Беловинский Л. В. Изба и хоромы. Из истории русской повседневности. (Продолжение I).

НЕОБХОДИМЫЕ РАЗЪЯСНЕНИЯ К РУССКОМУ СОЦИУМУ В СВЯЗИ С ИСТОРИЕЙ ЕГО ПОВСЕДНЕВНОСТИ

 

Итак, мы подробно рассмотрели крестьянское жилище, двор и деревню, а также связанные с ними элементы деревенской повседневности. Если характер повседневности детерминируется средой обитания, включающей в том числе социальные и экономические обстоятельства эпохи, очевидно, что для полноты картины нам следует обратиться к прямо противоположному социальному полюсу – к помещикам и помещичьему жилищу, к барским хоромам, как обычно называли крестьяне усадебный дом. На одном, крайнем полюсе, изобка какого-нибудь горемыки-бобыля – одинокого, часто никчемного, больного или придурковатого, жившего мирским подаянием и в лучшем случае летом нанимавшегося в пастухи. На другом – хоромы большого барина, сановника, аристократа, владельца тысяч крепостных «душ», в том числе, может быть, и этого бобыля.

Однако сразу же отметим, что полюсные изображения создают неполную, а потому ложную картину. Между полюсами масса переходных элементов, как на географической карте между полюсами лежит множество параллелей, как на картине между черным и белым цветами множество других цветов и их нюансов.

Ведь уже из описания крестьянского жилища можно сделать вывод, что крестьянство не было единым. На одном полюсе – крохотная изба, на другом – огромный крестовый дом-шестистенок. Ясно, что в них живут разные люди.

Действительно, общепринятые в исторической науке социальные (и социокультурные) категории – «народ», «крестьянство», «дворянство», «помещики» или «буржуазия», «рабочий класс» довольно абстрактны. Был неквалифицированный низкооплачиваемый чернорабочий-сезонник и был постоянный квалифицированный и высокооплачиваемый (60-70 рублей в месяц, как в конце XIX в. у петербургского рабочего-металлиста, больше, чем у младшего офицера, подпоручика или поручика) городской рабочий на крупном столичном предприятии. Что общего между ними в культурно-бытовом облике, в их повседневности? Но и тот, и другой – рабочие.

Эти обобщенные, и в общем-то абстрактные категории необходимы в теоретических научных исследованиях: наука не может опираться на частные случаи. Но они не годятся для конкретно- исторического описания повседневности.

Крестьянство не было единым ни в каких смыслах, кроме чисто юридического, как не были едиными ни дворянство, ни купечество, ни мещанство, ни так называемая буржуазия.

Начнем с того, что «крестьянин» в дореволюционной России было понятием чисто юридическим, сословным. Человек закончил, допустим, Санкт-Петербургский Практический Технологический институт, он инженер, служит на крупном частном заводе в большом городе, получает в год несколько тысяч рублей жалованья и, дополнительно к этому, различные приватные доходы (дореволюционная инженерия была высокооплачиваемой группой), он снимает квартиру в 5-7 комнат, нанимает прислугу, к нему обращаются «барин» и «вы». Но если ему понадобится паспорт, он будет получать его в волостном правлении в той местности, где родился, и в паспорте будет прописано: «крестьянин». Человек покупает торговое свидетельство, ведет крупную торговлю, допустим, льном, живет в Риге или Петербурге, ездит к контрагентам в Лейпциг или в Лондон, но когда он для поездки будет получать паспорт, там будет написано: «крестьянин». И только если он вступит в купеческую гильдию, в паспорте будет написано «купец», хотя по роду занятий и материальному положению он ничем не будет отличаться от того себя, который назвался крестьянином. Кабатчик, лавочник, мельник, забывшие или даже отродясь не знавшие, как берутся за рогали сохи, все рано в паспортах писались крестьянами.

Следовательно, говоря о крестьянстве, мы должны иметь в виду некоторые специфические признаки. Во- первых, крестьянин – человек, юридически принадлежавший к крестьянскому сословию (сословие – социально-юридическая категория, тесно замкнутая и характеризующаяся наследственными правами, привилегиями или обязанностями, закрепленными законом или традицией; переход из одного сословия в другое затруднен и в каждом индивидуальном случае оформляется юридически). Но, как мы видели, к крестьянству принадлежали люди самого различного рода. Во-вторых, он должен постоянно проживать в деревне. (Но в деревне жили и кабатчик, и лавочник, и мельник, и помещик). В-третьих, он должен постоянно заниматься сельским хозяйством, земледелием, как основным родом занятий. (Но сельским хозяйством занимались и помещики). Таким образом, тот, кого мы называем в нашем случае крестьянином, должен отвечать сразу трем требованиям: принадлежать к крестьянскому сословию, жить в деревне и заниматься земледелием как основным родом занятий.

Тем не менее, если мы теперь станем употреблять это общее понятие для описания крестьянской повседневности, мы все равно создадим ложную картину.

Крестьянином мог быть и упомянутый выше бобыль, и нанимавший его «тысячник», владелец фабрик, гонявший по Волге свои баржи и снимавший на Макарьевской ярмарке лавки. Такого крестьянина описал в романе «В лесах» П.И. Мельников-Печерский, и никто до сих пор не укорил его в искажении действительности. Следовательно, при описании истории повседневности необходимо учитывать экономический фактор. Но и это еще не все. Крестьянство не было единым и в сословном смысле.

Перед отменой крепостного права в России в конце 40-х гг. XIX в. было около 120 различных категорий  крестьянства, начиная от насчитывавших несколько сот или тысяч человек: обельные крестьяне Костромской губернии, потомки Ивана Сусанина, половники Вологодской губернии, потомки тех русских смердов, которые могли переходить от одного помещика к другому, белорусские панцирные бояре, ямщики, которые вместо уплаты оброчной подати государству должны были содержать лошадей для перевозки почты, приписные, приписанные в казенным заводам, и посессионные, купленные к частным заводам, которые должны были работать на нужды заводов – множество различных групп, общим для которых было – уплата подушной подати по самому факту своего существования, исполнение рекрутской повинности и множества других денежных и натуральных казенных и земских повинностей, подлежащие телесным наказаниям и исполнение денежных или натуральных повинностей в пользу владельца.

Среди них самыми крупными, которые обычно и имеют в виду, говоря о крестьянстве, были государственные, удельные и помещичьи или крепостные крестьяне.

Государственные крестьяне составляли примерно треть всего сельского населения. Они, как говорится, эксплуатировались самим государством: платили ему оброчную подать. Это была самая свободная (если так можно было сказать о дореформенном крестьянстве) и самая зажиточная группа. Еще с 60-х гг. XVIII в. они пользовались ограниченным самоуправлением, их наделы в общем были больше, чем у других категорий крестьянства, а оброки – ниже (но это, разумеется, только в среднем) и с 1801 г. они обладали основным правом свободного человека – правом вступления в сделки и приобретения недвижимой собственности, земли. Недаром после отмены крепостного права, когда все крестьянство слилось в единую массу, бывшие государственные крестьяне оказались зажиточнее прочих.

Немногим более 20% сельского населения составляли удельные крестьяне, управлявшиеся удельным ведомством и платившие оброк на содержание Императорской фамилии. В обшем и целом они по положению сближались с государственными, только самоуправление получили в конце XVIII в. Патап Максимыч Чапурин, которого изобразил П.И. Мельников- Печерский, был как раз удельным крестьянином. В этих двух группах и было наибольшее число «капиталистых», крестьян, широко занимавшихся не только, а иной раз и не столько земледелием, но и промыслами и торговлей.

Около трети сельского населения до 1861 г. составляли крестьяне помещичьи или крепостные, принадлежавшие на праве частной собственности потомственному дворянству. Не только с нашей современной точки зрения, но и с точки зрения современников, это была самая бесправная, самая обездоленная часть крестьянства. Всем своим имуществом крестьянин отвечал за исправное исполнение повинностей в пользу владельца. Права помещиков на наказание крепостных никак не ограничивались и даже смерть крепостного от телесных наказаний не считалась убийством. Только в 1833 г. законодательно определялось право помещика использовать наказания по его усмотрению, лишь бы при этом не было увечья и опасности для жизни, а с 1845 г. закон определил предел наказаний 40 ударами розог или 15 ударами палок и дал право заключения в сельской тюрьме на срок до 7 дней, а в случаях особой важности до двух месяцев, с наложением оков. С 1760 г. помещики могли ссылать крепостных на поселение в Сибирь с зачетом вместо поставки рекрутов в армию; ссылаемый не должен был иметь более 45 лет (с 1827 г. – 50 лет), с ссылаемым отпускалась жена и дети, мужского пола до 5 и женского пола до 10 лет (36, с. 33-34). До конца XVIII в. присягу новому императору за крепостных приносили их владельцы, то есть крепостной не считался юридическим лицом и становился таковым лишь совершив тяжкое уголовное преступление и представ перед государственным судом: за мелкие преступления крепостных судили их помещики. Многими помещиками применялась так называемая месячина: у крестьян отнималась их полевая земля, поступавшая в барскую запашку, крестьяне всю неделю работали на барщине, за что раз в месяц получали продукты. Известный общественный деятель того времени, Ю.Ф. Самарин, писал; «Месячники стоят на самом рубеже между крепостным состоянием и рабством… Месячнику нет исхода из его положения, и, кроме скудно обеспеченного содержания и вечного труда на другого до истощения сил, будущность ему ничего не представляет» (36, с. 125). Разумеется, крестьян можно было дарить, обменивать и покупать с землей, на которой они сидели, и без земли, и даже продавать отдельно от родителей детей, достигших определенного возраста. И право вступления в сделки и приобретения недвижимости крепостные крестьяне получили только в 1846 г. Разумеется, это только юридическое положение крепостного крестьянства. Далеко не все помещики пользовались этими правами, всеми сразу или по отдельности. Масса крепостных и в глаза не видывала своих господ, проживая в «заглазных» имениях и управляясь выборными и утвержденными помещиком старостами. Не следует и представлять всех поголовно помещиков жестокими крепостниками, которые только и норовили содрать с мужика шкуру и как-либо иным образом проявить свою власть. Конечно, абсолютная власть развращает абсолютно как подданных, так и владельцев, но все же люди в основной своей массе остаются людьми, и жестокость, несправедливость по душе далеко не всем. Безусловно, помещик не упускал своей выгоды, а всякий огрех в работе выправлялся на крестьянской спине. Но ведь это огрех, вина. В целом же крестьянин (именно крестьянин, а не дворовый, о котором мы еще поговорим в своем месте) рассматривался как кормилец своего господина, и немного было охотников рубить сук, на котором сидишь. Даже когда крепостные не имели права собственности, среди них были «капиталистые» мужики, владевшие и купчими землями, и фабриками: ведь значительная часть нашей торгово-промышленной буржуазии, все эти Морозовы, Третьяковы и прочие, вышла из крепостного крестьянства. Были даже единичные случаи, когда крепостные владели… собственными крепостными! Но все это записывалось до 1846 г. на имя владельца, который, конечно, в любой момент мог воспользоваться своим правом номинального собственника. И опять-таки далеко не все пользовались таким правом. Более того, помещики нередко гордились богатством своих крепостных, выставляли его напоказ и, если было нужно, не оставляли их без помощи. Нередко таких «капиталистых» крестьян ни за какие деньги не отпускали на выкуп: как же расстаться с предметом своей гордости. Отметим, что богатейшие крепостные-предприниматели почти без исключения принадлежали богатейшим помещикам, не гнавшимся за лишним рублем и содержавшим своих крепостных на весьма умеренных оброках; это и давало крестьянам возможность заняться предпринимательством и разжиться. Конечно, такие крепостные платили годовой оброк не в 15-20 рублей, а в сотни и даже тысячи, но опять же с таким расчетом, чтобы не разорить их вконец: стричь крестьянина рекомендовалось регулярно, но так, чтобы он мог вновь обрасти. Однако, чем мельче был помещик, тем выше был размер оброка, тем меньше оброчных и больше барщинных, тем интенсивнее работы на барщине, вплоть до того, что месячники в подавляющем большинстве принадлежали именно мелкопоместным владельцам, хотя были и противоположные случаи.

Крестьянин никогда не был свободным человеком, и в этом было его главное отличие. Всем понятно, что не был свободным крепостной, помещичий крестьянин. Не был свободен и крестьянин государственный или принадлежавший ведомству: даже при наличии собственности, главного признака и условия свободы, у него не было других прав свободного человека: права свободного передвижения и выбора места жительства и права выбора рода занятий: он должен был получать срочный паспорт, он не имел права поступления на государственную службу. Но и после Великой Крестьянской реформы, освободившей миллионы «ревизских душ» от помещичьей власти, после реформ государственных и удельных крестьян, русский мужик все равно остался не до конца полноправным. Он был заключен в общину, выход из которой с землей был весьма затруднен, особенно в 80-90-х гг., которая сковывала хозяйственную инициативу и являлась юридическим владельцем земли, выкупные платежи за которую платил крестьянин индивидуально. До 80-х гг. он продолжал платить подушную подать, как уже отмечалось, ввиду только самого факта физического существования. Несмотря на отмену телесных наказаний, он оставался подверженным им по приговору волостного суда, а с 1889 г. – земского начальника. И сама сельская поземельная община была ограничена в правах: сначала мировые посредники из дворян, затем непременные члены уездных по крестьянским делам присутствий, из дворян же, а потом земские начальники, выбиравшиеся помещиками из своей среды, полностью контролировали ее, вплоть до приостановки решений сельских сходов, волостных судов и до смешения с должности сельских выборных должностных лиц. Для земских начальников, введение которых было фактическим восстановлением вотчинной власти помещика, ситуация была особенно удобна: вызвал неудовольствие сельский староста или волостной старшина – снимай с него должностной знак, (медаль), пори или заключай в арестное помещение, а потом снова вешай ему медаль. В следующий раз умнее будет.

Вот в этом-то все крестьянство было единым. Не правда ли, сомнительное единство?

Как не было крестьян «вообще», так не было «вообще» и помещиков. Общим у помещиков было лишь их юридическое положение: каждый  помещик непременно был потомственным дворянином. Именно принадлежностью к дворянскому сословию было обусловлено право владения «населенными имениями», то есть крепостными людьми. Дворянин, владевший землей, но без людей на ней (были и такие), считался не помещиком, а землевладельцем, как и землевладелец-недворянин. Конечно, после 1861 г. это различие исчезло и бывших помещиков стали официально называть землевладельцами. Но в быту это слово сохранилось и даже крупных землевладельцев-недворян иногда называли помещиками.

Не было единства внутри дворянского сословия: официально или неофициально различались поместные и беспоместные, душевладельцы и «бездушные», потомственные и личные, столбовые и служилые, сановные и нечиновные дворяне. Что же касается помещиков, то есть душевладельцев, которые здесь нас и интересуют, то главное было – разница в количестве душ, которым и определялось богатство. Что было общего между владельцем нескольких тысяч, а то и десятков тысяч крепостных (Шереметевыми, Юсуповыми, Голицыными, Бобринскими и другими) и владельцами двух-трех, много десяти душ? Ничего, кроме того, что юридически и те, и другие были потомственными дворянами и помещиками.

Читатель, плохо знающий историю своего народа (а история – это не выдающиеся исторические события вроде Куликовской битвы и не деяния императоров, выдающихся государственных деятелей и полководцев, а повседневная жизнь всего народа), воскликнет: да сколько их было, этих владельцев нескольких душ! Ведь в массовом сознании, выработанном и русской литературой XIX в., и пропагандой XX в., помещик – непременно большой барин, живущий среди многочисленной дворни в роскошном каменном особняке с колоннами или в своем богатом поместье.

Увы! Статистика прошлого свидетельствует: накануне отмены крепостного права мелкопоместные, к которым относили владельцев до 20 душ мужского пола (женщины в счет не шли), насчитывалось 41% от общего числа душевладельцев, и в среднем их душевладение составляло 7,9 души на одного такого помещика! Много это, или мало, почти 8 душ крепостных? А вот судите сами: по тогдашним меркам, с учетом производительности труда крепостных, считалось, что для содержания одного человека нужно 10 пар рабочих рук. А как быть, если их 2-3?

Иногда к мелкопоместным относят и владельцев от 21 до 100 душ. Этих было еще 35% по отношению к общему числу душевладельцев, и в среднем на одного такого помещика приходилось 46,9 души. Например, всем известная еще по школе Настасья Петровна Коробочка имела 70 душ крепостных мужиков. Конечно, ела она жирно, пила сладко, спала мягко… и только.

Если читатель не поверит и заявит, что имеются и иные точки зрения на помещиков, то отошлем его к материалам 10-й ревизии (переписи крестьянского населения), проводившейся в 1858-1859 гг., обработанным и опубликованным известным статистиком того времени, профессором Тройницким (90, с. 51-53, 57-50, 64-68, 76-85). Эти материалы давно и хорошо известны историкам и часто используются ими.

Итак, 76% помещиков – мизерабли, из них добрая треть практически нищенствовала, подвизаясь у богатых соседей в качестве домашних шутов и приживалов, почетных слуг, выпрашивая за это то возик овсеца, то мерку мучицы, то поношенный сюртучок, а то и слепенькую на один глаз кобылку.

Далее идут владельцы от 101 до 1000 душ. Именно 100 душ и были той гранью, которая делала душевладельца полноценным помещиком в глазах правительства. Например, когда в процессе подготовки Крестьянской реформы 1861 г. были опубликованы описания помещичьих имений по анкетным данным, поступившим из дворянских губернских комитетов по улучшению быта крестьян, в публикацию включили только имения свыше 100 душ. И правом голоса в дворянском губернском собрании пользовались владельцы не менее 100 душ, а «малодушные» должны были объединяться и, набрав в совокупности эти необходимые 100 душ, имели один голос на всех. Этих было около 23% и в среднем на одного приходилось 246 душ.

Последней группой были владельцы свыше 1000 душ. С 1000 душ в России начиналось богатство. Недаром известный роман А.Ф. Писемского о молодом человеке, продавшемся за богатство, так и назывался: «Тысяча душ». Этих богатых душевладельцев накануне отмены крепостного права, согласно тогдашней статистике, числилось 1 396 – около 1,2 % от общего числа душевладельцев. Но это – согласно тогдашней статистике. На деле их численность была немного иной. Дело в том, что учет шел по губерниям и душевладелец учитывался в каждой губернии, где владел землей с крепостными, так что богатые помещики, владевшие имениями в нескольких губерниях, учитывались несколько раз. Но суть дела от этого не меняется: все равно хозяев богатых имений было мало. Достаточно сказать, что в поголовно обследованных автором Вятской, Вологодской и Олонецкой губерниях помещиков, владевших более чем тысячью душ, было всего… трое на полторы тысячи имений: двое (Межаковы и Лермонтовы), в Вологодской, и один, Дурново – в Вятской, в Олонецкой же « – ни одного! Конечно, северные губернии – не «помещичьи», но все же… Зато в среднем на одного такого душевладельца приходилось 2 202 души.

Такова была социальная структура русского поместного дворянства, которая, разумеется, должна была найти отражение в помещичьей повседневности.

 

 

ПОМЕЩИЧЬЯ УСАДЬБА

 

«Есть милая страна» – эти строки поэта Е.А. Баратынского обращены к его подмосковной усадьбе Мураново, которой он не просто владел, но которую обустроил по своим планам и вкусу, где он творил, где растил и воспитывал детей. Русская усадьба – это, действительно, целая страна, материк, феномен нашей истории и культуры», – так открывают обращение к читателю авторы прекрасной монографии «Мир русской усадьбы» (56, с. 3). Плененные действительно волшебным миром старинной помещичьей усадьбы, так не похожим, кажется, на наш тусклый мир, они не жалеют слов, чтобы излить свой восторг. «Это прежде всего счастливый мир детства. Система домашнего воспитания и образования в дворянских семьях закладывала основы традиций семьи и рода, уважения и гордости памятью предков, фамильными реликвиями. Вырастая, человек покидал усадьбу и погружался в мир реалий, который чаще всего рождал чувство ностальгии по усадьбе, но порой и отталкивал от ее неприхотливого быта, как это случилось с Ф.И. Тютчевым.

Усадьба оставалась на всю жизнь любимым местом досуга и творческого труда, «приютом спокойствия, трудов и вдохновения», по признанию А.С. Пушкина. Почти в каждой усадьбе девять прекрасных муз находили своих поклонников» (56, с. 4).

Экая умильная картина! Даже слезу прошибает.

Взглянем же и мы на помещичью усадьбу. Но посмотрим не из своих железобетонных муравейников, а из самой усадьбы, глазами ее обитателей, таков ли он, этот волшебный мир?

Прежде, чем начать разговор о помещичьей усадьбе, нужно прояснить некоторые терминологические тонкости. Имение – это любое владение, в том числе и ненаселенное, а из населенных – в том числе и «заглазное», в котором помещик не жил и в котором могло даже не иметься жилья для него. Поместье – имение, в котором имелась барская усадьба. Усадьба же – место непосредственного, постоянного или временного пребывания помещика. При этом усадьба могла быть сельской, но могла быть и городской, при которой, разумеется, никакого поместья не было: просто городская усадьба, дом в городе с принадлежащей к нему землей. При этом принципиальных различий между сельской и городской усадьбой, а тем более между помещичьими домами в деревне и в городе не было: городская усадьба была копией сельской, только поменьше, а городской дом мог быть даже и побольше: смотря какой помещик. Но при этом городские усадьбы могли принадлежать не только помещикам, но и беспоместным дворянам, и даже не дворянам.

Далеко не везде были усадьбы, потому что далеко не все помещики проживали в имениях. Любопытную связь между размером имения и местом жительства, а также обликом помещиков проследил некогда современник в Смоленской губернии в 50-х гг. XIX в. Дворяне без крестьян жили отдельными селами, обрабатывая клочки своих земель. Дворяне, имевшие менее 20 душ, приближались к крестьянам; они или совсем не служили, или после кратковременной службы, получив первый чин, безвылазно жили в деревне. Имевшие от 21 до 100 душ, непременно служили, но уже в младших чинах оставляли службу и также круглый год жили в деревне. Помещики, у которых было от 100 до 500 душ, зимой обыкновенно жили в ближайших городах, на лето возвращаясь в имения для занятия хозяйством. Наконец, помещики, имевшие  более 500 душ, даже если жили в имениях, то очень редко сами занимались хозяйством, передоверяя его старостам и управляющим, преимущественно же пребывали в столицах на службе или на досуге. Другой исследователь вопроса отмечал, что в Тверской губернии постоянно жило в имениях не более 1/4 помещиков (36, с. 65).

Итак, центром барской усадьбы был дом, барские хоромы, куда нас, пожалуй, могут и не пустить, разве только в переднюю. Поэтому мы сразу туда и не пойдем, а сначала осмотрим всю усадьбу.

«Старосветские» помещики, не гнавшиеся за красотой и представительностью, норовили упрятать свой дом от зимних ветров в затишек – куда-либо в низинку, окружив его порядочным садом или леском. Дедовские помещичьи дома были все из неохватного дубового или соснового леса, одноэтажные, приземистые, без бельведеров и иных затей, зато теплые и прочные, темноватые и тесноватые, но уютные. Вот вспоминает родившийся в 1827 г. в дедовской усадьбе известный русский ученый и путешественник, П.П. Семенов- Тян-Шанский: «…Старый наш дом, как и большая часть домов достаточных помещиков того времени, деревянный, одноэтажный, с тесовою крышею, невысокий, но довольно обширный и расползавшийся в разные стороны вследствие неоднократных пристроек, обусловленных постепенным увеличением семейства, численность которого ко времени упразднения старой усадьбы доходила до 12 душ. Были в нашем доме и наружные террасы, а кругом него летом красивые цветники. Комнаты были просторные, но не особенно высокие». (84, с. 411). В той же Рязанской губернии, что и Семеновы, жил дед другого мемуариста, профессора А.Д. Галахова, владелец двухсот душ: «Деревянный дом с мезонином отличался крепкою постройкой, поместительностью и прочими удобствами». (21, с. 37). В роскошной усадьбе Караул, купленной в 1837 г. Чичериными, «…Строения были невзрачные. Небольшой деревянный дом, покрытый тесом, без всякой архитектуры, с двумя стоящими близ него флигелями, служил обиталищем хозяев. Убранство в нем было самое безвкусное. Невысокие деревянные надворные строения походили на крестьянские избы» (101, с. 115). У богатого и знатного сызранского помещика Дмитриева, владельца 1500 душ, к которым было прикуплено затем еще 200 крепостных, «Трудно вообразить что-нибудь прочнее и некрасивее тогдашнего нашего дома. Это были длинные одноэтажные хоромы, без фундамента, построенные из толстого леса, какого я с тех пор не видывал, не обшитые досками, не выкрашенные и представлявшие глазам во всей натуре полинялые, старые бревна. Этот дом был построен в год рождения дяди Ивана Ивановича в 1760 году и был продан им на сломку в 1820 году за 500 р. ассигнациями. Следовательно, он стоял и был теплым в продолжение шестидесяти лет. По временам, по мере умножения семьи, к нему приделывались пристройки, и потому фасад его не имел симметрии»(31, с. 47). Цитирование таких описаний дедовских усадебных домов можно было бы продолжать еще очень долго, но мы закончим его характеристикой еще одной старобытной усадьбы богатейшего владельца («Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000»), сделанной известнейшей русской мемуаристкой Е.П. Яньковой, урожденной Римской- Корсаковой, по матери из князей Щербатовых, бывшей в близком родстве с историком В.Н. Татищевым: «Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна (Дочь В.Н. Татищева, одного из богатейших вельмож XVIII в. – Л.Б.), он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье» (8, с. 22).

Понятно, что у мелкопоместного или не слишком богатого помещика могло и не оказаться денег для кирпичного дома. Но владелец 1000, а тем более нескольких тысяч душ уж как-нибудь мог бы выстроить дом и каменный, и в два этажа. Но об этом не думали. Считалось когда-то в России, что в камне жить не здорово, и жилье должно быть деревянным и, главное, прочным и теплым. Поэтому и те, кто мог позволить себе каменный подклет или хотя бы фундамент, все же строили из дерева и – пониже. Да и строительство из камня обошлось бы в ту пору весьма недешево. Нужно было бы или строить предварительно в поместье свой кирпичный заводик, либо везти кирпич из города, а много ли увезет крестьянская лошадь на телеге, да по тем дорогам, да на расстояние нескольких десятков верст: это целый огромный обоз нужен или нужно возить целый год. А прекрасный строевой лес был под рукой.

Но менялись времена и на рубеже XVIII-XIX вв. стародедовские дома уходили в небытие, сохраняясь только в памяти внуков. Они сгнивали (срок нормальной службы деревянного дома – 60-80 лет), сгорали или просто разбирались на дрова и заменялись гордыми представительными дворцами; если в Екатерининскую эпоху только самые богатые и близкие ко Двору и монархине вельможи возводили себе обширные и представительные палаты, то в Александровское время за ними потянулись не только богатые, но и средней руки помещики. Стали думать и о красоте.

Для нас, людей XX в., понятия о красоте природы, пейзажа, как и о комфорте или гигиене, являются настолько естественными, что кажется – они существовали испокон века и еще наш отдаленный предок, сидя в пещере, отвлекался от изготовления каменного топора и задумчиво любовался закатом, откинувшись на мягкие шкуры. На самом деле все эти понятия отнюдь не врожденные и усвоены сравнительно недавно: представления о детской педагогике или гигиене даже в образованном обществе стали внедряться во второй половине XIX в., а понятие красоты природы пришло во второй половине XVIII в. вместе с книгами французских просветителей и стало укореняться в сознании основной массы помещиков лишь с начала XIX в., в сознании людей, воспитывавшихся на книгах сентименталистов и романтиков. Галахов, родившийся в 1807 г., в описании первых лет своей жизни, повествует: «Наш дом, выстроенный, впрочем, после того времени, о котором здесь говорится, выигрывал перед другими красотою окрестных видов. В светлое летнее утро с балкона мезонина раскидывался перед глазами обширный горизонт, верст на пятнадцать» (21, с. 22). Следовательно, «другие», выстроенные раньше и стоявшие на нагорном берегу Оки, ставились без учета обзора окрестностей: виды никого не интересовали. Е.А. Сабанеева также вспоминает помещичьи усадьбы на берегах Оки; эта часть ее воспоминаний относится к концу 1830-х годов: «Архитектура барского дома могла быть отнесена к характеру построек времени императора Александра 1, балкон представлял ротонду с колоннадой под куполом. Сидим мы, бывало, летом на этом балконе после позднего обеда (у Чертковых обедывали по-английски, часов в шесть) и любуемся Окой. Она разлилась широко внизу густого парка…» (82, с. 340). Выше уже цитировалось описание дома деда П.П. Семенова-Тян-Шанского. Отец же его, получив после женитьбы в 1821 г. управление имением, выстроил новую усадьбу, совершенно противоположного характера: «Выбор места далеко вправо от лесистого оврага на крутой возвышенности с открытым видом вдоль реки Рановы был как нельзя более удачен. Планировка новой усадьбы была навеяна отцу знакомством его с помещичьими замками южной Франции.

Обширный нижний этаж был каменной (кирпичный) и предназначался не столько для хозяйственных помещений (кухни, прачечной), сколько для жительства всей дворовой прислуги. На этом обширном каменном здании был выстроен большой и высокий деревянный барский дом с просторным мезонином, окруженный со всех сторон широкой террасою, также покоящейся на нижнем каменном здании. В сторону въезда в усадьбу с этой террасы спускалась чрезвычайно широкая каменная лестница, по обеим сторонам которой на скатах, обложенных белым известняком, были по два обширных четырехугольных углубления, заполненных землею, и в них были посажены густые впоследствии кусты сирени» (84, с. 415). И у помещиков Воронежской губернии Станкевичей после того, как сгорел старый дедовский дом с соломенной крышей, была выстроена новая усадьба: «Дом очень поместительный, с широким балконом, был также выстроен нашим отцом по составленному им плану… Дом, выстроенный отцом, стоял на горе, довольно далеко от крутого схода с этой меловой горы к реке Тихой Сосне; за рекою тянулись луга. Противоположный берег и луга красиво обросли ольхами; через мост шла дорога в степь мимо этих лугов. С балкона нашего дома можно было видеть все это, и все вместе составляло очень красивый вид» (104, с. 384-385)./ Если подходящей для возведения усадебного дома возвышенности в имении не было, ее могли насыпать, не стесняясь с затратами, иногда непосильными. Русский поэт А.А. Фет, сын не особенно богатого помещика, владельца трехсот душ, вспоминал: «…Отец выбрал Козюлькино своим местопребыванием и, расчистив значительную лесную площадь на склоняющемся к реке Зуше возвышении, заложил будущую усадьбу… Замечательна общая тогдашним основателям усадеб склонность строиться на местностях, искусственно выровненных посредством насыпи. Замечательно это тем более, что, невзирая на крепостное право, работы эти постоянно производились наемными хохлами, как теперь производятся большею частию юхновцами. На такой насыпи была построена и Новосельская усадьба, состоявшая первоначально из двух деревянных флигелей. Флигеля стояли на противоположных концах первоначального плана… Правый флигель предназначался для кухни, левый для временного жилища владельца, так как между этими постройками  предполагался большой дом». Однако такие широкомасштабные барские затеи не всегда были по карману их владельцам. Фет продолжает: «Стесненные обстоятельства помешали осуществлению барской затеи, и только впоследствии умножение семейства принудило отца на месте предполагаемого дома выстроить небольшой одноэтажный флигель». (98, с. 34-35). Отметим еще, что возвышенное расположение барского дома позволяло владельцу прямо из окон или с балкона наблюдать и за порядком в деревне, и за работами в ближайших полях.

Позже, обратившись к городской застройке, мы увидим, что такова же была и тенденция в развитии городской барской усадьбы: от скромной простоты к пышной представительности.

Усадьбу ставили вблизи от деревни или села, принадлежавшего владельцу, но не вплотную к избам, чтобы шум, пыль от проходящей скотины, запахи не беспокоили господ. Обычно между господским и крестьянским поселениями было несколько сот сажен. Иногда между селом и усадьбой владелец воздвигал церковь, как для собственных, так и для крестьянских нужд. К церкви, селу, проезжему тракту или к проселку могла вести хорошо укатанная дорога, нередко обсаживавшаяся березами и представлявшая со временем тенистую аллею. Впоследствии, когда пало крепостное право, такое удаление даже представляло значительное удобство: ведь помещик и крестьяне перестали составлять некое хозяйственное, а то и психологическое единство. Недаром Положения 19 февраля 1861 г. предусматривали перенос крестьянских усадеб, оказавшихся в непосредственной близости от усадьбы. Впрочем, мелкопоместные владельцы сплошь и рядом селились вместе со своими немногочисленными крепостными и иногда большие селения мелкопоместных представляли просто большую улицу, где многочисленные и мало отличавшиеся от крестьянских изб домишки помещиков стояли в одном ряду с жилищами крестьян.

Но усадьба богатого помещика была весьма обширной. Даже в городе, не только в деревне. У графов Олсуфьевых в Москве, на Девичьем Поле, была «большая усадьба в 7 десятин – под садом было около 3 десятин, а 2 десятины были под домом, флигелями, службами и двором» (46, с. 254). Напомним, что казенная десятина была чуть-чуть больше гектара, а хозяйственная – в полтора раза больше. Сейчас мы увидим, что без таких просторов просто невозможно было бы жить в деревне так, как привыкли жить. Итак, мы поднялись по естественной или искусственной отлогой возвышенности и входим на усадебный двор, куда v ведут торжественные ворота, деревянные, в виде триумфальной арки, или кирпичные, с кованой решеткой. Мы ведь I договорились, что обращаемся к полюсу, к усадьбе богатого помещика, владельца многих сотен, а, может быть, и нескольких тысяч душ. А чем богаче был помещик, тем, как правило, более стремился он к представительности.

Собственно, дворов в усадьбе два. Но, поднявшись по засеянной газоном, да еще и с многочисленными белыми маргаритками в густой короткой травке (как это до сих пор видно в имении графов Орловых Отрада Московской губернии) отлогости, через ворота мы входим на «красный», парадный двор. В центре главный дом, по краям выдвинувшиеся вперед флигеля, образующие, как говорят архитекторы, кур-донер. Двор этот пуст и занят только красивыми цветниками, которые огибает усыпанная крупным речным песком или толченым кирпичом плотно убитая дорожка. Экипажи гостей, въехавшие в ворота, огибали цветник и подъезжали к парадному крыльцу.

Пройдя между домом и флигелями, мы проходим на «черный», хозяйственный двор. Он чрезвычайно обширен и занят многочисленными постройками. Если в усадьбе не два, а четыре флигеля, но задние кладут начало хозяйственному двору. Во флигелях могли располагаться кухня (в ту пору старались убрать кухню подальше от жилых и парадных покоев, чтобы чад от готовящейся пиши не тревожил чуткого обоняния господ), помещения для предпочитавших тишину старших членов семейства или, напротив, для родственников, для многочисленных гостей приезжавших обычно на несколько дней или даже недель (стоит ли трястись несколько десятков верст в тарантасе, чтобы уезжать после торжественного обеда), для управляющего. Иногда один из флигелей специально предназначался для людской – места жительства дворовой прислуги. Впрочем, для дворовых обычно строилась обширная людская изба, иногда и не одна, если усадьба была богатой и дворовых было много.

Пожалуй, здесь самое время поговорить о дворовых. Дворни в помещичьих имениях было неимоверно много («Слуг по тому времени держали много», – вспоминал Афанасий Фет (98, с. 32). Лаже небогатый помещик мог содержать несколько десятков человек крепостной прислуги. Поэт Я.П. Полонский писал о рязанском доме своей бабушки: «Эта передняя была полна лакеями. Тут был и Логин, с серьгою в ухе, бывший парикмахер, когда-то выучивший меня плести ягдташи, и Федька-сапожник, и высокий рябой Матвей, и камердинер дяди моего, Павел… Девичья была что-то невероятное для нашего времени. Вся она была разделена на углы; почти что в каждом угле были образа и лампадки, сундуки, складные войлоки и подушки. Тут жила и Лизавета, впоследствии любовница моего дяди, и горничная тетки Веры Яковлевны – Прасковья, и та, которая на заднем крыльце постоянно ставила самовар и чадила – Афимья, и еще какое-то странное существо, нечто вроде Квазимодо в юбке, эта в доме не имела никакого дела… Ночью, проходя по этой девичьей, легко было наступить на кого-нибудь… По ту сторону ворот тянулась изба с двумя крыльцами – там была кухня. Кушанья к столу носили через двор. Там жили дворецкий с женой, жена Логина с дочерьми, жена Павла с дочерьми, повар, кучер, форейтор, садовник, птичница и другие. Редко бывал я в этой избе, но все же бывал, и помню, как я пробирался там мимо перегородок и цветных занавесок. Сколько было всех дворовых у моей бабушки – не помню, но полагаю, что вместе с девчонками, пастухом и косцами, которые приходили из деревень, не менее шестидесяти человек». (66, с. 281, 283-284). Конечно, Полонский слегка преувеличил: пастухов и косцов нельзя причислять к дворовым. Но вот у князя Кропоткина, владельца 1200 душ на семью в 8 человек «…Пятьдесят человек прислуги в Москве и около шестидесяти в деревне не считалось слишком большим штатом. Тогда казалось непонятным, как можно обойтись без четырех кучеров, смотревших за двенадцатью лошадьми, без поваров для господ и кухарок для «людей», без двенадцати лакеев, прислуживавших за столом (за каждым обедающим! стоял лакей с тарелкой), и без бесчисленных горничных в девичьей. В то время заветным желанием каждого помещика было, чтобы все необходимое в хозяйстве изготавливалось собственными крепостными людьми» (43, с. 22). А у очень богатых помещиков прислуга исчислялась сотнями. Граф Ф.В. Ростопчин писал: «Роскошь, которою окружало себя дворянство, представляла нечто особенное… После смерти графа Алексея Орлова в палатах его оказалось 370 человек…» (95, с. 271). И это не единственный случай. У знаменитого своей жестокостью генерала Л.Д. Измайлова при одной его рязанской Хитровшинской усадьбе в 1827 г., когда над помещиком было наряжено следствие, состояло дворни 271 мужчина и 231 женщина; однако в ведомость вошло только взрослое население усадьбы, не были включены малолетки и заштатные старики и старухи. А ведь у Измайлова, владевшего 11 000 ревизских душ, было еще и огромное село Дедново Тульской губернии. Только на псарне, насчитывавшей 673 собаки, у Измайлова было более 40 крепостных и 39 наемных псарей (85, с. 359 -360, 363). Об изобилии дворни говорят в один голос и другие современники. Например, уже в конце XIX в., когда давно не было в помине крепостного права, не в имении, а в городском доме, у профессора, князя Е. Трубецкого на семью из пяти человек были повар, его помощник, судомойка, няня, подняня, горничная, лакей, буфетчик, кучера и «Еще была многочисленная прислуга, штат которой, искренно, казался нам очень скромным по сравнению, например, с большим штатом людей у Дедушки Щербатова. Дедушка же рассказывал, что штат прислуги у их родителей (моих прадедов) был неизмеримо больше, чем у них». (93, с. 131). Родившаяся в 1863 г., то есть описывавшая в своих воспоминаниях пореформенное время дочь графа Олсуфьева пишет, что в их московском доме «…Было много прислуги, живущей большей частью со всей семьей, 3 лакея – один выездной в ливрее, один камердинер и один буфетчик, три горничные, кухонные мужики, повар француз Луи…» (46, с. 257). Такова была сила вековой привычки.

