Люшер Ашиль. Французское общество времен Филиппа-Августа. (Продолжение I).

ГЛАВА VII. МОНАШЕСКАЯ ЖИЗНЬ

Эпоха Филиппа Августа была не самым благоприятным в истории средневековья периодом для основания новых аббатств. Начиная с середины XII в. пыл частных лиц и феодальных государств к основанию подобных учреждений в известной степени охладел: уже выросли грандиозные здания бенедиктинских общин, и Франция задолго до Филиппа Августа покрылась сетью монастырей; иными словами, прежнее монашеское движение, заставлявшее по призыву могущественных реформаторов времен борьбы за инвеституру как по волшебству вырастать обители, сельские монашеские общины, деревенские и городские монастыри, — движение это прекратилось, и плодотворный период созидания закончился. Но, с другой стороны, в четыре последних года правления Филиппа Августа начнет распространяться монашество особого рода — монашество нищенствующих орденов, одарившее Францию Людовика VIII, Людовика Святого и Филиппа Красивого массой доминиканских и францисканских монастырей и церквей.

Нельзя сказать, чтобы между 1180 и 1220 гг. не основывались монастыри. Вера, хотя и менее горячая, чем в XI и XII ее., продолжала оказывать влияние, и верующие, все еще уверенные в действенной силе монастырских учреждений, не переставали созидать пристанища для монахов и обеспечивать их существование дарами. Возьмем любую провинцию, например, Мен. В одной только области мы находим в правление Филиппа Августа четыре новооснованных монастыря, из которых три значительных: в 1188 г. сеньор д’Ассе создает Шампанское аббатство для белых монахов-цистерцианцев; в 1189 г. Бернар, сеньор Ферте, основывает аббатство Пелис, населенное черными братьями; в 1204 г. благодаря щедротам знатного барона Жуэла III, сеньора Майеннского, возникает аббатство Фонтен-Даниэль; наконец, в 1218 г. Рауль де Бомон основывает новый монастырь Луэ, зависящий от аббатства Кутюр в Ле-Мане.

Перенесемся на небольшое расстояние от Парижа, во французский Вексен. Здесь близ дороги, ведущей из Шомона в Три, недалеко от Жизора и его феодальной крепости, в приветливой долине еще заметно обширное строение, оставшееся от женского монастыря, сооруженного при Людовике XIII и Людовике XIV, — аббатства Гомерфонтен, где хоронили сеньоров Шомон-ан-Вексен. Цистерцианское аббатство было основано в 1207 г. Гуго де Шомоном, самым могущественным сеньором округи, и акт об основании дошел до нас. Вот его основные статьи: «Я, Гуго де Шомон, с согласия моей жены Петрониллы, моих сыновей Жана, Жака и других, во имя спасения моей души, души моей жены, моего отца Талона и матери Матильды, во спасение душ всех моих предков и наследников предоставляю следующее дарение…». Первые строки отражают религиозные побуждения основателя — этот владелец замка думает не только о себе и о своем благополучии в мире ином, но и о благополучии всех своих близких и даже о своем будущем потомстве, ибо хочет обеспечить всем им райское блаженство. И кому же он подносит этот дар? «Богу, — говорит он, — и монахиням цистерцианского ордена». Он отдает им землю Гомерфонтена с прилегающим фруктовым садом, дабы они несли службу Господу, Пречистой Деве, св. Иоанну Крестителю, св. Иакову, св. Евстахию и всем святым. Таким образом, Гуго де Шомон не довольствуется одним патроном для основанного аббатства, как чаще всего случалось при аналогичных обстоятельствах: гораздо лучшая гарантия — покровительство многочисленных, поименно названных святых; даритель призывает даже покровительство всех святых в целом (omnium sanctorum). Далее следуют распоряжения, дополняющие основное положение о дарении:

Я отдаю названным монахиням десятую часть угрей в моих садках Гомерфонтена и Латенвиля, каждый год по сто су в течение десяти лет, дабы позволить им строить монастырь, и постоянную ренту в три мюида зерна с моей гомерфонтенской мельницы.