Да и как не быть многочисленной дворне! Ведь она плодилась беспрестанно, несмотря на нередкое запрещение комнатным слугам заводить семью (какая же это будет горничная, если она то беременная, то младенца кормит, то за мужем и детьми должна ухаживать!). Например, генерал П.Д.. Измайлов, о котором пойдет речь ниже, строжайше запрещал своим дворовым вступать в браки; в результате на 500 с лишним дворовых в усадьбе было около 100 незаконнорожденных детей (85, с. 375- 376). А куда же годился отпрыск дворовых, как не в те же дворовые? В крестьяне он не годился, к крестьянскому делу приучались с малолетства в крестьянской семье. А содержание дворни обходилось помещикам бесплатно: хлеб и другие продукты свои, холст, сукно на одежду ; – свои, портной свой, сапожник свой, кожи на сапоги тоже свои. К тому же помещики по отдаленности имений от городов и ввиду плохого состояния дорог нуждались в своих специалистах. Дед Галахова «при постоянной, почти безвыездной жизни в деревне, имел надобность в своем коновале, своем садовнике, кузнеце, столяре, даже в живописце и часовщике» (21, с. 43).

Вот, например, сокращенное описание дворни из воспоминаний Д.А. Милютина.

«Многочисленная «дворня» состояла из крепостных людей обоего пола и всех возрастов, в самых разнообразных должностях и званиях. Люди эти большею частью оставались в доме или при доме с рождения до смерти, составляя как бы особую касту в сельском населении. Некоторые личности до того свыкались со своим положением, что сами на себя смотрели, как на неотъемлемую принадлежность «барской» семьи… «. Мемуарист перечисляет нянек и «мамушек», горничных, управляющего, считавшихся среди дворовых «аристократией». «Затем шли: конторщик, также из крепостных, два камердинера «барина», несколько лакеев, поваров, поваренков, кучеров, форейторов, конюхов, скотников, скотниц, водовозов, множество мастеровых всех возможных специальностей, и т.д. и т.п. Разделение труда было доведено до такой степени, что существовала даже женщина, обязанность которой состояла исключительно в печении блинов на масленице… Отец мой был страстный охотник: у него была лучшая во всей окрестности псарня (борзых и гончих); целый штат псарей, ловчих, доезжачих и прочих, обмундированных и обученных; конский завод Титовский пользовался также известностью». (54, с. 67). Привычка к услугам дворни была необычайна даже у небогатых людей. У дедушки Галахова «Во время обеда почти за каждым сидящим стоял особый слуга с тарелкою в левой руке, чтобы при новом блюде тотчас поставить на место прежней чистую» (21, с. 42). Об этом почти непременном присутствии слуг за обедом пишут многие мемуаристы, а у Бартенева отмечено также, что «В деревне еще кто-то обмахивал павлиньими перьями нашу трапезу» (6, с. 53); в усадьбе Семеновых во время обеда также «За стульями стояли лакеи с большими ветловыми ветками, которыми они внимательно отмахивали мух. Только одному из слуг извинялось его менее внимательное исполнение этой важной обязанности: это был старый слуга моего отца… Он имел привилегию стоять за стулом хозяйки дома – моей матери, и очень часто дремал стоя. Огромная ветка, которой он отмахивал мух, постепенно прекращала свои быстрые движения и медленно опускалась в миску с супом, который разливала хозяйка; мать обертывалась, и тогда Степан Владимирович, встрепенувшись, начинал отмахивать мух с проснувшейся энергией, и брызги супа разлетались на почтеннейших гостей» (84, с. 425-426).

Никак нельзя было обойтись в усадьбе и без музыкантов. У деда Галахова, правда «Домашний оркестр состоял из тех же самых дворовых, что служили за столом. Дед сам учил их и всегда играл на первой скрипке» (21, с. 42). Зато у Станкевичей дядя «приобрел домашний оркестр, когда один богатый помещик вздумал продать шесть человек музыкантов… Помешены они были в чистых избах, назначенных для служивших в доме людей; им выдавалось содержание провизией и назначена была денежная плата, помесячно… В оркестре было две скрипки, виолончель и три духовых инструмента, два кларнета и флейта. Играли они стройно; дирижировал пожилой капельмейстер; мальчики, кларнеты и флейта, хорошо читали ноты, разучивали свои партии. Конечно, инструменты были недорогие; скрипки скрипели, игра была шумна, но издали слушать оркестр было сносно. Случалось, что дядя призывал оркестр играть при парадном обеде, когда съезжалось большое общество на праздник, и тогда музыканты играли увертюры из опер» (104, с. 391).

Сразу же следует указать, что барская дворня не была однородной. Необходимо различать дворовых, как таковых, то есть тех, кто жил на дворе и обслуживал усадьбу, и домашнюю, комнатную прислугу, обслуживавшую непосредственно господ. Положение их было различным. Собственно дворовые были специалистами и каждому было поручено определенное дело: черная кухарка для людской избы, готовившая пишу для дворовых, садовник с помощником, огородницы, скотница, работавшая в хлевах и доившая коров, дворник, кучера, конюхи, псари, форейторы, столяр и так далее. Они жили в людской избе, а иногда, у либеральных помещиков, даже строили на барском дворе небольшие избушки, они жили семьями и их дети помогали родителям, со временем сами становясь дворовыми специалистами, им на барском огороде могли выделять землю под гряды и они даже могли содержать домашний скот на барских кормах; конечно, часть такой прислуги оставалась холостой, питалась в «застольной», получая месячину – месячную дачу продуктами. В обшем, были различные варианты их быта. Общим же было то, что это были специалисты с определенным кругом обязанностей, а, следовательно, в них нуждались, их до известной степени берегли и на них не слишком распространялись барские капризы.

Совсем иным было положение комнатных «людей» (прислугу называли во множественном числе «люди», в единственном «человек», «мальчик», «девушка», хотя такой девушке могло быть под пятьдесят лет; реже их называли по именам: Иван, Петр, Степан, а чаше Ванька, Петрушка, Федька; только старых заслуженных слуг да пожилых дворовых специалистов могли называть по отчеству: Дормидонтыч, Степаныч, Евсеич). Эти питались в застольной, не имели не только собственного жилья, но даже и постоянного места для сна, располагаясь на ночь вповалку на полу на собственной одежде, в лучшем случае на кошме с промасленной и плоской, как блин, подушкой. «Все спали на полу, на постланных войлоках, – писал Я.П. Полонский. – Войлок в то время играл такую же роль для дворовых, как теперь матрасы и перины, и старуха Агафья Константиновна, нянька моей матери, и наши няньки и лакеи – все спали на войлоках, разостланных, если не на полу, то на ларе или на сундуке» (66, с. 283). Спали где придется, что, между прочим, и способствовало плодовитости прислуги: природа требовала своего; примечательно, что при этом вина всегда падала на «подлянку», которая, действительно, иной раз не могла точно указать, с какой стороны ей живот «ветерком надуло». Таких «подлянок» утонченные барыни с институтским воспитанием стригли, одевали в затрапез, ссылали в дальние деревни пасти гусей, выдавали за деревенских бобылей-дурачков или за вдовцов с детьми: вспомним судьбу тургеневской Арины из «Записок охотника». Конечно, натуры не столь утонченные, какие-нибудь провинциальные полуграмотные барыни смотрели на это проще: покричит, поругается, может быть, даже и прибьет, а там, глядишь, даже и крестной матерью будущего дворового согласится стать, как описывал подобный случай М.Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине».

На эту неприкаянность, бесприютность дворовых указывает не один мемуарист: либеральному, прошедшему в походы 1813-1814 гг. пешком всю Европу и знакомому «с самыми передовыми людьми того времени, мечтавшими если не об освобождении крестьян, то об улучшении их быта» отцу П.П. Семенова-Тян-Шанского «совершенно бесправные отношения дворовых к помещикам… крайне не нравились. Возмущало его между прочим и отсутствие какого бы то ни было удобного помещения для прислуги и вообще для дворовых людей и бивачная обстановка их жизни в дедовской усадьбе, не соответствующая достаточности и даже зажиточности нашей семьи» (84, с. 414). У довольно либерального помещика – отца А.А. Фета, из маленькой девичьей, «отворивши дверь на морозный чердак, можно было видеть между ступеньками лестницы засунутый войлок и подушку каждой девушки, в том числе и Елизаветы Николаевны. Все эти постели, пышущие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол…» (98, с. 37). В тихом и патриархальном семействе Бартеневых «В передней у нас Никита, точа сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и при том не иначе, как стоя, ели им приносимое из кухни нашей» (6, с. 52).

Не имея определенных обязанностей, комнатные слуги рассматривались как никчемные тунеядцы. Действительно, что это за работа: подай, принеси, унеси, убери, подотри, поправь… «Мальчик, подотри за Мимишкой, не видишь, наделала в углу… Агашка, поправь барыне шаль, не видишь, сползла… Гришка, принеси воды… Почему стакан воняет, принеси другой… Эй, девка, узнай у повара, готов ли обед… Душенька, пошли человека узнать, запрягли ли лошадей…». И так целый день. В не лишенной преувеличений, но навеянной детскими воспоминаниями «Пошехонской старине» М.Е. Салтыков-Щедрин пишет: «Что касается дворни, то существование ее в нашем доме представлялось более чем незавидным. Я не боюсь ошибиться, сказав, что это в значительной мере зависело от взгляда, установившегося вообще между помещиками на труд дворовых людей. Труд этот, состоявший преимущественно из мелких домашних послуг, не требовавших ни умственной, ни даже мускульной силы («Палашка! сбегай на погреб за квасом!» «Палашка! подай платок!» и т.д.), считался не только легким, но даже как бы отрицанием действительного труда. Казалось, что люди не работают, а суетятся, «мечутся как угорелые». Отсюда – эпитеты, которыми так охотно награждали дворовых: лежебоки, дармоеды, хлебогады. Сгинет один лежебок – его без труда можно заменить другим, другого – третьим и т.д. Во всякой помещичьей усадьбе этого добра было без счету. Исключение составляли мастера и мастерицы. Ими, конечно, дорожили больше («дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!»), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни на всех, а, следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими  «дармоедами» (103, с. 243). И слуги, видя бесполезность всей этой суеты и учитывая свою многочисленность, норовят забраться куда-нибудь в уголок, сделать вид, что чем-то заняты, избежать этой беготни и окриков, надеясь друг на друга, а в итоге никого не дозовешься, барин топает ногами, барыня срывается на визг и начинается кулачная расправа.

Когда мы читаем об ужасах крепостного права, то обычно распространяем их на всех крепостных. Между тем, отношение помещиков к крестьянам, хлебопашцам, в подавляющем большинстве было если не уважительным, то все же вполне терпимым: ведь это были кормильцы. И помещичьей властью здесь пользовались лишь в необходимых случаях, при неисправности и явном ослушании. Кстати, М.Е. Салтыков- Щедрин отмечает большую разницу в отношении его матери к дворовым и к крестьянам. Вообще же положение крепостных могло определяться как капризностью и жестокостью одних господ, так и простой строгостью и рачительностью других. У Галахова «дед вовсе не отличался либерализмом: он все-таки был крепостником, хотя иного фасона, чем его соседи. Крестьяне и дворовые состояли у него в полнейшей рабской покорности. Выйти из-под его воли никому и в голову не могло прийти. Не исполнить его приказания считалось такою же виной, как исполнить его по-своему. Я сам бывал свидетелем, как провинившийся получал крепкие зуботычины, не смея сойти с своего места, моргнуть глазом, промолвить словечко; он должен был стоически выдерживать наказание, сопровождаемое внушительно бранными словами. Справедливость требует, однако ж, заметить, что эта безапелляционная власть умерялась в глазах дворового не одним лишь сознанием действительной провинности, но и убеждением в превосходстве деда как хозяина, хорошо разумевшего и свое и чужое дело… Дворовые понимали, что требования и взыскания барина происходили от его рачительности. Благодаря ему они были грамотны и знали разные ремесла… Ремесла служили каждому из дворовых средством для личных заработков. К тому же они пользовались хорошим положением, не в пример соседним дворням, плохо одетым и содержимым и не имевшим, как говорится, ни кола, ни- двора собственного. По этой причине они и мирились с бесконтрольной властью помещика, находя, что она все-таки вознаграждается его деятельною рачительностью о их пользе (21, с. 43-44). Подчеркнем, что Сербии, которого описывает мемуарист, был человеком просвещенным, начитавшимся французских просветителей. Его прислуга «вся была грамотная. Дед сам обучал некоторых и поставил им в непременную обязанность выучить и своих детей чтению и письму» (21, с. 42). И у другого мемуариста, М.А. Дмитриева «Полевое хозяйство шло у деда хорошо, потому что он сам с раннего утра ездил всякий день в поле или на гумно, знал толк во всех мелочах земледелия, а приказчики, мужики и бабы боялись его как огня: за дурную пашню и плохое жнитво «расправа следовала тут же. Правда, сеял он немного, не обременяя крестьян излишеством посева, но земля пахалась отлично…» (31, с. 46). Отметим, что деда Дмитриева, человека сурового, как огня, боялись и его домочадцы.

Крестьянин даже в барщинном имении, управляемом самим помещиком, не находился постоянно у барина на глазах: у него был и свой дом, и семья, и хозяйство, он определенное время вообще работал на своей пашне и мог считать себя вольным человеком. Иным было положение дворовых специалистов, но и оно было сносным: их также нередко ценили и опять-таки, занятые делом, они не маячили постоянно на глазах у господ.

И совсем иное дело – комнатная прислуга. Вот на них-то и обрушивались и барские капризы, и срывалось дурное настроение, и вымещалась злоба. На них-то и сыпались ругательства, щипки, толчки и зуботычины, они-то и посещали чаше всего конюшню или псарню, где такие же крепостные и озлобленные конюхи или псари вкладывали им розог от души, сколько скажут или сколько придется. Генерала Л.Д. Измайлова постоянно сопровождали вооруженные нагайками молодые, сильные и бойкие доморощенные казаки, специальной обязанностью которых было чинить расправу; «И всем этим исполнителям наказаний: казакам, камердинерам, конюхам – крепко доставалось, если они, как казалось иногда Измайлову, не больно секли провинившихся. Характеристически выразился в своем показании один из несчастных казаков… что, дескать, у него… «почти в том только время проходило, что он или других сек, или его самого секли» ( 85, с. 369). Из домашней прислуги от этих проявлений барской власти до известной степени своим мастерством был огражден только повар, которого покупали за большие деньги или специально посылали куда-либо учиться и который по злобе мог подвести господ, испортив званый обед или даже отравить. Поварам до известного предела прощали и дерзости, и пьянство.

Впрочем, удивительное дело. Все мемуаристы (а это люди образованные и преимущественно писавшие воспоминания во второй половине ХЕК в., когда крепостное право пало), хотя и говорят в один голос об ужасах этого, в кавычках сказать, «права», но где-то там, у других помещиков, а не у своих дедов или родителей. Не исключено, что» не упомянуть о тяжелом положении крепостных считалось просто дурным тоном и о нем непременно старались сказать. Вот и Я.П. Полонский пишет: «Если мрачные стороны крепостничества не возмущали моего детства, то не потому ли, что дом моей бабушки и моя мать были как бы исключением… Жизнь наша была тихая и смирная. Мать моя была олицетворенная любовь и кротость. Я ни разу не слыхал от нее ни одного бранного слова. Прислуга ее не боялась. Только отец мой, Петр Григорьевич, был несколько сух сердцем и вспыльчив. Однажды при мне в девичью пришла Анна, жена кучера, и о чем-то стала назойливо спорить с моей матерью. Вдруг из спальни как вихрь вылетел мой отец в халате нараспашку и дал со всего маху такую пощечину Анне, что та вылетела за дверь в сени… Мать моя побледнела. Отец стал оправдываться. Это были едва ли не единственные побои, какие я видел в детстве.

Живо помню, как я, стал расспрашивать свою Матрену, что такое было и за что мой папенька прибил Анну? Но Матрена вместо ответа боязно указала мне на мою кроватку, завешенную пологом. Там, согнувшись в три погибели, спал или притворялся спящим мой отец. Почему он на этот раз не пошел спать на свою постель, а забрался в мою – не знаю» (66, с. 290-291).

Были помещики и иного рода. Генерал Измайлов, оказавшийся в 1827 г. под следствием за жестокое обращение с крепостными и по суду удаленный из имения (довольно обычное наказание), имел в усадьбе собственную тюрьму, произведшую на ведших следствие губернатора и губернского предводителя дворянства впечатление «ужаса и отвращения»; здесь на площади в 57 квадратных аршин содержалось до 30 арестантов, в том числе и женщин. Для наказания людей, помимо обычных плетей и розог, он использовал шейные рогатки весом от 5 до 20 фунтов, не позволявшие ни сидеть, ни лежать (их носили по месяцу, полугоду и даже по году; их было обнаружено в усадьбе 186 штук. Дававших показания крепостных, между прочим, потрясло то, что Измайлов променял помещику Шебякину четырех борзых собаки на четырех своих дворовых: камердинера, повара, кучера и конюха. О том, каково было крепостным жить под отеческим попечением Измайлова, посоветуем нынешним певцам просвещенного русского дворянства справиться в книге С. Т. Славутинского «Генерал Измайлов и его дворня». Однако все же нужно признать, что Измайлов был в некотором роде уникальной фигурой. Недаром о нем и производилось следствие и даже было принято решение о его удалении из имения. Но, при всей необычности Измайлова, в ту пору попадались экземпляры в этом же роде. Писатель Д.В. Григорович в воспоминаниях приводит в качестве примера недальнего соседа, Д.С. Кроткова, который «…Известен был во всем околотке своей строгостью. Когда он выезжал на улицу деревни в сопровождении крепостного Грызлова, своего экзекутора, или вернее, домашнего палача, ребятишки стремглав ныряли в подворотни, бабы падали ничком, у мужиков озноб пробегал по телу». На просьбы жены о деньгах Кроткое отвечал так: «Грызлов, – говорил Д.С., – Марья Федоровна в Москву собирается; нужны деньги… Поезжай по деревням, я видел там много этой мелкоты, шушеры накопилось, – распорядись!..

Это значило, что Грызлову поручалось объехать деревни Д.С., забрать по усмотрению лишних детей и девок, продать их, а деньги доставить помещику. Это происходило в самый разгар крепостного права, когда еще не вышло указа, дозволявшего продавать крепостных людей не иначе, как целыми семействами» (26, с. 27).

Обычно же всевластие помещиков ограничивалось более мелкими шалостями. Например, П.П. Семенов-Тян-Шанский вспоминает некоего предводителя дворянства (!), у которого «гости, после обеда с обильными винными возлияниями, выходили в сад, где на пьедесталах были расставлены живые статуи из крепостных девушек, предлагаемых гостеприимным хозяином гостям на выбор» (84, с. 506). Впрочем, Измайлов также угощал своих гостей крепостными девушками, в том числе малолетними, а их (разумеется, девушек) попытки уклониться от такой сомнительной чести, завершались свирепыми побоями. Справедливости ради Семенов пишет: «Само собою разумеется, что изверги, олицетворявшие собою все пороки и злодейства, были между помещиками редки, но если они существовали, то не встречали себе никакого ограничения…» (84, с. 504).

Нужно признать, что и комнатная прислуга, даже сама на себя смотревшая, как на отпетых, нередко и стоила того отношения,  какое к ней было.

Одной из лучших, лиричнейших книг в русской литературе, повествующих о старом быте, являются «Детские годы Багрова-внука» СТ. Аксакова. В отзывах современников писателя можно встретить буквально зависть к той чуткой, душевной атмосфере, которая царила в семействе маленького Сережи благодаря его матери. Его детство не было омрачено видом расправ над крепостными, как у Салтыкова-Щедрина (который, между прочим, тоже позавидовал Аксакову). Слуг в доме немного и какой-то суровости или капризности не только в его доме, но и в доме довольно строгого, но справедливого Багрова-деда, нет. Вот Софья Николаевна Багрова привезла маленьких детей в имение к свекру и, перед тем, как отвести их к деду, оставляет на попечение няньки. «Мать успела сказать нам, чтобы мы были смирны, никуда по комнатам не ходили и не говорили громко. Такое приказание, вместе с недостаточно ласковым приемом, так нас смутило, что мы оробели и молча сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор, где окружили ее горничные девки и дворовые бабы. Так прошло немало времени. Наконец, мать вышла и спросила: «Где же ваша нянька?». Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с самого прихода в залу ее и не видели, а слышали только бормотанье и шушуканье в коридоре» (3, с. 333). После отъезда родителей для лечения матери «Нянька Агафья от утреннего чая и до обеда и от обеда до вечернего чая тоже куда-то уходила..». (3, с. 344). Но это пренебрежение няньки, которой поручено двое маленьких детей, своими обязанностями – пустяки, в сравнении с тем, что пришлось Сереже Багрову увидеть в очень богатом имении своей родственницы. Чтобы читатель, воспитанный советской «классовой» пропагандой в полной уверенности, что помещики были злодеи, а крепостные – достойными, но забитыми и бесправными людьми, поверил, придется прибегнуть к пространной цитате. «Печально сели мы с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам кончик стола… Начался шум и беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, потому столовая служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью, понять не могли. Евсеич и Параша (дядька и нянька детей – Л.Б.), бывшие при нас неотлучно, сами пришли в изумление и даже страх от наглого бесстыдства и своеволия окружавшей нас прислуги. Я слышал, как Евсеич шепотом говорил Параше: «Что это? Господи! куда мы попали? Хорош господский, богатый дом! Да это разбой денной!» – Параша отвечала ему в том же смысле. Между тем об нас совершенно забыли. Остатки кушаний, приносимых из залы, в ту же минуту нарасхват съедались жадными девками и лакеями. Буфетчик Иван Никифорыч, которого величали казначеем, только и хлопотал, кланялся и просил об одном, чтоб не трогали блюд до тех пор, покуда не подадут их господам на стол. Евсеич не знал, что и делать. На все его представления и требованья, что «надобно же детям кушать», не обращали никакого внимания, а казначей, человек смирный, но нетрезвый, со вздохом отвечал: «Да что же мне делать, Ефрем Евсеич? Сами видите, какая вольница! Всякий день, ложась спать, благодарю господа моего бога, что голова на плечах осталась. Просите особого стола». – Евсеич пришел в совершенное отчаянье, .что дети останутся не кушамши: жаловаться было некому: все господа сидели за столом. Усердный и горячий дядька мой скоро, однако, принял решительные меры. Прежде всего, он перевел нас из столовой в кабинет, затворил дверь и велел Параше запереться изнутри, а сам побежал в кухню, отыскал какого-то поваренка из багровских, велел сварить для нас суп и зажарить на сковороде битого мяса… Вслед за стуком отодвигаемых стульев и кресел прибежала к нам Александра Ивановна. Узнав, что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких блюд не осталось и подать нам было нечего. Хотя Александра Ивановна, представляя в доме некоторым образом лицо хозяйки, очень хорошо знала, что это бессовестная ложь, хотя она вообще хорошо знала чурасовское лакейство и сама от него много терпела, но и она не могла себе вообразить, чтоб могло случиться что- нибудь похожее на случившееся с нами. Она вызвала к себе дворецкого Николая и даже главного управителя Михайлушку, живших в особенном флигеле, рассказала им обо всем и побожилась, что при первом подобном случае она доложит об этом тетушке. Николай отвечал, что дворня давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а Михайлушка… с большою важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров… Но как Прасковью Ивановну я считал такой великой госпожой, что ей все должны повиноваться, Даже мы, то и трудно было объяснить мне, как осмеливаются слуги не исполнить ее приказаний, так сказать, почти на глазах у ней?… Я сначала думал, что лакеи и девки, пожиравшие остатки блюд, просто хотели кушать, что они были голодны; но меня уверили в противном… Неприличных шуток И намеков я, разумеется, не понял и в бесстыдном обращении прислуги видел только грубость и дерзость…» (3, с. 473-475). Один из гуманнейших людей своего времени, СТ. Аксаков лишь вторит графу Ф.В. Растопчину, писавшему, что в доме графа А. Орлова с его 370 человеками прислуги «Лакеи, камердинеры, кучера, конюхи, музыканты, певчие, горничные и прочие… жили, приблизительно, как на корабле, переполненном войсками… Барский дом изображал собою одновременно подобие тюрьмы, воспитательного дома, конуры и харчевни» (95, с. 271). Далее Ростопчин пишет: «При все этом услужение было весьма плохое… безделье располагало их к беспорядочности и, рассчитывая один на других, никто из них не хотел заниматься работою». Л.В. Тыдман, сообщает, что богатейший помещик России П.Б. Шереметев, постоянно напоминал своему управляющему о необходимости искать и нанимать вольнонаемных слуг с хорошей репутацией.

Впрочем, можно было понять и дворню, отлынивавшую от дела: обязанная постоянно находиться под рукой для мелких услуг, она практически не имела бы ни минуты времени для себя, кроме сна на полу, прерываемого барскими вызовами подать или унести то-то и то-то, если бы не пользовалась любой возможностью улизнуть из дома. Если весьма реакционного Ростопчина мы имеем основание упрекнуть в несправедливых суждениях, то уж к революционеру-демократу А.И. Герцену этот упрек абсолютно неприложим. Но вот что пишет он о дворовой прислуге, жившей, правда, не в деревне, а в городской усадьбе отца: «После обеда мой отец ложился отдохнуть часа на полтора. Дворня тотчас рассыпалась по полпивным и по трактирам» (23, с. 103). Снисходительно относится Герцен, впрочем, как и его отец, к воровству прислуги: «Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой – его собственная делали обед довольно тощим несмотря на то, что блюд было много». (23, с. 97). В Прощеное воскресенье отец автора, отличавшийся своеобразным сарказмом, беседует с прислугой: «Ну, Данило… Прощаю тебе все грехи за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости… Теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех». (Там же). По утрам отец автора «…ссорился с своим камердинером. Это был первый пациент во всем доме. Небольшого роста сангвиник, вспыльчивый и сердитый, он, как нарочно, был создан для того, чтобы дразнить моего отца и вызывать его поучения…

Отец мой очень знал, что человек этот ему необходим, и часто сносил крупные ответы его, но не переставал воспитывать его, несмотря на безуспешные усилия в продолжение тридцати пяти лет. Камердинер, с своей стороны, не вынес бы такой жизни, если б не имел своего развлечения: он по большей части к обеду был несколько навеселе. Отец мой замечал это и ограничивался легкими однословиями, например, советом закусывать черным хлебом с солью, чтобы не пахло водкой» (23, с. 95-96).

Воровство прислуги было непомерным, и в занятиях помещиков заметное место занимало сведение прихода и расхода, всегда, впрочем, безуспешное. «После приема мерзлой живности, пишет Герцен, – отец мой, – и тут самая замечательная черта в том, что эта штука повторялась ежегодно, – призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок узнать иены. Повар возвращался с баснословными ценами, меньше, чем вполовину. Отец мой говорил, что он дурак, и посылал за Шкуном или Слепушкиным. Слепушкин торговал фруктами у Ильинских ворот. И тот и другой находили цены повара ужасно низкими, справлялись и приносили цены повыше. Наконец, Слепушкин предлагал взять все огулом: и яйца, и поросят, и масло, и рожь, «чтоб вашему-то здоровью, батюшка, никакого беспокойства не было». Цену он давал, само собою разумеется несколько выше поварской. Отец мой соглашался, Слепушкин приносил ему на спрыски апельсинов с пряниками, а повару – двухсотрублевую ассигнацию» (23, с. 91).

Что возмущало автора, так это форменный грабеж крепостной прислугой крепостных крестьян, то есть, в общем-то, своей же братии. Пролетарский интернационализм здесь почему-то не действовал. «Всякий год около масленицы пензенские крестьяне привозили из-под Керенска оброк натурой. Недели две тащился бедный обоз, нагруженный свиными тушами, поросятами,  гусями, курами, рожью, яйцами, маслом и, наконец, холстом. Приезд керенских мужиков был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего права. Кучера с них брали за воду в колодце, не позволяя поить лошадей без платы; бабы – за тепло в избе; аристократам передней они должны были кланяться кому поросенком и полотенцем, кому гусем и маслом. Все время их пребывания на барском дворе шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята, и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира и сивухи, уже выпитой» (23, с. 90). При снисходительном барине крестьяне терпели от своей братии. «Старосты и его missi dominid (господские подручные – Л.Б.) грабили барина и мужиков… в одной деревне сводили целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес. У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом. Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок» (Там же).

Так что гоголевский Осип из «Ревизора» или гончаровский Захар из «Обломова», ленившиеся, пьянствовавшие и обманывавшие своих господ, – не литературные образы, а фиксация крепостной повседневности.

Крепостное право развращало и господ, привыкавших к безнаказанности, и крепостных, прежде всего дворовых, лакеев, особенно доверенных своих господ. Дворовые больших бар настолько входили в свою роль, что и мелкопоместных дворян третировали, как каналий. Вспомним историю, поведанную А.С. Пушкиным в «Дубровском»: вся драма началась с дерзкой реплики троекуровского псаря старику Дубровскому: «Один из псарей обиделся. «Мы На свое житье, – сказал он, – благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конуру» (71, с. 127). Что же тогда говорить об отношении дворни, набиравшейся возле господ «изящных» манер и привыкавших к «деликатному» житью в передней, к «сиволапым» мужикам-пахарям, ее кормивших. По разумению лакейства, сиволапые, не знавшие тонкости обращения, едва ли были немногим выше животных. Этим, между прочим, лакейство отличалось от своих господ, все же мужиков-кормильцев, как правило, уважавших. Поэтому нередко в помещичьих семействах лакейская считалась гнездом разврата (чем обычно и была) и детям просто запрещалось общаться с дворней и заходить в лакейскую и девичью. Хорошо известно, что лакеи даже выработали свой собственный, «изящный» язык, наслушавшись барских разговоров; например, в ответ на чиханье, говорилось «Салфет вашей милости»: подслушанное у господ и непонятое латинское salve, «Будь здоров» заменяла салфетка, обычная принадлежность служившего за столом лакея, более ему понятная. Впрочем, вероятно, дело здесь не только в крепостном праве. Чарльз Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» оставил нам бессмертную картину лакейского сваре (суаре) с «изящными» костюмами, манерами, разговорами и третированием зеленщика, у которого происходило это малопочтенное собрание. Известно было, что в русских трактирах самыми несносными, грубыми и капризными клиентами были… трактирные половые и ресторанные официанты, звавшие своих, обслуживавших их коллег, не иначе, как «шестерка» и «лакуза».

Впрочем, есть и иные примеры. Пушкинский Савельич и аксаковский Евсеич (реальное лицо) – образцы добросовестности и отеческой заботы о своих малолетних господах. Оспаривая мнение о развращающем влиянии передней, А.Д. Галахов писал: «Не верьте тому, кто скажет вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит. Говорю это по убеждению, добытому собственным опытом». (21, с. 33). Князь-революционер П.А. Кропоткин, вспоминая о высоких душевных качествах своей матери, пишет о крепостных, в память о покойной госпоже, перенесших свою любовь на ее детей. «Слуги боготворили ее память… Как часто где-нибудь в темном коридоре рука дворового ласково касалась меня или брата Александра. Как часто крестьянка, встретив нас в поле, спрашивала: «Вырастите ли вы такими добрыми, какой была ваша мать? Она нас жалела, а вы будете жалеть?». «Нас» означало, конечно, крепостных. Не знаю, что стало бы с нами, если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети. Мы были детьми нашей матери; мы были похожи на нее; и в силу этого крепостные осыпали нас заботами, подчас, как будет видно дальше, в крайне трогательной форме» (43, с. 14). Мемуарист рассказывает, как разыгравшиеся в отсутствие отца и мачехи дети разбили в гостиной дорогую лампу. «Немедленно же «дворовые» собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день, рано утром, Тихон, на свой страх и ответственность, выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий Мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом.

Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, конечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого» (43, с. 18).

Следовательно, каковы были баре, таковы и слуги.

Выше уже приводился отрывок из воспоминаний Д.А. Милютина, где мемуарист указал на то, что некоторые дворовые из комнатной прислуги смотрели на себя, как на часть барской семьи. Но нередко и господа смотрели на таких слуг как на членов семьи, более того, иногда как на важных и почтенных членов семьи, более уважаемых, например, чем «барчата». Например, в воспоминаниях Е.Н. Водовозовой «На заре жизни», пожалуй, самое видное место отведено няньке, подлинной главе барского семейства: за малейшую дерзость или просто неуважение, оказанное старой няньке, немедленно следовала кулачная расправа или окрик детям со стороны их матери-помещицы (кстати, отнюдь не либералки). Афанасий Фет отмечал: «Конечно, всякая невежливость с моей стороны к кому-либо из прислуги не прошла бы мне даром» (98, с. 62). Граф П.А. Гейден однажды упрекнул внука: «Ты очень неучтивый. Когда подошел скотник, ты должен был снять шапку и ему поклониться раньше, чем он тебе. Он тебя старше, кто бы он ни был. Разница между людьми только в том, что они или управляют, или служат, и те, кто управляют, должны уважать тех, кто им служит, и особенно если они их старше. Помни всегда, что вежливость твой долг. Это твоя единственная привилегия» (17, с. 8).

Такие по-собачьи преданные слуги, почти исключительно няньки, дядьки, камердинеры, горничные и ключницы, вырастали, взрослели, старились вместе со своими господами в одних комнатах и принимали их последний вздох, либо, напротив, умирали на их руках, горько оплакиваемые, иной раз даже более близкие, чем мать или отец. Известный русский историк П.И. Бартенев вспоминал: «К числу горничных принадлежала также ходившая за мной по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я был уже в пансионе) … Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного» (6, с. 52). Думается, здесь уместно сказать еще об одной разновидности крепостной прислуги (это определение, впрочем, более чем условно), находившейся в такой же близости к господам, как мать, братья и сестры. Речь идет о кормилицах и молочных братьях и сестрах.

В прежние времена считалось, что кормление ребенка грудью портит женский бюст – одно из главных достоинств светской женщины. Поэтому для вскармливания барского дитяти женским молоком немедленно после родов или даже перед ними в ближайшей деревне подбиралась крестьянская женщина, рожавшая в это же время. Разумеется, выбирали женщину чистую, относительно молодую и здоровую. Кормилицы вместе с их собственными младенцами содержались в барском доме, выкармливая сразу двоих детей. Более никаких обязанностей у них не было, кроме, разве что, содержания себя в чистоте. Кормилиц наряжали особым образом в «русское» платье – сарафан, душегрею и кокошник, богато украшенные позументами: ведь кормилица выносила барского младенца на показ гостям. После окончания выкармливания кормилицы возвращались в деревню обратно, но теснейшая связь их с выкормышами сохранялась иной раз до смерти; ряд мемуаристов вспоминают, как их кормилица приходила за многие версты на короткое время просто, чтобы повидать питомца, поцеловать его и поплакать. Кстати, родителями эти свидания, как правило, воспринимались спокойно, как должное: ведь у них самих когда-то были кормилицы. Пронзительные строки оставил о своей кормилице СТ. Аксаков: «Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой» (3, с. 288). П.И. Бартенев вспоминал: «В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшочке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфетами» (6, с. 52-53). Довольно тесная связь сохранялась и с молочными братьями и сестрами: им помогали материально, иногда их освобождали от крепостной зависимости, назначали на какие-то руководящие должности’ в имении и прочее. Однако же сразу отметим, что не следует все это абсолютизировать: бывали и обратные примеры, когда собственных кормилиц или молочных братьев и сестер продавали другим господам или просто напрочь забывали о них. В конце концов, люди остаются людьми, и иные дети забывают и о кровных родителях.

Однако мы слишком углубились в повседневность барской дворни. Продолжим описание самой усадьбы.

Непременной принадлежностью черного двора усадьбы был коровник с несколькими коровами, призванными обеспечивать господ молоком, сливками и другими «молочными скопами», вплоть до собственного коровьего масла. Говоря о нем, вероятно, следует пояснить, что в ту пору различалось сливочное масло, сбивавшееся дворовыми женщинами из свежих сливок и поступавшее непосредственно на стол, чухонское масло, обычно подсаливавшееся во избежание порчи и поступавшее для готовки на кухню, и русское масло – топленое, способное долго храниться и использовавшееся только для готовки. На долю дворни оставалась «сколотина»; пахта от сбивания масла. Если кто-то не знает, что это такое, можно объяснить, что это мутноватая, слегка кислая жидкость с плавающими в ней мельчайшими крупинками масла, на вид и на вкус напоминающая помои после молочной посуды, впрочем, питательная и неплохо утоляющая жажду. Сливки, кроме приготовления сливочного масла, шли на барский стол для питья с ними чая и кофе. «Кушали» чай и кофе также с пенками от слегка протомленного (топленого) в печи молока. Сильно протомленное в широкой глиняной посудине жирное молоко перерабатывалось в особое, ныне незнаемое россиянами восточное блюдо, каймак – толстую, жирную и превкусную нежную лепешку, если кто-то любит молочные пенки.

Кроме того, коровник давал и некоторое количество телят, выпаивавшихся коровницами опять же для барского стола: говядина считалась слишком грубой пищей для нежных барских желудков.

Для барского стола нужны были также свежие куриные яйца и молодые цыплята. Некоторые помещики, не гнавшиеся за гастрономическими изысками, ели даже кур, но многие выращивали каплунов и пулярок – особым образом кастрированную птицу, дававшую нежное жирное мясо. Для всего этого имелся на хозяйственном дворе птичник, к которому приставлялась особая птичница. У некоторых рачительных и любивших поесть помещиков на хозяйственном дворе водились также гуси, индейские петухи (индюки) и даже цесарские куры (цесарки). За гусятами и индюшатами ходили дворовые девчонки, которые были слишком малы, чтобы им можно было поручить какое-то другое дело. Впрочем, кур и гусей нередко, а свиней, поросят и баранов всегда получали от крестьян в виде натурального оброка. Например, Я.П. Полонский пишет: «Из деревни… каждое лето пригоняли к бабушке на двор целое стадо баранов; из более отдаленных деревень… привозили целые мешки пряников, пух, сушеные грибы, каленые орехи и холсты» (66, с. 286-287). У Бартеневых «Крестьянские дворы… поставляли каждый двор по барану в нашу кухню…» (6, с. 60). Вообще помещичье хозяйство носило почти натуральный характер:

«За исключением свечей и говядины, да небольшого количества бакалейных товаров, все, начиная с сукна, полотна и столового белья и кончая всевозможной съестной провизией, было или домашним производством, или сбором с крестьян» (98, с. 39). Мясо засаливалось в бочках на солонину, птица замораживалась или из нее готовились полотки: птицу распластывали надвое, солили и подвяливали, храня ее так на погребах.

Однако не хлебом единым сыт человек. Довольно популярной забавой среди помещиков было держать на птичнике и других птиц. Например, у помещика Сербина «Обширный двор господского дома представлял оживленную картину, чрезвычайно заманчивую для детских глаз: посредине его разгуливал ручной журавль, забава дворовых мальчишек, постоянно воевавших с ним; павлин, распустив узорчатый хвост опахалом, шумел им в сладострастной дрожи перед павой; резкому его крику вторили звонкие и частые голоса цесарских кур; в клетках над балконом били отборные перепела» (21, с. 37). И уж непременной принадлежностью птичьего двора была голубятня.

На голубятне следует остановиться особо. Слишком распространенным в старой России было это явление. И не потому, что голубей ели: ели их только господа, а простой народ считал это за великий грех: ведь голубь – символ Духа Святого. Дело было в голубиной охоте, вероятно, самом распространенном развлечении в России.