Будущность монахинь обеспечена; но они стремятся предусмотреть в хартии меры предосторожности: «Если вышеназванная мельница будет разрушена, сгорит или не будет больше работать, мы — я и мои наследники — обязуемся поставлять эти три мюида зерна, забирая их с других мельниц». Таков смысл хартии об организации аббатства Гомерфонтен, подписанной основателем в 1207 г. в присутствии руанского каноника, соседнего аббата и многих других свидетелей. Но, надо полагать, первое дарение показалось недостаточным, ибо двумя годами позднее Гуго де Шомон совершает в пользу нового аббатства еще один акт щедрости: помимо дома и сада в Гомерфонтене, он дарует им два соседних сада, лес, право рыбной ловли один день в году, двадцать су ренты с чинша Шомона, виноградник и десятину с какой-то местности. Потом от семьи Шомон и других соседних семей поступают дополнительные пожалования: в 1210 г. — от двух пришлых крестьян, в 1212 г. — двадцать два морга земли; в 1213 г. — земля и десять парижских су чинша; в 1218 г. — десятая часть леса; в 1219 г. — три морга земли; в 1220 — рента в два мюида зерна; в 1223 — дом в Гомерфонтене. Мы видим, как постепенно образуется аббатский домен. Дарения из других мест продолжали накапливаться в течение всего XIII в. Они состояли не только из земель, лесов, доходов в зерне или деньгах: в 1252 г. графиня Булонская сделает монахиням Гомерфонтена подарок — ренту на черный день в пятьсот сельдей. Вот из каких соображений и на каких условиях основывали аббатства во времена Филиппа Августа. И речь здесь идет только о маленькой общине монахинь, скромном дочернем доме могущественного цистерцианского аббатства: ее домен и права распространяются лишь на весьма ограниченный район, расположенный вокруг строений и монастырской церкви. Но каким бы — малым или великим — не было монашеское заведение, чувства, вдохновлявшие основателей и благодетелей, и средства, использовавшиеся для создания монастыря и увеличения его домена, совершенно одинаковы.

Верующие не только основывают новые обители, но и продолжают обогащать — правда, с меньшим рвением, чем прежде — уже существующие. С 1164 по 1201 гг. Клерво, аббатство св. Бернара, получило 964 дарения, то есть в среднем немногим более двадцати пяти в год. С 1201 по 1242 гг. цифра начинает снижаться: она составляет 522, что дает в среднем чуть больше тринадцати. В Волюизане, одном из самых старых аббатств цистерцианского ордена, основанном в 1127 г., на 114 хартий, содержащихся в картулярии между 1180 и 1213 гг., 60 упоминают пожертвования, сделанные монахами, что доказывает, что христианский пыл, если и уменьшился в силе, все-таки не совсем угас. Здесь мы также видим, как расширялся монашеский домен и росла год от года казна. Они получают всякие виды собственности и доходов: земли, леса, луга, виноградники; чинши или ренты в деньгах; ренты натурой — вином, зерном, овсом, ячменем, стадами, вплоть до железа и угля; права на выпас, на помол, на добычу угля, юрисдикционные права. Короче говоря, монахов обогащают и всячески заботятся об их существовании.

Какие же побуждения двигали жертвователями? В сущности, всегда одни и те же. Вот дама, одаривающая Волюизан «ради спасения своей души, души своего мужа, детей и предков»; другие делают подношения «во искупление своих грехов», третьи — «оттого, что уезжают в крестовый поход». В 1216 г. один знатный человек, «собираясь отбыть в поход против альбигойцев» и следуя совету своих друзей, составил в присутствии священника завещание с вручением заботы о своей душе, и священник принуждает его отдать этому аббатству шесть участков земли и три сетье пшеницы из доходов с некой местности. Надо сказать, что многие из этих даров входят в силу только после смерти: они сделаны post mortem жертвователя. Но монах терпелив, он умеет ждать, когда-нибудь он все равно вступит во владение.

Известна пословица: у кого земля, у того и война. За правление Филиппа Августа аббатство Волюизан выдержало не менее четырех судебных разбирательств: процессы против соседних церковных учреждений, против соперничающих епархий; против частных лиц, в особенности тех, кто пострадал от узаконенного родительского дара и отказывался отдавать часть своего наследства.

Одно из таких столкновений, в 1209 г., особенно любопытно. Аббатство Волюизан в судебном порядке преследовалось аббатством Паракле: обе общины оспаривали наследство одного священника по имени Жирар. Этот священик являлся духовником аббатисы и монахинь Паракле и был предан земле на кладбище Волюизана. Поэтому монахи сочли позволительным забрать себе все принадлежавшие усопшему вещи, в особенности одежды, размеченный псалтырь и сумму в тридцать су провенской монетой. Но аббатиса Паракле обратилась в суд; вынесение решения по делу было поручено высшей властью двум третейским судьям, и монахам Волюизана пришлось возвратить взятое. В целом, дела, которые они возбуждали против других религиозных общин, могли оборачиваться не в их пользу; но когда они имели дело с частными лицами-мирянами, то почти всегда выигрывали тяжбу; часто не происходило даже судебных прении, ибо в средние века долго раздумывали, прежде чем судиться с аббатством — ведь это означало судиться со святым, реликвиями которого владел монастырь, а стало быть, и с самим Богом. Христианин, заботящийся о спасении своей души, в конечном счете почти всегда отказывался от своих притязаний, или же монахи за небольшую сумму добивались отказа от иска.