Сегодня мы слова «охота», «охотник» понимаем только в одном, строго определенном смысле: любительская или профессиональная добыча с ружьем дикой птицы или зверя, а охотник – тот, кто занимается этим. Ну, еще можем сказать: «Мне охота (или неохота) делать то-то или это-то». В старой России язык был гораздо богаче, как, впрочем, богаче была и сама жизнь. Охотник – это был еще и доброволец, пошедший по своей охоте на какое-либо дело, например, солдат, вызвавшийся в разведку. Но охотник – это еще и любитель чего-либо, например, собирать грибы (охотник до грибов), разводить лошадей или посещать скачки (конский охотник) и так далее. Голубиная охота – это не стрельба голубей – она назвалась голубиной садкой, а разведение голубей, чтобы любоваться ими или гонять их. Соответственно, голубиная охота разделялась на водную (выведение новых пород декоративных голубей) и тонную. Гонные голуби разделялись на турманов и чистых, различающихся способом полета. Турманы, поднявшись высоко вверх, надают, переворачиваясь через крыло, голову или хвост. Чистые голуби поднимаются и опускаются кругами, вправо или влево, отчего различали голубей-правиков и леваков. Выпустив правиков и размахивая шестиком с мочалом на конце, заставляли их подниматься высоко в небо, а когда они должны были начать спуск, выпускали леваков. В определенный момент обе стаи встречались, описывая круги в разные стороны. О популярности голубиной охоты, этой чисто русской забавы, говорит тот факт, что в Москве был на Остоженке трактир «Голубятня», специально для охотников до голубей, с огромной голубятней на крыше. Во второй половине XIX в. в Москве и Петербурге проходили особые конкурсы голубей с призами, влиявшие на цены на голубей, так что иена на редких серых турманов доходила до 400 рублей. Теперь понятно, что почти на каждом барском, купеческом или мещанском дворе была голубятня. Крестьянам было не до голубей. Помимо голубиной охоты, была в старой России весьма популярна и пташковая охота – ловля и содержание певчих птиц самых различных пород. Недаром в Москве был на Цветном бульваре «Охотничий» трактир, увешанный клетками с певчими птицами, куда можно было прийти со своими собаками и птицами. У дядюшки А.А. Фета «Около левого крыльца была устроена в уровень с верхней площадкой большая каменная платформа, набитая землей. В эту землю посажены были разнородные деревья и кустарники, образовавшие таким образом небольшую рощу. Все это пространство было обнесено легкою оградой и обтянуто проволочной сеткой и представляло большой птичник. Там в углу сеялась и рожь. По деревьям развешены были скворечники, наваливался хворост. Таким образом, в этом птичьем ковчеге проживали попарно и плодились, за исключением хищных, всевозможные птицы, начиная от перепелок и жаворонков до соловьев, скворцов и дроздов» (98, с. 87). У богатого помещика Сербина «На стенах залы и некоторых других комнат, а также на потолках и окнах висели клетки, числом до сотни, с птицами разных пород… Небольшая задняя комната, с сетчатою занавеской вместо двери, отведена была для канареек: там они плодились и множились, весело летая и неумолкаемо распевая» (21, с. 38).

Вполне естественно, что для хранения запасов муки и круп, мяса, масла, молочных скопов, полотков, рыбы, птицы, меда на усадьбе ставился амбар и погреба с ледниками для скоропортящейся провизии. Погреб представлял собой квадратную яму, накрытую двухскатной, засыпанной толстым слоем земли крышей. В конце зимы его забивали правильными, выколотыми в виде огромных кирпичей, глыбами льда, для чего специально наряжали крестьян на ближайшее озеро или реку. Лед засыпался толстым слоем опилок и соломы, а на ней хранили продукты.

Разумеется, на хозяйственном дворе усадьбы была и конюшня, а при ней каретник для экипажей. Иногда держали лошадей огромное количество: верховых, выездных и хозяйственных; например, по свидетельству П.И. Бартенева, в их городской (!) усадьбе на конюшне стояло 12 лошадей (6, с. 50). Очень много лошадей требовалось тем помещикам, кто занимался псовой охотой, а таковыми были почти все. Малорослых верховых лошадей заводили с определенного возраста и для детей: дворянин, не умеющий сидеть в седле, был нонсенсом; ведь почти все мальчики поступали в военную службу или шли учиться в кадетские корпуса с тем, чтобы идти на военную службу уже не юнкерами, а офицерами. Разумеется, при большом количестве лошадей требовалось и соответствующее число конюхов для ухода за ними, кучеров и форейторов для управления упряжками, стремянных для сопровождения ездивших верхом господ: поддержать стремя при посадке в седло, подержать лошадь спешившегося барина, барыни или барчат. Конюхи, кучера и стремянные были особой публикой в усадьбе: на конюшне пороли розгами провинившихся или попавших под горячую руку дворовых и крестьян, и исполняли эти функции именно те, кому по роду службы приходилось иметь дело с кнутом. Это были доверенные лица господ: ведь барин, снискавший нелюбовь своих крепостных, нередко в одиночку, только с кучером, уезжал по делам в лес, в поле или отправлялся в дальнюю поездку. Особенно стремянные часто были наперсниками своих господ и им иногда доверяли отчаянные и незаконные проделки: увезти смазливую жену соседа, украсть полюбившуюся чужую крепостную девку или чужого коня.

В каретнике стояли золоченые кареты для парадных выездов, громоздкие дормезы для дальней дороги, в которых можно было спать лежа, тарантасы также для дальних поездок, дрожки и коляски для ближних, линейки, долгуши или роспуски для поездок всей семьей в лес по грибы и таратайки для поездок в поле или на охоту, зимние возки и кибитки, крытые кожей или войлоком. Для их постройки и ремонта среди дворни нередко держали специального мастера, также именовавшегося каретником.

Разумеется, для водопоя всего этого немалого количества скота на дворе нужна была колода, огромное, долбленое из толстого древесного ствола корыто, и колодец, либо же для подвоза воды держали специальную водовозку с бочкой, поставленной на длинные дроги.

А коль скоро приходилось делать и официальные, парадные выезды, и выезды полуофициальные, то к каретам и коляскам нужны были выездные лакеи, и немало – целый букет. Букетом называли выездного лакея в ливрее, парике с косичкой и треуголке, огромного гайдука с висячими усами, в смушковой шапке со шлыком и длинной венгерке, и арапа в курточке, шароварах, опоясанного турецкой шалью и в чалме; да еще перед каретой бежали два скорохода в ливрейных куртках и с каскетками с перьями на головах. Шестерик лошадей при таких парадных выездах был в шорах, убранный перьями. Зато все видели, что барыня поехала в церковь – на соседнюю улицу. Если же выезжали запросто, например, с визитами, то иной раз даже не в карете на стоячих рессорах, а в купе – легкой лакированной двухместной карете, и скороходов не брали, а на запятках стояли только выездной лакей и гайдук, и лошадей было только четверик, без перьев, но в шорах (8, с. 42-43). Впрочем, это еще скромный выезд, в городе, где развернуться негде. Например, дед М.А. Дмитриева, живший в молодости широко и открыто, имел 12 гусар, сопровождавших его при поездках из города в деревню (31, с. 45).

Мало помещиков не держало охотничьих собак. Охота вообше была основным занятием бар. Подружейная охота с легавыми была не слишком популярна: не барское это дело бить ноги по болотам и лесам. Специфически дворянской была лихая псовая охота с борзыми и гончими собаками. Правильная псовая охота производилась только комплектной охотой, то есть набором собак и обслуживающего персонала, состоящим из 18-40 гончих с доезжачим и двумя-тремя выжлятниками и пятнадцатью-двадцатью сворами борзых, по 3-4 собаки в своре, с охотниками или борзятниками. Стремянный вел барскую свору, а начальником и распорядителем такой охоты был ловчий. Вариантов такой охоты на зайцев или красную дичь – лис и волков, – было довольно много, по времени года и местности, и описание их – не наше дело; добавим только, что иногда для охоты в лесных крепях выгоняли кричан – крестьян, криком и стуком выгонявших зверя из зарослей на открытое место, где по нему спускали собак. Вся эта армия с быстрыми верховыми лошадьми, одетая в специальные охотничьи костюмы (чекмени и архалуки), вместе с десятками собак содержалась на барский, а точнее, на крестьянский счет. Охотников, державших по бедности несколько борзых собак за неимением гончих, презрительно именовали мелкотравчатыми, они присоединялись к богатым охотам и нередко служили предметом издевательств и шуток богатых собратьев. На такие охоты выезжали иногда в дальние (отъезжие) поля на несколько дней и даже недель, целыми таборами, с шатрами, прислугой и провизией, гостя по 2-3 дня у соседей. Вот описание такой охоты, сделанное автором ХК в., знатоком этого дела, Дриянским. «…Глазам моим предстали три огромные фуры, такой емкости и величины, что каждая из них способна была поглотить самую многочисленную семью правоверного Кутуфты.

Одна из этих громад была на рессорах, длиннее прочих, и по множеству круглых окошек, прорезанных в обоих боках кузова, являла собой собачью колесницу. Кроме этих великанов экипажной породы, под сенью их стояли дрожки и другие крытые экипажи и, сверх того, смиренные русские телеги, вокруг которых, пятками и десятками, стояло около шестидесяти лошадей.

Обрамленная с обеих сторон двумя отрогами леса, площадка вдавалась мысом в непроницаемую кущу ельника, под сенью которого белели две палатки, а подле них несколько шалашей, наскоро устроенных из ветвей, соломы, попон и войлоков.

Одно из пепелищ было обставлено треножниками, кастрюлями, котлищами, ящиками, самоварами и прочими кухмистерскими принадлежностями; кроме того, в разных местах было постлано множество соломы, на которой валялись борзые…». (32, с. 27). «Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументами. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти». (32, с. 34). «В Асоргинских до обеда мы еще затравили одного волка и двух лисиц. И ровно в час за полдень жители Клинского, все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым и веселым видом, с бубенцами, свистками и песнями вступили удалые охотники в деревню, обвешанные богатой добычей.

У новой и просторной на вид избы стояли походные брики, а на крылечке – люди и повара, ожидавшие нашего возвращения». (32, с. 42).

Псовая охота была горячим делом и в бешеной скачке по полям и оврагам, среди густого кустарника и редколесья сравнивались и крепостной псарь, и его господин. Иной раз ловчий мог пустить в зазевавшегося барина матерком, и это в вину не ставилось. Ведь вместе охотились, вместе мерзли и мокли, вместе ели и пили у костра, вместе могли сломить голову в буераках, полетев стремглав вместе с конем в обрыв. Зато псари и были самыми преданными слугами и не столько конюшня, сколько псарня служила местом жестоких расправ с ослушниками, а витой ременный арапник псаря с успехом заменял розги. Стремянные, ловчие, доезжачие служили телохранителями своих господ и исполнителями их проделок. Отца тургеневского однодворца Овсянникова, свободного от телесных наказаний, выпорол по приказанию дедушки рассказчика именно его ловчий, за то, что дедушка оттягал у однодворцев землю, а Овсянников не стерпел и подал в суд.

Если воронежский или орловский степной помещик занимался разведением лошадей, то при усадьбе был и конный завод с варками для содержания лошадей, отделениями для жеребых кобыл и стригунов – молодых жеребят.

Богатые и предприимчивые помещики иногда устраивали при своих усадьбах «заводы» – производственные помещения со вспомогательными постройками и конторами, предназначенные главным образом для переработки полученной в имении продукции: хлеба (винокуренные заводы: в России дворянство обладало монопольным правом на винокурение), картофеля (крахмальные и паточные заводы), льна, пеньки и шерсти (ткацкие, канатные, суконные фабрики), кожевенные, кирпичные заводы. Например, богатейший вологодский помещик (полторы тысячи душ в начале XIX в., более 2 000 в его середине), Межаков имел два собственных винокуренных завода и участвовал в заводе своего зятя князя Засекина в Ярославской губернии, у него были заводы конский и черепичный, а, кроме того, Межаков занимался откупами по винному, соляному и ямскому делу (2, с. 9). Не следует думать, что помещики только и занимались балами и псовой охотой: это были главные, но не единственные занятия благородного дворянства.

Разумеется, при любой усадьбе должны были находиться и плодовый сад, и огород для нужд барского стола. Для этого были свои дворовые – садовник с одним-двумя помощниками, огородник и бабы для черных работ на огороде. Например, в городской(!) усадьбе бабушки Я.П. Полонского, в губернском, по тем временам довольно большом городе Рязани «Одно окно из девичьей выходило на огород и на соседний флигелек, а окно из детской выходило на двор с собачьей конурой, где жил Орелка и лаял, когда мы летом проходили в калитку сада. В саду направо была куртинка, обставленная высокими липами, и баня, а налево были гряды с бобами, горохом, капустой и иными овощами. Дорожка, которая шла от калитки, перекрещивала другую дорожку. Налево росли вишни, направо колючие кустики крыжовника и виден был покачнувшийся дощатый забор соседей» (66, с. 273). Обычно обширные сады представляли собой многочисленные насаждения смородины и крыжовника, дополнявшиеся шпалерами яблонь и вишенья. Однако многие богатые помещики содержали при садах оранжереи с померанцевыми и лимонными деревьями и фунтовые сараи – особые помещения для выращивания груш-бергамотов, персиков, дынь, а то и ананасов, правда, мелких и сухих. У графов Олсуфьевых в их семидесятинной усадьбе «Была оранжерея персиков, другая с пальмами и тропическими растениями, одна теплица с орхидеями, одна с камелиями, одна с азалиями, одна с рододендронами и еще огромный зимний сад, около дома, который был не менее 12-15 аршин высоты и где аорокарий был так высок, что пробил стеклянную крышу над собой… Был помимо оранжерей, знаменитых на всю Москву, огромный фунтовой сарай с чудными шпанскими вишнями» (46, с. 256, 262). Ну, понятно же, что без араукарии, австралийского хвойного дерева, жить никак нельзя. Мужику без хлеба можно, а барину без араукарии – нет. Впрочем, такие изош-ренные формы садоводства свойственны в основном XIX в.: в старые времена таких затей не водилось. Однако же и у упомянутого помещика-дельца Межакова под Вологдой (!) были оранжерея и ананасная и винофадная теплицы, для ухода за которыми в 1808 г. был приглашен из Петербурга иностранец Иоганн Ренненсберг (2, с. 10-11).

Сад обычно переходил в парк с аллеями берез, лип, кленов, дубов, елей, иногда подстриженных в форме пирамид, шаров и кубов, с куртинами сиреней, жасмина, с расчищенными и плотно убитыми дорожками, с беседкой в нем. У Олсуфьевых в Москве был парк «…На подобие маленького Версаля. У нас в саду были у каждого любимые места, были скамейки, называемые: le salon vert (зеленая гостиная – Л.Б.), длинная полукругом скамейка, на ‘которой свободно могли сесть 15, если не 20 человек, было Катринру (Catherinru), где мы летом каждое утро учились, 3 скамейки с круглым столом под большими липами. Наш сад был почти весь липовый, была только большая береза, несколько больших сосен, 2 большие высокие пихты, которые были старше лип – и один большой пирамидальный тополь, который даже не завертывали в рогожу на зиму» (46, с. 262). Помещик Кривцов, поселившийся «в чистой и голой степи с маленькою речкой», украсил кирсановскую степь «изящною усадьбою, совершенно в европейском вкусе, не похожею на окружающие помещичьи поселения. Дом был большой и удобный…, были примыкающие к нему оранжереи и теплицы. Вокруг дома с отменным вкусом был разбит большой английский парк, среди которого возвышалась красивая, англосаксонской архитектуры башня, где помещались приезжие гости» (101, с. 101). Советскому наркому Чичерину принадлежало известное имение Караул, купленное в 1837 г. отцом предка видного большевистского деятеля, не менее известного либерального деятеля XIX в., Б.Н. Чичерина. «Затем отец повел нас в сад по березовой аллее, идущей от церкви на протяжении полуверсты, с расположенными по обеим сторонам куртинами плодовых деревьев. В конце аллеи, отделенная от нее вишняком, примыкала прелестная роща, тогда еще молодая, из самых разнообразных деревьев – дубов, кленов, лип, берез, вязов, ильмов, с разбросанным между ними цветущим шиповником. От дома же к березовой аллее, сообразно с вкусом того времени, шли в разных направлениях стриженые липовые аллеи, украшенные кое-где цветниками. Вокруг дома цвело множество алых и белых роз…» (101, с. 115). Такие помещичьи парки нередко украшались скульптурой и вазонами. Так, вологодский богач-помещик A.M. Межаков заключил договор с московским скульптором И.А. Фохтом на поставку за 650 рублей в Вологду двух канделябров «для подсвечников величиною соответственно месту для сада, гипсовые, Аполлона Бельведерского в колоссальном виде, 4-аршинного, Флору Фарнеазскую в рост обыкновенного человека, Венеру Медицею такой же величины, сделать по данному рисунку 2 аттические вазы, каждая в 2 1/2 аршина и 2 кариатиды такой же меры» (2, с. 10).

Мало помещиков не держало своей пасеки, хотя бы с несколькими колодками пчел. Здесь нужно пояснить, что старинное бортничество, то есть сбор меда и воска диких пчел в специальных бортных ухожьях, в барских лесах к XVIII в. повывелся: леса стали вырубать. Традиционно пчел на пасеках или пчельнях держали в липовых колодах, выдолбленных из толстого обрубка липы, с прорезанным в нем летком. При сборе меда приходилось вырезать соты вместе с содержимым, подвергая пчелиную семью угрозе гибели. Поэтому уже в XVIII в. появились многочисленные проекты ульев на несколько семей, с вынимающимися рамками с сотами. Многие хозяйственные помещики сами конструировали такие ульи, добиваясь значительных успехов. Мед и воск не только использовали для собственных нужд, но это был и важный предмет торговли, дававший приличную прибыль. Поэтому пасеки держали под присмотром, где-нибудь за усадьбой, возле огорода и сада, отчего получалась дополнительная польза: пчелы опыляли плодовые деревья. Разумеется, при пасеке был омшанник – утепленное помещение, чаше в виде рубленной бревенчатой полуземлянки, для зимнего хранения пчел. Впрочем, мед, как и баранов и гусей, обычно поставляли барину крестьяне в виде натурального оброка.

Усадьбы обыкновенно старались ставить при реке, пруде, озере, чтобы поблизости была вода. В степных районах в крайнем случае рыли несколько или хотя бы одну сажалку – искусственный большой пруд, наполнявшийся талыми и дождевыми водами или даже подземными ключами, если удавалось до них дорыться. Сажалки использовали для водопоя скота, для стирки, а, главным образом, для разведения рыбы. Там, где были рыбные реки и озера, помещики среди дворовых держали и несколько рыбаков, ловивших рыбу, разумеется, не удочками, а сетями, бреднями или большими неводами. Рыба получше опять-таки шла к барскому столу, а мелочь отдавалась в застольную для дворовых. Здесь вновь необходимо отступление: лучшей рыбой, как и сейчас, считалась красная рыба. Однако сейчас красной рыбой считают ту, у которой красное мясо – дальневосточного лосося (кету, горбушу); в те времена кетой и горбушей камчадалы кормили собак. В давние времена, когда в России еще не было каскадов электростанций и она была богата рыбой, красной считались осетр, белуга, белорыбица, севрюга и шип; к ним примыкала семга, которая, однако, в помещичьих реках не водилась. Зато красной икры они, бедняги, вообще не знали: перевозка ее с Дальнего Востока была невозможна, да и там ее некому было добывать и засаливать: Дальний Восток почти не/знал русского населения, кроме военных постов. Зато черной икры было большое разнообразие: троечная, лучшая белужья икра, сразу после засолки на почтовых тройках отправлявшаяся в Москву для немедленного употребления; зернистая, самая крупная белужья икра, пропущенная через грохот; салфеточная, засаливавшаяся в маленьких бочонках под гнетом, завернутая в льняные салфетки и резавшаяся ножом; паюсная, засаливавшаяся в том пузыре, в каком она находится в брюшине рыбы, ястычная, и самые дешевые, доступные беднякам сорта некачественной икры – жаркая и лопанина, которые мы сейчас и считаем самым лучшим деликатесом. Впрочем, мало помещиков заготавливали икру сами, поскольку для этого нужно было владеть песками на реках, в которых водилась красная рыба. Да и пески-то почти исключительно сдавались рыбачьим ватагам в аренду за хорошие деньги. Из прочих рыб ценился сиг, носивший даже почетное название «архиерейской рыбы», стерлядь, шедшая исключительно на уху (да уху- то только из стерляди и варили для господ), очень редкая в тогдашних русских реках форель и повсеместный судак. Сомовина употреблялась только любителями в кулебяки, щуку в России почти не ели, а частиковая мелочь ловилась в основном как первичный материал для варки ухи (потом она отбрасывалась), да на удочку, для развлечения. Ловля рыбы на удочку была довольно популярной не только среди помещиков, но и среди помещиц, для чего на реках и озерах заводили специальные мостки, которыми никто уж более не пользовался. Был и еще один способ «ловли» рыбы светским обществом: большими компаниями кавалеры и дамы отправлялись на рыбные пески, где рыбаки за вознаграждение заводили невод «на счастье» господ; из красной рыбы тут же готовили уху для гостей, а малоценная рыба поступала рыбакам. Впрочем, была в России еще одна рыбка, маленькая, но развозившаяся из северо-западных озер в огромных количествах, десятками тысяч пудов – сушеный снеток. Его помещики закупали на ярмарках, ибо частыми в России постами шел он и в щи, и в каши, и в постные пироги. Датские и норвежские сельди и португальские сардинки в жестянках (впрочем, под видом сардинок нередко можно было купить обычную балтийскую салаку) помещики понемногу покупали на ярмарках.

В заключение приведем воспоминания военного министра Александра П, Д.А. Милютина о имении его отца в селе Титово Тульской губернии.

«Самое село Титово, имевшее более 900 ревизских душ, состояло из двух слобод, простиравшихся длинными рядами изб… и разделенных между собой довольно широким оврагом, в котором речка была запружена и образовала три порядочных пруда… У … двух плотин, служивших сообщением между обеими слободами, устроены были водяные мукомольные мельницы, а под главною плотиной самого большого, нижнего пруда находился винокуренный завод…

Господская усадьба находилась с восточной стороны большого продольного оврага, к северу от крестьянской слободы, так что для приезжающего… прежде всего открывались направо и налево от дороги обширные господские гумна с сараями, овинами, скирдами, позади которых вправо, за небольшим овражком, виднелись сараи и обжигательные печи кирпичного завода. Далее дорога, оставляя влево слободу церковного причта, огибала справа ограду церкви… а насупротив ее, слева дороги тянулась решетчатая ограда господского двора, так что ворота, ведущие к церкви, и те, которыми въезжали на господский двор, находились совершенно одни против других. В глубине двора возвышался двухэтажный каменный дом, по сторонам которого боковые фасы двора замыкались флигелями, также каменными, двухэтажными. В них-то помещались фабрики, суконная и ситцевая, контора, разные хозяйственные заведения и склады. С заднего фасада господского дома… с балкона открывался обширный вид на село и окружавшие поля. С этой стороны обширное пространство, длиной более 80 сажен и шириной около 40, обставлено было разными хозяйственными постройками: справа и слева – мастерские всякого рода: слесарная, столярная и даже каретная, а в глубине – обширные, расположенные квадратом конюшни, сараи и скотный двор. Ближайшая к дому часть означенного пространства была в позднейшее время присоединена к саду… Сад этот составлял правильный прямоугольник, длиною в 200 сажен и шириной в 125. Всего замечательнее в нем была длинная и широкая аллея из старых развесистых лип; под тенью их в летнее время иногда накрывали обеденный стол, когда наезжало столько гостей, что в доме большая столовая оказывалась тесною. В некоторых частях сада разбиты были… дорожки на английский манер; ближе к дому находилась обширная оранжерея, в которой культивировались превосходные персики, абрикосы, сливы, груши; также были особые сараи с вишневыми деревьями; много разводилось ягод; главное же богатство сада составляли яблоки самых разных сортов. Громадное количество яблок ежегодно отправлялось в Москву и покупалось приезжими торговцами оптом. Один из сортов, пользовавшийся особенною славой, даже получил название «титовка» (54, с. 68-69). Таким образом, помещичья благоустроенная усадьба, разумеется, у богатого владельца, представляла собой самодовлеющий замкнутый хозяйственный организм. Из продуктов раз или два в год закупали на ярмарках только чай, кофе, сахар, сарацинское пшено (рис), изюм, чернослив да вина для винного погреба: богачи – настоящие французские, итальянские и рейнские, а кто попроще – разные дрей-мадеры и лиссабонское ярославской и кашинской выделки. Водка нередко была своей, поскольку русское дворянство имело монопольное право винокурения; если же водка и закупалась, ведрами, разумеется, то на своих кубах перегонялась на померанцевых цветах из своих оранжерей, полыни, анисе, тмине, березовых и смородиновых почках и десятках других горьких, ароматических и лечебных корений, трав, листьев и цветов: так считалось и полезнее, и вкуснее. Эта замкнутость усадьбы усиливалась еще и наличием в ней собственных мастерских с крепостными ткачами (тальки пряжи сдавали крестьянки в виде дополнения к оброку), кружевницами, вышивальщицами, портными, сапожниками, столярами, живописцами, музыкантами и певчими, которые, впрочем, могли стоять и с салфеткой позади барских стульев за обедом, и, нарядившись в чекмень, скакать за борзыми собаками.

От сельской усадьбы мало чем отличалась богатая барская городская усадьба: дом, сад, огород, все необходимые службы, кроме, разве что мастерских, да пчельни. Вот описание московской усадьбы Милютиных: «Дом наш, двухэтажный, старинной барской архитектуры, находился между садом и обширным двором и стоял боком к улице, вдоль которой шел высокий забор с каменными столбами и железною решеткой. Насупротив главного дома, параллельно ему и также боком к улице, стоял двухэтажный же каменный флигель, неоштукатуренный; в нем жила бабушка Мария Ивановна Милютина с обеими своими дочерьми, а в глубине двора, против въездных ворот, расположены были службы: конюшни, сараи, жилье прислуги и т.д. Сад был старый, тенистый; двор – немощный, отчасти поросший травой…». (54, с. 60).

Описанная в этой главе сельская, да и городская обширные и благоустроенные усадьбы могли принадлежать только весьма богатому помещику, владельцу многих сотен, а то и тысяч душ. Чем мельче был владелец, тем, естественно, мельче было и впадение: сокращалась площадь под усадьбой, сокращалось число построек в ней, уменьшались и сами они в размере, пока не исчезала псарня и людская (собаки и дворовые жили в доме вместе с помещиком); переходили под одну крышу конюшня и коровник с птичником; из исчезнувшего каретника перемешались под навес немногочисленные экипажи, и так далее, пока мы не оказывались перед усадьбой мелкопоместного владельца двух-трех душ, которая ничем не отличалась от усадьбы зажиточного или даже среднего крестьянина. «В нашей местности было много крайне бедных, мелкопоместных дворян, – пишет смоленская дворянка, дочь богатого, но разорившегося помещика, – Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли в близком расстоянии друг от друга, разделенные между собою огородами, а то и чем-то вроде мусорного пространства, на котором пышно произрастал бурьян, стояли кое-какие хозяйственные постройки и возвышалось иногда несколько деревьев… Оно (село Коровино, описываемое мемуаристкой – Л.Б.) представляло деревню, на значительное пространство растянувшуюся в длину. Перед жалкими домишками мелкопоместных дворян (небольшие пространства луговой и пахотной земли находились обыкновенно позади их жилищ) тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами, по которым всегда бегало бесконечное множество собак (которыми более всего славилась эта деревня), разгуливали свиньи, проходил с поля домашний скот» (16, с. 214).

Необходимо подчеркнуть, что большая благоустроенная усадьба принадлежала первой половине XIX, в крайнем случае концу XVIII в. Ведь вообще-то барская усадьба нового типа – исторически новое явление. За полсотни с небольшим лет, прошедших со времен Петра I, обязавшего дворянство поголовной и пожизненной службой, старые, допетровские усадьбы должны были прийти в упадок, а старые теремные хоромы – сгнить. Те послабления дворянству, которые сделала Анна Иоанновна, для оживления усадьбы не могли дать ничего. Возрождение ее начинается с введения в действие в 1762 г. Манифеста о вольности дворянской, освободившего дворян от службы. Дворянство хлынуло в деревню и усиленно начало жить: распахивать земли, увеличивая барскую запашку, обстраиваться, обзаводиться имуществом, собирать и проматывать на барские затеи деньги. Для этого должно было потребоваться несколько десятилетий. И в начале Александровского царствования родилась массовая (не отдельные дворцы отдельных вельмож, не обращавших внимания на законы) дворянская усадьба, в которой зародился и русский балет, как крепостной балет, и русская музыка, как крепостная музыка, и русский театр, скульптура, архитектура и особенно русская классическая литература, для занятий которой нужен был обеспеченный досуг и не требовалось с нетерпением ожидать гонорара от издателя. Правда, эта усадьба создавалась и содержалась трудом крестьянства, народа, но когда же народ не платил за все успехи страны своим трудом и бедностью?

Вот теперь попытаемся войти в барский дом.

 

 

БАРСКИЕ ХОРОМЫ

 

Как постепенно развивалось простонародное жилище, начиная с убогой истопки, как постепенно развивалась под влиянием различных обстоятельств барская усадьба, точно так же постепенно происходило развитие, расширение и усложнение усадебного дома и в городе, и в деревне. Примечательно, что весьма убедительные доводы исследователей позволяют с определенностью говорить об отсутствии связи барского дома XVIII в. с жилищем князя, боярина или богатого дворянина-помещика в средневековой России времен даже царя Алексея Михайловича, не говоря уж о более раннем времени. То есть, конечно, в отдельных — случаях эта связь имеется и даже многие и многие особняки, хотя бы в Москве, были возведены на сводах XVII в., но это именно отдельные постройки, а не массовое жилое строительство. И, напротив имеется четко прослеживаемая связь с развитой крестьянской избой-связью, пятистенком и крестовым сельским домом. Для более подробного выяснения этого вопроса можно отослать читателя к вышедшей недавно прекрасной и хорошо аргументированной книге Л.В. Тыдмана.

Вероятно, в связи с этим не помешает дать краткую характеристику средневековых хором русского феодала. Многие исследователи предполагают, что выглядели они следующим образом. На довольно высоком подклете, сложенном из дикого камня или из кирпича, который появился не сразу, стояло срубное жилище феодала, включавшее гридницу, где проходила повседневная жизнь, и повалушу, где феодал спал в одном помещении со своими близкими дружинниками. Термин «гридница» находится в связи с другим термином, «гридь», «гриди» – дружинники, жившие с князем в гриднице. Какой термин является первичным, а какой – производным, сказать трудно. Название спального помещения «повалуша» говорит о том, что спали там вповалку, на полу, на звериных шкурах или на кошмах, толстых войлоках. На сводчатом каменном основании таких хором, перекрывавшем достаточно большую площадь, могло стать несколько срубных помещений, клетей, разного назначения. Соединялись они сенями (о происхождении этого термина уже говорилось). Среди этих помещений могло быть и каменное – пиршественная палата. Но, разумеется, она могла находиться и внизу, под каменными сводами, недалеко от стряпущей палаты, кухни. Такое разделение материала вполне обосновано. Учитывая, что освещение было открытым, лучинами или факелами, была чрезвычайно высока опасность возникновения пожара, а на пиру, когда начинало шуметь в голове от старых медов, браги и пива, эта опасность, естественно, резко усиливалась. Недаром при государе и великом князе Московском Иване III в Кремле специально для пиров была выстроена итальянцами Пьетро Марко Руффо и Пьетро Антонио Солари специальная каменная палата, получившая название Грановитой. Сведений же о постройке каменных жилых палат не имеется. Мы выше уже говорили, что русские люди предпочитали жить в деревянных помещениях, считая холодные и сырые каменные палаты нездоровыми.

На основном деревянном помещении строились светлицы, в которых, как это явствует из названия, печного отопления не было: ведь печи очень долго, в том числе и для экономии топлива, строились без дымоходов. Светлицы или терема были предназначены для постоянного обитания женской части семьи феодала: жен и дочерей. Если сам феодал и его сыновья вели, так сказать, публичный образ жизни, постоянно пребывая в окружении своей дружины, младшие члены которой, отроки, исполняли роль прислуги (эта постоянная близость укрепляла связь феодала с дружинниками и хотя бы немного гарантировала от измен), то женщины в допетровской России вели образ жизни затворнический, без крайней нужды не появляясь на глазах посторонних. Такой тип поведения вообще был характерен для архаичных обществ. Можно напомнить о том, что и в античной Греции, и в Древнем Риме женщины постоянно находились на женской половине дома, куда доступ посторонним был абсолютно закрыт, а в обществе мужчин могли находиться, принимая участие в пирах и беседах, свободные жен шины – гетеры. Это не были проститутки, как иногда думают, но… их отношения с мужчинами никак не регулировались Аналогичный характер имел быт и в средневековой Японии, где были свободные женщины – гейши, а жены и дочери самураев посторонним совершенно не показывались. И в средневековой Испании, как известно, женщины не пользовались свободой, а жены феодалов находились под постоянным присмотром дуэний. Наконец, как уже говорилось в этой книге, даже в ХК в. в крестьянской избе был выделен особый бабий кут за занавеской, куда даже мужчины – члены семьи без особой необходимости не входили и где появление посторонних мужчин рассматривалось как оскорбление, нанесенное всей семье. А уж крестьянка-то ни в коей мере не могла вести жизнь в затворе, она была полноценной рабочей силой и даже и браки заключались среди крестьянства прежде всего с целью приобрести работницу. Мы уж не говорим о мусульманском обществе, в котором женщина не только постоянно пребывала на женской половине (а в некоторых странах просто не выходила из гарема), но и скрывала лицо от посторонних мужчин, как в России замужняя женщина скрывала от посторонних мужчин свою прическу.

Однако, если рассмотреть сохранившиеся планы усадебных домов русского дворянства, то мы обнаружим, что для них характерна была, в начале XVIII в., планировка в виде параллельной связи: на высоком подклете ставились две обычных избы-связи (изба – сени – клеть), между которыми устраивалось дополнительное помещение для зала и к которому вело высокое открытое крыльцо. Бытовал также дом глаголем, где две постройки размещались под прямым углом, соединенные тем же дополнительным помещением-залом. В дальнейшем стали соединяться в различных вариантах два пятистенка или два крестовых дома, так что число внутренних помещений стало ‘Возрастать. Однако первоначально их количество было очень невелико. Любопытно, что по такому принципу был построен Петром I для своего любимца Франца Лефорта даже огромный каменный, до сих пор стоящий в Москве в Лефортово и Занятый теперь Центральным Военно-историческим архивом, Лефортовский дворец. По мысли царя, этот дом «дебошана и кугилки» Лефорта, привившего еще юному Петру Алексеевичу любовь к европейским формам жизни, должен был служить своеобразным общественным центром Москвы и здесь, действию, постоянно устраивались знаменитые ассамблеи и иные публичные мероприятия. Дворец как раз отличается огромным залом, потолки которого были гораздо выше перекрытий боковых помещений.

Итак, примерно к концу XVIII в. сложился тип большого и сложного по планировке усадебного дома. Напомним читателю предыдущие страницы, где неоднократно цитировались описания современниками домов их дедов: по мере расширения семейств приходилось пристраивать все новые помещения, отчего эти старые усадебные дома постоянно расползались вширь, очевидно, представляя собой сложный лабиринт помещений и не имея единого плана. Например, дед Багрова-внука, когда сын с семьей решили перебраться на постоянное жительство из Уфы в деревню, затеял для любимой «невестыньки» специальную пристройку в саду («Нам опять отдали гостиную, потому что особая горница, которую обещал нам дедушка, хотя была срублена и покрыта, но еще не отделана» – (3, с. 409). Новые усадебные дома, создававшиеся в александровскую и николаевскую эпоху, строились уже по плану, нередко разработанному самим владельцем и имели более четкую планировку, свидетельства чему также приводились выше.

Можно с достаточно большой долей уверенности утверждать, что имелось два основных типа планировки усадебных домов с незначительными вариантами. Один тип планировки можно было бы назвать центрическим: в центре здания находились либо темные чуланы и лестница, ведшая в верхние помещения, в мезонин или на антресоли, либо же в центре была большая танцевальная зала, как, например, в доме графов Орловых на Никиткой улице (д. 5), где автор этой книги провел 8 лет учебы на Историческом факультете МГУ и в аспирантуре. Парадные и основные жилые помещения располагались по периметру постройки, вокруг этих чуланов или танцевальной залы. Дополнительно можно привести не слишком четкое описание отчего дома, сделанного А. Фетом: «Поднявшись умственно по ступеням широкого каменного под деревянным навесом крыльца, вступаешь в просторные сени… Налево из этих теплых сеней дверь вела в лакейскую, в которой за перегородкой с баллюстрадой помешался буфет, а с правой стороны поднималась лестница в антресоли. Из передней дверь вела в угольную такого же размера комнату в два окна, служившую столовой, из которой дверь направо вела в такого же размера угольную комнату противоположного фасада. Эта комната служила гостиной. Из нее дверь вела в комнату, получившую со временем название классной. Последней комнатой по этому фасаду был кабинет отца, откуда небольшая дверь снова выходила в сени». (98, с. 35).

Другой тип планировки – осевая: по продольной оси дома (в некоторых случаях и по поперечной) проходил длинный коридор, темный или освещенный одним или двумя торцовыми окнами, а по сторонам его находились жилые помещения и парадные комнаты. В качестве примера можно привести дом Молочниковой на Гончарной улице в Москве, где многие годы находился Всесоюзный Дом научного атеизма и который в результате был доступен для осмотра. Вообще же надо заметить, что, как утверждает Тыдман, коридор – явление довольно позднее. Вот описание дома помещика средней руки: «Низменный, рецептом протянувшийся, деревянный дом с несоразмерно высокою тесовою крышей, некрашеный и за древностью принявший темно-пепельный цвет, выходил одним фасадом на высоком фундаменте в сад, а с другой стороны опускался окнами чуть не до земли. Комнат средних и малых размеров в длину было много, начиная с так называемой приемной… и кончая самой отдаленной кладовою ( 98, с. 49). У дядюшки Афанасия Фета «Светлый и высокий дом, обращенный передним фасадом на широкий двор, а задним в прекрасный плодовый сад, примыкавший к роще, снабжен был продольным коридором и двумя каменными крыльцами по концам» ( 98, с. 87). Наконец, у помещика Сербина «Деревянный дом с мезонином… разделялся коридором на две половины…» (21, с. 38).

Если дом, куда мы пытаемся проникнуть, принадлежит богатому помещику нового времени, то наверняка он построен на высоком каменном подклете; такие постройки уже описывались авторами, которых мы цитировали выше. Здесь могла располагаться кухня, если только она не была вынесена в отдельный флигель. В каморках и чуланчиках возле кухни или даже в самой кухне спал повар, поварята, судомойка, кухонный мужик для грязных работ (доставка в кухню дров и воды, топка печи, уборка помой и тому подобное). Если подклет был обширный, в нем могли быть помещения и для других слуг, например, домашнего живописца, столяра, даже для какого-либо бедного отдаленного родственника, которого считалось неудобным держать в самом доме из-за его мужиковатости. Здесь же, за толстыми, иногда железными дверями с крепкими замками располагались припасы, которые опасно было держать на погребах: винный погреб и бакалея, закупавшиеся на ярмарке. Ведь если предприимчивые дворовые заберутся в погреба с домашними припасами, то это не так страшно: своего добра хватало; а воровство припасов, купленных за «живые» деньги, которых вечно не хватало, было бы весьма ощутимо. Поэтому окна подклетов еще при строительстве снабжались крепкими, вмурованными в стены решетками с коваными подпятниками для железных ставней, а ключи от кладовых с винами и бакалеей хозяйка носила при себе или, если была уж слишком утонченной дамой, доверяла какой-нибудь приживалке или ключнице из старых верных служанок: русский человек бывает чрезвычайно настойчив и изобретателен, особенно, если речь идет о том, чтобы добраться до запасов вина.

Поднявшись на крыльцо, мы входим в переднюю. В городском особняке, особенно если его фасад выходил прямо на улицу, в передней должен был дежурить швейцар, открывавший дверь подошедшим посетителям господского вида и спрашивавший, как доложить хозяевам или. объяснявший, что хозяев нет или они не принимают. В простодушной деревенской обстановке такой порядок обычно не применялся: хозяева издали слышали стук подъехавшего экипажа, видели выходящих из него гостей и либо приказывали просить их в комнаты, либо сказывались отсутствующими. В городе – иное дело, здесь посетитель мог прийти пешком. Пушкинская Лиза из «Пиковой дамы» писала Герману: «Как скоро графиня уедет, ее люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется швейцар, но и он уходит в свою каморку (итак, у швейцара рядом с передней, где-нибудь под лестницей, была каморка – Л. Б.).

… Коли вы найдете кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня» (72, с. 199). Вспомним также, как швейцар заявил приехавшему после известного скандала на балу Чичикову, что именно его-то и не принимают.

В передней стояли вешалки для верхнего платья гостей, стойки для тростей – непременной принадлежности человека комильфо, и для зонтиков, бывших такой же принадлежностью светской дамы. Поскольку съезд гостей мог быть значительным, например, на бал, званый обед или ужин, то в передней вдоль стен стояли рундуки, на которые и складывались шинели и шубы гостей и на которых своих хозяев ожидали приехавшие с гостями выездные лакеи. В обычное время на рундуках проводили время лакеи хозяев дома, которые должны были помочь случайным гостям снять верхнее платье, почиститься щеткой и тому подобное. По свидетельству современников, от этого постоянного пребывания в передней мужской прислуги, передняя нередко благоухала особым «лакейским» запахом: прислуга здесь же, коротая досуг, занималась каким-либо делом: «Тут вечно пахло сапожным варом, клоповником, ваксой, салом… Ко всему этому все принюхались, никто не находил это странным, тем боте, что такие же точно передние были во многих барских домах, в особенности в деревенских усадьбах у старосветских помещиков» (66, с. 181). Разумеется, в домах аристократии в передних время от времени брызгали духами или курили уксусом, который лили на раскаленный кирпич на жаровне, либо специальными «монашенками», пирамидальными курительными свечами из ароматических смол. Впрочем, при отсутствии форточек и понятий о гигиене и огромном количестве слуг и членов семейства, в этой операции нуждались и комнаты. («По утрам ежедневно носили разожженный докрасна кирпич и поливали его уксусом или квасом, а лежавшая на нем мята или чабер разливали благоухание» (6, с. 51).

Из передней одна дверь вела в гостиную или в приемную комнату, другая – в лакейскую. Лакейская представляла собой довольно большое помещение с рундуками и лавками по стенам, большим столом для трапез мужской прислуги посередине и иногда с печью с лежанкой. Она была переполнена постоянно пребывавшими здесь мальчиками, взрослыми лакеями и стариками, которые уже не исполняли никаких приказаний, а находились на покое, доживая свой век. Ведь комнатная прислуга, как правило, не имела ни семейств, ни отдельных комнат, и одряхлевшие слуги не имели иного пристанища, кроме привычной лакейской, ссорясь между собой за место на теплой лежанке, школя комнатных мальчиков и ворча на упадок нравов.

В городских домах, поставленных на широкую ногу, за передней была малая гостиная или приемная, где принимали визитеров. Разумеется, в деревне, когда гости ехали за несколько десятков верст из соседнего имения, визиты не делались. Ведь визит предполагал кратковременное посещение, на 10-15 минут, например, с целью поблагодарить за приглашение на бал или вечер, осведомиться о здоровье, поздравить с праздником, пригласить к себе. Мужчины, входившие в гостиную с визитом, даже брали с собой шляпу и перчатки, оставляя в передней только верхнее платье и трость, как и дамы-визитерши не снимали шляпок. Согласно светским правилам, при появлении следующего визитера гость через приличный, но возможно короткий промежуток времени должен был откланяться, чтобы не обременять хозяев и не мешать новому гостю. Хотя для визитов назначалось особое время, нередко от них старались избавиться как хозяева, так и гости: одни на время визитов уходили из дому или приказывали прислуге говорить, что их нет дома, другие же предпочитали обойтись визитными карточками, оставляемыми в передней на специальном серебряном подносе или в вазе, выставлявшихся на столике. Особенно докучны были визиты в праздники, например, на Рождество, Пасху, когда вереницы гостей беспрестанно сменяли друг друга. Для этого, собственно, и заведены были визитные карточки, ныне неправильно называемые визитками: визитка – это особого покроя мужская одежда, нечто среднее между сюртуком и фраком, со скошенными назад полами: их надевали для визитов, как одежду полуофициальную; дамы имели особые скромные глухие визитные платья. Правила использования визитных карточек были довольно сложными: загнув верхний левый угол карточки, показывали свое желание отплатить за посещение своим визитом, загибая правый верхний угол, приносили поздравления, загнутый левый нижний угол обозначал прощальный визит, а нижний правый – соболезнование. Загибали и целый край карточки: загнутый наружу левый край обозначал визит вежливости, а загнутый внутрь правый край должен был выразить чувства визитера, уверения в привязанности и преданности. Не отдать визит считалось оскорблением и могло привести к разрыву отношений. Так что карточки, иной раз присылавшиеся с лакеем, при обременительности многочисленных визитов были весьма удобным средством в светской жизни. Кстати, отметим, что нередкие сейчас визитные карточки под перламутр, под мрамор, с золотыми ободками, цветные и тому подобное, в классические времена визитов считались проявлением дурного вкуса: карточки должны были печататься на плотном белом глянцевитом или матовом картоне. Единственным украшением карточки могла служить маленькая коронка у титулованных особ.

В чиновной среде подчиненные непременно должны были поздравлять с праздником своих начальников. Поскольку мелкие, особенно провинциальные чиновники, сплошь да рядом визитных карточек не имели, для поздравлений в передней выкладывался нарочитый лист хорошей бумаги, где и расписывались поздравлявшие. Роспись должна быть четкой, отнюдь без вольнодумных росчерков и без помарок. Расписываться небрежно или вообще манкировать поздравлением было небезопасно: субординация в служилой России была строгой и действовало правило «Чин чина почитай».

Если в доме имелась малая гостиная или приемная для приема светских визитов или официальных посещений (у важных должностных лиц), обставлялась она просто и строго: несколько стульев и кресел, небольшой диван для хозяйки, которая могла посадить рядом с собой гостью или наиболее уважаемого или близкого визитера. Просто необходимы были в гостиной часы, напольные, настенные или каминные. Смотреть на обычные часы и гостям, и, особенно хозяевам, было неприлично, а большие часы позволяли незаметно сориентироваться в продолжительности визита. Гости- мужчины, садясь на стул или в кресло, ставили шляпу донышком на пол и клали в нее перчатки (без перчаток приличный человек из дома не выходил ни зимой, ни летом, они были принадлежностью знаковой системы, а не служили для согревания рук; да тонкие тесные лайковые перчатки и не могли согреть). Поскольку входить в гостиную со шляпой и перчатками в руках и садиться так, чтобы быстро и небрежно откинуть полы одежды, было неловко, была придумана для визитов особая складная шляпа с пружинкой внутри, для нашего современника называющаяся несколько смешно: шапокляк. Раздевшись в передней, мужчина сплющивал шапокляк и отправлял плоский кружок под мышку, а выходя, небрежным щелчком по донышку расправлял его.

Впрочем, отдельная приемная была слишком большой роскошью, и при большом съезде гостей она могла использоваться как обычная гостиная, например, для карточной игры. Так что в ней могли стоять под подоконниками сложенные ломберные столы, а количество стульев было большим.

Если мы оказались в богатом доме с несколькими гостиными, то далее мы пройдем в большую, основную гостиную, где и происходил обычный прием гостей, например, званый вечер без танцев. Все эти комнаты были проходные при принятом в ту пору анфиладном расположении помещений. Таков, например, был московский дом Милютиных, от которого сохранилось, впрочем, только название Милютинского переулка: «Наш дом, – вспоминал Д.А. Милютин, – состоял, по обыкновению, из целой анфилады зал, гостиных…» (54, с. 60). Аналогичный характер имела планировка дома графов Олсуфьевых на Девичьем поле в Москве: «Дом был огромный… В этом доме было 17 комнат. Из передней шла целая анфилада комнат…» (46, с. 253).

Гостиная или «зала» в XVIII в. отличалась строгостью и даже некоторой торжественной мрачностью. Стены обшивались дубовыми панелями, а над ними затягивались какой-либо тканью или даже кожей; особенно ценилась тисненая испанская кожа с золотым орнаментом.

Сегодня небольшой участок такой стены, обитой испанской кожей (это вовсе не значит, что она непременно была привезена из Испании) можно увидеть в Москве в зале ресторана Дома ученых на Пречистенке, в бывшем особняке Архаровых. Впрочем, менее притязательные хозяева могли обить стены простым холстом и покрыть их на этой основе живописью. А в центре такой «залы» на дубовом паркетном полу стоял огромный стол, окруженный стульями, а вдоль стен чинно выстраивались ряды таких же стульев.

Вообще набор мебели в этот период был невелик: понятие о комфорте входило в сознание людей постепенно, и вместе с ним разнообразнее и удобнее становилась мебель. В первой половине XVIII в. мебель была громоздкой и тяжелой, покрытой вычурной резьбой по темному вощеному дубу, стулья обивались кожей на гвоздиках с медными шляпками, зала украшалась небольшими венецианскими зеркалами в пышных барочных рамках и немногочисленными картинами. К середине XVIII в. мебель стала легче, вычурнее и более светлых тонов, нередко крашеная и золоченая по левкасу, появились легкие банкетки, канапе, пузатенькие комоды на выгнутых ножках. Развитие набора мебели идет и во второй половине XVIII в., но со сменой стиля рококо торжественным классицизмом светлые тона крашеной мебели сменяются красным деревом с интарсией, инкрустацией цветными камнями (орлецом, яшмами, малахитом), с фарфоровыми вставками или их имитацией, живописными панно.

На рубеже веков и, особенно, с начала ХГХ в. в моду в России входит более удобная и дешевая мебель отечественной карельской березы, а гобеленовая или штофная обивка предыдущей эпохи – атласом светлых тонов, обычно с более темными, но того же цвета полосами и даже веселеньким английским ситчиком. Одновременно окончательно устанавливается и новый принцип меблировки, особенно в гостиных. Принцип удобства, комфорта сменил прежнюю торжественность и представительность.

Мебель в гостиных уже на рубеже веков начали расставлять уютными «уголками» на несколько человек «по интересам», разгороженными легкими трельяжами и жардиньерками с вьющейся зеленью В таком уголке обычно стоял удобный небольшой диван на двух-трех человек, как правило, предоставлявшийся пожилым дамам или более уважаемым гостям, удобный стол перед ним, за которым дамы могли заниматься рукоделием (такие занятия в гостях, в общественных собраниях стали модными на рубеже веков); именно в это время появился стол-бобик, с фигурной столешницей, имевшей форму боба, вогнутой, стороной обращенной к дивану: за таким столом удобно было заниматься вышивкой или вязанием и даже щипанием корпии (перевязочного материала, позже замененного ватой), которым в эпоху беспрерывных наполеоновских войн занимались патриотически настроенные дамы. Вокруг стола стояли несколько кресел с удобными корытообразными спинками и стулья. Перед диваном или креслами могли быть скамеечки для ног в виде невысокого, обитого тканью, ящика с мягкой покрышкой. Следует иметь в виду, что дамы в ту пору носили очень легкую обувь, например, атласную, а при анфиладном расположении комнат в них обычны были сквозняки. Поэтому обстановка гостиных стала дополняться легкими ширмами, ставившимися напротив дверей. Если в гостиной был камин, он закрывался легким экраном: при горящем камине огонь не слепил глаз, а при потухшем – экран прикрывал неэстетичную сажу. На каминной доске стояли каминные часы в бронзовом или деревянном золоченом корпусе в виде аллегорической сцены, а по сторонам – жирандоли или канделябры; каминный кожух закрывался вделанным в него зеркалом, отражавшим свет свечей. Светильники располагались также по всем уголкам: бра над диваном, жирандоли и канделябры на столах, высокие торшеры на полу. В начале ХК в., кроме свечей, стали употребляться для освещения и масляные лампы, кенкеты и более совершенные карсели, в которых масло подавалось к горелке пружинным механизмом («Вся гостиная в лучах, свечи да кенкеты», – писал Л.В. Давыдов). Разумеется, в центре висела люстра. Стены обивались легкими тканями и украшались гравюрами, лепными барельефами, акварелями. Вообще в гостиной должен был царить уют и радостная атмосфера, что, в частности, достигалось большим количеством цветов и зелени.

При наличии нескольких гостиных еще одна, меньшего размера, служила игорной для пожилых гостей, склонных к глубокомысленным занятиям. Для такого случая в гостиных, особенно если одна из них специально предназначалась для игр, имелись складные ломберные столы, расставлявшиеся лакеями перед сбором гостей, с соответствующим количеством стульев. Ломберный стол покрывался зеленым сукном, а в широкой обвязке столешницы были вырезаны неглубокие гнезда для заточенных и обернутых бумажками мелков и круглой щеточки.

Ломберный стол

О карточных играх следует сказать особо. Вообще русские законы не признавали карточных игр и правительство смотрело на них косо, хотя и сквозь пальцы. Достаточно сказать, что доходы от торговли игральными картами поступали на благотворительные цели, причем ввоз карт и их производство облагались высокими пошлинами, а долги, сделанные заведомо за игорным столом, законом не признавались и иски по ним судами не принимались. Более того, содержание игорного дома, куда регулярно собирались даже незнакомые хозяину, «державшему банк», люди, могло привести такого карточного предпринимателя в Сибирь. Поэтому карточный долг считался «долгом чести» и приличия требовали уплаты его в кратчайший срок и при любых условиях. Можно было не платить каретнику, сапожнику, портному, зеленщику, не платили не только долгов, но и процентов по ним в казенные кредитные учреждения, но карточные долги платили, даже если для этого приходилось подделывать векселя или залезать в казенный денежный ящик. При этом, если проигрыш был сделан «приличному» человеку, еще можно было договориться об отсрочке, но заведомому шулеру полагалось платить немедленно: играть с шулером было можно, но договариваться нельзя.

Тем не менее, поскольку игра легально велась даже при Дворе, картеж молчаливо допускался как неизбежное зло. Нужно, пожалуй, отметить, что Екатерина II, допустившая карты в придворном обиходе, сделала это лишь для того, чтобы доставлять вечерами развлечение своим придворным и иностранным дипломатам – обычным участникам дворцовых приемов; за картами она нередко и вела наиболее щекотливые переговоры. Точно так же недолюбливали карточные игры Александр I и Николай I, а Павел I, кажется, не играл вовсе.

Отметим также, что косо смотрели и на игры в лото, и особенно домино, которое было даже запрещено, как азартная игра.

Карточные игры того времени делились на азартные, коммерческие и домашние. Азартные игры, в которых главное было – везение, судьба (например, банк) законом преследовались особенно строго. Поэтому обычно в азартные игры играли не в гостиных, а в кабинете хозяина, куда дамы не появлялись. Для предупреждения шулерства банкомет и понтеры каждый пользовались своей колодой карт, а после каждой талии карты сбрасывались под стол и вскрывались новые колоды, так что расход на карты был значительным. Именно в банк, допускавший удвоение и учетверение ставок (для обозначения такого шага загибался один или два угла выставляемой карты), и проигрывались целые состояния. Разумеется, атмосфера в такой игре царила самая напряженная, посторонних разговоров не велось и слышались только отрывистые восклицания игроков.

Напротив, коммерческие игры (вист, винт, бостон) требовали сосредоточенности и спокойствий. Именно для этих сложных игр, требовавших расчета ходов, и употреблялось зеленое сукно, на котором мелками велась запись; после окончания роббера запись стиралась щеточками. В эти игры играли немолодые чиновные люди, почтенные старички и старушки. Во время коммерческих игр можно было вести спокойные светские разговоры, не теряя, однако, нити игры. Но это было и несложно, поскольку правила светского приличия требовали необременительных для ума бесед на легкие, доступные даже дамам темы. Ставки были небольшими, но игры – длительными, так что проигрыш мог достигать рублей двадцати пяти и даже пятидесяти.

Наконец, домашние игры (мушка, горка) были веселыми, к ним можно было приставать в ходе игры или выходить из нее, во время игры много смеялись, дурачились, тем более, что ставки были мизерными, например, по четверти копейки или, много, по копейке, так что проиграть здесь можно было максимум рубля три. В эти веселые и несложные игры играла и молодежь, и старики.

Вообще же в первую половину ХГХ в. карточная игра приобрела характер подлинной эпидемии в светском обществе, особенно в 1810-1830-х гг.; затем, к середине века накал страстей стал спадать и во второй половине столетия игра в карты перестала играть такую видную роль в дворянской жизни, переместившись в лакейскую, а в начале XX в. даже в крестьянскую избу. К концу века многие даже стали считать игру в карты занятием неприличным, недостойным.

Наряду с карточными играми основной формой публичной жизни были балы. Характера подлинной эпидемии балы достигли накануне Отечественной войны 1812 г. «Последние дни зимы перед нашествием французов были в Москве, как известно, особенно веселы.

Балы, вечера, званые обеды, гулянья и спектакли сменялись без передышки. Все дни недели были разобраны – четверги у гр. Льва Кир. Разумовского, пятницы – у Степ. Степ. Апраксина, воскресенья – у Архаровых и т.д., иные дни были разобраны дважды, а в иных домах принимали каждый день и молодой человек успевал в один вечер попасть на два бала», – писал знаток истории старой русской культуры, дореволюционный историк Гершензон (24, с. 31-32). Более того, в сожженной и разоренной французами Москве, среди горести утрат и беспокойства за бывших в походах близких, Москва продолжала веселиться пуще прежнего. «Волкова в письме к Ланской от 4 января 1815 г. перечисляет свои выезды за текущую неделю: в субботу танцевали до пяти часов утра у Оболенских, в понедельник – до трех у Голицына, в четверг предстоит костюмированный бал у Рябининой, в субботу – вечер у Оболенских, в воскресенье званы к гр. Толстому на завтрак, после которого будут танцы, а вечером в тот же день придется плясать у Ф. Голицына» (24, с. 59). Так что мы можем составить себе подлинное представление о господствующих интересах и умственном развитии дворянского общества по этим двум основным занятиям светского человека: если не играть и не танцевать, то чем же еще заниматься? Примечательно, что будущие декабристы, погруженные в мысли об общественном благе, нарочито манкировали балами и карточной игрой и являлись на балы, не снимая шпаг (при оружии танцевать было невозможно и его оставляли в передней).

Вполне понятно, что в богатом доме непременно должна была иметься обширная танцевальная зала. Всю меблировку в ней составляли ряды стульев вдоль стен для отдыха танцующих молодых дам и девиц и постоянного местопребывания их маменек и тетушек. Зала обычно имела под потолком низенькие антресоли для маленького оркестра.

Необходимо пояснить, что танцы эти были не столь уж безобидными. Танцевальная зала ярко освещалась несколькими десятками, а большая – и сотнями свечей с их открытым пламенем. От этого в зале было очень жарко, а если учесть, что бал длился несколько часов и включал и быстрые танцы, например, мазурку, веселый котильон и тому подобное (вальс считался не слишком приличным, поскольку кавалер должен был обнимать даму), то танцующим было чрезвычайно жарко; недаром веер был непременной принадлежностью дамы. Открывались окна (зимой!), лакеи разносили блюдечки с мороженым, охлажденные крюшоны, оранжад, оршад и лимонад и замороженное шампанское. После бала даму, одетую в легкое декольтированное платье, под которым был только корсет и тонкие батистовые панталоны, ожидала промороженная за долгие часы стояния на улице карета, везшая ее иной раз на другой конец города. Накинутая на плечи шуба или ротонда помогали мало, особенно если учесть, что обувь была самая легкая – атласные туфельки на тонких чулках. Итог – горячка, а если выздоровление состоится то, вероятнее всего, бич той эпохи – чахотка. Волкова, письмо которой упоминалось выше, от постоянных балов «заметно похудела», а в феврале она пишет: «В нынешнем году многие поплатились за танцы. Бедная кн. Каховская опасно больна. У нас умирает маленькая гр. Бобринская вследствие простуды, схваченной ею на бале» (24, с. 60). Простудившись на балу, умерла и мать князя П.А. Кропоткина.

Давно уже общим местом у нас стали рассуждения о том, что в старой России была очень высокая смертность среди простого народа, потому-де, что крестьяне не могли пригласить врача. Дворянство в значительной своей части хотя и могло пригласить врачей, например, графы Бобринские, считавшиеся в числе богатейших людей, да что толку? Что толку, если эти врачи лечили людей, например, от «гнилой горячки», заворачивая больных в мокрые простыни или сажая в корыто со льдом. СТ. Аксаков («Багров-внук») в раннем детстве полтора года проболел нераспознанной врачами болезни: «Кажется, господа доктора в самом начале болезни дурно лечили меня и, наконец, залечили почти до смерти, доведя до совершенного ослабления пищеварительные органы» (3, с. 290). Только самоотверженность матери и, может быть, время и природа спасли его от гибели («Доктора и все окружающие давно осудили меня на смерть»). Но это был конец XVIII в. и Уфа. А вот Москва, уже 1832 год: у богатого помещика и видного чиновника, университетского питомца М.А. Дмитриева умерла уже вторая жена оттого, что у нее «молоко бросилось в ногу»( у первой жены, умершей в Симбирске через месяц после родов, от испуга также «бросилось молоко»). Дмитриев пишет: «Ее лечил… Михаила Вильмович Рихтер… Об искусстве медиков судить трудно: дело закрытое… Но в этом случае было другое дело. Он оказался и медик неискусный, и человек был ветреный, занимавшийся во время своих посещений не столько болезнию, сколько болтовней о тогдашних политических происшествиях. Кто их узнает без горького опыта! Этого я узнал, но поздно. Он ошибся в болезни» (31, с. 354). В. 1837 г. вновь вспыхнула болезнь у самого мемуариста, ревматизм, и он пролежал в Симбирске 10 месяцев. «Что я вытерпел в эту болезнь от симбирских медиков, это невообразимо и стоит, чтобы узнало об этом потомство… Меня лечили один за другим четыре медика: два штаб-лекаря – Рудольф и Баршацкой, лекарь Типяков и, наконец, доктор Рючи. Замучили меня и они, и аптеки, и ни один не сделал ни малейшей пользы… Аптеки же были таковы, что один раз я принимал, в продолжение десяти дней, одно лекарство, стоящее по осьми рублей ассигнациями за склянку, которое, однако, не производило ожидаемого действия. А в это время лечили меня уже не они, а хороший медик, о котором скажу после. Наконец открылось, что из аптеки отпускали не тот роб, который был мне прописан, а другой, который был изготовлен у них в некотором количестве для другого больного» (31, с. 374-375). В том же году у мемуариста умер его дядя, известный поэт, сенатор и бывший министр юстиции И.И. Дмитриев. «Он был совершенно здоров и выезжал. В день своей болезни он обедал дома, и умеренно; но кушанья за столом были тяжелые. После обеда, одевшись довольно тепло, он пошел садить акацию… Тут он почувствовал дрожь; под конец впал в беспамятство. Четыре доктора навещали его, но не могли осилить болезни, и через три дня его не стало» (31, с. 381). Вот как все было просто: покушал, тепло оделся, пошел, почувствовал дрожь, впал в беспамятство, умер в три дня, несмотря на визиты четырех докторов, которые, очевидно, даже не поняли, отчего произошла смерть. Дмитриев недаром говорит об «искусных» и «неискусных» лекарях: в ту пору медицины как науки еще не существовало, врачи лечили наугад и на ощупь, не зная, что лечат и чем лечить, и их действия были сродни искусству, а скорее – магии. Недаром их нередко звали – «морильщики». Казалось бы, уж царская семья, окруженная сонмом врачей, была гарантирована от таких неприятностей. Но в 1865 г. умер двадцати двух лет наследник престола(!) Цесаревич Николай Александрович; умер от чахотки, ударившись ранее грудью о камень при падении с лошади. В 1895 г. умер от чахотки двадцатилетний Великий князь Алексей Михайлович, в 1899 г. от той же болезни скончался двадцати восьми лет Великий князь Георгий Александрович. Смертность среди дворянства, в том числе и богатого, и чиновного, была ужасающей, особенно детская и женская (при родах и от чахотки); хотя статистики никакой не велось, судя по воспоминаниям, умирало от трети до половины дворянских детей, а в иных семьях и намного больше. Например, поэт Я.П. Полонский сообщает, что у его бабушки, одной из незаконных дочерей графа Разумовского, «было восемнадцать человек детей, но большая часть из них умерла от оспы» и осталось 2 сына и 5 дочерей (66, с. 279). У бабушки П.И. Бартенева было 22 человека детей, из которых достигли зрелого возраста 2 сына и 4 дочери (5, с. 48). Педагог второй половины XIX в., дочь богатого смоленского помещика, Е.Н. Водовозова писала: «Можно было удивляться тому, что из нашей громадной семьи умерло лишь четверо детей в первые годы своей жизни, и только холера сразу сократила число ее членов более чем наполовину: в других же помещичьих семьях множество детей умирало и без холеры. И теперь существует громадная смертность детей в первые годы их жизни, но в ту отдаленную эпоху их умирало несравненно больше. Я знавала немало многочисленных семей среди дворян, и лишь незначительный процент детей достигал совершеннолетия. Иначе и быть не могло: в то время среди помещиков совершенно отсутствовали какие бы то ни было понятия о гигиене и физическом уходе за детьми. Форточек даже и в зажиточных помещичьих домах не существовало, и спертый воздух комнат зимой очищался только топкой печей. Детям приходилось дышать испорченным воздухом большую часть года, так как в то время никто не имел понятия о том, что ежедневное гулянье на чистом воздухе – необходимое условие правильного их физического развития. Под спальни детей даже богатые помещики назначали наиболее темные и невзрачные комнаты, в которых уже ничего нельзя было устроить для взрослых членов семьи… Духота в детских была невыразимая: всех маленьких детей старались поместить обыкновенно в одной-двух комнатах, и тут же вместе с ними на лежанке, сундуках или просто на полу, подкинув под себя что попало из своего хлама, спали мамки, няньки, горничные» (16, с. 123-124).

Однако вернемся от этой печальной темы на веселый бал. Он нимало не был похож ни на современные дискотеки, ни на прежние танцульки. Организован он был по определенным правилам. Начинался бал в XVIII в. менуэтом, а в XIX столетии – польским, более известным нам, как полонез, – торжественным шествием под музыку, когда пары проходили всю анфиладу комнат. Открывал полонез самый почетный гость в паре с хозяйкой, за ними следовали хозяин с самой старшей по положению мужа гостьей. На балах в присутствии Императора он сам открывал полонез в паре с хозяйкой, а на придворных балах и в общественных собраниях (Дворянском собрании, Английском клубе и прочее) – со старшей по положению мужа гостьей; если на балу присутствовала Императрица, она шла в первой паре с хозяином дома или старшим по положению кавалером, например, старшиной дипломатического корпуса, а Император шел во второй паре. Затем обычно следовал вальс, потом мазурка, а за мазуркой мог следовать контрданс или кадриль, где по правилам могли танцевать лишь 4 пары; дамы сидели, ожидая своей очереди, а кавалеры стояли за спинками их стульев. Впоследствии контрданс стали танцевать все гости разом, для чего и выстраивались в две колонны. Если позволяло помещение, контрданс заканчивался галопом, в котором танцующие вихрем мчались через все комнаты. Обычно бал заканчивался котильоном, танцем-игрой со множеством туров, вынуждавшим танцующих ожидать своей очереди на стульях. Мог быть и иной набор и порядок танцев. Например, сестра Н.В. Станкевича вспоминает: «В те времена еще танцевали охотно гросфатер и экосез, танец, который любили протанцевать и старики, вспоминая свою юность.

Пары танцующих гросфатер проходили через весь дом со смехом и шумом, шагая под ускоренный темп музыки. Пускаясь в экосез, спешили выстроиться в два ряда, и пара за парой пролетали посередине; тут не отставали и старики…» (104, с. 392).

Порядок бала, то есть последовательность танцев, определялся распорядителем бала, избранным хозяйкой, и указывался на маленьких карточках, вручавшихся каждой даме при входе. Равным образом регулировался и порядок приглашений. Кавалеры заранее приглашали дам на тот или иной танец, что фиксировалось дамами в карнете, маленькой изящной записной книжечке, висевшей с золоченым карандашиком на цепочке на кушаке, вырезе платья или на запястье: ведь сбой мог привести и к дуэли кавалеров-соперников. Маменьки и тетушки внимательно следили, с кем танцует питомица и сколько раз: если кавалер пользовался дурной репутацией, то следовал выговор, а три танца, исполненные с одной дамой, накладывали на кавалера очень серьезные обязательства, и если в дальнейшем за таким подозрительным постоянством не следовало предложение руки и сердца, это накладывало на даму в глазах света пятно.

Непременной принадлежностью бала были букеты цветов: при котильоне некоторые фигуры требовали выбора «качества», определявшегося цветом. Букетики эти закреплялись на вырезе платья или у кушака.

Так что бал был отнюдь не шуткой.

Помимо обычных балов и танцевальных вечеров (отличавшихся меньшим сбором гостей), устраивались столь же грандиозные костюмированные балы, маскарады. Для них нередко специально шились в высшей степени роскошные, усыпанные бриллиантами костюмы турок, маркиз, арапов и так далее. Впрочем, дамы могли являться в маскарад в простом домино, широком глухом платье, и в маске, а кавалеры – только в маске. Маскарады отличались большей свободой нравов, так что скрывавшиеся под масками дамы могли интриговать кавалеров, то есть попросту заигрывать с ними. Свобода простиралась настолько, что на придворных маскарадах дамы могли интриговать Императора, разумеется, появлявшегося здесь без маски.

Иногда маскарады принимали вид грандиозных спектаклей. Так, в 1814 г. в Позняковском театре в Москве в складчину устроен был силами светских дам аллегорический спектакль в честь победы над Наполеоном, для чего A.M. Пушкиным была написана специальная пьеса «Храм бессмертия», где роль России исполняла молодая жена князя П.А. Вяземского, вся в бриллиантах и золоте, а Славу, венчающую бюст Императора – четырнадцатилетняя Бахметьева; платье Вяземской стоило 2 000 рублей, да бриллиантов было тысяч на 600. После пьесы, разумеется, следовал бал и ужин; танцевали до четырех часов утра (24, с. 50). В 1824 г. в той же Москве графиню Бобринскую известили письмом, написанным по- итальянски, что якобы, прослышав о ее гостеприимстве, ее хотят посетить и развлечь около 100 человек цыган, солдат, актеров, прибывших из-за границы. Бал, для которого графиня приказала приготовить все необходимое, открылся появлением лавочки пирожника с чучелом мальчика-продавца, наполненной конфектами, пирожными, ликерами. За нею следовали кадриль из французских солдат и женщин, группа русских крестьян и крестьянок, маркиз и маркиза времен Людовика XIV, маркитант с ослом, кадриль из паломников и паломниц, извозчик с санями и прочие. Каждая группа исполняла особую арию и танцевала танцы своей страны. Это шествие затянулось с 10 часов до полуночи, затем опять-таки последовал бал и танцевали до 6 часов утра. Присутствовало около 150 человек. (24, с. 86).

Подобного рода мероприятия меньшего масштаба назывались живыми картинами. Одетые в изящные полупрозрачные платья или легкие туники молодые дамы и девицы застывали перед зрителями в сложных группах, символизировавших какое-либо историческое событие или мифологическую сцену, зрители же должны были разгадать ее. Живые картины позволяли продемонстрировать в весьма рискованном туалете достоинства фигуры, принимая при этом наиболее выгодные позы.

Устраивались, наконец, и просто любительские спектакли, в которых единственно и дозволялось участвовать представителям дворянских, иногда аристократических фамилий. Равным образом устраивались концерты, где выступали или светские люди, или нарочито приглашенные иностранные и русские музыканты и певцы; иногда такие концерты устраивались в благотворительных целях специально для небогатых профессиональных артистов, например, иностранцев, попавших в трудное положение. Например, И.М. Корсакова в Москве устроила в своем доме концерт слепому скрипачу Рудерсдорфу, а потом поселившейся у нее певице Бургонди; мест в зале было 125, а билеты раздавались самой хозяйкой, «кому по золотому, кому по 10 рублей, глядя по людям» (24, с. 68-69). Такие концерты для дворянства были единственной возможностью продемонстрировать свои таланты: выступление на профессиональной сиене покрыло бы фамилию несмываемым позором и в тех редчайших случаях, когда люди из общества рисковали выйти на публичную сцену, они должны были скрываться под псевдонимом. СТ. Аксаков, обладавший артистическим чутьем и великолепно декламировавший, вспоминал, что жена М.И. Кутузова, видевшая его на любительской сцене, «изъявила мне искреннее сожаление, что я дворянин, что такой талант, уже много обработанный, не получит дальнейшего развития на сцене публичной» (4, с. 287).

После бала непременно следовал ужин, для чего в приличном доме и существовала огромная столовая, вмещавшая десятки людей.

В столовой вдоль всей комнаты стоял предлинный стол-»сороконожка» с двумя рядами стульев. Как определенному ритуалу подчинялись балы, так существовали и правила размещения людей за столом. На «верхнем», то есть противоположном входу конце стола, во главе его, сидели хозяин и хозяйка, по правую и левую руку от которых размещались наиболее почетные гости. Далее гости рассаживались «по убывающей»: каждый знал свое место, знал, после кого и перед кем ему садиться. Это был довольно щекотливый вопрос, иногда вызывавший неудовольствия. На «нижнем» конце, возле входа, сидели лица с самым низким статусом; например, когда за общий стол с определенного возраста допускались дети, они сидели I на нижнем конце вместе со своими гувернерами, гувернантками, боннами и учителями.

При входе в столовую по сторонам двери стояли два больших стола, один с закусками (разного вида икра, сыры, соленья, рыба) и хлебом, другой с водками. Еще раз напомню, что в ту пору пили как «очищенную», так и, гораздо чаше, перегнанную на почках, травах, цветах и кореньях водку, что считалось и более вкусным, и более полезным для здоровья: длительные и сытные обеды требовали предварительной подготовки. Они пили водки (пенник, полугар, третное, четвертное вино, наконец, самую дешевую сивуху, плохо очищенную от сивушных масел и потому «сивую», белесоватую, и перегар – практически отходы от винокурения), а мы пьем водку, налитую «из одной бочки», несмотря на пестроту наклеек, зависящих исключительно от фантазии изготовителей, а не от качества. Крепость старых водок была различна, пока по рекомендации Д.И. Менделеева при введении винной монополии не установили единый 40-градусный стандарт. Например, полугар назывался так,, потому что при измерении его крепости (это мог сделать в торговом заведении любой покупатель) выгорала ровно половина его объема. Интересно, сколько спирта выгорит из современной водки? Однако, при высокой крепости водок, ценилась в то время не она (третное, разбавленное на треть, и особенно четвертное вино, называвшееся в народе сладкой водочкой или бабьим вином, были слабыми), а качество, «питкость», мягкость водки.

Итак, мужчины перед обедом подходили к столам и, выбрав какую-либо закуску, выпивали одну, много две рюмки водки из многочисленных небольших графинчиков. Выставлять водку в штофах и бутылках считалось верхом неприличия. Более водки в приличном обществе не пили, поскольку на стол выставлялись виноградные вина, а вставать из-за стола хотя бы вполупьяна при дамах считалось очень неприличным. За каждым стулом стоял лакей с салфеткой на руке, который должен был сбоку, не мешая обедающим, бесшумно менять тарелки и подливать вина. Благо, дворни держали помногу. Блюда чередовались в строгом порядке: мясо (жаркое, ростбиф, дичь) – рыба, с промежутками между ними, ентреме, чтобы отбить во рту вкус предыдущего блюда; на ентреме подавали сыры, спаржу, артишоки и другие нейтральные блюда. Соответственно блюдам и пились вина того) или иного сорта, принцип же был – с мясом красное вино, с рыбой белое, шампанское же пилось при любых блюдах. Был и еще один принцип, отличный от нашего: мы выпиваем и закусываем, они ели и запивали, что и не позволяло напиться допьяна.

Впрочем, нужно упомянуть еще об одном правиле: блюдами гостей обносили лакеи, начиная с верхнего конца, так что нижнему концу доставались наименее лакомые куски, а какого-либо блюда могло и не хватить. Мало того, лакеи, тонко чувствовавшие субординацию, не слишком уважаемого гостя, если народу было много, а пиши не хватало, могли «обнести» каким-либо лакомым блюдом, то есть пройти мимо.

Само собой разумеется, что в богатом доме про всех гостей хватало и тарелок, и приборов, исключительно серебряных, поскольку железо сохраняет вкус разрезаемой пиши, а это могло испортить вкус следующего блюда: все это были большие гурманы! Соответственно предполагаемым блюдам к каждому куверту ставилось и соответствующее количество разных бокалов и стаканчиков: вина также не полагалось мешать, так, как в бокале не должно было оставаться даже запаха предыдущего вина. Все столовое белье туго крахмалилось, салфетки, серебряные или фарфоровые кольца к ним, фарфор, хрусталь, серебро помечались родовым гербом или монограммой хозяев. Стол оформлялся в определенном порядке: по четырем углам стояли четыре вазы с фруктами одного вида, а в центре – большая ваза с фруктовым ассорти. Ставились также вазы с цветами. Естественно, что на столе в потребном количестве стояли бутылочные и рюмочные передачи – особой формы серебряные сосуды, в которых то вино, которое полагалось пить охлажденным, находилось во льду, а то, которое полагалось пить подогретым, оставалось подогретым, равно как и соответствующие рюмки и бокалы. Предварительно подогревались и тарелки.

Экие затейники были эти большие баре!

Надобно бы отметить, что в XVIII в. иные вельможи, чванившиеся своим богатством, отправляли вместе с гостями и те приборы и посуду вместе с недоеденными фруктами. В XIX в. тот обычай повывелся, да и средств уже тех не было, да, пожалуй, гости могли бы и обидеться. Впрочем, А.А. Игнатьев, s юности подвизавшийся при Дворе в качестве камер-пажа, пишет, что после придворных ужинов и в конце XIX в. гости расхватывали фрукты и конфеты с царского стола, набивая ими треуголки и каски (37, с. 30). Трудно сказать, насколько можно этому верить: еще в ту пору всех Игнатьевых считали большими лгунишками, а А.А. Игнатьев, отрабатывавший в сталинском СССР свое далеко не пролетарское прошлое (граф, генеральский сын, гвардейский офицер, военный атташе в скандинавских странах, а затем во Франции) и многолетнюю эмиграцию, особенно мог стараться приврать.

После окончания обеда мужчины отправлялись в кабинет хозяина пить кофе с ликерами и курить, а дамы – в будуар хозяйки также пить кофе… с ликерами.