У аббатств был и другой источник обогащения — владение приходскими церквами. В 1185 г. епископ Труа Манассия, детально перечисляя приходские доходы, получаемые в его епархии аббатством Монтье-ан-Дер (Верхняя Марна), пишет братии: «У вас в Росне есть право назначать приходского священника. Каждое воскресенье он получает в качестве приношения деньги, но прибыль от всех прочих публичных месс идет вам. На церемонии вознесения молитвы после родов женщин все, что кладут на поднос, остается ему, остальное же вам. Три дня в неделю, по понедельникам, четвергам и субботам, если священник служит мессу для частных лиц, приносимые деньги предназначаются ему. Он получает также доход с исповеди и с подношений брачующихся. Но он не имеет никаких прав на десятину — она принадлежит вам. Из денег, принесенных в качестве милостыни, священник получает 12 денье, излишек должен делиться поровну между ним и вами». Те же детали приведены для каждой из двадцати других церквей, принадлежавших монахам Монтье-ан-Дер только в диоцезе Труа; очевидно, что, помимо вознаграждения за требы, которое они делили с приходским священником, монахам принадлежала либо десятина целиком, либо большая часть ее, то есть самый значительный приходской доход. Это были легкие деньги, поскольку всю работу выполнял священник, а аббатство брало на себя труд лишь положить деньги в карман. Так будет на протяжении всего средневековья и всего «старого режима».

Хотелось бы знать — неужто монахи принимали столько приносимых им даров и милостынь в деньгах и недвижимости, не заботясь об их происхождении и не спрашивая себя, честно ли приобрел жертвователь оставляемое им имущество. Весьма вероятно, что подобная щепетильность не обременяла монахов того времени, по тому простому соображению, что значительная масса верующих считала дар святому или Богу делом благочестивым, самим по себе оправдывающим все. Не важно, чист был или нет источник щедрости: в момент одаривания церкви даже бесчестно приобретенным имуществом грех искупался.

Письмо, которое некий Симон Намюрский адресовал в первых годах XIII в. Анри де Виллье в ответ на вопрос по этому деликатному поводу, вводит нас в мир чувств и морали монахов того времени. Симон начинает, как всегда, со ссылки на авторитет одного из отцов Церкви, св. Иеронима, сказавшего: «Поостережемся получать что-либо из рук тех, кто обогатился слезами бедных, ибо не должно, чтобы нас причисляли к ворам, и не след, чтобы о нас говорили: „Видеть вора — то же самое, что убегать с ним (si videbas furem, currebas cum ео)“». Итак заключает Симон, что бы сказали о монахах, если бы они принимали без разбора из любых рук? Существует четыре вида имущества, из которого нельзя вносить пожертвования: добытое симонией, ростовщичеством, воровством и разбоем. Положим, ростовщик желает сделать вклад в монастырь. Надо сначала его предупредить, чтобы он возвратил то, что неправедно приобрел. Именно так сказал Товий Анне, когда ему принесли агнца: «Смотри, чтобы сие не было от вора». Но если ростовщик или вор отвечает: «Я не знаю, откуда появилось у меня это добро и кому я должен его возвратить», что делать тогда? Симон Намюрский не колеблется: «В этом случае нужно предложить ему отдать это Церкви, и тогда монахи с позволения епископа смогут принять добро». Это распространяется на случай, когда жертвователь владеет только неправо нажитым имуществом. Но бывает, что его собственность — смешанного характера (mixta bona), и одно досталось честно, а другое бесчестно. Именно тут находят свое применение тонкости схоластической казуистики: в случае смешанной собственности, говорит Симон, монахи могут принимать пожертвования всегда; они исходят из предположения, что подносимый предмет принадлежит к честно нажитому имению, потому что узнать обратное невозможно.

Другая рекомендация монахам — не покупать землю или собственность, если прошел слух, что продавец пользуется ею не по праву, например, когда ее оспаривают наследники или когда известно, что ее могли бы оспорить на вполне законном основании, если наследники осмелятся предъявить требования. И здесь казуист продолжает демонстрировать изощренность. Предположим, говорит он, что ростовщик владеет неправедно приобретенной землей: могут ли купить ее монахи, допуская, что ростовщик не знает, кому он мог бы ее вернуть? По этому пункту существует два противополжных мнения. Одни говорят, что монастырю позволено получить эту землю в качестве пожертвования, ежели ростовщик желает поднести ее в дар, но покупать ее у него запрещено. К чему подобные различия? А к тому, что ростовщик передает ее Церкви посредством дара, но не продажи. Иные утверждают, что монахи (даже в подобном случае) могут ее покупать, но, добавляет Симон, «это кажется мне неприемлемым». Здесь его письмо резко обрывается; нам недостает конца документа, и очень жаль: хотелось бы увидеть, каковы пределы этой изощренной мысли по столь важному и сложному вопросу, как законность монашеских приобретений.