Помимо званых обедов и ужинов, устраивался званый чай, на котором гостей было намного меньше, отчего он нередко имел место в малой гостиной или малой столовой. Чай разливала хозяйка, а у вдовцов – старшая дочь. У верхнего конца стола, где она сидела, ставился столик с самоваром, заварным чайником и большой серебряной или фарфоровой полоскательницей, а на столе расставлялись чайные приборы, сахарницы, варенья, сухари, баранки, калачи, масло. Первая чашка чая подавалась гостям лакеями, затем они удалялись и опустевшие чашки передавались хозяйке для споласкивания (опивок в чашке не должно оставаться) и наливания новой порции детьми хозяев или молодыми людьми.

Совершенно понятно, что такие постоянные балы, маскарады, вечера, обеды и ужины не могли оставить своего следа даже на самых крупных состояниях. Например, князь А.Н. Голицын, якобы ежедневно отпускавший своим кучерам шампанское и зажигавший трубки гостей крупными ассигнациями, промотал тысячи ревизских душ и, доживая в старости на пенсию, положенную ему племянниками, князьями Гагариными, умер в нищете на руках наемных слуг (24, с. 82).

Столовая непременно соединялась с небольшой буфетной, где хранились столовое белье, серебро, фарфор и хрусталь, и находившейся на попечении буфетчика. Сюда из отдаленной кухни (мы говорили, что она могла находиться во дворе) лакеи доставляли блюда, а буфетчик, разрезавший и разливавший их, распоряжался подачей на стол.

Апартаменты большого дома могли дополняться еще несколькими гостиными комнатами. Например, во многих домах была диванная – комната для отдыха и спокойных бесед, в которой вдоль стен стояли снабженные множеством подушек кожаные диваны в виде широких низких подиумов из трех положенных друг на друга тюфяков, набитых шерстью. Здесь же могло быть 2-3 небольших столика, кресла и мягкие стулья. Такие комнаты и для личного использования, и для приемов носили разные названия, например, «угольная», то есть расположенная в углу дома и освещенная окнами в двух смежных стенах, боскетная, обильно украшенная зеленью и со стенами, расписанными орнаментом в виде вьющихся растений, и тому подобное. Например: «Мы миновали сиреневую гостиную, наполненную мебелью еще Елизаветинских дней, отразились в высоком простеночном зеркале, с улыбкой проводил нас взглядом бронзовый золоченый амур, опершийся на такие же часы, и мы оказались в небольшой, но весьма уютной комнате; вдоль двух ее стен, в виде буквы Г, тянулся сплошной зеленый диван… – Диванная-с… – произнес приказчик…» (55, с. 35).

Все парадные помещения находились обычно с уличного или дворового фасада, были высоки и хорошо освещались большими окнами. «Двенадцать комнат барского этажа, вспоминает П.П. Семенов-Тян-Шанский, – были высоки и просторны; зала, служившая для балов и банкетов во время приезда многочисленных гостей, имела 18 аршин длины и 12 ширины. Во всех приемных комнатах и спальнях полы были дубовые, паркетные. Роскошные двери были из полированной березы» (84, с. 415). В семнадцатикомнатном городском доме графов Олсуфьевых на Девичьем Поле в Москве в анфиладу комнат входили: «…Красная комната, в которой стоял огромный диван красного дерева стиля 40-х годов с зеленой обивкой… Рядом была большая длинная комната в 2 света, библиотека со шкафами из красного дерева, где было не менее 2-х или даже 3-х тысяч книг, огромное количество которых были книги 18-го и даже 17-го столетия, большей частью французские. Затем шла большая голубая гостиная в три окна в 2 света с 4-мя портретами наших предков Голицыных и Нарышкиных, Левицкого и Боровиковского… Голубая гостиная была в стиле Louis XVI с орнаментом серым по темно-синему фону и расписным потолком. Двери в этих парадных комнатах также были в том же стиле, белые с светло-зелеными рамками… Из гостиной была как продолжение анфилады спальня папа и мама и вправо большой зал с тремя стеклянными дверьми на террасу в сад и также в 2 света. Из этого зала, одного из самых больших в Москве, было 3 двери – одна направо в кабинет мама…, другая дверь вела в буфет и на антресоли с правой стороны дома, с другой стороны, в коридор и также антресоли левой стороны дома» (46, с. 253-254). Этой роскоши казалось недостаточно: «В Париже папа купил замечательно красивый штоф в стиле Людовика 16-го для обивки всей мебели голубой гостиной, зимой он собирался жениться и весь дом хотел обновить» (46, с. 260). После перемены обстановки в доме, казавшемся слишком бедным для молодой жены, мемуаристка, вернувшись из длительной поездки, «…Была поражена тогда красотой и громадностью нашего дома. Первое, на что я обратила внимание, это что в библиотеке уже не были закрыты шкапы красного дерева с книгами. Мама сняла все дверцы, и книги были все на виду, и какая их была масса! В гостиной меня поразила красота розовой обивки на белых стульях и креслах, а в столовой коллекция семейных портретов, где они раньше были, не знаю, но такого множества я не ожидала… Между ними стояли бюсты князей Голицыных, а в углах большие мраморные статуи, привезенные еще дедушкой из Италии… И потом меня поразила масса цветов и на окнах и в углах комнат, а в гостиной чудные кокосовые пальмы до потолка и камелии и азалии в полном цвету. Александра Григорьевна устроила свой кабинет в большой спальне рядом с гостиной, ее комната была разделена пополам большой кретоновой драпировкой. Ее кабинет или гостиная, стены которой были с фресками 18-го века в стиле Людовика 16-го, была настоящий музей. Там была и мебель, которую при нашествии французов в 12-м году чуть было не сожгли, но которую кое-как починили по приказу маршала Davou…». (46, с. 268). Роскошью отличались не только дома столичной знати. В поместье вологодского помещика A.M. Межакова была мебель, купленная в Петербурге у знаменитого мебельщика Гамбса или сработанная домашним столяром из красного, черного и розового дерева, какой-то заезжий итальянец расписывал стены и потолки, из Москвы были привезены «фортупияны» (2, с. 11).

Однако эти огромные особняки, напоминавшие дворцы, были крайне неудобны. Ведь они строились не для жизни в них, а для показа. Князь Е.Н. Трубецкой писал о подмосковной усадьбе своего деда, и посейчас известной Ахтырке: «Как и все старинные усадьбы того времени, она больше была рассчитана на парад, чем на удобство жизни. Удобство, очевидно, приносилось тут в жертву красоте архитектурных линий.

Парадные комнаты – зал, бильярдная, гостиная, кабинет – были великолепны и просторны; но рядом с этим – жилых комнат было мало, и были они частью проходные, низенькие и весьма неудобные. Казалось, простора было много – большой дом, два флигеля, соединенные с большим домом длинными галереями, все это с колоннами ампир и с фамильными гербами на обоих фронтонах большого дома, две кухни в виде отдельных корпусов ампир, которые симметрически фланкировали с двух сторон огромный двор перед парадным подъездом большого дома. И, однако, по ширине размаха этих зданий помещение было сравнительно тесным. Отсутствие жилых комнат в большом доме было почти полное, а флигель с трудом помешал каждый небольшую семью в шесть человек. Когда нас стало девять человек детей, мы с трудом размешались в двух домах: жизнь должна была подчиниться… стилю. Она и в самом деле ему подчинялась» (92, с. 9-10). А.Т. Болотов воспроизводит в своих знаменитых «Записках» реакцию своих семейных на дом в с. Киясовке Тульской губернии, где он должен был поселиться, став управляющим Богородицким имением: «Спутницы мои, увидев дом, от удивления воскликнули: «Э! э! э! какая домина, да в этом и бог знает сколько людей поместить можно». – «Ну! не так-то слишком радуйтесь, – сказал я им, – величине его, а посмотрите наперед его внутренность, и тогда верно заговорите вы иное: не таков-то он покоен и поместителен внутри, каков велик и хорош кажется снаружи»… Гляжу, идут мои спутницы уже ко мне. «Ну что? – спросил я их. – «Что, батюшка, – отвечали оне мне, – чуть ли ты не правду сказал, что наш дом каков ни мал против этого, но едва ли не спокойнее и не поместительнее! Возможно ли? Ходили, ходили и нигде не нашли ни одной порядочной комнаты. Иные, как конурки, слишком уж малы, а другие, как сараиши, преобширные «« (9, с. 484-485).

Дома богатых и знатных господ нередко имели более или менее обширные библиотеки, одновременно хранившие и какие-либо коллекции. Хотя иметь дома библиотеку вовсе не значило пользоваться ею, но зато это представляло человека в лучшем свете: даже тогда и даже в том обществе быть откровенным бездельником считалось не слишком приличным. Отметим, что в некоторых случаях это действительно были огромные, специально подобранные библиотеки, составлением которых занимались специально нанятые образованные люди или же букинисты; такие библиотеки имели составленные специалистами каталоги, иногда даже отпечатанные в типографии. Такой, например, была знаменитая библиотека князя М.А. Голицына, собравшего коллекцию редких старопечатных книг; здесь же, в огромном особняке на Волхонке, помешалась и большая коллекция живописи из 132 картин, в том числе полотна Леонардо да Винчи, Кореджо, Рубенса, и большое собрание предметов декоративно-прикладного искусства. У А.Н. Сербина, помещика средней руки из Рязанской губернии, была библиотека, «состоявшая из трех тысяч томов, не считая ежегодно выписываемых журналов. Эта библиотека служила, не модой, не тщеславным украшением комнат, как это часто бывало в вельможных хоромах. Состояние деда не позволяло ему тратиться на такую своего рода мебель; да и какую красоту могли придать комнатам печеобразные, запросто выбеленные шкафы со створчатыми дверями без стекол? Лед пользовался книгами, удовлетворяя чтением врожденную любознательность, свойство почти всех умных людей. Книги были исключительно русские, так как дед не знал ни одного иностранного языка, получил недальнее образование в какой-то школе, потом служив какое-то время землемером… Состав библиотеки показывал, что она формировалась с толком и расчетом: пустые или : глупые сочинения не нашли в ней места. Кто знает житье-бытье помещиков того времени, о котором я рассказываю (1819-1829), помещиков, не только не уступавших Сербину в состоянии, но и гораздо более богатых; кому известно, что расход на книги никогда не входил в их бюджет и что многие из них обходились даже без «Московских ведомостей» и «Календаря», тот, конечно, согласится с высказанным мною замечанием, что дед мой выходил из ряда своих ряжских и сапожковских соседей…» (21, с. 38-39).

Но были и совершенно оригинальные библиотеки-обманки, где шкафы закрывались дверцами с искусно вырезанными и раскрашенными корешками книг, а за ними хранились сапожные колодки, бутылки вина или из-под вина и прочий дрязг. Впрочем, подобного рода обманки иногда служили украшением и настоящих библиотек: «Я очень любил… уроки в прекрасном отцовском кабинете титовского дома. Это была очень обширная комната в нижнем этаже, вся кругом обставленная шкафами с книгами. Лаже двери были обделаны в виде шкафных дверец с фальшивыми (картонными) корешками мнимых книг, что нередко давало повод к комическим сценам, когда вошедший в кабинет потом не находил выхода из него сквозь сплошные стены книжных шкафов» (54, с. 70).

В таких библиотеках, помимо книг, могли храниться какие-либо научные приборы, например, хороший глобус, телескоп, на специальных стеллажах полулежали папки с гравюрами, в футлярах были географические карты и прочее.

Увы, эти библиотеки и коллекции, собиравшиеся годами, а иногда и поколениями, попадая в руки наследников, нередко распродавались по частям, как это было с упомянутой здесь библиотекой князя Голицына, распроданной его наследником, лошадником и собачеем, или выбрасывались в чуланы и сараи. Судьбы этих библиотек и коллекций красочно описал С.Р. Минцлов (55).

Наконец, многие мемуаристы упоминают бильярдную комнату, которая, хотя и почиталась некоторыми роскошью, все же имелась. Дело в том, что игра на бильярде была столь же популярна, как и карточная, а отсутствие постоянной тренировки могло привести к катастрофическому проигрышу. Впрочем, бильярд мог помешаться в одной из гостиных или в библиотеке.

Представляется необходимым обратить внимание читателя на любопытную деталь: никто из мемуаристов не упоминает об иконах. В парадных комнатах у аристократии их не держали: это было бы моветоном, дурным вкусом. Портреты предков, картины, гравюры, акварели, получившие распространение гипсовые барельефы Ф. Толстого на темы Отечественной войны 1812 г., даже не слишком умелые рисунки хозяйских дочерей и их гостей (умение рисовать входило в набор светских добродетелей и детей, разумеется, при наличии возможностей, учили рисовать) мы можем увидеть в большом количестве на картинах и акварелях появившегося в 30-х гг. интерьерного жанра, но иконы изгонялись в личные покои: в кабинет хозяина, в спальню хозяйки; в старинных покоях могли быть даже небольшие образные, с множеством родовых икон. Но и в семейных комнатах нередко дело ограничивалось одной-двумя иконами, в основном семейными, а то и своеобразной имитацией икон. Так, в 30-х гг. широко распространилась большая трехчастная гравюра с «Сикстинской мадонны» Рафаэля; ее можно увидеть и в Ясной Поляне у Л.Н. Толстого, и на картине П. Федотова «Завтрак аристократа». Афанасий Фет вспоминал масляную копию Мадонны Рафаэля, сидящей в кресле с Младенцем на руке, Иоанном Крестителем по одну сторону и св. Иосифом по другую. «Мать растолковала мне, что это произведение величайшего живописца Рафаэля и научила меня молиться на этот образ» (98, с. 43).

Равным образом украшениями богатых парадных интерьеров была скульптура, как мраморные подлинники и хорошие копии у богатейших владельцев, так и бронзовая и фарфоровая миниатюра; ближе к концу XIX в. в интерьерах появилось и художественное чугунное каслинское литье, начавшее быстро заменять очень дорогую и пришедшую в упадок бронзу.

А в домах средней руки во второй четверти XIX в. появилась заменявшая дорогой севрский, саксонский или, на худой коней, гарднеровский фарфор гипсовая скульптура, белая, под фарфор, тонированная, под бронзу, или раскрашенная. В эту эпоху бидермайера прежние античные, пасторальные и любовные, с сильным оттенком эротики группы, пастухи и пастушки стали заменяться «патриотическими» (в жизнь вступала «официальная народность») фигурками «русских типов», а в гипсе стали изображаться и национальные типы Российской Империи. В библиотеках довольно характерным украшением были гипсовые бюсты мыслителей и поэтов, начиная от Аристотеля, Платона или Овидия.

Мелкая скульптурная пластика была составной частью интерьеров и личных покоев. Здесь в 40-х гг. стали появляться первые дагерротипы, затем дополнившиеся великим множеством фотографий членов семьи, родственников, знакомых. Бытовал даже особый размер фотографий, наклеивавшихся на паспарту, так и называвшийся – кабинетный. Дагерротипы и фотографии развешивались по стенам и рядами стояли на специальных полочках письменных столов.

Парадные интерьеры у богатейших и культурных хозяев обтягивались штофом и другими обивочными тканями в тон с обивкой мебели, потолки расписывались, в простенках ставились огромные зеркала с подзеркальниками, на которых расставлялись безделушки. Отопительные печи выходили в комнаты кафельными зеркалами, а топки находились во вспомогательных помещениях, чтобы истопник не мешал господам и не пачкал в комнатах. В 40-х гг. в употребление стали входить бумажные обои, которые нередко расписывались вручную акварелью, либо типографский орнамент дополнялся росписью. Помимо скульптуры и ювелирно исполненных бронзовых золоченых канделябров, жирандолей, бра, елизаветинских, екатерининских, павловских, александровских, николаевских люстр, парадные интерьеры украшались каминными часами в бронзовых или золоченых деревянных футлярах, нередко стоявших на специальных тумбах под стеклянными колпаками. На высоких окнах с медными золочеными приборами висели пышные ламбрекены. Наборные паркеты иногда соответствовали своим орнаментом росписи потолков. Роспись могла быть и гризайль, зрительно повышавшая потолки, и мелкая полихромная «помпеянская». Е.П. Янькова вспоминала: «Батюшка отделал свой дом по-тогдашнему очень хорошо: в одной гостиной мебель была белая с золотом, обита голубым штофом, а в другой – вся золоченая, обита шпалерным пестрым ковром, на манер гобеленовых изделий, цветы букетами и птицы – это было очень хорошо. Везде были люстры с хрусталями и столы с мраморными накладками» (8, с. 73). Ну, недаром у батюшки было своих 4 000 душ, да у матушки 1 000 душ приданных: было кому оплачивать все это. Попробуем проникнуть теперь в личные, семейные покои. Осматривая особняки конца XVIII – первой половины XIX вв., мы можем заметить любопытную особенность. По переднему фасаду идут высокие окна, которые в небольшом количестве переходят на боковые фасады. Но затем на том же уровне они сменяются окнами пониже, над которыми расположены совсем маленькие окна под самым карнизом, а иногда даже врезанные в карниз. Эти два яруса окон переходят и на дворовый фасад.

Окна пониже, но в главном этаже (в бельэтаже) принадлежат личным апартаментам хозяина и хозяйки дома. Маленькие окошки под карнизом освещают тесные, с низенькими потолками антресольные комнаты – вспомогательный полуэтаж. Его мог заменять вспомогательный полуэтаж иного типа – мезонин, жилая надстройка над домом. Функциональное назначение и антресольных комнат, и мезонина одно и то же.

В личных, а нередко и в парадных комнатах, особенно в старинных особняках, могла находиться парадная спальня, в которой, разумеется, никто не спал. Такая спальня могла использоваться даже как гостиная: в одной части располагалась роскошная кровать под балдахином, в другой размещались в креслах гости. Но в XIX в. парадные спальни повывелись. Зато непременной принадлежностью большого дома была малая столовая, для семейных обедов, за которыми, однако, всегда присутствовало несколько близких знакомых и друзей, так что за стол все равно садилось человек 12-15.

Здесь же, в личных покоях, был кабинет хозяина, служивший не столько для занятий (помещики далеко не все предавались умственным занятиям), сколько в качестве приемной для близких друзей-мужчин и спальней самого хозяина. В кабинете непременными принадлежностями был большой письменный стол с огромным бронзовым письменным прибором и светильником. Письменные приборы того времени, кроме чернильницы и подставочки для пера, включали песочницу, жестяную коробочку вроде солонки, со специальным песком для промакивания чернил, перочинный ножик, большой серебряный, бронзовый, стальной, костяной или деревянный нож для разрезания книг (они продавались необрезанными), палочку сургуча для печатей и печатку, которой накладывались печати на конверты; нередко такие приборы украшались скульптурными миниатюрами. Во второй половине XIX в. широко стали пользоваться стальными перьями с деревянными ручками-вставочками. Рабочий осветительный прибор представлял собой .высокую штангу с симметрично расположенными двумя свечами и скользящим по штанге прозрачным бумажным, иногда орнаментальным экраном, чтобы огонь свечей не слепил глаза; у более сложных подсвечников за свечами помешался и скользящий рефлектор, перемешавшийся, как и экран, по мере сгорания свечей. С появлением масляных ламп, особенно кенкетов и карсельных ламп с регулируемой подачей масла и стеклянными колпаками, они стали занимать место тусклых свечей, а во второй половине XIX в. в употребление стали входить и керосиновые лампы. Кроме того, в кабинете должен был стоять книжный шкаф, далеко не всегда, однако, содержавший книги, а также предмет мебели, сегодня неизвестный – стойка для курительных трубок.

Выше уже говорилось, что после званого обеда гости-мужчины уходили в кабинет хозяина пить кофе с ликерами и курить: курить при дамах до середины XIX в. считалось просто невозможным, хотя и в ту пору некоторые дамы курили, и даже трубки. Впрочем, пусть это никого не смущает. Дело в том, что примерно до 1815 г. ничего, кроме трубок и не курили, и только после возвращения русской армии из заграничных походов в обиход вошли сигары (8, с. 96), а ближе к середине ХГХ в. появились дамские пахитоски (тоненькие длинные’ сигарки из резанного табака, завернутого в тончайший маисовый лист, в котором скрывается початок), и затем и папиросы. Кстати, папиросы большей частью курильщики набивали сами специальной машинкой в продававшиеся коробками пустые гильзы и подбирая себе табак по вкусу. Курение трубок было настолько обычным, что в городских кофейнях подавались посетителям трубки со сменными мундштуками из гусиных перьев. Лома курили трубки с очень длинными вишневыми чубуками и большими чашечками, вмещавшими добрую пригоршню табаку. Не только курить такую трубку, держа ее постоянно в зубах, но и раскурить самостоятельно было нельзя. По зову хозяина уже раскуренную трубку приносил комнатный казачок, либо же он располагался у ног курильщика, сидевшего в креслах, и разжигал в стоящей на полу между ногами хозяина трубке целый костерок, чтобы можно было раскурить трубку. Нередко это были роскошные трубки с чубуками, обтянутыми бисерными чехлами, с подвешенным бисерным или вышитым волосами дамы сердца кисетом и принадлежностями для чистки. Вместительные кисеты были характерным подарком женщин мужчинам, а собственноручная вышивка своими волосами была залогом любви.

Разумеется, те, кто вынужден был курить вне домашних помещений: моряки, офицеры и солдаты, мастеровые, крестьяне, курили короткие трубки-носогрейки, помешавшиеся в кармане вместе с небольшим кисетом.

Кроме трубок, гостей угощали в XIX в. и сигарами, ящик которых непременно стоял на столе. Сигары, гаванские или манильские, закупали большими партиями, кто мог – прямо за границей, кто не мог – в табачных лавках. Это были сигары разных сортов, от дорогих толстых регалий с красным бумажным ободком на них, на котором была отпечатана королевская корона, до тонких, квадратных в сечении чирут. В табачной лавочке перед покупкой можно было испытать несколько сигар. Курильщик усаживался в лавке в кресло, раскуривал сигару и клал ее на прилавок. Хорошая сигара должна была полностью сгореть и от нее оставался столбик плотного белого пепла по форме сигары. В противном случае, если сигара гасла или пепел рассыпался, она считалась плохой. Вообще до середины XIX в. на улицах городов курение запрещалось и за него можно было попасть в полицию (опасались пожара, можно было искрами прожечь платье прохожим) и табачные лавки торговали «раскурочно и на вынос», то есть в них можно было зайти, чтобы просто покурить в свое удовольствие.

Наконец, в кабинете хозяина был непременный большой кожаный диван, на котором камердинер вечером стелил постель господина. В ту пору не принято было супругам спать в одной комнате и тем более в одной постели, а для исполнения супружеских обязанностей мужчина, переодевшись в халат, проходил в будуар к жене, возвращаясь затем к себе (например, А. Фет отмечает мимоходом: «отец большею частию спал на кушетке в своем рабочем кабинете…» (98, с. 42). Над диваном довольно обычным был большой азиатский ковер с развешанным на нем оружием, чаше всего кавказским. Ведь Россия вела нескончаемую Кавказскую войну и оттуда внутрь страны поступали трофеи – ковры и оружие.

Надобно отметить, что ковры в ту пору в дворянских кругах не были чем-то дорогостоящим и тщательно сберегаемым, как в нашем обществе. В большом количестве ввозились они из Турции, Персии, Кавказа, Хивы, Бухары, чему способствовали как частые войны с ближайшими соседями, так и развитые торговые связи с ними. Коврами, настоящими, ручной работы, занавешивали стены, устилали диваны и полы, их брали в дорогу, чтобы постелить на постоялом дворе, в лес по грибы, в поле на охоту, на прогулку в экипаже, чтобы на воле напиться чаю и не сидеть при этом на голой земле.

К кабинету примыкала небольшая гардеробная комната хозяина, бывшая под началом камердинера. Здесь было развешано и разложено платье и белье хозяина (кстати, белье – это не то, что сейчас подразумевается под этим словом; это белое платье – сорочки, пикейные жилеты и тому подобное. То, что сейчас именуется носильным бельем, тогда называлось исподним платьем). Здесь же стоял бритвенный столик со всеми принадлежностями и тумбочка с умывальными принадлежностями: тазом, кувшином для воды, мылом, полотенцами. Когда во второй половине ХГХ в. появились механические умывальники с ножной педалью внизу большой жестяной тумбы, они также поселились в гардеробных. И, наконец, в гардеробной стояло еще одно интересное устройство – удобство.

Нынешний посетитель домов-музеев знаменитых людей иногда интересуется: а где они?… Действительно, в музее есть современный ватерклозет для посетителей и сотрудников, но что было, скажем, в квартире А.С. Пушкина на Арбате? А было удобство, большое кресло, иногда даже красного древа, сиденье которого представляло глухой ящик с двумя крышками одной сплошной, а под нею – с овальной дыркой. В ящике под крышками стояло судно, ночная ваза, урыльник – назовите, как хотите, все будет правильно. Лакеи и выносили этот интимный сосуд, выливая в отхожее место (нужной чулан, нужник, ретирадное место, сортир – тоже все будет правильно) с выгребной ямой или на задах дома, у черного хода, или даже во дворе. Ведь не ходить же барам за нуждой в холодную ретраду – они люди нежные.

Так что комфорт в домах даже очень знатных и богатых господ был относительный.

Ведь если требовалось помыться, в городских усадьбах далеко не всегда были собственные бани, а в торговые, то есть общественные бани, баре большой руки не ходили: не мыться же им вместе с черным народом. Только к концу XIX в. в больших городах появились комфортабельные торговые бани (например, Сандуновские в Москве) с дворянскими отделениями. Поэтому в случае необходимости в гардеробную (или в уборную хозяйки) вносили огромный чан, натаскивали из кухни воды, и здесь мылись те, кто за европейской образованностью и аристократизмом забыл здоровую русскую баню. Разумеется, такую операцию нельзя было проводить слишком часто хотя бы для того, чтобы не разводить сырость.

Недалеко от кабинета хозяина помещался будуар или кабинет хозяйки. Здесь стояла большая двуспальная кровать, обычно изголовьем к стене, но не в углу, чтобы ложиться можно было с двух сторон. В ногах ее ставилась огромная прямоугольная корзина для постельного белья. Кровать обычно отгораживалась ширмами: ведь все комнаты были проходными и лучше было укрыться от нескромных взглядов камеристки или горничной. В будуаре располагался также небольшой секретер с множеством ящичков, где хранились письма и письменные принадлежности. Разумеется, в будуаре стояло несколько кресел и стульев: как близких знакомых женского пола, так и коротко знакомых мужчин дамы могли принимать в будуаре, неглиже и даже лежа в постели. К будуару примыкала дамская уборная – аналог гардеробной комнаты хозяина. Здесь также висели платья, стояло удобство и находился туалет.

В нашем утонченном обществе, где даже собак называют жеманно «девочка» и «мальчик», опасаясь оскорбить слух прусскими словами «сука» и «кобель», и где в общественных местах даже девичьи уста беспрепятственно изрыгают матерную брань, «грубый» нужник стали называть туалетом, хотя туалета-то там как раз не совершают, а совершают его в ванной комнате. Туалет же – это небольшой изящный дамский столик с зеркалом-псише, овальным, шарнирно закрепленным на двух стойках, с подъемной столешницей, под которой располагалось множество ящичков для туалетных принадлежностей.

Как возле гардеробной комнаты хозяина нередко располагалась комнатка для камердинера, который постоянно должен (был находиться под руками, так и к будуару примыкала комнатка горничной. Если же этого не было, то камердинер, а особенно горничная спали на полу под дверями кабинета и будуара. Вызывали же прислугу звонком: в помещении прислуги висел колокольчик, от которого шла проволока к сонетке, длинной вышитой ленте с кистью на конце; дергая за сонетку, вызывали прислугу. Впрочем, колокольчик мог находиться под руками на столе, ночном столике возле кровати; это мог быть усовершенствованный колокольчик с пружинкой: нажимая на кнопку, звонили в него.

Ближайшая прислуга могла находиться и в лакейской, которая, следовательно, должна была сообщаться с личными покоями господ, а также в девичьей – аналоге лакейской, где комнатная женская прислуга занималась работами (шила, гладила, вышивала, плела кружева, вязала), а также ела и спала, если только ее не дергали беспрестанно подать, принять, поправить, унести, вытереть и так далее.

Может возникнуть закономерный вопрос: а где же дети?

 

 

ВОСПИТАНИЕ И ОБРАЗОВАНИЕ В УСАДЬБЕ

 

А дети в ту пору, когда еще не существовало детской «педагогики (ее создатель, К.Д. Ушинский, начал работать только в 40-х гг. XIX в.), были париями. На детей смотрели, как на взрослых маленького роста, предъявляя к ним те же требования, что и к взрослым. В ту пору, когда строгая субординация и дисциплина считались главными достоинствами человека, дети с их особой психологией были париями: ведь они мешали светской жизни родителей. Главной задачей воспитания было – отучить детей от шалостей, выбить из них детское своеволие и упрямство – главные грехи. А средства для этого употреблялись самые решительные. Наиболее мягким и популярным наказанием было лишение ребенка сладкого, или вообще ужина, либо обеда. Далее следовал широкий набор колотушек: таскание за уши, или за волосы, щипки, пощечины, подзатыльники, битье дубовой линейкой по ладоням (это – специальное наказание, за плохую учебу и леность), и главное, – розги. «Кто жалеет розгу, тот портит ребенка» – эта максима была устойчиво-популярна несколько веков.

В подкрепление этому приведем здесь пример воспитания Великого князя Николая Павловича, будущего Императора Николая I. Историк Н.К. Шильдер, автор официозных жизнеописаний Павла I, Александра I и Николая I сообщал, что воспитатель Николая Павловича, вспыльчивый и жестокий генерал М.И. Ламсдорф в самых широких размерах практиковал телесные наказания, чтобы выбить из своего царственного воспитанника строптивость, а однажды, рассвирепев, схватил маленького Великого князя за шиворот и ударил его головой о стену с такой силой, что тот потерял сознание. Правда, сам Николай избрал воспитателем своего наследника, Александра Николаевича, одного из гуманнейших людей своего времени, поэта В.А. Жуковского. Однако… Великие князья должны были проходить военную службу с детства, начиная с рядового. И маленький Саша выстаивал в караульной будке положенное время на часах, в любую погоду, в том числе и малоприятными петербургскими зимами, в огромных штатных кеньгах и тулупе, полы которого лежали на снегу, с огромным солдатским ружьем, и единственная уступка делалась только матери Цесаревича: в караул его ставили напротив окон царских апартаментов, и мать могла смотреть, как ее сын несет солдатскую службу.

Так что дети, действительно, были на положении париев.

Поэтому дети помешались совершенно отдельно от взрослых, в антресолях или мезонине. Там на целый полуэтаж располагались небольшие комнаты с низкими потолками и маленькими окнами, находящимися над самым полом. Там и были детские для детей маленьких и детей старших, классные комнаты, комнаты бонн, гувернанток и гувернеров. Что же касается нянек, мамок и дядек при совсем маленьких детях, то они спали вповалку на кошмах возле кроваток и колыбелек своих питомцев. («Все эти постели, пышущие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол, между прочим перед нашими кроватками и колыбельками» (98, с. 37). Разумеется, под этими кроватками и колыбельками стояли ночные горшки, конечно же, не враз выносившиеся ленивой прислугой. Понятно, какова была атмосфера в этих небольших комнатах, лишенных форточек (форточки появились только во второй половине XIX в. вместе с представлениями о гигиене). Впрочем, в этой книге уже приводилась обширная цитата из воспоминаний Е.Н. Водовозовой, трактующая этот сюжет. Зимой детей, во избежание простуды, старались лишний раз на улицу не выпускать и понятие о пользе прогулок и чистого воздуха отсутствовало полностью. И вообще маленькие дети лишний раз с антресолей не спускались. Утром их приводили к маменьке и папеньке поздороваться и поцеловать ручку, вечером – попрощаться и поцеловать ручку. Разумеется, к родителям обращались только на «вы». При появлении детей задавались непременные вопросы: «Как спал?» или «Как учился?», щупался лоб или ерошились волосы, затем следовало: «Ну, ступай играть (или учиться)». В большей части семейств дети завтракали с родителями, но за обеденный стол со взрослыми (но не с гостями при званом обеде!) их сажали только лет с 10-12, когда они уже твердо знали, что ногами болтать, шуметь, делать вопросы взрослым или отказываться от какого-либо блюда, выбирать кусок получше нельзя, иначе могут выгнать из-за стола.

Разумеется, все это более характерно было для города. Летом в деревне дети пользовались гораздо большей свободой, тем более, что далеко не во всех семьях их заставляли учиться и летом.

Чтобы читатель не решил, что все это придумано автором, дабы унизить благородное русское дворянство, процитируем несколько мемуаристов. Начнем с известного впоследствии юриста, приват-доцента Московского университета, Н.В. Давыдова, описывавшего Москву 50-х годов: «Лети тогда, по-видимому, не менее любимые родителями, чем теперь, не вызывали, однако, стольких забот, особенно в отношении гигиены, и не составляли безусловно преобладающего элемента в жизни семьи; им отводились комнаты наверху, в мезонине, часто низенькие, совсем не проветривавшиеся. Особой диете их не подвергали, да и самое дело воспитания в значительной степени предоставлялось наставникам и наставницам, следя лишь за общим ходом его, а непосредственно вмешивались в детскую жизнь лишь в сравнительно экстренных случаях. Во многих вполне почтенных семьях розга применялась к детям младшего возраста, а затем была в ходу вся лестница обычных наказаний: без сладкого, без прогулки, ставление в угол и на колени, устранение от общей игры и т.п.» (29, с. 18-19). Слово в слово то же самое писала и известный педагог Е.Н. Водовозова. «Главное педагогическое правило, которым руководились как в семьях высших классов общества, так и в низших дворянских, состояло в том, что на все лучшее в доме – на удобную комнату, на более спокойное место в экипаже, на более вкусный кусок – могли претендовать лишь сильнейшие, то есть родители и старшие. Дети были такими же бесправными существами, как и крепостные. Отношения родителей к детям были определены довольно точно: они подходили к ручке родителей поутру, когда те здоровались с ними, благодарили их за обед и ужин и прощались с ними перед сном. Задача каждой гувернантки прежде всего заключалась в таком присмотре за детьми, чтобы те как можно меньше докучали родителям. Во время обшей трапезы дети в порядочных семействах не должны были вмешиваться в разговоры старших, которые, не стесняясь, рассуждали при них о вещах, совсем не подходящих для детских ушей… Детей, точно так же как и крепостных, наказывали за каждый проступок: давали подзатыльника, драли за волосы, за уши, толкали, колотили, стегали плеткой, секли розгами, а в очень многих семьях секли и драли беспощадно» (16, с. 126). Князь П.А. Кропоткин вспоминал о своем первом учителе: «Должен сознаться, что дело не всегда кончалось наказанием – на колени. В классной имелась также розга, к которой и прибегал мосье Пулэн, когда на прогресс в предисловии или в диалогах о добродетели и благопристойности не было больше надежды. В таких случаях мосье Пулэн доставал розгу с высокого шкапа, схватывал кого-нибудь из нас, расстегивал штанишки и, захватив голову под свою левую руку, начинал хлестать нас этой розгой.. Мы, конечно, стремились ускользнуть из-под его ударов, и тогда в комнате начинался отчаянный вальс под свист его розги»; однако это отнюдь не означало, что мосье Пулэн был грубым и жестоким садистом: «Покончив с тяжелыми учительскими обязанностями, мосье Пулэн мгновенно преображался; перед нами был уже не свирепый педагог, а веселый товарищ. После завтрака он водил нас на прогулку, и здесь не было конца его рассказам. Мы болтали, как птички» (43, с. 17).

Это предреформенное прошлое помещичьей усадьбы, когда в стране официально существовала система телесных наказаний. А вот иное, пореформенное время – 70-е годы ХГХ в. И дом, в котором происходило описанное – дом графов Олсуфьевых в Москве.

«Помню, что у нас была толстая, старая гувернантка Ольга Алексеевна Садоротова, которую мы все ненавидели – она нас всех била, секла, ставила на колени на сухой горох. Помню, как однажды она меня высекла линейкой за то, что я нечаянно уронила башню из кирпичиков… Нас совсем не баловали, и я не помню, чтобы папа кого- либо приласкал. Я помню, что мы его боялись, хотя он никогда нас не наказывал – каждый вечер перед тем, чтобы идти спать, мы: Таня, Саша и я, подходя к двери кабинета, крестились, не решаясь войти к нему, поцеловать ему руку, когда он нас крестил перед сном. Утром также, как и после завтрака и обеда, мы целовали ему руку. Нас воспитывали гувернантки и постоянно пугали тем, что пожалуются папа. Я говорю, нас не баловали, мы никогда не получали хлеб с маслом, только папа получал хлеб с маслом, и, вероятно, прислуга, которая имела все возможности нас обкрадывать, не лишала себя этой роскоши. Меня часто упрекали братья и сестры, что я вас слишком балую, слишком спускаю вам разные выходки – но я всегда на это говорила и могу сказать это и сейчас – я всегда чувствовала это отсутствие ласки – свое грустное детство и потому старалась вас, моих детей, окружать лаской и любовью, чтобы у вас не осталось грустного воспоминания холодности… Нас наказывали гувернантки, и каких наказаний только не было, – в особенности когда, после смерти мама, папа был вдовцом. Когда он женился на княжне Ливен, поступили новые гувернантки, хотя нас и строго наказывали, оставляли часто без обеда или запирали на целый день в какую-нибудь комнату, но побоев и стояния на коленях на горохе больше, как кажется, не было…

…Брат Саша от последствия менингита был ненормальным. Но тогда его не лечили, а жестоко наказывали за его дурные привычки – часами он стоял на коленях до крови на мешке с сухим горохом» (46, с. 257, 259).

Ласка или игры с родителями были редкостью. «Мать моя была со мною ласкова и предупредительна, – писал Я.П. Полонский. – Отец любил меня, но если бы мне вздумалось поцеловать его – непременно бы отстранил меня рукой и сказал: ступай!» (66, с. 291). Правда, дядя Полонского «вернувшись из Петербурга, учил меня ползать, сам ползал со мной по ковру, хохотал, сочинял мне песни на языке, им самим выдуманном и нигде не существующем, иногда потчевал меня конфетой или пряником…» (66, с. 286). У отца А. Фета «Изредка признаки ласки к нам, детям, выражались… тем же сдержанным образом. Никого не гладя по голове или по щеке, он сложенными косточками кулака упирался в лоб счастливца и сквозь зубы ворчал что-то вроде: «Ну..» (98, с. 30-31).

Воспитывавшийся у строгого деда, а затем у не менее строгой тетки М.А. Дмитриев вспоминал: «К терпению иногда приучала она меня мерами, которые меня приводили в отчаяние. Так, например, она не позволяла мне ничего просить настоятельно. Однажды, я помню, приехал разносчик, у которого были не виданные мною плоской формы карандаши. Мне их так захотелось, как будто в них состояло все мое счастие: я всегда был страстен в моих желаниях. Но как я ни упрашивал купить мне карандаш, тетка захотела переломить мою страстную натуру и не купила. Я плакал, как от несчастия, и долго не мог забыть лишения… Тетка меня строго наказывала: самое строгое наказание бывало: за леность – запрещение идти гулять, а за неумеренное беганье и прыганье – приказание сидеть целый вечер, не сходя с места и без книги. Эти два наказания были для меня самые жестокие. Я был чрезвычайно жив, а прогулки были для меня единственное наслаждение и единственная свобода» (31, с. 52). Ряжский помещик Сербии, о котором писал уже не раз цитировавшийся А.Д. Галахов, старый вольтерьянец и поклонник Руссо, воспитывал своего сына в полной свободе поступков, что вызывало буквально изумление у Галахова: «Деду говорил он «ты», вместо указного «вы»; называл его отцом, а не «папенькой»; здороваясь с ним, целовал его в губы, а не подходил к ручке» (21, с. 44). Изумление у Галахова вызвала и первая встреча со старшим братом, воспитывавшимся у бабушки, баловавшей внука: «Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда… Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно… По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки – чего хочешь, того просишь. Два-три часа праздной вольности были для меня сладким временем, ежедневною вакацией. Зато, как только в четыре часа ударяли к вечерне, я тревожно выглядывал в окно, ожидая няню, которая приходила с нашего двора, со своим обычным припевом: «Пожалуйте домой! папенька и маменька встали» (21, с. 34). Родившаяся в 1768 г. и заставшая уже новые времена Е.П. Янькова вспоминала: «В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели придти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину или когда позовут за чем-нибудь.

Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы на меня изволите гневаться, или: чем я вас прогневила; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было бы нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали…» (8, с. 24).

Впрочем, необходимо иметь в виду, что понятие «дети» весьма растяжимо. Как в крестьянской семье дети могли быть и весьма великовозрастными и иметь собственных детей, в то же время беспрекословно подчиняясь родителям, так подобное же отношение к уже немолодым детям бытовало в дворянских семьях. Е.Н. Трубецкой писал: «В раннем моем детстве, когда еще был жив мой дедушка князь Петр Иванович Трубецкой, он один занимал большой дом, а мы с родителями ютились во флигеле. Кухни у нас были раздельные, мы обедали у дедушки в определенный день, всего раз в неделю, и побаивались этого дня, потому что для нас, детей, этот обед… был слишком стильным. Дедушка был хотя и добрый, но вспыльчивый, любил «манеры» и порой покрикивал, причем вспышки эти вызывались иногда поводами самыми противоположными. Любил он, чтобы внучата приходили по утрам здороваться, показывал всегда одну и ту же игрушку – сигарочницу, деревянную избушку с петушками, причем внуки должны были целовать руку. Но однажды вдруг почему-то раскричался: «Что за лакейская манера целовать руку!». Целование руки прекратилось, а дедушка стал обижаться – зачем дети руку не целуют» (92, с. 10). Нечто подобное пишет сын Е.Н. Трубецкого, князь Сергей Евгеньевич: «…По традиции Дедушка (князь Щербатов – Л.Б.) обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в to время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить» (93, с. 134).

Равным образом нельзя сказать, что детей излишне баловали в материальном смысле. Тот же Дмитриев писал: «Нас с двоюродным братом одевали очень бедно; я помню, что тетка Надежда Ивановна покупала мне канифасу и красила его в орлянку; из этого шили мне панталоны оранжевого цвета, которые, когда полиняют, превращались в couleur saumon. – Да к приезду Ивана Ивановича (сенатора и министра – Л.Б) из Москвы в 1809 году сшили нам однобортные длинные сюртуки из светло-фиолетовой байки, с стоячими воротниками. В них и щеголяли мы при дяде, в самые жары, в июле месяце» (31, с. 46). Между тем, семейство владело почти двумя тысячами душ крестьян!. А. Фет пишет, что он любил сопровождать свою мать к сундукам, где под замком хранилась покупная бакалея. «Выдавая повару надлежащее количество сахарного горошка, корицы, гвоздики и кардамона, она иногда клала мне в руку пару миндалинок или изюминок. Изюм и чернослив не входили в разряд запретных сахарных и медовых сластей» (98, с. 36). Здесь надо пояснить, что отец Фета, начитавшийся Руссо, считал сахар вредным для детей.

Между тем, ни Фет, ни Галахов, ни Дмитриев не принадлежали к числу нелюбимых детей. Они просто были детьми той эпохи.

Однако ж, заговорив о дворянских детях, надобно что-нибудь сказать и об их домашнем воспитании и обучении. Ведь все уверены в высоком качестве образования главного носителя элитарной культуры – дворянства.

Профессор Петербургского университета, видный педагог и ученый, автор первой истории русской литературы, А.В. Никитенко, имел возможность наблюдать дворянскую культуру изнутри и в то же время отстраненно. Бывший крепостной графа Шереметева, он, обучаясь в университете, жил на одной квартире с декабристом князем Е. Оболенским, был знаком со многими декабристами, литераторами, в том числе с А.С. Пушкиным, учеными, служил учителем в аристократическом доме Штеричей, а затем в элитарных учебных заведениях Петербурга, в том числе в Смольном институте благородных девиц. Вот что писал Никитенко в своем знаменитом дневнике в 1826 г.:

«У г-жи Штерич собирается так называемое высшее общество столиц, и я имею случай делать полезные наблюдения, по сих пор я успел заметить только то, что существа, населяющие «большой свет», сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как в покрое платья. В обществе «хорошего тона» вовсе не понимают, что истинно изящно, ибо общество это в полной зависимости от известных, временно преобладающих условий, часто идущих вразрез с изящным. Принужденность изгоняет грацию, а систематическая погоня за удовольствиями делает то, что они вкушаются без наслаждения и с постоянным стремлением как можно чаше заменять их новыми. И под всем этим таятся самые грубые страсти. Правда, на них набрасывают покров внешнего приличия, но последний так прозрачен, что не может вполне скрыть их. Я нахожу здесь совершенно те же пороки, что и в низшем классе, только без добродетелей, прирожденных последнему. Особенно поражают меня женщины… Я знаю теперь, что «ловкость» и «любезность» светской женщины есть не иное что, как способность с легкостью произносить заученное, и вот правило этой ловкости и любезности: «одевайся, держи ноги, руки, глаза так, как приказала мадам француженка, и не давай языку своему ни минуты отдыха, не забывая притом, что французские слова должны быть единственными звуками, издаваемыми этим живым клавшем, который приводится в действие исключительно легкомыслием». В самом деле, знание французского языка служит как бы пропускным листом для входа в гостиную «хорошего тона». Он часто решает о вас мнение целого общества и освобождает вас, если не навсегда, то надолго, от обязанностей проявлять другие, важнейшие права на внимание и благосклонность публики.

Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои размышления на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не помнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза – не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем» (60, с. 10-11, 30-31).

Обратимся теперь к провинциальному дворянству. ц. Вот сын помещика средней руки из Орловской губернии и | уездного предводителя дворянства, Афанасий Фет. «Понятно, что при денежной стеснительности нечего было и думать о специальном для меня учителе. Положим, сама мать при помощи Елизаветы Николаевны выучила меня по складам читать по-немецки; но мама, сама понемногу выучившаяся говорить и писать по- русски (мать Фета была немка – Л.Б), хотя в правописании и твердости почерка превосходила большинство своих соседок (! – Л.Б), тем не менее не доверяла себе в деле обучения русской грамоте… Один из них (поваров, обучавшихся в Английском клубе – Л.Б), Афанасий, превосходно ворковавший голубем, был выбран матерью быть первым моим учителем русской грамоты… Вероятно, под влиянием дяди Петра Неофитовича, отец взял ко мне семинариста Петра Степановича, сына мценского соборного священника. О его влиянии на меня сказать ничего не могу, так как вскоре по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша… получил хорошее место… С отъездом Петра Степановича я остался снова без учителя… С тем вместе я поступил на руки Филиппа Агафоновича (старика-крепостного – Л.Б)… Так как мне пошел уже десятый год, то отец, вероятно, убедился, что получаемых мне уроков было недостаточно, и снова нанял ко мне семинариста Василия Васильевича… Для возбуждения во мне соревнования в науках положено было учить вместе со мною сына приказчика Никифора Федорова, Митьку. При тогдашнем детоубийственном способе обучения не могу не посочувствовать мысли посадить ко мне в класс Митьку. … Между тем и Василий Васильевич… получил место сельского священника, и я снова пробыл некоторое время без учителя. Но вот однажды прибыл новый учитель… Андрей Карпович… Прибыл он из дома богатых графов Комаровских… Правда… система преподавания «отсюда и досюда» оставалась все та же, и проспрягав быть может безошибочно laudo, мы ни за что не сумели бы признать другого глагола первого спряжения. Протрещав с неимоверной быстротою: «Корон, Модон и Наварин» или «Свевы, Аланы, Вандалы с огнем и мечом проходили по Испании», – мы никакого не отдавали себе отчета, что это такие за предметы, которые память наша обязана удерживать… Мне было уже лет 14, когда около Нового года отец решительно объявил, что повезет меня и Любиньку в Петербург учиться… В непродолжительном времени Любиньку отвезли в Екатерининский институт, а по отношению ко мне Жуковский… положительно посоветовал везти меня в Лерпт, куда дал к профессору Моеру рекомендательное письмо» (98, с. 40, 41, 44, 56,71, 72, 99, 103).

Как видим, качества домашнего образования определялись материальными возможностями семейства и местом жительства. Выходец из богатого и довольно знатного семейства, будущий военный министр Д.А. Милютин писал: «Находясь неотлучно при матери и слыша постоянно разговоры на французском языке, почти исключительно употреблявшемся тогда в русском обществе (Милютину бы следовало сказать – в высшем обществе. – Л.Б.) я рано начал лепетать на этом языке. Даже азбуке французской выучился прежде русской. Сколько помню, уже в пятилетнем возрасте я читал довольно свободно французские детские книжки. Русской же грамоте первоначально обучал меня в Титове наш «конторщик», крепостной человек; он же давал первые уроки письма, а сельский наш священник – уроки веры.

Когда мы с братом Николаем (будущий товарищ министра внутренних дел и наместник в Царстве Польском – Л.Б.) подросли настолько, что нельзя уже было оставлять нас на попечении матушки и няньки, дали нам гувернера – швейцарца m-r Валэ…Это был добрый старик, почти без образования, говоривший по- французски с обычным швейцарским акцентом… С ним ходили мы гулять и проводили большую часть дня; учились же с ним мало. Преимущественно продолжала обучать нас сама мать, посвящая ежедневно нашим урокам несколько часов своего утра; с нею читали мы французские книжки… переводили устно на русский, писали под диктовку, а позже читали вслух некоторые исторические и другие книги…

В 1824 году, когда мне минуло 8 лет, отец счел необходимым уже более серьезно приняться за мое образование. Он приискал в Москве нового гувернера… Это был человек образованный, лет около тридцати, преимущественно сведущий в науках математических и естественных, но хорошо знавший и русский язык… Рядом с занятиями по математике и технике мы оба… начали учиться истории, всеобщей и русской…

Наша жизнь в Москве после деревенского приволья, казалась нам незавидной. Да и в действительности, она была крайне трудная: доходы с имения совсем прекратились; приходилось жить почти в долг. Между тем для детей необходимы были учителя и гувернеры. Поневоле надо было довольствоваться личностями низшего разбора и часто менять их. Поэтому учение наше шло плохо, без системы… В течение лета (1828 г. – Л.Б.) поступил к нам гувернер, пожилой, необразованный и грубый венгерец Яничек, которого мы терпеть не могли; давал нам уроки русского и латинского языков, истории, географии и математики Петропавловский, человек знающий, но типичный попович. Родители наши убедились в невозможности продолжать домашнее воспитание и решились с наступлением нового учебного года определить двух старших… в губернскую гимназию, единственную в то время в Москве» (54, с. 65-66, 71, 79, 82).

Таким образом, первоначальными учителями детей были их родители и… крепостные. А уж каково было это учение – кому как повезет. «Первоначальное обучение грамоте, – писал будущий ученый и путешественник П.П. Семенов-Тян-Шанский, – было делом бабушки и совершалось по-старинному, начиная с познания букв: аз, буки, веди, и слогов: буки аз-ба, веди аз-ва и т.д., а писание с палочек, нуликов, а затем и букв… Сестра и я в своем четырехлетнем возрасте уже умели читать и писать…

Учением старших детей занималась моя мать: она обучала их русской грамматике, французскому и немецкому языкам, истории и географии. Мать почти всегда говорила с нами по-французски, а в определенные дни заставляла нас говорить и между собою исключительно по-французски и по-немецки…

Ученье детей, прерванное во время болезни матери, установилось в прежнем порядке, и я понемногу был привлечен к этому учению. Марья Крестьяновна была уволена, а для Николеньки, по рекомендации дяди… бывшего в то время директором Рязанской гимназии, был выписан в качестве репетитора, гимназист старшего класса… Мать понемногу ввела меня также в цикл своего преподавания, которое состояло преимущественно в чтении на трех языках, переводах с французского и немецкого и диктовках» (84, с. 421, 423, 429).

Теперь посмотрим, как учился русский писатель, в будущем действительный статский советник, обер- прокурор Сената, Дмитриев. «Я начал учиться читать очень рано. Четырех лет я уже читал хорошо… Письму и правилам арифметики учил меня дворовый человек Сидор Иванович. Кажется, в 1806 году… была привезена из Москвы для двоюродной сестры моей и для меня мадам француженка… У ней начали мы учиться французскому языку. Я выучился несколько понимать и лепетал по-французски, но мало. Ученье шло без методы и без толку. Она заставляла нас переводить, когда мы не знали еще ни слов, ни спряжений. К счастию, она оказалась не совсем благонадежного поведения, и ей отказали. У меня остались еще писанные ею прописи, из них увидел я впоследствии, что она не знала даже правописания… После нее дядя прислал из Москвы уже учителя; он был француз старого века, эмигрант, который говорил, что служил в королевской гвардии… Этот знал, по крайней мере, правописание. Но и его учение было только на память, без всякой методы. Мы выучили у него наизусть слово в слово всю французскую грамматику Мартына Соколовского, выучили и французский текст, и русский перевод, но без всякого толкования, так что, зная наизусть все правила и примеры, никак не понимали, к чему они служат. Когда выучена была грамматика Соколовского, monsieur George d» Anglemont был в большом затруднении, чему еще учить? Но у нас была еще французская грамматика г-на Ресто, в русском переводе. Он заставил нас выучить ее от доски до доски; потом заставил нас перевести ее всю на французский язык и выучить наизусть свой перевод…. Он же учил нас географии… и заставлял читать и рассказывать древнюю историю по детским же книжкам… В довершение курса мы учились еще мифологии, которая почиталась тогда необходимою… У Данглемона вообще я так привык говорить по-французски, что иногда забывал даже русские слова и помнил французские; главное же, я освоился с французскими выражениями и идиомизмами, которые можно узнать только на практике… Вот и все, чему я учился дома. Русской грамматике меня не учили; да некому было и учить: никто не знал даже правописания. О катехизисе никто не думал, чтоб он был нужен; да и книги не было, и законоучителя не было. Два священника, бывшие в нашем селе, были неученые и служили по навыку: они и сами не имели никакого понятия о догматах. У деда была довольно большая библиотека, состоявшая из ‘истории, путешествий, романов и сочинений русских авторов» (31, с. 40-42). А вот еще один помещик того же круга: «Дядя Сергей Иванович, поручик гвардии в отставке, был человеком основательного ума; много читал по-русски; но кроме русской грамоты не учился ничему и даже не знал правописания… Он любил тоже русских поэтов» (31, с. 50). Как видим, домашнее обучение, в том числе и у богатого провинциального дворянства, в том числе и иностранным языкам, стоявшим на первом месте, не всегда имело место или не всегда было качественным. Все зависело от возможностей. Я.П. Полонский писал: «Но заметьте, припоминая мое детство, я не помню около нас ни одной немки, ни одной польки, ни одной француженки. Даже учительница французского языка, мадам Тюберт, была чистокровная русская. Оттого ли это, что я рос в провинции, или оттого, что мы были не настолько богаты, чтобы выписывать иностранцев и иностранок? Последствием такого чисто русского воспитания было то, что в юности я не мог говорить ни на одном иностранном языке и заговорил по-французски не раньше моего пребывания в Париже» (66, с. 319). Вот что писал о просвещенности мелкого провинциального дворянства А.Д. Галахов. «Чтению обучал меня приходский священник, а письму – сама мать… О степени образования мордовских помещиков я должен умолчать, так как нельзя же говорить о том, чего, собственно, не имелось. Однако жив этом отношении отец мой заслуживал быть поставленным в графе исключений: он запасся хоть какою-нибудь библиотекой, которою мы, подвыросши, пользовались как первым материалом для домашнего чтения. Он любил также выписывать из книг замечательные отрывки или прозаические и стихотворные сочинения, ходившие по рукам в рукописях…. Подобные сборники любопытны как свидетельство того, чем интересовалось грамотное дворянство, проживавшее вдали от столиц. Другие помещики решительно ничего не читали, уступая в этом отношении даже своим женам, из которых иные хотя не обучались письму, но зато твердо знали церковную грамоту и охотно читали духовные книги… В одном только доме слышался не только французский язык, но и английский, благодаря гувернанткам и гувернерам, из которых один был даже аббат. Владелец дома (А.А. Шиловский) считался мордовским магнатом по имуществу, а не по табели о рангах, как значилось по его рукоприкладствам, «дворянин в отставке 14-го класса». Внешняя цивилизация красавиц-дочерей его объясняется особыми обстоятельствами. Мать их, очень умная, общительная и ловкая дама, воспитывалась в богатом барском семействе, жившем на большую ногу, где и приобрела светское образование. Такое же образование захотела она сообщить детям; отец же их, честный и добрый человек, не знал ни одного иностранного языка» (21, с. 27 ). Е.П. Янькова отмечала, что «Все учение в наше время (конец XVIII в. – Л.Б.) состояло в том, чтобы уметь читать, да кое-как, с грехом пополам, подписывать свое имя каракулями» (8, с. 47). Примерно ту же картину изображает Полонский: «Бабушка моя получила свое воспитание, надо полагать, в конце царствования Елизаветы, то есть выучилась только читать и писать, у нее к были целые тетради записанных ее рукою народных загадок. I Почерк был старинный, крупный и наполовину славянскими « буквами… Бабушки, тетки, а может быть, и мать моя о физике не имели никакого понятия. Отец мой был тоже человек малообразованный. Дядя, конечно, был просвещеннее всех… Мать моя любила читать и читала все, что попадало ей под руку. Любила стихи и с ранних лет записывала тогдашние романсы, песни и стихотворения. Таких песен накопилось у ней немало толстых тетрадей. Отец стихов не любил, и я думаю – имею основание думать, не понимал их. Русская литература его не занимала. Если он с похвалой отзывался о Карамзине, Жуковском и Дмитриеве, то очевидно только потому, что у них был большой чин и что наши государи их жаловали» (66, с. 286, 291). Подлинным трагизмом дышат страницы воспоминаний Е.Н. Водовозовой о ее сестре Саше. «Покойный отец всегда говорил матери, что Саша в высшей степени талантливая девочка, что она проявляет необыкновенную понятливость и делает блестящие успехи в учении и музыке. В период нашей городской жизни она училась у отца и учительниц и, кроме родного языка, свободно читала, писала и порядочно говорила по-польски и по-французски; кроме того, у хорошей музыкантши брала уроки музыки, к которой чувствовала сильное влечение. После нашего переселения в деревню (добавим – и разорения. – Л.Б.) она не только не могла продолжать своего образования, но ей не к кому было обратиться с каким-нибудь вопросом: матушка была до невероятности завалена делами по сельскому хозяйству; к тому же Саша по своему умственному развитию в то время, вероятно, далеко опередила ее. Под руководством отца она уже прочла на трех языках очень многие произведения классиков и усердно упражнялась в письменных сочинениях на этих языках. Матушка же получила поверхностное институтское образование…

Грусть Саши раздирала сердце няни: благоговейно сохраняя в памяти просьбу отца быть нам второй матерью и любить нас, его детей, как своих собственных, она ломала голову, как и чем помочь сестре. Хотя на образование она смотрела так же, как и помещицы того времени, что если «девушка не приспособлена к царской службе», то ей незачем и учиться, но при этом няне приходила в голову мысль, что если этого желал покойник, то так и должно быть…

Ничего не понимая в деле образования, не зная даже, в каких заведениях обучают дворянок… в один из воскресных дней она под каким-то предлогом отправилась к Наталье Александровне Воиновой, так как она и моя матушка считались в нашей местности самыми образованными дамами… Она поняла, что плата в существующие пансионы настолько велика, что не по карману матушке, а попасть на казенный счет в институт трудно, да и Саша, пожалуй, уже вышла из лет. Вот она и надумала написать прошение царю-батюшке… Каково же было ее удивление, когда священник стал доказывать, что такое прошение не будет иметь никакого значения… При этом он выразил крайнее удивление, что матушка не попросит своих братьев о том, чтобы они как-нибудь похлопотали устроить Сашу в какое-нибудь учебное заведение» (16, с. 132, 140, 142). Чтобы не утомлять читателя пространным цитированием, объясним, что от братьев-генералов были получены деньги, на которые талантливая дворяночка смогла поехать учиться в частный пансион в Смоленске.

Такие-то препятствия приходилось преодолевать в провинции тем, кто хотел учиться.

Можно было бы еще и еще цитировать воспоминания в части, касающейся домашнего образования дворянских детей начала XIX в. Суть от этого не изменится. Кто мог, приглашал француза или француженку: «По воспоминаниям княгини СВ. Мещерской… «тогда было такое время вследствие наплыва эмигрантов из Франции. Все лучшие преподаватели были французы…». Однако «лучшими» они были, очевидно, с точки зрения княгини Мещерской: «Хотят иметь француза – и берут того, какой случится… Попадаются люди с понятиями и манерами наших лакеев», – иронизировал некий француз, побывавший в России в конце XVIII в.» (70, с. 213). Автор солидного исследования по истории русской женщины, Л.Н. Пушкарева, опирающаяся на широкий круг источников, в главе, посвященной образованию и воспитанию, указывает; «В провинции найти «хороших преподавателей и учебников было почти невозможно»… Частные уроки предлагались порой всякими проходимцами, – и русскими, и иностранными. Потому-то «в начале текущего столетия… большая часть мелкопоместных дворян дальше Псалтыря и Часослова… не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видали» (70, с. 211). У большинства цитированных мемуаристов учителями были дворовые грамотеи, семинаристы, случайные иностранцы, матери или отцы, снова дворовые и снова семинаристы, или приходские священники. А ведь писали эти воспоминания будущие поэты, писатели, крупные чиновники, профессора – интеллектуальная элита общества. Дети тех провинциальных дворян, которые ничего не читали или даже плохо были обучены этому искусству, мемуаров нам не оставили, ибо яблоко падает недалеко от яблони.

Так что Фонвизин, описывая Скотининых и Простаковых, ничего не придумал. Он только сделал их смешными.

Пушкин и люди его круга – дворянская интеллектуальная элита, исключения, которых на целый уезд было 1-2 семейства. Да, собственно говоря, это и не провинциальное, а столичное дворянство, а его численность была ничтожна. Несколько десятков, много – сот человек на всю Россию, и, судя по их переписке и воспоминаниям, все знавшие друг друга. И мы их знаем только потому, что от них остался след. А от десятков тысяч других дворян не осталось ни клочка бумаги.

Русская литература существовала уже во второй половине XVIII в. А профессиональные литераторы, жившие на гонорары, появились лишь в 30-х гг. ХЕК в. И это только потому, что тиражи их книг были настолько ничтожны, что книгоиздатели не могли платить. Мизерность же тиражей связана с ничтожным кругом читателей. Богатые библиотеки были скорее исключением, чем правилом даже в «приличных» домах, но и их наличие отнюдь на значит, что книги из них читались. Вот что пишет о близком друге своего отца, довольно известном в аристократических кругах николаевской эпохи Г.А. Римском-Корсакове, Тучкова-Огарева: «Григорий Александрович, как все образованное меньшинство общества того времени, был поклонником Вольтера и энциклопедистов, читал все, что было замечательного на французском языке, и сам имел богатую библиотеку французских книг… Из русских писателей едва ли Корсаков читал что-нибудь, кроме Пушкина и Гоголя…» (94, с. 30). А ведь Римского-Корсакова современники относили к числу образованнейших людей. Его круг книжных интересов был весьма типичен: Вольтер и энциклопедисты некогда были в большой моде, русская же литература, за исключением нескольких модных имен, была в пренебрежении у аристократии.

Если вы услышите, читатель, от каких-либо очень пожилых людей, что их бабушки-дворянки знали по 2 иностранных языка, имели библиотеки и играли на музыкальных инструментах, сделайте простой расчет, посчитайте, когда они учились. И выяснится, что это – 90-е, много в 80-е годы XIX в., когда в России было около десятка университетов, около полутора десятков высших специальных учебных заведений, тысячи гимназий, прогимназий и других учебных заведений, десятки тысяч профессиональных учителей, специально созданные программы и учебники и, самое главное, понятие о том, что надобно учить детей. Всего этого не существовало не только в XVIII в., но и десятками лет позже, до середины XIX столетия, пока не рухнуло крепостное право и не выяснилось, что надобно учиться просто, чтобы прожить.

 

 

В УСАДЬБЕ У СРЕДНЕ И МЕЛКОПОМЕСТНЫХ

 

Однако же нам нужно вернуться в дворянскую усадьбу. Мы попытались дать схему очень богатого обширного дома. А для того, чтобы его построить, нужны были тысячи душ. Уже средней руки помещики, владельцы 150-300 душ таких возможностей не имели. В своем месте было помешено описание планировки дома отца поэта Афанасия Фета, «по стесненным денежным обстоятельствам», не имевшего возможности как нанять нормального учителя сыну, так и построить достаточно просторный дом для семейства и ютившегося во флигеле. Отец уже не раз цитировавшегося здесь Галахова вернулся после службы из города в деревню к родителям. «Мы поселились в небольшом флигеле, состоявшем всего из двух комнат, разделенных темными сенями. Одну комнату заняли отец с матерью, а другую я с теткой-девицей (родною сестрой матушки), няней и прочими домочадцами женского пола. По пословице «Люди в тесноте живут, но не в обиде», у меня даже не было кровати: я спал на полу, на мягком пуховике – перина то ж» (21, с. 22). П.И. Бартенев так описывает свой дом в уездном городе: «Дом в Липецке, построенный моим дедом… был довольно тесен, так что сестра Полина с мужем не имели особого помещения, и постели для них ежедневно готовили на полу в гостиной. Я спал на диванчике в маменькиной спальне очень близко от ее большой кровати с высокими пуховиками (в изголовье стояло судно и это не возбуждало ни малейшего ни в ком неудовольствия)». Между тем, Бартеневы не были бедны: «состояние наше было избыточное и без всяких долгов, напротив, с возможностью помогать соседям, а в городе бедным людям» (6, с. 50, 51). Наконец, вот подробное описание городского дома отнюдь не бедной помещицы, бабушки Я.П. Полонского. «Через деревянное крыльцо и небольшие, зимой холодные, а летом пыльные сени направо была дверь в переднюю… Из передней шла дверь в небольшую залу. В этой зале вся семья и мы по праздникам обедали и ужинали… Пол в этой зале был некрашеный; потолок обит холстом, выкрашенным в белую краску; посередине висела люстра из хрусталиков, а пыльная холстина местами отставала от потолка и казалась неплотно прибитым и выпятившимся книзу парусом. Стены были оклеены обоями, из-под которых, по местам, живописно выглядывали узоры старых обоев… Во время обеда и ужина за моим дядей и за каждой из моих теток стояло навытяжку по лакею с тарелкой, а вдоль стены с окном на двор от самого угла стояли кадки с целой рошей померанцев, лимонов и лавров… Эти деревья, перенесенные когда-то из старой, развалившейся оранжереи, мне потому памятны, что зимой по вечерам я за ними прятался, так что в зале, освешен-ной только одною масляною стенною лампой, меня не было видно.

В гостиной на полу лежал тканый ковер с широкой каймой, на которой узор изображал каких-то белых гусей с приподнятыми крыльями, вперемежку с желтыми лирами. Зеркальная рама в простенках между окошек, овальный стол перед диваном и самый диван – все было довольно массивно и из цельного красного дерева, одни только клавикорды не казались массивными. В одном углу стояли английские столовые часы с курантами; в другом углу была изразцовая печь с карнизом, на котором стояли два китайских, из белого фарфора, болванчика…

Из гостиной шли двери с маленькою прорезной дырочкой, в которую из спальни можно было подглядывать, кто приехал и кто вошел в гостиную.

Спальня бабушки была постоянно сумрачна, так как два низких окна, выходивших на улицу, постоянно были завешаны гардинами, зато мягко было ступать, пол был обит войлоком и грубым зеленым сукном. Прямо против двери висели портреты моего деда и моей бабушки… Тут было немало комодов и сундуков, прикрытых коврами; налево была кровать, помешавшаяся в нише с задней дверкою; с одной стороны этой ниши шел проход в девичью и темное пространство по другую сторону ниши, до самого потолка заваленное сундуками, сундучками, коробками, мешками и, если не ошибаюсь, запасными перинами. Тут же за дверкой прямо с постели можно было спускаться на пол. У прохода в девичью постоянно на полу или на низенькой скамеечке, с чулком в руке, сидела босая девчонка. В те времена такие девчонки у барынь играли роль электрического звонка, проведенного в кухню или людскую, их посылали звать кого нужно…

Из девичьей шла дверь в небольшие сени с лестницей на чердак, на заднее крыльцо, и холодное зимой, насквозь промороженное господское отделение. В тех же сенях была постоянно запертая дверь в пристройку, где была кладовая…

Из девичьей налево шел коридор, из которого шли три двери: в комнату, к моим теткам, в кабинет, к моему дяде, и в залу, не считая двери в небольшой чуланчик, куда Константиновна ставила горшки свои и где лежали поломанные вещи очень старого происхождения. Тетки спали в кроватях под белыми занавесками, Константиновна на полу; со стен глядели портреты моего прадеда, моей прабабки и родного дяди моего…

Но кабинет дяди Александра Яковлевича, часто по целым месяцам запертый в его отсутствие, был для меня самая знаменитейшая, самая поучительная комната. Когда я подрос и уже умел читать, я часто выпрашивал ключик от этого кабинета, там выбирал себе любую книгу и читал, забравшись с ногами на диван. Весь этот кабинет был и музей и библиотека. Слева от входа во всю стену стоял шкап в два этажа с откидной доской посередине. За стеклами было множество книг, а на нижней полке, на горке, лежали медали, древние монеты, минералы, раковины, печати, куски кораллов и проч. и проч.

По обеим сторонам этого шкапа с передвижными стеклами висели шведские ружья, персидский в зеленых ножнах кинжал, китайские ножи, старинные пистолеты, шпаги, чубуки, ягдташи и патронташи. Горка между двух окон, выходящих на двор, тоже была уставлена китайскими вещами и редкостями, а на комоде была целая гора переводных романов Ратклиф, Дюкредюминеля, Лафонтена, Мадам Жанлис, Вальтер Скотта и других. На перегородке, за которой спал мой дядя, висели планы столичных городов, рисунок первого появившегося на свете парохода и копии с разных старинных картин (небольшого размера) голландской школы, переведенные на стекло и сзади раскрашенные. Картина масляными красками была только одна над входной дверью, изображала она лисицу, которая тащит петуха; был ли это оригинал или искусная копия – не знаю» (66, с. 281-284). Родители же Полонского, не имевшие собственного дома, снимали, как это водилось, жилье. «Домик Гордеева, куда мы переехали, был невелик. Я помню только переднюю в виде коридорчика с дверью налево в девичью, направо – в детскую окнами на двор и затем в другую детскую окнами на улицу; прямо дверь в гостиную, из которой налево шла спальня моей матери, сообщающаяся с девичьей, – вот и все. Нас, детей, было уже четверо… Мы переехали на другую квартиру, с Введенской улицы на Дворянскую, в дом приходского дьячка Якова. По-прежнему в доме было не более шести комнат: передняя, небольшая зала, гостиная, спальня моей матери, детская и девичья, или людская; по-прежнему кухня помешалась во дворе в отдельном строении (я не помню в Рязани ни одной квартиры с кухней рядом с комнатами или в том же самом доме, где мы квартировали). Мать моя была беременна восьмым ребенком…» (66, с. 297, 320). Где и как они все помещались, предоставим судить читателю. У А. Фета «умножающееся семейство заставило отца повернуть этот флигель (бывшую малярную мастерскую – Л.Б.) в жилое помещение… и флигель при помощи дощатых перегородок вокруг центральной печки получил четыре комнаты, т.е. переднюю, приемную и две спальни, из которых в одной помещался отец, а другая предназначена была мне и учителю спальнею и в то же время классною» (98, с. 68).

Как видим, даже у средней руки дворянства, а иногда и зажиточного, количество апартаментов сокращалось и комнаты становились многофункциональными. Это была ведущая тенденция. Меньше дом, меньшее количество комнат, меньше по площади сами комнаты, беднее обстановка… Собственно говоря, бедность и запустение не являются непременными спутниками небольших помещичьих домов. Вот, например, описание интерьеров старого дома старосветского, но весьма небедного помещика (1 700 ревизских душ, 10 000 рублей ассигнациями дохода, причем имение свободно от долгов): «Зала, гостиная, спальня бабушки, две комнаты моей матушки и теток и кабинет были обиты грубыми обоями (заметьте, не оклеены по нынешнему, а обиты гвоздями, от чего и произошло слово обои). Обои эти на полтора аршина не доходили до полу; этот остаток, называвшийся панелью, был обтянут толстым холстом и выкрашен на клею мелом, потолки тоже, окна и двери были также выкрашены. В прочих комнатах не было и этого: по стенам гладко обтесанные бревна, с мхом в промежутках, а двери и окна просто деревянные. Мебель домашней работы была выкрашена тоже на клею, но белилами, выполирована хвощом и по краям раскрашена цветными полосками (очевидно, так называемый стиль Росси – Л.Б.). Подушки были на них, по старинному обычаю, пуховые, из клетчатого тика, а по праздникам на них надевали желтые ситцевые чехлы. Но два ломберные стола и маленький столик перед диваном были старинные, красного дерева. В гостиной, в одном углу, была изразцовая печь, очень фигурной и красивой формы, с уступами в несколько этажей и с колонками. В другом углу вделан был шкаф с лучшими фарфоровыми чашками, которые никогда не употреблялись, и с двумя фарфоровыми же китайцами, которые прельщали меня в детстве, но были для меня недостижимы, как вещи редкие и дорогие. В третьем углу, на мраморном угольнике, стояли столовые часы. В зале было двое стенных часов, оба предметы моего удивления: одни с курантами, то есть с музыкой, а на циферблате других была впадина, в которой три мальчика поворачивались и били в два колокола часы. Зеркала в гостиной и зале были в потускневших, вызолоченных рамах. – В то время у богатых помещиков была везде мебель красного дерева; но дедушка не любил роскоши и никаких нововведений» (31, с. 47-48).

Таким образом, роскошь обстановки и многочисленность апартаментов должна была иметь причиной не только большие доходы. Требовались и иные факторы, например, стремление к комфорту. Понятие об этом было весьма туманным, комфорт подменялся роскошью, да и она была весьма относительна: очень долго требования к быту были весьма скромными, даже у богатейшего дворянства. Князь Щербатов, автор знаменитого сочинения «О повреждении нравов России», пускавший ядовитые стрелы против непомерного усиления роскоши, в то же время отмечает: «Однако при всем сем еще очень мало было сервизов серебряных, да и те большая часть жалованная государем. Степан Федорович Апраксин, человек пышный и роскошной, помнится мне, до конца жизни своей, на фаянсе едал, довольствуясь иметь чаши серебреная, и я слыхал от Ивана Лукьяновича Талызина, что он первый из собственных своих денег сделал себе сервиз серебренный» (106, с. 73). Дочь богатейших помещиков (5 000 душ), Янькова вспоминала: «Когда матушка была еще жива, стало быть, до 1783 года, приносили в чайную большую жаровню и медный чайник с горячею водой. Матушка заваривала сама чай. Ложечек чайных для всех не было; во всем доме и было только две чайные ложки: одну матушка носила при себе в своей готовальне, а другую подавала для батюшки» (8, с. 24-25); так что упоминание А.С. Пушкина о том, что Ларины подавали гостям для пробы варенья «с одною ложечкой на всех» не было иронией: просто так было принято жить в старинных семействах. Вспомним, что у гоголевского Собакевича, по-видимому, далеко не бедного помещика, обстановка была как раз самой простой, вплоть до того, что на стенах висели дешевые гравюры, чуть ли не лубочные листы, разносившиеся офенями. Да и у Манилова комнаты тоже не блистали роскошью, хотя Чичиков как раз выбрал для своих визитов именно богатых помещиков. И значительно проще их жила Коробочка, владелица «без малого восьмидесяти» душ. «В то давнопрошедшее время, то есть в конце 40-х и в 50-х годах XIX столетия, – пишет Е.Н. Водовозова, – дворяне нашей местности, по крайней мере те из них, которых я знавала, не были избалованы комфортом: вели они совсем простой образ жизни, и их домашняя обстановка не отличалась ни роскошью, ни изяществом. В детстве мне не приходилось видеть даже, как жили богатейшие и знатнейшие люди того времени… Ничего подобного не было в поместьях, по крайней мере верст на двести кругом. Не говоря уже о мелкопоместных дворянах, которых было особенно много в нашем соседстве, но и помещики, владевшие 75-100 душами мужского пола, жили в небольших деревянных домах, лишенных каких бы то ни было элементарных удобств и необходимых приспособлений. Помещичий дом чаше всего разделялся простыми перегородками на несколько комнат, или, точнее сказать, клетушек, и в таких четырех-пяти комнатурках, с прибавкою иногда флигеля в одну-две комнаты, ютилась громаднейшая семья, в которой было не только шесть-семь человек детей, но помещались нянюшки, кормилица, горничные, приживалки, гувернантка и разного рода родственницы… Приедешь бывало в гости, и как начнут выползать домочадцы, – просто диву даешься, как и где все они могут помещаться в крошечных комнатках маленького дома.

Совсем не то было у нас, в нашем имении Погорелом: сравнительно с соседями у нас был большой, высокий, светлый и уютный дом с двумя входами, с семью большими комнатами, с боковушками, коридором, с девичьей, людскою и с особым флигелем во дворе» (16, с. 122-123).

Несомненно, бедность помещика была тем непреодолимым фактором, который делал его жилище весьма непрезентабельным. Можно долго описывать жилища и усадьбы помещиков разного уровня зажиточности, спускаясь все ниже. Гораздо проще обратиться к самому нижнему слою – к мелкопоместным.

«На Руси было много мелкопоместных дворян, положение которых представляло весьма горькую участь; их быт мало отличался от крестьянского, жили они часто в избах, со своими же крепостными мужичками, и пахали, и сеяли, и убирали сами с полей свой хлебушко. Хорошо, если судьба сталкивала этих бедняков с соседними зажиточными помещиками; иной раз примут в них участие, рассуют детей по училищам или определят сына в полк на свой счет или дочери сошьют приданое» (82, с. 375-376). Что касается второй части заявления мемуаристки, мы позволим себе здесь усомниться, и, как видно будет ниже, с полным основанием. Но в остальном все верно. Видимо, немало было помещиков, которым приходилось участвовать в полевых работах наравне со своими крепостными. Либерал-западник А.Д. Галахов, на страницах своих воспоминаний постоянно осуждавший крепостничество, писал в то же время: «Большая часть этих помещиков по своему образованию, а некоторые и по имущественному положению стояли так близко к крестьянскому миру, что напоминали пословицу «Свой своему поневоле друг». По какому расчету стал бы помещик Тюменев относиться враждебно к своим двум или трем «душам», когда он был их товарищем по работе? Каким образом помещик Барышников мог выказывать дворянскую требовательность от крестьян, когда он был их собеседником по питейному заведению?» (21, с. 35).

Нищета мелкопоместных для нашего современника, не знакомого с действительностью прошлого, удивительна. «Помню, как не раз на дворе усадьбы останавливались две или три рогожные кибитки, запряженные в одиночку, и Павел, буфетчик, подавая сложенные бумаги, заикаясь, докладывал матери: «Сударыня, смоленские дворяне приехали».

– Проси в столовую, – был ответ. И минут через десять действительно в дверь входило несколько мужчин, различных лет и роста, в большинстве случаев одетых в синие с медными пуговицами фраки и желтые нанковые штаны и жилетки; притом все, не исключая и дам, в лаптях.

– Потрудитесь сударыня, – говорил обыкновенно старший, – взглянуть на выданное нам предводителем свидетельство. Усадьба наша сожжена, крестьяне разбежались и тоже разорены. Не только взяться не за что, но и приходится просить подаяния.

Через час, в течение которого гости, рассевшись по стульям, иногда рассказывали о перенесенных бедствиях, появлялось все, чем наскоро можно было накормить до десяти и более голодных людей. А затем мать, принимая на себя ответственность в расточительности, посылала к приказчику Никифору Федоровичу за пятью рублями и передавала их посетителям» (98, с. 89- 90).

Мелкопоместные были повсеместно, где только имелись в России помещики. Но особенно много их было в Смоленской губернии, в Белоруссии, в бывших литовских и польских губерниях, вошедших в состав Российской империи. В.Г. Короленко в «Истории моего современника» рассказывает о «сорокопановках», как иронически называли мужики поселения мелкопоместных, живших вперемешку со своими крестьянами, и приводит совсем уже удивительный случай совместного владения двумя шляхтичами… одним крепостным (41, с. 213-244). В бывшей Речи Посполитой такая шляхта была типичной, поскольку польские короли, даруя шляхетство, не давали, подобно русским царям, ни земли, ни холопов. Такая мелкая шляхта, собственноручно пахавшая землю, иронически называлась «лычаковой» якобы потому, что подвязывала сабли лыком за неимением ремешка.

«Соседи, – вспоминала Е.П. Янькова, … были все однодворцами и мелкие помещики, не лучше однодворцев. Верстах в двадцати от нас жило семейство Бершевых, которые у нас бывали. Состояньице у них было очень небольшое и барыня сама хаживала со своими домашними на работы… «Вот, матушка, – рассказывала она мне, – как мак-то поспеет, засучим мы свои подолы, подвяжем и пойдем мак отряхать: я иду вперед, а за мною по бокам мои девки и живо всю десятину отхватаем» (8, с. 79). Было это в Липецком уезде Воронежской губернии.

Бедственное положение многочисленного мелкопоместного дворянства, позорившего своей нищетой и невежеством дворянское сословие и подрывавшего его авторитет, беспокоило правительство. В 1843 г. Комитетом министров было решено предоставить малоземельным дворянам Смоленской, Рязанской, Калужской, Вологодской и других губерний возможность переселиться в многоземельные восточные уезды, выделяя в Симбирской губернии по 60 десятин и в Тобольской – по 80 десятин на семейство. Надо отметить, что мера эта не удалась: мелкопоместные предпочитали влачить жалкое состояние на прежних местах, где они уже адаптировались: «Из числа малоземельных нуждающихся дворян (9287 чел. об. п.) только 448 семейств изъявили желание переселиться; из Тульской губ. пожелали выселиться из 207 семей только 30 семейств» (36, с. 63).

Яркие страницы помещичьего быта оставил в своих книгах . писатель С.Н. Терпигорев, писавший под псевдонимом С. Атава, автор одной из знаменитейших русских книг «Оскудение». Не преминул он остановиться и на повседневности мелкопоместных, на которых нагляделся в своей Тамбовской губернии.

«По дороге в Покровское… нам приходилось проезжать через большое село Всехсвятское, сплошь состоявшее из мелкопоместных. Маленькие усадьбицы с домиками и надворными строениями, крытыми соломой, при них садики с густо разросшимися яблонями, грушами, вишнями, рябиной, черемухой, сиренью, а невдалеке три-четыре крестьянских двора – их крепостные. Из таких усадеб, вперемежку с крестьянскими избами, состояло все Всех святское. Когда-то давно оно принадлежало трем помещикам,., поселившимся невдалеке друг от друга, по причине красивой здешней местности, а также чтобы жить было веселее, люднее, не в одиночку, в глухой степи. Но то было давно, и с тех пор наследники их, множась, поделили их земли, расселились и обустроились каждый отдельно, и оттого стало во Всехсвятском такое множество помещиков, хотя все они носили всего три фамилии: Зыбиных, Чарыковых и Неплюевых… Очень много было этих усадебец, и почти все одинаково маленькие, полуразвалившиеся, с заросшими садиками. Только две или три между ними были хотя несколько побольше и попривольнее, то есть сколько-нибудь походили на обыкновенные помещичьи усадьбы средней руки.

Проезжая, мы видели некоторых их владельцев, расхаживающих у себя по двору в красных рубахах, совсем как кучера, или в широких, грязных парусиновых пальто, как старые повара, дворецкие отставные и прочие заштатные дворовые. Видали и их жен, вдали, сидевших в усадьбе или на берегу, окруженных бедно и грязно одетыми детьми» (88, с. 342-343).

Буквально теми же словами рассказывает точно о таком же селе мелкопоместных дочь смоленских помещиков Е.Н. Водовозова. «Большая часть жилищ мелкопоместных дворян была построена в то время почти по одному образцу – в две комнаты, разделенные между собой сенями, оканчивающиеся кухнею против входной двери. Таким образом, домик, в котором было всего две комнаты, представлял две половины, но каждая из них была, в свою очередь, поделена перегородкою, а то и двумя. Домики были разной величины, но большая часть их – маленькие, ветхие и полуразвалившиеся. По правую руку от входа из сеней жили «господа», с левой стороны – их «крепостные». Лишь у немногих мелкопоместных помещиков были отстроены особые избы для крестьян, – у остальных они ютились в одном и том же доме с «панами», но на другой его половине, называемой «людскою»…

«Господская» половина, называемая «панскими хоромами», отличалась в домах мелкопоместных дворян только тем, что в ней не бегали ни куры, ни телята, ни песцы, но и здесь было много кошек и собак. Вместо лавок по стенам, ведер и лоханок в панских хоромах стояли диваны, стол, стулья, но мебель была допотопна, убогая, с оборванной обивкой, с изломанными спинками и ножками. Отсутствием чистоплотности и скученностью «господская» половина немногим разве уступала «людской». Как в домах более или менее состоятельных помещиков всегда ютились родственники и приживалки, так и у мелкопоместных дворян: кроме членов собственной семьи, во многих из них можно было встретить незамужних племянниц, престарелую сестру хозяйки или дядюшку – отставного корнета, промотавшего свое состояние. Таким образом, у этих бедных дворян, обыкновенно терпевших большую нужду, на их иждивении и в их тесных помещениях жили и другие дворяне, их родственники, но еще более их обездоленные, которым уже совсем негде было приклонить свою голову…

К нам в дом часто хаживала одна мелкопоместная дворянка, Макрина Емельяновна Прокофьева… Земли у Прокофьевых было очень мало, но, несмотря на их малоземелье, у них был фруктовый сад, в то время сильно запущенный, но по количеству и разнообразию фруктовых деревьев и ягодных кустов считавшийся лучшим в нашей местности. Был у Прокофьевой и огород, и скотный двор с несколькими головами домашнего скота, и домашняя птица, и две-три лошаденки. Ее дом в шесть-семь комнат был разделен на две половины: одна из них, вероятно более ранней стройки, в то время, когда мы бывали у нее, почти совсем развалилась, и в ней держали картофель и какой-то хлам, а в жилой половине была кухня и две комнаты, в которых и ютились мать с дочерью. В этом доме, видимо, прежде жили лучше и с большими удобствами: в спальне стояли две огромные деревянные двуспальные кровати… Они занимали всю комнату, кроме маленького уголка, в котором стояла скамейка с простым глиняным кувшином и чашкою для умывания. В другой комнате были стулья и диван из карельской березы, но мебель эта уже давным-давно пришла в совершенную ветхость: по углам она была скреплена оловянными планочками, забитыми простыми гвоздями. Посреди комнаты» стоял некрашеный стол, такой же, как у крестьян. К одной из стен был придвинут музыкальный инструмент – не то старинное фортепьяно, не то клавесины. Вероятно, в давнопрошедшие времена он был покрашен в темно-желтый цвет, так как весь был в бурых пятнах различных оттенков. Его оригинальность состояла в том, что, когда летом порывы ветра врывались в открытые окна, его струны дребезжали и издавали какой-то хриплый звук, а в зимние морозы иногда раздавался такой треск, что все сидящие в комнате невольно вздрагивали.

В хозяйстве Макрины… более всего чувствовался недостаток в рабочих руках. У нее всего-навсего было двое крепостных – муж и жена, уже немолодые и бездетные…» (16, с. 215-216, 221- 223).

Представить себе бедность таких помещиков можно, сопоставив их с помещиком средней руки, например, отцом А. Фета, у которого все же было 300 душ; правда, он был обременен большими долгами, следствием увлечения карточной игрой на военной службе. Но кто же тогда не играл в карты и не имел долгов? Отец Фета, приехавший в Петербург по делам, связанными с судебным процессом, бегал «по недостатку в деньгах пешком по Петербургу,., намявши мозоли, вынужден был, скрепя сердце, продолжать мучительную беготню» (98, с. 39).

Самым простым и, пожалуй, достойным способом пожить в тепле и сытости для таких помещиков было – устроиться компаньонкой или приживалом у богатого соседа. Например, у зажиточного и одинокого дядюшки А. Фета «нередко проживали ближайшие мелкопоместные дворяне, составлявшие ему партию на биллиарде или в бостон» (98, с. 87). Лед Галахова, владелец 200 душ, тоже после чая «играл с гостем или проживавшим у него для компании бедным дворянином на биллиарде, в шахматы, в шашки» (21, с. 42). И в доме родителей Фета «часто за столом появлялись мелкопоместные дворяне из Подбелевца, бывавшие точно так же и в других домах нашего круга: у Мансуровых, Борисовых и Зыбиных. Отец, в свою очередь, был скорее приветлив, чем недоступен и горд… Невзирая на такое радушие, отец весьма недоброжелательно смотрел на мелких подбелевских посетительниц, вероятно, избегая раепространения нежелательных сплетен.

Из этого остракизма изъята была небогатая дворянская чета, появлявшаяся из Подбелевца иногда пешком, иногда в тележке. В последнем случае сидевший на козлах маленький и худощавый в синем фраке с медными пуговицами Константин Гаврилович Лыков никогда не подвозил свою дебелую супругу Веру Алексеевну к крыльцу дома, а сдавал лошадь у ворот конного завода конюхам. Оттуда оба супруга пешком пробирались к крыльцу…» (98, с. 66-67).

Здесь надобно пояснить, что по тогдашним понятиям подъехать в экипаже к крыльцу мог лишь человек достаточно высокого положения, а мизерабль должен был выходить у ворот и идти через двор пешком; при встрече на дороге такой человек должен был уступать путь богатому экипажу. Зная свое место, мелкопоместные именно так и поступали: «И они точно сами сознавали свое ничтожество и, говоря по-старинному, свою подлость перед крупными или, по крайней мере, более или менее крупными в сравнении с ними помещиками.

Бывало, едем куда-нибудь, дорогой вдруг встречается в тележке в одну лошадь или на беговых дрожках кучер не кучер, дворовый не дворовый, сворачивает в сторону, кланяется. Ему едва отвечают и спрашивают лакея, сидящего на козлах:

– Это кто?

– Всесвятский барин,

И называет одну из трех фамилий.

А то встретится, бывало, в тележке, парой, целая семья таких помещиков. Сам глава семьи сидит на облучке и правит, а в тележке жена, дети, и с ними, в качестве няньки, какая-то баба» (88, с. 346).

За стол таких беднейших дворян сажали только при обедах «по-семейному», с приездом же «приличных» гостей они стушевывались: «С нашим и вообще с чьим бы то ни было приездом, они исчезали куда-то, а соседи, у которых они были, рассказывали потом, какие они несчастные, жалкие и какие вместе с тем необразованные и. вообще невоспитанные.

– Вообразите, – рассказывали те, у которых они были, которые их принимали или допускали до себя,

– Вообразите, невозможно за стол с собою посадить: сморкаются в салфетки, едят руками… А между тем ведь, все-таки, и неловко как-то не принять, не посадить с собою: все-таки ведь дворяне…» (88, с. 345- 346).

 

 

ЖИЗНЬ В УСАДЬБЕ

 

Действительно, не принять мелкопоместных соседей было нельзя, хотя бы уже вследствие той скуки, какая царила в усадьбах: все-таки, перебираясь из одной усадьбы в другую, мелкопоместные были главными разносчиками новостей. Но принимали их все же условно: «мелкопоместный входил в кабинет, садился на кончик стула, с которого вскакивал, когда являлся гость позначительнее его. Если же он этого не делал, хозяин совершенно просто замечал ему: «Что же ты, братец, точно гость расселся!..».

Когда бедные дворянчики в именины и торжественные дни приходили поздравлять своих более счастливых соседей, те в большинстве случаев не сажали их за общий стол, а приказывали им дать поесть в какой-нибудь боковушке или детской; посадить же обедать такого дворянина в людской никто не решался, да и сам он не позволил бы унизить себя до такой степени…

Богатые дворяне, если и сажали иногда за общий стол мелкопоместных, то в большинстве случаев лишь тех из них, которые могли и умели играть роль шутов. Мало того, тот, кто хорошо выполнял эту роль, мог рассчитывать при «объезде» получить от помещика лишний четверик ржи и овса. К такому хозяин обращался так, как вожак к ученому медведю. Когда за обедом не хватало материала для разговора (каждый хозяин мечтал, чтобы его гости долго вспоминали о том, как его именины прошли весело и шумно), он говорил мелкопоместному: «А ну-ка, Селезень (так звали мелкопоместного Селезнева), расскажи-ка нам, как ты с царем селедку ел…» (16, с. 219-220).

Таким «благородным» шутам подставляли стулья с обломанными ножками или совали в сиденье иголку, им во время обеда неумеренно подливали вместо вина какой-нибудь смеси опивок или подсыпали в вино рвотное или слабительное, либо вместо водки наливали уксусу – проделки все были простые, но страшно забавлявшие невзыскательное по этой части благородное дворянство. А те покорно и даже с удовольствием исполняли свою роль: ведь за вкусный обед, какого, может быть, целый год не придется видеть, за хорошее общество, за подачки нужно было платить хотя бы унижением.

На страницах этой книги много отведено было места подвигам генерала Л.Д. Измайлова, от которого «Дворяне сносили его бесцеремонное и иногда в высшей степени наглое обращение с некоторыми из мелкотравчатых их собратий, людей необразованных и ничтожных по характеру и нравственным качествам. И нипочем было им слышать и даже видеть, что из-за гнева генеральского либо просто ради одной потехи такой-то мелкотравчатый был привязан к крылу ветряной мельницы и, после непроизвольной прогулки по воздуху, снят еле живым, что другой подобный же дворянин был протащен подо льдом из проруби в прорубь, что такого-то дворянина-соседа зашивали в медвежью шкуру и, в качестве крупного зверя, чуть было совсем не затравили собаками, а такого-то, окунутого в деготь и затем вывалянного в пуху, водили по окольным деревням с барабанным боем и со всенародным объявлением о такой-то провинности перед генералом» (85, с. 334).

Но самое смешное заключалось не в этом. Самым смешным было то, что именно мелкопоместные более иных дворян были буквально переполнены дворянской спесью, проявлявшейся, разумеется, перед их крепостными. «Эти грубые, а часто и совершенно безграмотные люди постоянно повторяли фразы вроде следующих: «Я – столбовой дворянин!», «Это не позволяет мне мое дворянское достоинство!..» (16, с. 217). Да это и совершенно понятно: унижение требовало хотя бы какой-то компенсации. Мелкопоместная дворянка Бершова, о которой вспоминала Е.П. Янькова, сама со своими дворовыми девками убиравшая мак, говорила о своих крепостных: …Что на них глядеть-то, разве это люди, что ль, – тварь, просто сволочь…» (8, с. 79). Вообще примечательно, что чем выше было положение дворянина, тем более вежливым с низшими он был. Многие мемуаристы, вспоминая о вельможах, подлинных вельможах XVIII в., отмечают их ровное отношение к людям любого положения, вплоть до прислуги. Подлинный аристократ даже лакею мог говорить «вы»: это его не унижало, ибо ему ,не нужно было доказывать, подтверждать свое положение. И, напротив, чем ниже положение человека, тем презрительнее он относился к тем, кто действительно или только по его мнению стоял на более низкой ступени. Напомним, что самыми взыскательными и капризными клиентами в трактирах были лакеи.

Однако же справедливость требует отметить, что как среди аристократов можно было встретить подличанье перед вельможами более высокого ранга, так и среди мелкопоместных бывали люди, не допускавшие не только издевательств, но и просто фамильярности. Это отмечают как мемуаристы (например, Е.Н. Водовозова пишет: «Конечно, и между мелкопоместными попадались люди, которые, несмотря на свою бедность, никому не позволяли вышучивать себя, но такие не посещали богатых помещиков» (16, с. 219), так и беллетристы. Отошлем читателя к роману Н.С. Лескова «Захудалый род», где видное место занимает этакий мелкопоместный Дон-Кихот Доримедонт Васильич Рогожин, и к двум прекрасным рассказам И.С. Тургенева из «Записок охотника» – «Чертопханов и Недопюскин» и «Конец Чертопханова». А чтобы не опираться на художественную литературу, которая на то и художественная, чтобы ей не слишком доверять, обратимся к одной истории, случившейся с уже нам известным генералом Измайловым, не церемонившимся со своими нищими собратьями по дворянскому сословию.

«Раз бедный дворянин, отставной майор Голишев, сподвижник Суворова в итальянском походе, провинился в чем-то на Измайловской пирушке и отказался за такую провинность выпить Лебедя. Измайлов захотел и с Голишевым обойтись по-своему: он велел было насильно влить ему в горло забористый напиток. Но Голишев хотя и кутила, но никогда не забывавший своего человеческого достоинства, тот час же пустил в дело свою чрезвычайную силу. Он выругал крепко Измайлова и, кинувшись стремительно к нему, схватил его за горло могучими руками.

– Слушай, Лев Дмитрич! – сказал он. – Не дам я тебе издеваться надо мною! Пикни только словечко – задушу, не то кости переломаю. А попустит бог, вывернешься и людишки твои одолеют меня, – доконаю тебя после, везде, где только встретимся, разве живой отсюда не выберусь!..

Измайлов немедленно попросил извинения. А после того он долго добивался дружбы Голишева и, добившись, чрезвычайно дорожил ею. Он уважал молодца-ветерана тем более, что Голишев никогда не хотел пользоваться никаким от него вспоможением» (85, с. 335).

Благо было Голишеву, сохранившему недюжинные силы, меланхолически заметим мы. А ну, как был бы он стар и бессилен?

Жизнь в усадьбе текла по давно проложенному руслу, ничем не возмущаемая. «Сфера, в которой протекли первые годы моего детства, не имели ничего общего с бытом соседей-помещиков того времени, – писал Д.В. Григорович. – Те, которые составляли в уезде аристократию и были богаты, отличались кичливостью и виделись только между собою; у других дом был открыт для званых и незваных, пировали круглый год, благо крестьяне, помимо других повинностей, обязаны были поставлять к барскому столу яйца, кур, баранов, грибы, ягоды и проч.; содержали охоту, многочисленную дворню, шутов, приживальщиков обоего пола, сочиняли праздники, пикники, играли в карты, – словом, жили в свое удовольствие, не заботясь большею частью о том, что имение заложено и перезаложено в опекунском совете… Матушка… раз сочла необходимым отправиться с визитом и взяла меня с собою. Дом помещика поразил меня своею громадностью: он был деревянный, в два этажа, с просторными выбеленными комнатами без всяких украшений. Обедало в этот день множество всякого люда; играл оркестр из крепостных. Внимание мое исключительно было посвящено маленькому низенькому столику в одном из углов залы; за этим столом сидели шут и шутовка в желтых халатах и колпаках, с нашитыми на них из красного сукна изображениями зверей. Шутовку звали Агашкой. Матушка предупреждала меня, что Агашку считают очень опасной, и приказала мне не подходить к ней» (26, с. 26-27). Таких шутов, карликов и других уродов, либо дурачков, выменивали, покупали за большие деньги: ведь жизнь в деревне была очень скучна, а, стравливая шутов, забавлялись их свирепыми драками. Впрочем, стравливали также деревенских мальчишек, дворовых собак, петухов и гусей, травили огромными, специально выращенными меделянскими собаками пойманных и выращенных в ямах медведей, быков. Ведь псовая охота была сезонной, праздники, при всей изобретательности, бывали редко, в гости же, как правило, ехать было далеко. Зато приезжали надолго. Эта скука, томление от безделья, компенсировавшаяся долгим сном и не менее долгими и обильными трапезами, радость от неожиданного приезда гостей, пожалуй, ярче всего описаны И.А. Гончаровым во вставном эпизоде его путевых записок «Фрегат «Паллада»: «завтрак снова появляется на столе, после завтрака кофе. Иван Петрович приехал на три дня, с женой, с детьми, и с гувернером, и с гувернанткой, с нянькой, с двумя кучерами и с двумя лакеями. Их привезли восемь лошадей; все это поступило на трехдневное содержание хозяина. Иван Петрович дальний родня ему по жене: не приехать же ему за пятьдесят верст – только пообедать! После объятий начался подробный рассказ о трудностях и опасностях этого полуторасуточного переезда» (25, с. 66).

Что же делать еще в деревне. Читать? Но в доме, кроме учебников детей, «Сонника» и гадательной книги ничего нет, а «Ведомости», которые получили от соседа сразу за месяц, давно прочитаны: эти «Ведомости» бродят по целому околотку и уже затерты донельзя. Скука эта изредка прерывается длительными и безрезультатными собеседованиями со старостой, подробным заказом обеда повару да разбором драки в людской кухарки с молочницей, не поделивших благосклонности кучера. Можно бы съездить на мельницу, да слишком жарко. И остается только курить трубку за трубкой, сидя в продавленных креслах.

В подтверждение равнодушия к книгам, даже среди образованных и служилых людей, даже в более поздние времена приведем характеристику помещика и крупного чиновника (представитель старинного рода, владелец 5 000 десятин в Новгородской губернии, юрист по образованию и начальник отделения в Министерстве финансов), сделанную его дочерью. «Отец был человек совсем не книжный. Я никогда не слыхала, чтобы он привел строчку из Пушкина или Лермонтова… Романов он не читал. Даже Толстого и Достоевского мама не могла уговорить его прочитать. В его кабинете стоял свод законов, еще какие-то юридические издания и сочинения религиозных писателей. Но их он читал главным образом во время Великого поста» (96, с. 67).

Как разномастно было русское поместное дворянство – от мелкого «старосветского» до новой чиновной аристократии, появившейся в екатерининские и павловские времена, а то и позже, так же разнотипна была и его усадебная жизнь. У одних, особенно в XVIII, в начале ХГХ столетия, еще сохранялся старинный русский уклад, другие придерживались светского тона. Уже в первой половине XIX в. понемногу стали выходить из употребления старинные обычаи и развлечения, в виде, например, святочных гаданий и ряженых. Среди десятков просмотренных мемуаров почти нет упоминаний об этих развлечениях, разве что Я.П. Полонский пишет о гадании на вещах с подблюдными песнями в девичьей («Кому вынется, тому сбудется….») и о том, что бабушка, человек прошлого века, сидя в гостиной и раскладывая пасьянс, слушала эти песни. Есть одно-два упоминания о рождественской елке, одно, – о том, что на нее приглашались дети дворовых (ведь елка – даже не старинный обычай, ее ввел Петр I и в домашний обиход она вошла в конце XVIII в.). А применительно ко второй половине XIX в. один только Энгельгард пишет о том, как договаривался, чтобы рубившие капусту девки «кричали» песни, да князь Е.Н. Трубецкой рассказывает о присутствии на праздниках в честь дня рождения деда, устраивавшихся на дворе для крестьян. Зато многие мемуаристы с удовольствием вспоминают пикники на лоне природы, с коврами, подушками и самоварами. Собственными ручками собирали баре грибы, удили рыбку, езживали по ягоды (собирали-то их дворовые бабы и девки – это не то, что с лукошком бродить по лесу).

Так что же, помещики совсем не занимались делом? Некоторые – да, передоверялись старостам и управляющим и даже не всегда сводили доходы, которых не знали, с расходами, которых не считали. Что управляющий даст, то и хорошо – на всех хватит; зато и крали же у таких… Дети целыми днями учились, в свободное время гуляли с дядьками и няньками или с гувернерами и боннами, а господа… Даже трудно сказать, куда уходило время. Дворяне средней руки, а иной раз и богатые, все же вникали в хозяйство: ездили в поля и на гумно смотреть за работами («Чище, чище молотите!..» – таким подбадриванием и ограничивалось руководство ими), сажали сады, разумеется, не своими руками, а лишь намечая, присутствовали на выводке лошадей на своих конных дворах, заглядывали в коровники и на птичники. Немало помещиков сами занимались расчетом и строительством мельниц, конструировали ульи, молотилки, веялки, и были в ходу по ближайшим уездам машины их конструкции. Владельцы крупных имений иногда выезжали в заглазные деревни проверить, как идут дела, писали инструкции управляющим (немалое количество таких инструкций дошло до нас, осев в архивах). Барыни варили варенья и пастилу, солили огурцы и сушили грибы – опять же, конечно, не сами, а лишь присматривая за работой. И уж непременным занятием были совещания с управляющими и старостами или прием докладов, ведение записей в журналах работ, сведение счетов по утрам или вечерам, а то и дважды в день у самых рачительных хозяев. Таким образом, заниматься хозяйством значило – осуществлять контроль и учет. Этим, с большим или меньшим усердием, занималось большинство помещиков. Причем наибольшее усердие проявляли мелкопоместные: им-то приходилось думать уже о куске хлеба и учитывать каждое зерно. М.Е. Салтыков-Щедрин пишет о мелкопоместном соседе, который вставал и выезжал в поле вместе с крестьянами, до свету, весь день проводя с ними и бродя по десятинам, чтобы не было огрехов ни на пашне, ни на лугу, ни на жнитве. Зато и сводил концы с концами, не опускаясь до попрошайничества, и даже мог жить «прилично». Иной барин, из тех, что попроше, мог и сам пройтись по лугу с косой, подвалить рядок-другой травы. Некоторые дома занимались ремеслами; особенно популярно было токарное дело, введенное в моду среди дворянства самим Петром Великим. Этим и ограничивались труды и дни русского помещика, что самым фатальным образом сказалось на судьбе русского поместья после отмены крепостного права.

Скучна, тосклива была жизнь в барской усадьбе, особенно если ее владельцы не знали иных способов развлечения, кроме простейших, и иной жизни, кроме растительной.

 

 

КОНЕЦ УСАДЬБЫ

 

Но пришло новое время: исчезли крепостные мужики и некому стало привозить в усадьбы возы с баранами, гусями, рожью и холстами; разбрелись и дворовые, и некому стало приносить, убирать и подтирать. Разбрелись по городам на службу помещики средней руки, а их сотни десятин земли перешли за долги к «Колупаемым и Разуваевым» или «Подугольниковым», а в лучшем случае были распроданы по частям. И небольшие все-таки усадебные дома таких помещиков вместе с примыкавшими к ним садами и рощами были распроданы на дрова. Напомним читателю судьбу одного из персонажей повести А.П. Чехова «Моя жизнь»: сын генерала, живущий с матерью-вдовой в старом усадебном доме, ходит ежедневно на ближайшую станцию прошедшей через их бывшее имение железной дороги, где он служит конторщиком. «После освобождения крестьян помещичьи хозяйства покачнулись. Пока были крепостные, их труд так или иначе вывозил. В крайнем случае можно было отсидеться в деревне. Мужик прокормит. После освобождения крестьян пришлось перейти на платный труд, на денежное хозяйство, на цифры, на бухгалтерию. Многие помещики медленно понимали, что с ними произошло. Со своим новым положением они справиться не сумели. Усадьбы пошли с молотка. Главными покупателями были купцы, изредка крестьяне. Мой отец до этого не допустил, хотя он тоже терпеть не мог бухгалтерии.

Переход к свободному наемному труду требовал перемены не только в хозяйстве, но и в психологии хозяина. Отцу было трудно понять ценность и денег, и человеческого труда» (96, с. 68).

Даже многие богатые помещики, не говоря о владельцах средней руки, вынуждены были нередко буквально бороться за существование, распродавая имения по частям, а иные, не выдержав этой борьбы, просто бросали свои усадьбы, в лучшем случае продавая землю. Князь Г.Е. Львов, будущий Председатель Временного правительства, сын владельца двух имений в Тульской и Черниговской губерниях, писал:

«Мы вытерпели многие тяжелые годы, когда на столе не появлялось ничего, кроме ржаного хлеба, картошек и шей из сушеных карасей, наловленных вершей в пруду, когда мы выбивались из сил для уплаты долгов и маломальского хозяйственного обзаведения» (49, с. 28). Брат мемуариста вынужден был бросить гимназию, чтобы заняться хозяйством: ведь когда не стало дарового труда крепостных с их рабочим скотом и орудиями, пришлось заново обзаводиться всем необходимым для хозяйствования и нанимать рабочих, а до реформы дворянство не производило ничего более стабильного, кроме долгов от карточных игр, балов, званых обедов, псовой охоты и поездок за границу (сам мемуарист родился в Дрездене, его старшие братья получили заграничное образование). Еще так недавно дом Львовых в Туле был светским и его посещали губернатор, вице-губернатор, другие крупные чиновники, титулованные местные помещики. «Дом был большой, с парадными комнатами, с нарядной мебелью от знаменитого в то время в Москве столяра Блей Шмидта. Внизу большая зала, гостиная, спальня мама, комната бабушки…, кабинет отца, буфет, передняя. А наверху детские – наша, двух младших братьев, в которой была и наша бонна, англичанка miss Jtnni Tarsy, комната старших братьев, классная, учительская и девичья… В доме было много прислуги – два лакея, горничные… повар… кухонный мужик… Жили довольно широко, была карета и пара вороных лошадей для выездов в церковь и визитов, кучер Макар» (49, с. 32-33). И вот – ржаной хлеб, картошка, щи из собственноручно наловленных карасей и омужичившийся князек, не закончивший гимназии…

«Поместное дворянство, – писал Львов, – помещики, земельные собственники оттого и не справились со своим положением после отмены крепостного права, что жили века чужим трудом… Как взвесишь трудовою гирею какого-нибудь «столбового» Исакова и рядового Патрикея Старцева, так стрелка и покажет, всю историю разъяснит. Положить на одну чашку весов Патрикея, а на другую всех наших соседей помещиков, они так кверху и вскочат» (49, с. 151).

Привычка жить широко, давать детям «хорошее» воспитание и образование непременно за границей, на худой конец в столицах подрубила корни и крупнопоместных. Отец Львова, полагая начальное образование детей в Тульской гимназии недостаточным, отправился с семейством в Москву, для чего, не считаясь с разорением, заложил имение в банк. И в Москве в нанятом доме «Внизу был зал, столовая гостиная, спальня мама, кабинет отца, наша детская и рядом сестры Мани с гувернанткой Mile Cousin, а наверху, в мезонине, в двух комнатах жили братья. Кухня была соединена с домом коридором. С нами приехал и Гаврила, и кухарка Елена…» (49, с. 115). А в результате для одного из сыновей полный гимназический курс оказался недоступной роскошью. В итоге «Мы за ночь раз пять, бывало, сходим на гумно работу проверять, а главное, лошадей соблюдать. Залогу при себе сделаем, приберем, заметем и лошадей подкормим. Зерно ссыпали не в амбар, а в дом – в гостиную, где мы уже с братом вдвоем вскруживали его на решетах и просевали в мелкие сита… Превращение гостиной – стиль ампир – в амбар, решительная победа нового мира над старым знаменовала собой полный переворот» (49, с. 179).

Не безграмотные и невежественные крестьяне, не понимавшие культурной ценности русской усадьбы, как пишут авторы сборника «Мир русской усадьбы», а нужда, порожденная привычками к широкой жизни, привела эти усадьбы к печальному концу. Одни из них превратились в «экономии», другие же, где старые привычки брали верх, исчезли сами, и их вишневые сады были вырублены, чтобы можно было по-прежнему наслаждаться жизнью в столицах и Париже. Не следует забывать об этом, вздыхая по русской усадьбе. Неприлично все сваливать на невежественных крестьян и злобных большевиков: на этих и без того грехов перед Россией слишком много. Вот судьба одного из славнейших наших «культурных гнезд», грибоедовской Хмелиты, описанная ее поздним владельцем. «Дед Гейден… услышал, что в 20-ти верстах продается имение под названием Хмелита… Дом был в ужасном состоянии, никто не жил в нем уже много лет. Все было запущено. Северный флигель снесен, верхний этаж южного флигеля разрушен. В зале на полу сушилось зерно, из скважин паркета росла рожь. Но дом был очень красивый, ампир, с четырьмя колоссальными колоннами, старинный парк, великолепные скотный и хлебный дворы и масса других построек…. Однако все это было в разрухе. К этому времени (1895 г. – Л.Б.) таких имений было много. Помещики в большинстве своем разорились. Дед купил Хмелиту… Отец восстановил верхний этаж флигеля. Вся мебель из дома была распродана, и родители годами собирали ее опять. В нынешние времена никто не мог бы жить в доме такого размера. С восьмью детскими и картинной галереей – было пятьдесят три комнаты» (17, с. 13).

Князь Львов, человек умный и наблюдательный, прошедший долгий путь и сумевший посмотреть на дворянскую жизнь с обеих сторон медали, детально описывает оскудение дворянства в пореформенный период, каждый раз видя причины этого в самом характере дворянства, сформированном крепостным правом: «Не так, так иначе, а уходило из рук дворянских их добро. И всегда по той же причине не работали, не могли преодолеть вековую привычку жить за чужой работой, за чужой счет. Как в сказке, надо было выбирать на роковом распутье: назад нет возврата, пути отрезаны, направо – верная погибель, налево – опасная борьба, но есть исход. Немногие пошли на борьбу – большинство пошли на верную гибель»(49, с. 89). Можно с подозрением относиться к сарказму Терпигорева-Атавы, демократа, сотрудника «Отечественных записок» Салтыкова-Щедрина, в «Оскудении» давшего только отрицательные образчики до- и пореформенной помещичьей жизни. В конце концов, это была демократическая публицистика. Проникнутые любовью к прошлому, воспоминания потомка ярославских князей, святых Федора, Давида и Константина, князя Львова, видного земского деятеля, председателя Временного правительства, оснований для таких подозрений не дают.

А крохотные усадебки мелкопоместных просто исчезли с лица земли сразу после Крестьянской реформы. Полубезграмотные хозяева разбрелись – кто десятником или старшим рабочим на строительство железной дороги, кто обер- кондуктором на ту же дорогу. Ведь выкуп за 15-20 десятин надельной земли с крестьян был настолько мизерным, что его иной раз и брать не стоило. Когда-то автор при исследовании помещичьего хозяйства трех северных губерний столкнулся с случаем, когда «малодушный» (15 ревизских душ) и малоземельный (а уже говорилось, что по большей части мелкопоместные имели и чрезвычайно мало земли) помещик просто оставил всю землю крестьянам и ушел из имения. О печальной судьбе разорявшихся поместий меланхолически писал И.А. Бунин: «Но податливы, слабы, «жидки на расправу» были они, потомки степных кочевников! И как под сохой, идущей по полю, один за другим бесследно исчезают холмики над подземными ходами и норами хомяков, так же бесследно и быстро исчезали на наших глазах и гнезда суходольские. И обитатели их гибли, разбегались, те же, что кое-как уцелели, кое-как и коротали остаток дней своих… За полвека почти исчезло с лица земли целое сословие, столько нас выродилось, сошло с ума, наложило на себя руки, спилось, опустилось и просто потерялось где-то!..

То место, где стояла луневская усадьба, было уже давно распахано и засеяно, как распахана, засеяна была земля на местах и многих других усадьбах. Суходол еще кое-как держался. Но, вырубив последние березы в саду, по частям сбыв почти всю пахотную землю, покинул ее даже сам хозяин ее, сын Петра Петровича, – ушел на службу, поступил кондуктором на железную дорогу» (11, с. 152-153). Написано это было не в советское время – в 1911 г.

 

 

ВОКРУГ УСАДЬБЫ

 

Да, были благословенные для помещичьей усадьбы времена, когда большие господа чувствовали себя господами. И это свое ощущение они выказывали не только на крепостных или на мелкопоместных соседях, но и на сельском духовенстве и даже на местных чиновниках.

Нищета сельского духовенства, его невежество, грубость и бесправие были притчей во языцех современников. Да откуда же было и взяться доходам в сельском приходе с его бедными прихожанами? Вот по этому поводу соображения современника, между прочим, демократа-народника, сосланного в имение под надзор полиции.

«Не знаю, как в других местах, а у нас церквей множество, приходы маленькие, крестьяне бедны, поповские доходы ничтожны. Как невелики, по крайней мере у нас, поповские доходы, видно из того, какую низкую плату получают попы за службу. За совершение ежемесячно водосвятия на скотном дворе я плачу в год три рубля, следовательно, за каждый приезд попам приходится 25 копеек. Эти 25 копеек делятся на 9 частей, следовательно на каждую часть приходится по 2 3/4 копейки… Священник получает четыре части, значит 11 копеек; дьякон две части, значит 5 1/2 копеек, три дьячка по одной части, следовательно, по 2 3/4 копейки каждый. Таким образом, дьячок, приезжающий из села за семь верст, получает за это всего 2 3/4 копейки. Положим, что попы объедут зараз, в один день, три помещичьих дома и совершат три водосвятия, при этом им придется сделать 25 верст, но и при таких благоприятных условиях дьячок заработает 8 1/4 копейки, дьякон 16 1/2 копеек и сам священник 33 копейки… От крестьян попы, разумеется, получают более. У крестьян службы не совершаются ежемесячно, но два или три раза в год попы обходят все дворы. На святой, например, попы обходят все дворы своего прихода и в каждом дворе совершают одну, две, четыре службы, смотря по состоянию крестьянина – на рубль, на семь гривен, на полтинник, на двадцать копеек – это уж у самых бедняков, например, у бобылок, бобылей. Расчет делается или тотчас, или по осени, если крестьянину нечем уплатить за службу на святой. Относятся здешние попы, в этом отношении, гуманно и у нас, по крайней мере, не прижимают. Разумеется, кроме денег получают еще яйца и всю неделю, странствуя из деревни в деревню, кормятся. Так как службы совершаются быстро, и в утро попы легко обойдут семь дворов (у нас это уже порядочная деревня), то на святой ежедневный заработок порядочный, но все-таки доход в сумме ничтожный. Понятно, что при таких скудных доходах попы существуют главным образом своим хозяйством, и потому, если дьячок, например, плохой хозяин, то ему пропадать надо. Я заметил, что причетники, в особенности пожилые, всегда самые лучшие хозяева – подбор совершается, .как и во всем» (107, с. 54-55).

Энгельгардт описывал положение сельского духовенства в пореформенный период, в 70-х гг., когда помещики в деревне стали редки и бедны. Но и до отмены крепостного права сельское духовенство не отличалось ни зажиточностью, ни прочими качествами. А. Фет вспоминает: «Хотя отец Яков крестил меня и был постоянным духовником отца и матери, но отец смотрел на него неблагосклонно, по причине его пристрастия к спиртным напиткам, хотя о. Яков появлялся у нас в возбужденном состоянии только в отсутствие отца. Отец Яков усердно исполнял требы и собственноручно пахал и убирал, с помощью работника, попадьи и детей, свою церковную землю; но помянутая слабость приводила его к крайней нищете.

Помню, как во время великопостных всенощных, когда о. Яков приподымался на ногах и с поднятыми руками восклицал: «Господи, Владыко живота моего», – я, припадая головою к полу, ясно видел, что у него, за отсутствием сапог, на ногах женины чулки и башмаки» (98, с. 69).

Бедность, невежество и склонность к пьянству делали сельское духовенство объектом таких же грубых шуток, как и мелкопоместных дворян. Более того, если храмоздателем был сам помещик, церковный причт фактически находился у него в рабстве, подобном крепостному. Ведь помещик в любое время мог, обратившись к епархиальному архиерею, согнать непокорного попа с места, и тогда оставалось ему только – пропадать с семейством. Потому и венчали попы принудительные браки крепостных, и безропотно хоронили засеченных и затравленных собаками, да и сами иной раз оказывались, вместо зайцев, объектом травли.

«В те времена многие из духовенства отличались невоздержанностью к крепким напиткам, – пишет Фет. – И вот этот порок сельского попа был поводом Борисову к многочисленным проделкам во время праздничных посещений причта. Так, напоив попа, Петр Яковлевич приказывал украсть вороную кобылу, а сам между тем одобрениями и насмешками доводил его до решимости стрелять в цель из двуствольного ружья, устраивая так, что пьяному приходилось стрелять из левого ствола, обращенного кремневою полкою к стрелявшему. На эту полку незаметно клали косу попа и, присыпав ее порохом, закрывали огниво.

– Ну, целься, батька, хорошенько! – говорили окружающие. И вслед за тем раздавался гром холостого, но двойного заряда, и приходилось тушить волосы неудачливого стрелка, который вопил: «Сжег, спалил, разбойник! Сейчас еду к преосвященному с жалобой!».

Но тут приходил дьячок с известием, что вороная кобыла пропала.

– Что ж, поезжай, коли на то пошло, – говорил Петр Яковлевич, – тут всего верст тридцать до Орла. Украли кобылу, так мои Разоренные тебя духом домчат…

По данному знаку тележка, запряженная тройкой Разоренных с отчаянным кучером Денискою на козлах, подкатывала под крыльцо, и челобитчик во весь дух мчался на ней за ворота. Но так как у тележки чеки из осей были вынуты, то все четыре колеса соскакивали, и жалобщик, после невольного сальто-мортале, возвращался во двор с новым раздражением и бранью. Тогда хозяин начинал его уговаривать, доказывая, что никто не виноват в его неумении обращаться с огнестрельным оружием, что с Дениски взыщется за неисправность тележки, и что в доказательство своего благорасположения он готов подарить попу кобылу, которая нисколько не хуже его прежней, хотя и пегая.

Конечно, благодарности не было конца, и только на другой день по приезде домой одаренный убеждался, что вернулся на собственной кобыле, разрисованной мелом» (98, с. 50-51).

Конечно, скучно было в усадьбах, вот и развлекались благородные господа, как могли. Впрочем, с презрением к духовенству в деревне относились и крестьяне. Из народной среды пошли прозвища духовных лиц «кутейники», «долгогривые», «жеребячье сословие» и вслед духовному, проходящему по деревенской улице, раздавалось насмешливое ржание (60, с. 29).

Горькие слова написал о положении духовенства историк С.М. Соловьев, сам вышедший из этого сословия.

«Священник по-прежнему оставался обремененным семейством, подавленным мелкими нуждами, во всем зависящим от своих прихожан, нищим, в известные дни протягивающим руку под прикрытием креста и требника. Выросший в бедности, в черноте, в избе сельского дьячка, он приходил в семинарию, где также беднота, грубость, чернота с латынью и диспутами; выходя из семинарии, он женился по необходимости, а жена его, воспитанная точно так же, как он, не могла сообщить ему ничего лучшего; являлся он в порядочный дом, оставлял после себя грязные следы, дурной запах, бедность одежды, даже неряшество, которые бы легко сносили, даже уважали в каком-нибудь пустыннике, одетом бедно и неряшливо из презрения к миру, ко всякой внешности; но эти бедность и неряшество не хотели сносить в священнике, ибо он терпел бедность, одевался неряшливо вовсе не по нравственным побуждениям; начинал он говорить – слышали какой-то странный, вычурный, фразистый язык, к которому он привык в семинарии, и неприличие которого в обществе понять не мог; священника не стали призывать в гости для беседы в порядочные дома: с ним сидеть нельзя, от него пахнет, с ним говорить нельзя, он говорит по-семинарски. И священник одичал: стал бояться порядочных домов, порядочно одетых людей; прибежит с крестом и дожидается в передней, пока доложат; потом войдет в первую после передней комнату, пропоет, схватит деньги и бежит, а лакеи уже несут курение, несут тряпки: он оставил дурной запах, он наследил, потому что ходит без калош; лакеи смеются, барские дети смеются, а барин с барыней серьезно рассуждают, что какие-де наши попы, как-де они унижают религию!» (86, с. 10-11).

Примерно таково же было положение низшего уездного чиновничества, особенно часто сталкивавшегося с помещиками, например, заседателей нижнего земского суда, то есть уездного полицейского органа, и даже его председателя – уездного исправника. Да оно и понятно: в исправники, а особенно в заседатели от дворянства баллотировались все те же мелкопоместные дворяне или отставные офицеры в младших чинах, не выслужившие пенсии и не имевшие, чем жить. Читатель, конечно, помнит, как рьяно выполнял земский суд волю большого барина Троекурова в пушкинском «Дубровском» (под рукой заметим, что сюжет повести Пушкину был навеян подлинным событием; аналогичную историю описал в «Истории моего деда» С.Т. Славутинский) и каково было обращение Троекурова с заседателем Шабашкиным. И как было не кланяться усердно Шабашкину, если получал он за свои хлопоты и беспрестанные разъезды по уезду какие-нибудь 3 рубля жалованья, на которые с семейством не только прожить – умереть прилично было нельзя, так что все эти местные чиновники точно так же, как и мелкопоместные, регулярно объезжали сколько-нибудь состоятельных помещиков, подвергаясь унижениям и получая за это мелкие подачки овсецом, ржицей и холстом. Разумеется, в случае нужды в них и мзда была неизмеримо большей, да большим барам они были готовы служить и безвозмездно, ибо согнать их с места ничего не стоило: у кого же из них рыльце не было в пушку? Бравший борзыми щенками гоголевский уездный судья Ляпкин-Тяпкин мог почитать себя верхом бескорыстия. Бывший уездным судьей отец В.Г. Короленко, не бравший не только посулов, но и благодарностей, вызывал искреннейшее изумление и недоумение своих подчиненных; отсылаем читателя к «Истории моего современника», одной из интереснейших книг русских воспоминаний.

В следственном деле генерала ПД. Измайлова, о котором здесь не раз уже был случай вспомнить, Тульский губернатор и губернский предводитель дворянства писали: «Генерал Измайлов действовал на многих чиновников интересом и страхом: одни из них боялись запальчивого и дерзкого его нрава, а другие – богатства и связей» (85, с.332-333). Красноречивое признание. «И вот что замечательно, – пишет Славутинский, – эти снисходительные чиновники не очень-то были задабриваемы со стороны генерала Измайлова, хотя бы, например, ласковым с ними обращением; нет! он мало с ними церемонился. Так, в большие праздники, когда уездные чиновники как бы из-за обязанности наезжали к нему в его деревенскую усадьбу с поздравлениями, он не всех их удостаивал приглашением к своему столу: имели честь обедать с ним при таких случаях только уездные предводители, судьи и исправники, а все прочие, т.е. уездные стряпчие (помощники губернского прокурора – Л.Б.), заседатели уездного и земского судов и секретари разных присутственных мест пробавлялись генеральским угощением в отдельном флигеле. Несомненно, что все эти чиновники получали в определенные ли сроки или при особых случаях какие-нибудь подачки от Измайлова; но это уж так по порядку, как и везде и у всех бывало. Но, главнейшее, отношения Измайлова к чиновникам и их к нему определялись не этими подачками, а именно тем, что они были запуганы им, боялись его богатства, его связей, его буйного, мстительного нрава» (Там же). В подобном обращении с местными чиновниками ни придуманный Пушкиным Троекуров, ни реальный Измайлов не были исключениями. У многих авторов прошлого указывается приниженное положение чиновников-визитеров в богатых барских домах: их принимали в кабинетах, а не в гостиных, им подавали угощение в виде рюмки водки с ломтем хлеба на подносе прямо у дверей кабинета, где они скромно сидели на краешке стула, им на подносе же открыто подавали мзду – четвертной билет, а то и «пятишницу» и так далее. Были и более разительные формы обращения. Знаменитый своими изданиями собственных стихов (Екатерина II за них прислала ему перстень, чтобы он их больше не писал) владелец Рузаевки Н.П. Струйский, муж той самой Струйской, которую обессмертил в своем портрете Рокотов, был не только чрезвычайно богатым, но и в высшей степени жестоким помещиком. «Рассказывали, что весь околоток трепетал перед ее мужем, Николаем Петровичем Струйским; он был человек очень сердитый и вспыльчивый, держал верховых, которые день и ночь разъезжали и доносили ему все, что делалось, кто проезжал через Рузаевку и куда. Тогда он приказывал привести проезжающего, иногда милостиво отпускал его, а иногда, случалось, заставлял беседовать с собой, и лишь только что-нибудь ему не понравится, сделает знак людям, приезжего схватят и потащат в тюрьму, где однажды долго высидел какой-то исправник. Он запирал таким образом разных мелких чиновников: заседателей, приказных и т.п., но дворян не трогал. В саду, недалеко от великолепного господского дома, находилось высокое, тоже каменное здание, которое и служило тюрьмою; окна были только наверху и то с крепкою железною решеткою; говорили, что когда этот злодей умер, кажется, это было в 1800 году, то жена его выпустила из тюрем много несчастных, – говорили, будто человек до трехсот, хотя число это, вероятно преувеличено… Внуки страшного Николая Петровича подводили нас к тюрьмам, которые тогда (в 1836 г.) представляли ряд развалин; в стенах виднелись обрывки железных цепей.

– Ваш дедушка в цепях держал своих заключенных? – спрашивали старшие из нас.

– Конечно, прикованными к стенам, а то бы они ушли. – весело и с некоторой гордостью отвечали внуки» (94, с. 35-36).

Привыкшие к самовластию, к неограниченному распоряжению жизнью и смертью своих крепостных, развращенные этой неограниченной властью помещики переставали видеть людей не только в своих дворовых, но и во всех тех, кто по своему положению был ниже их, и пользовались своей властью и над этими свободными людьми без всяких ограничений. Крепостное право развращало абсолютно, в том числе людей, назвать которых крепостниками ни у кого язык не повернется. Яркий пример тому – известнейший русский просветитель и книгоиздатель Н.И. Новиков. Освобожденный из крепости Павлом I, он просил позволения у соседей, созванных на торжественный обед по случаю освобождения, посадить за стол своего крепостного человека: тот в 16 лет добровольно отправился со своим господином в каземат, чтобы служить ему. Эта просьба была принята гостями с удовольствием: крепостной слуга заслуживал почестей. Однако через некоторое время пошел слух, что Новиков продает своего товарища по заключению. На вопрос, правда ли это, последовал ответ: «Дела мои расстроились и мне нужны деньги. Я продаю его за 2000 рублей» (20, с. 220). Такова была реальность барской усадьбы.

Однако ж мы не сказали еще об одной категории деревенских обитателей – о сельской интеллигенции, а, точнее, о людях умственного труда. Но это – явление нового, пореформенного времени. До Великих реформ Александра II, преобразовавшего Россию, кроме мужика, помещика, да попа в деревне появлялись (не жили!) разве что уездный исправник, уездный стряпчий, да заседатели уездного и нижнего земского судов, да с 1837 г. у себя в становой квартире, где-либо в большом селе, пребывал становой пристав. Однако, при всей снисходительности, назвать их людьми умственного труда, а тем более интеллигенцией язык не поворачивается. Более подходит под эту категорию уездный врач, бесконечно разъезжавший по уезду то на вскрытие «мертвого тела», то на эпидемию, и разве что изредка, по приглашению большого барина, – в усадьбу с профессиональным визитом.

В пореформенный период в деревне появились врачи, учителя, агрономы, ветеринары, статистики, служившие в земствах и подолгу задерживавшиеся здесь, а то и жившие постоянно. Но прежде следует сказать несколько слов о земствах, объяснить, что это такое: сейчас много говорят о земствах, а иные даже полагают, что реставрация земств ни много, ни мало, спасет Россию.

Земство – введенная в 1864 г. форма местного самоуправления в масштабах губернии и уезда, всесословный представительный орган местного самоуправления, занимавшийся хозяйственными вопросами, медициной, школьным образованием. Распорядительным органом были губернские и уездные земские собрания, периодически собиравшиеся в соответствующем городе и состоявшие из гласных (депутатов) под председательством местного предводителя дворянства. Исполнительными органами были земские управы из тех же гласных и наемных служащих; они также находились в городе. Избирательными правами при выборах в земства обладали владельцы недвижимости в сельской местности, платившие особый земский налог: помещики, владельцы предприятий и крестьяне. Из своей среды они и избирали гласных. Выборы были, соответственно, по трем избирательным куриям, с неравным представительством, а для крестьян и не прямые, а двухстепенные. В «помещичьих» губерниях даже в лучшие времена около половины гласных уездных собраний было представлено помещиками, менее половины – крестьянами, а малая толика – предпринимателями. В 1880-х гг. по новому закону представительство от помещиков увеличилось, а крестьяне стали избирать только выборщиков, из которых губернатор сам назначал гласных. Правда, там, где помещиков было очень мало, в уездных земствах преобладал демократический элемент. Но зато там, где не было русских помещиков – в Архангельской и Астраханской губерниях, в Сибири и губерниях Царства Польского земств не было.

Таким образом, гласные земских собраний – все те же, уже описанные обитатели деревни.

Иное дело – наемные служащие земских управ, специалисты, о которых и имеет смысл поговорить.

Земский врач или земский учитель в современном сознании предстают этакими подвижниками, едва ли не в ореоле мученичества. Но задумаемся, была ли принципиальная разница между казенным уездным врачом, служившем по ведомству Внутренних дел во Врачебной управе, и врачом земским? Оба происходили из одной и той же разночинной среды, закончили одно и то же учебное заведение, служили в одном и том же уезде за жалованье (в среднем земский врач за службу получал 1315 рублей в год) и нередко вместе тряслись в одном тарантасе по разбитым проселкам, чтобы делать одно и то же дело. Или школьный учитель – служащий церковно-приходской школы, служащий школы Министерства народного просвещения, служащий частной школы (были и такие) и служащий земской управы? Одни и те же дети, одни и те же условия быта, одни и те же программы и учебники, один и тот же инспектор народных училищ. Все одинаковое, а слава – разная.

Правда, разница между уездным и земским врачами все же была. Уездный врач, один на уезд, был обременен массой обязанностей (следственные дела, призыв в армию, санитарная инспекция и так далее), мотался по уезду, не имея времени на выезды в деревню для лечения больных и был вынужден ограничиваться прямой работой в уездной больнице. Земские врачи (несколько на уезд) первые 15-20 лет существования земств постоянно разъезжали по своим участкам для контроля за работой фельдшеров и помощи им. Лишь постепенно появилась мысль о создании в крупных селах, в центрах медицинских участков, земских больниц, чтобы освободить врачей от изнуряющих объездов и заодно освободиться от грубых, малообразованных фельдшеров, обычно поставлявшихся из отставных солдат.

Вот тогда земский врач и стал постоянным сельским жителем и уже не он ехал к больному (конечно, в экстренных случаях и при эпидемиях приходилось выезжать на места), а больных везли к нему. На 1889- 1890 гг. из 12 521 врача, имевшегося в России, на службе земств состояло 1818 врачей – около 15 %. На одну земскую губернию приходилось в среднем 53 земских врача, из которых в каждой губернии не менее 35 постоянно жили в деревне, а остальные, жившие постоянно в городе, врачевали и в городских больницах, и на выездах в деревню. Всем нам хорошо известен земский врач А.П. Чехов, в 1884 г. окончивший университет. Его практика проходила в г. Воскресенске, вернее, в двух верстах от города, где земством куплен был под больницу усадебный дом. Самостоятельная же его работа началась в г. Звенигороде в качестве заведующего земской больницей. Характерно, что современники писателя обычно обходят в воспоминаниях эту страницу его жизни. Только его брат, М.П. Чехов, описывает первое серьезное дело молодого врача, попытку операции у привезенного в больницу крестьянского мальчика. «Но ребенок громко кричал и так неистово дрыгал ногами, что Антон Павлович по новости не решался приняться за дело. Баба, привезшая мальчика, рыдала навзрыд, два фельдшера, Неаполитанский и я, назойливо стояли тут же и ожидали результатов от такой интересной операции, – и это еще больше стесняло брата. Кончилось дело тем, что он написал записку к проживавшему в Звенигороде уездному врачу П.Г. Розанову, чтобы тот зашел к нему в больницу взглянуть на мальчика. Почтенный доктор не заставил себя долго ждать, и не прошло и минуты, как все уже было готово, мальчишка успокоился, и мать повезла его обратно в деревню. Так им все было просто и ловко сделано, что у нас, зрителей, появилось даже разочарование, что все дело оказалось такими пустяками» (100, с. 222). Далее мемуарист, повествуя о жизни Чехова в Звенигороде, ограничивается только литературными и светскими знакомствами земского врача, нимало не касаясь его героической деятельности. Подлинным же героем первой операции Чехова, как мы видели, оказался отнюдь не земский, а казенный, уездный врач.

В разных местах были разные способы организации земской медицины. В одних казенный уездный врач приглашался земством за дополнительную плату для объездов и контроля за фельдшерами. В других – земский врач заведовал городской больницей, а разъезды поручались опять же уездному врачу. В третьих – приглашалось несколько земских врачей, из которых один возглавлял городскую больницу, а 1-2, живя в городе, ездили по своим участкам или же жили непосредственно в их центрах. В четвертых, земские врачи жили на своих участках, при маленьких земских больницах или приемных покоях, а в отдаленных частях уезда жили фельдшеры. В пятых – число земских врачебных участков увеличивалось до 4-5, а самостоятельная деятельность фельдшеров сокращалась или совсем упразднялась. И все же земства не охватывали медицинским обслуживанием всей страны. Оно держалось на плечах более чем 10 тысяч уездных врачей, лечивших не только в городах, но и в сельской местности в тех губерниях, где земств не было.

Впрочем, не будем скидывать со счетов и то, что работа в одиночестве, в селе, где не с кем посоветоваться в сложном случае, да даже просто не с кем провести досуг, поговорить, пожаловаться на судьбу, постоянное ожидание вызова к сложному больному и поездки по бездорожью, в метель, в ливень, отнюдь не была легким делом. Потому-то земские врачи, как правило, не задерживались на этой службе, через несколько лет подбирая себе более прибыльное интересное занятие. Недаром основная масса земских врачей была молода – до 40 лет.

Примерно такой же была ситуация с земскими учителями. На 1891 г. в ведении Министерства народного просвещения было 27101 начальное учебное заведение, в том числе 24216 сельских училищ. Активность земств в этом деле была огромной, до 1880 г. они открывали около 800 школ в год, хотя затем это количество сократилось вдвое, и в 1880 г., когда было проведено первое и единственное статистическое обследование школ, земствам принадлежало 9108 народных училищ, что в земских губерниях составило 69,5 % всех училищ. Зато в 1880 г. на одну земскую школу в среднем приходилось 52 ученика, а в 1894 г. – 70. Тем не менее, роль земств в деле народного образования оказывается не столь уж значительной: в 1871 г. на их долю приходилось 10 % ассигнований на школу, а к 1890 г. она возросла до 15,9 %, и даже в земских губерниях на их долю приходилось 53,2 % расходов. Следовательно, основная масса сельских учителей служила по другим ведомствам, например, по ведомству Православной церкви. А, как уверен наш современник, эти учителя не были героями, в отличие от земских.

Положение учителя в деревне было хуже положения врача. Не говоря уже о том, что он все время находился под подозрением в нелояльности, а то и антиправительственной пропаганде, и любой волостной урядник мог грубо вмешаться в его работу, крестьяне, даже признавая пользу грамотности, не были склонны раскошеливаться на школу. Не следует забывать, что огромное число школ открывалось по приговорам сельских обществ и содержалось на крестьянские деньги (33,7 % расходов на школу во всех губерниях и 28 % в земских), так что учитель в такой школе зависел и от невежественного волостного старшины, и от полуграмотного волостного писаря. Жалованье было маленьким, и учебные помещения, и жилая комната, в лучшем случае две – не только тесные, но и сырые и холодные, а одиночество почти абсолютным. И если врача с его университетским образованием в любой усадьбе принимали с той или иной долей радушия и уважения, хотя бы только из соображений потенциальной пользы, то сельский учитель, нередко окончивший лишь учительскую семинарию, в помещичьей среде нередко был принимаем с легкой долей презрения, а крестьянской среде он был чужд, по какому бы ведомству он ни служил.

Заключение

Такова была повседневность русской деревни, и той, где стояли крестьянские избы, и той, где среди обширных дворов стояли барские хоромы.

Чем же была русская деревня и русская барская усадьба, раем или адом? Что же такое был русский крестьянин – воплощение высочайших душевных свойств, как думали славянофилы и народники, богоносец, хранитель Правды-Истины, или зверь, грубое животное? Что был русский дворянин, помещик – творец и носитель высокой дворянской усадебной культуры, отечески заботившийся о своих крепостных и по-отечески любивший их, или свирепый и бездушный крепостник, невежественный собачей и гуляка?

Ни тем, ни другим, или, вернее, и тем, и другим.

Глядя на дошедшие до нас гордые дворцы больших бар – Юсуповых, Голицыных, Шереметевых, Барятинских, Трубецких, Разумовских, мы забываем, что дойти до нас могли только исключительные усадебные дома – богатейшие и капитальные, владельцы которых могли поддерживать свое обиталище и после отмены крепостного права, получая в качестве выкупных и арендных платежей большие деньги с тысяч бывших своих крепостных, и которые после революции привлекли взоры новых хозяев страны и были обращены или в музеи, или, чаще, в дома отдыха и санатории НКВД, ЦК, бесчисленных обкомов, на худой конец – профсоюзов. Между тем, некогда Россия была покрыта тысячами небольших усадеб помещиков средней руки или даже мелкопоместных, ютившихся в тесных домах и домишках и считавших немногие рубли, а то и копейки. Но они исчезли, сгинули, развалились еще задолго до революционных потрясений или были сожжены в 1905 г. и в другие годы революций; «Это грустные страницы, во многом обусловленные невежеством и бедностью крестьян, неумением понять важное место усадебной культуры в отечественном наследии», – пишут в обращении к читателю авторы «Мира русской усадьбы» (56, с. 5). С готовностью согласимся, что страницы эти грустны. Но думается, что лучшим ответом на эти сетования могли бы стать слова СЕ. Трубецкого: «Люблю я наши старинные усадьбы и поместья – колыбель нашей утонченной «дворянской» культуры, а разум подсказывает мне, что для пользы России я должен на месте гибнущих усадеб разводить у нас богатых мужиков-фермеров, не способных не только продолжить, но даже понять этой культуры!.. Но я чувствую, что я должен работать в этом направлении, и буду это делать…» (93, с. 179).

И только ли невежеством и бедностью крестьян объясняются они? А, может быть, и воспоминаниями о сравнительно недавнем прошлом?

Русский философ Ф. Степун писал в эмиграции, вспоминая уже не крепостнические времена, а усадьбу начала XX в., и не жизнь помещика, а лишь управляющего заводами в имении: «…У окна (прачечной – Л.Б.) цыганистая красавица Груня, веселая и голосистая женщина, целыми днями крахмалила и гладила дамские наряды… У нас каждое лето съезжалось много гостей… Вот и гофрировала Груня, не разгибая спины, кружевные жабо, кофточки и платья, чтобы через день-другой снова бросить их в корыто с мыльной водой. Боюсь, не громила ли в революцию милая Груня… наше Кондрово? Если и громила, кто осудит ее? В течение всей нашей деревенской жизни никто ни разу не задумался над смыслом ее стояния у открытого окна, не пожалел ее поистине сизифовой работы и ее прекрасного, может быть, оперного голоса» (87, с. 9).

Мир барской усадьбы был волшебным только для тех, кто был в этих усадьбах хозяином. Да и для всех ли? Не только ли для тех, кто всегда или хотя бы временно мог не считать доходов и расходов. Для них это действительно был мир бесконечного праздника. Но откровенно спросим себя, каков был это мир для сонма дворовых, не имевших где преклонить головы, метавшихся по комнатам, чтобы удовлетворить капризы бар, получавших за это окрики и колотушки, а то и похуже (вспомним дворовых у Измайлова)? Каким казался это мир для тысяч мелкопоместных дворян, нищих и невежественных, сносивших капризы и грубые шутки и издевательства своих более образованных и воспитанных соседей только для того, чтоб не пойти на паперть с протянутой рукой?

Печальной была и действительность тех, кто окружал больших бар, и не только крестьян, но и сельского духовенства, уездного чиновничества, немногочисленной сельской интеллигенции, да даже и кабатчиков и лавочников, которые, конечно, жили лучше своих соседей-крестьян, но ненамного, поскольку жили именно на счет этих крестьян.

«Не сорвись русская жизнь со своих корней, – продолжает свои печальные размышления Степун, – не вскипи она на весь мир смрадными пучинами своего вдохновенного окаянства, в памяти остались бы одни райские видения. Но Русь сорвалась, вскипела, «взвихрилась». В ее злой беде много и нашей вины перед ней. Кто это совестью понял, тому не найти больше в прошлом ничем не омраченных воспоминаний» (87, с. 11).

Мир усадебного праздника в полутора-двух десятках усадеб, привлекающих ныне взоры исследователей, был волшебным. Мир усадебной повседневности был печален, чтобы не сказать – тошен.

А крестьянин… Буквально сгоревший душевно от острой и горькой любви к крестьянину Г.И. Успенский (умер в больнице для душевнобольных, проведя в ней 10 лет), писал. «…Огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски-кротка… до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование…

Вот сейчас из моего окна я вижу: плохо прикрытая снегом земля, тоненькая в вершок зеленая травка, а от этой тоненькой травинки в полной зависимости человек, огромный мужик с бородой, с могучими руками и быстрыми ногами. Травинка может вырасти, может и пропасть, земля может быть матерью и злой мачехой, – что будет, неизвестно решительно никому. Будет так, как захочет земля; будет так, как сделает земля и как она будет в состоянии сделать.

Таким образом, у земледельца нет шага, нет поступка, нет мысли, которые бы принадлежали не земле. Он весь в кабале у этой травинки зеленой. Ему до такой степени невозможно оторваться куда-нибудь на сторону из-под ига этой власти, что когда ему говорят: «Чего ты хочешь, тюрьмы или розог?», то он всегда предпочитает быть высеченным, предпочитает перенести физическую муку, чтобы только сейчас же быть свободным, потому что хозяин его, земля, не дожидается: нужно косить – сено нужно для скотины, скотина нужна для земли. И вот в этой-то ежеминутной зависимости, в этой-то массе тяготы, под которой человек сам по себе не может и пошевелиться, тут-то и лежит та необыкновенная легкость существования, благодаря которой мужик Селянинович мог сказать: «меня любит мать сыра земля».

И точно любит: она забрала его в руки без остатка, всего целиком, но зато он и не отвечает ни за что, ни за один свой шаг. Раз он делает так, как велит его хозяйка-земля, он ни за что не отвечает: он убил человека, который увел у него лошадь, – и невиновен, потому что без лошади нельзя приступить к земле; у него перемерли все дети – он опять не виноват: не родила земля, нечем кормить было; он в фоб вогнал вот эту свою жену – и невиновен: дура, не понимает в хозяйстве, ленива, через нее стало дело, стала работа. А хозяйка-земля требует этой работы, не ждет…

Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство», – и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди, куда хошь»…» (97, с. 115-120).

Кажется, напророчил Глеб Иванович…

Следует иметь в виду еще одно обстоятельство.

Некогда А.С. Пушкин писал князю П.А. Вяземскому по поводу пропавших записок лорда Байрона: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал как мы, он мерзок как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так как вы – иначе» (73, с. 143).

Старая Россия была и мелкой, и мерзкой. Вопреки тому, в чем нас сейчас стараются убедить новоявленные витии, которые еще недавно убеждали нас в противном, она была, по словам А.С. Хомякова, «Всякой мерзости полна», полна неправд и злоупотреблений. Но… иначе, чем та Россия, которая вместо гордого «Империя» стала по-канцелярски именоваться СССР, а теперь именуется РФ. Там были другие «низко и высоко, плохо и хорошо, можно и нельзя, прилично и неприлично». Это была другая страна с другим народом. Только коснувшись богатейшей истории старой российской повседневности, автор попытался показать это. А успел ли он в этом – судить читателю.

 

ИСТОЧНИКИ И ЛИТЕРАТУРА

 

1. Андреева-Бальмонт Е.А. Воспоминания. – М., 1996.

2. Андреевский Л.И. Очерк крупного крепостного хозяйства на Севере 19-го века. – Вологда, 1922.

3. Аксаков СТ. Детские годы Багрова-внука. – Собр. соч. в четырех томах. – Т. 1. – М., 1955.

4. Аксаков СТ. Воспоминания об Александре Семеновиче Шишкове. – Собр. соч. в четырех томах. – Т. 2. – М., 1955.

5. Астырев Н. О волостных писарях. Очерки крестьянского самоуправления. – М., 1896.

6. Бартенев П.И. Воспоминания. – Российский Архив. – Т. 1. – М., 1991.

7. Бахтиаров А.А. Брюхо Петербурга: Очерки столичной жизни. – Спб., 1994.

8. Благово Д. Рассказы бабушки. – Л., 1989.

9. Болотов А.Т. Записки Андрея Тимофеевича Болотова. 1737-1796. – Т. 1. – Тула, 1988.

10. Бруин де К. Путешествия в Московию // Россия XVIII в. глазами иностранцев. – Л., 1989.

11. Бунин И.А. Суходол. – Собр. соч. в пяти томах. – Т. 2. – М., 1956.

12. Быт великорусских крестьян-землепашцев. Описание материалов Этнографического бюро князя В.Н. Тенишева. – СПб., 1993.

13. Виды внутреннего судоходства в России в 1839 году. – СПб., 1840.

14. Вильмот М. Письма из России. – Е.Р. Дашкова. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. – М., 1987.

15. Витте СЮ. Воспоминания. Т. 1.

16. Водовозова Е.Н. На заре жизни. – Т. 1. – М., 1964.

17. Волков-Муромцев Н.В. Юность. От Вязьмы до Феодосии (1902-1920). – М., 1997.

18. Воронов П. Смоляное и скипидарное производство Вельского уезда// Журнал Министерства государственных иму-шеств. – 1854. – Т. 53.

19. Врангель Н. Старые усадьбы. – СПб., 1999.

20. Вяземский ПА. Записные книжки. – М., 1992.

21. Галахов А.Д Записки человека. – М., 1999.

22. Гарин-Михайловский Н.Г. Несколько лет в деревне. – Чебоксары, 1980.

23. Герцен A.M. Былое и думы. – Соч. в девяти томах. – Т. 4. – М., 1956.

24. Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. П.Я.Чаадаев. Очерки прошлого. – М., 1989.

25. Гончаров И.А. Фрегат «Паллада». – Собр. соч. в шести томах. – Т. 2. – М., 1972.

26. Григорович Д.В. Литературные воспоминания. – М., 1987.

27. Гриневич И. Несколько слов о подсочке сосны, сборе серы и вообще о смолокурении в Вельском уезде // Русское сельское хозяйство. – 1873. – Т. 15. – № 5.

28. Громыко М.М. Мир русской деревни. – М., 1991.

29. Давыдов Н.В. Москва. Пятидесятые и шестидесятые годы XIX столетия. – Ушедшая Москва. – М., 1964.

30. Денисюк Н. Кустарная Россия. – Петроград, 1918.

31. Дмитриев М. Главы из воспоминаний моей жизни. – М., 1988.

32. Дриянский Е.Э. Записки мелкотравчатого. – М., 1985.

33. Дурылин С.Н. В своем углу. – М., 1991.

34. Замараев А.А. Дневник тотемского крестьянина А.А.Замарева. 1906-1922 годы. – М., 1995.

35. Земская медицина // Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь. – Т. ХП-а. – Спб., 1894.

36. Игнатович ИИ. Помещичьи крестьяне накануне освобождения. – М., 1910.

37. Игнатьев А.А. Пятьдесят лет в строю. – М., 1986.

38. Касьянова К. О русском национальном характере. – М., 1994.

39. Ключевский В.О. Курс русской истории. – Соч. в девяти томах. – Т. 1. – М., 1987.

40. Кольер Э. Трое против дебрей. – М., 1971.

41. Короленко ВТ. История моего современника. – Собр. соч. в десяти томах. – Т. 5. – М., 1954.

42. Краснобаев Б.И. Русская культура второй половины XVII – начала ХГХ в. – М., 1983.

43. Кропоткин П.А. Записки революционера. – М., 1933.

44. Куприн А.И. Фараоново племя. – Собр. соч. в девяти томах. – Т. 9. – М., 1964.

45. Лебеда // Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь. – Т. ХУП. – СПб., 1896.

46. Левицкая А.В. Воспоминания Анны Васильевны Левицкой, урожденной Олсуфьевой. – Российский Архив. – Т. К. – М., 1999.

47. Лосский И.О. Характер русского народа. – Условия абсолютного Добра. – М., 1991.

48. Лотман Ю.М., Погосян Е.А. Великосветские обеды. – СПб., 1996.

49. Львов Г.Е. Воспоминания. – М., 1998.

50. Максимов С. Куль хлеба. – М., 1985.

51. Масленников А. Внеземледельческие промыслы Вологодской губернии. – Вологда, 1903.

52. Материалы для изучения кустарной промышленности и ручного труда в России. – Статистический временник Российской Империи. – Вып. 2. – СПб, 1872.

53. Милов Л.В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. – М., 1998.

54. Милютин ДА. Воспоминания. – Т. 1. – М., 1997.

55. Минцлов СР. За мертвыми душами. – М., 1991.

56. Мир русской усадьбы / Под ред. Л.В. Ивановой. – М., 1995.

57. Морозов НА. Повести моей жизни. – Т. 1. – М., 1962.

58. Начальное народное образование // Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь. – Т. ХХ-в. – СПб., 1897.

59. Никитенко А.В. Дневники. – Т. 1. – М., 1955.

60. Никитин И.С. Дневник семинариста. – Соч. в четырех томах. – Т. 4. – М., 1981.

61. Отходничество // Советская Историческая энциклопедия. – Т. 10. – М., 1967.

62. Памятная книжка Вологодской губернии на 1865-1866 гг. – Вологда, 1867.

63. Парчевский Г.Ф. Карты и картежники. – СПб., 1998.

64. Подъячев С. Моя жизнь. – М.-Л., 1930.

65. Познанский В.В. Очерк формирования русской национальной культуры. – М., 1975.

66. Полонский Я.П. Проза. – М., 1988.

67. Потанин Гр. Этнографические заметки на пути от г. Никольска до г. Тотьмы // Живая старина. – 1899. – Вып. 1.

68. Похлебкин В.В. Кушать подано! – М., 1993.

69. Похлебкин В.В. Чай и водка в истории России. – Красноярск-Новосибирск, 1995.

70. Пушкарева Н.Л. Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница. – М., 1997.

71. Пушкин А.С. Дубровский. – Соч. в трех томах. – Т. 3. – М., 1986.

72. Пушкин А.С. Пиковая дама. – Соч. в трех томах. – Т. 3. – М, 1986.

73. Пушкин А.С. Письма. – Поли. собр. соч. в шести томах. – Т. 6. – М, 1938.

74. Пьянство // Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь. – Т. XXV. – Спб.,1898.

75. Рабинович М.Г. Очерки материальной культуры русского феодального города. – М., 1988.

76. Разрешение вопроса о положении извозничества в торговле с Архангельском / Записки Казанского экономического общества. – 1858. – № 12.

77. Рассыхаев И.С. «Дневные записки» усть-куломского крестьянина И.С.Рассыхаева. 1902-1953 годы. – М., 1997.

78. Рейтблат А. От Бовы к Бальмонту. – М., 1991.

79. Русская изба: иллюстрированная энциклопедия. – СПб., 1999.

80. Русские: Историко-этнографический атлас. – М., 1967.

81. Русский дневник. 1959. – № 108.

82. Сабанеева Е.А. Воспоминания о былом. – История жизни благородной женщины. – М., 1996.

83. Сборник материалов для изучения сельской поземельной общины. – Т. 1. – СПб., 1880.

84. Семенов-Тян-Шанский П.П. Детство и юность. – Русские мемуары. 1826-1856. – М., 1990.

85. Славутинский СТ. Генерал Измайлов и его дворня // Селиванов И.В., Славутинский СТ. Из провинциальной жизни. – М., 1985.

86. Соловьев СМ. Записки. – Петроград, б.г.

87. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. – Спб., 1995.

88. Терпигорев С.Н. (С.Атава). Дворянин Евстигней Чарыков. – Потревоженные тени. – Собр. соч. – Т. 3. – СПб., б.г.

89. Терпигорев С.Н {С.Атава). Оскудение. – Т. 1-2. – М., 1958.

90. Тройницкий А. Крепостное население в России по 10-й народной переписи. – СПб., 1861.

91. Трубецкой В.П. История одного хозяйства. – Князья Трубецкие. Россия воспрянет. – М.,1996.

92. Трубецкой Е.Н. Из прошлого. – Князья Трубецкие. Россия воспрянет. – М., 1996.

93. Трубецкой С. Е. Минувшее. – Князья Трубецкие. Россия воспрянет. – М., 1996.

94. Тучкова-Огарева Н.А. Воспоминания. – М., 1959.

95. Тыдман Л.В. Изба. Дом. Дворец. Жилой интерьер России с 1700 по 1840-е годы. – М., 2000.

96. Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. – М., 1998.

97. Успенский Г.И. Крестьянин и крестьянский труд. Власть земли. – Собр. соч. в девяти томах. – Т. 5. – М., 1956.

98. Фет А.А. Воспоминания. – М., 1983.

99. Хороший тон. Сборник правил и советов на все случаи жизни семейной и общественной. – Спб., 1881.

100. Чехов М.П. Вокруг Чехова: Встречи и впечатления // Вокруг Чехова / Сост. Е.М. Сахаровой. – М., 1990.

101. Чичерин Б.Н. Воспоминания. – Российский Архив. – Т. IX. – М., 1999.

102. Шустиков А. Троичина / Живая старина. – 1892. – Вып. 3.

103. Щедрин Н. (Салтыков М.Е.) Пошехонская старина. – Иркутск, 1954.

104. Щепкина А.В. Воспоминания. – Русские мемуары. 1826- 1856. – М., 1990.

105. Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство и творчество в России. – М., 1984.

106. Щербатов М. О повреждении нравов в России. – М., 1983.

107. Энгельгардт А.Н. Письма из деревни. 12 писем. 1872-1887. – М.,1956.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.