Изучая картулярии аббатств той эпохи, все еще наполненные договорами о дарениях и покупках, очень трудно поверить, что монахи, приобретая каждое из них, предпринимали труды по расследованиям и героически отклоняли щедроты сомнительного происхождения. Их постоянно видят ведущими тяжбы против наследников; они выигрывают процессы или заключают полюбовные соглашения, но в конечном счете почти всегда вступают во владение предметами спора. Однако справедливости ради следует заметить, что в эпоху Филиппа Августа церковную власть начали тревожить некоторые скандалы. Один статут генерального капитула цистерцианского ордена в 1183 г. запрещает монахам принимать дары, исходящие от индивидуально отлученных лиц. А другой статут того же капитула в 1201 г. воспрещает получать пожертвования из рук тех, кто неприкрыто занимается ростовщичеством. Хотелось бы знать, в какой мере соблюдались эти предписания. Наивысшая щедрость для верующих того времени — отдать в монастырь самого себя или члена своей семьи с частью имения или целой вотчиной. Дары такого рода, очень частые в эпоху раннего феодализма, в X и XI ее., при Филиппе Августе стали гораздо менее обыденными. Вера тогда была уже не столь горячей, и люди больше не решались так легко, как прежде, передавать Церкви и святому покровителю свою собственность и личную независимость. Тем не менее такие дарения продолжали происходить, так как из них еще извлекали религиозную или просто материальную выгоду: одни уходили, чтобы стать монахами и жить посвященной жизнью, обеспечивающей им вечное блаженство; другие вступали в аббатство, продолжая оставаться мирянами, чтобы пользоваться относительной безопасностью, связанной с принадлежностью к Церкви, и получать надежную пищу, кров и непосредственное покровительство монахов.

Так, например, в первые годы XIII в. мы видим целую семью из отца, дочери и бабки, приносящих в дар аббатству св. Винцентия Майского самих себя и треть своей вотчины. Две других трети они продают тому же монашескому учреждению за сумму в двадцать два ливра майской монетой. Но это не просто бескорыстное пожертвование. Вступающая семья требует взамен от аббата годовой и пожизненной ренты в двадцать су; натуральной ренты в пятнадцать сетье зерна — семь рожью и восемь ячменем; пользования арпаном виноградника в добром состоянии, землей и лесом, которыми она может располагать исключительно в собственных целях. После смерти отца монахи будут выплачивать не более половины ренты в двадцать су и заберут назад половину виноградника, земли и леса, о которых только что говорилось. После смерти дочери и бабки они возьмут две другие четверти и не будут больше ничего платить. Здесь жертвователи — в сущности, продавцы: они заключают что-то вроде страховой сделки на случай войны и голода, пожизненно устраивая себя и свое имущество. Это финансовая операция, одновременно выгодная и частным лицам, которым социальные смуты не позволяют больше жить независимо, и монашеской общине, помимо прочего, в конечном счете навсегда вступающей во владение доменом.

Чаще всего случалось, что мужчина или женщина вступали в монастырь, дабы облачиться в монашеское одеяние и вести монастырскую жизнь. Так, глава дома отдает в монахи сына, дочь или брата, что в высшей степени упрощает семейные обязанности. Подобных документов достаточно. Вот знатный человек, Гуго де Тьебомениль, отдающий в абатство От-Сель своего сына Ульриха. Но любой монах должен принести с собой взнос — в монастырь не вступают с пустыми руками. Гуго передает часть своего аллода Лашер. Некоторое время спустя он сам становится монахом и приносит другую часть своего аллода. Наконец, через несколько лет его жена в свою очередь обращается к монашеской жизни и отдает Церкви то, что осталось от общей вотчины. Вот вам семья, заключенная в монастырь, и домен, навсегда потерянный для мирского общества. Это происходило в первые годы правления Филиппа Августа. В 1194 г. на другом конце Франции мелкий пиренейский дворянин Реймон Бернар из Эспарроса отсылает в аббатство Эскаль-Дье своего сына Бернара, «дабы служил он там как монах», как гласит хартия, а вместе с ним отдает и все, чем он владеет в приходе Марзероль. То же самое происходит в совершенно другом месте. В 1193 г. землевладелец из Вексена отдает монахам Мелана два виноградника и два арпана земли, чтобы его юный брат смог вступить в монастырь. И жертвователь появляется в аббатской церкви с ребенком; он кладет на алтарь св. Никезия канделябр — символ дара; приор общины, с согласия собратьев, жалует дарителю «братство», то есть присоединение к духовным заслугам монастыря; тот взамен обещает монахам, что на склоне жизни или даже раньше, ежели он возымеет таковое желание, вступит в их монастырь «со своей собственностью».

Нам неизвестно, было ли сдержано обещание в этом частном случае; но, вне сомнения, именно в эпоху Филиппа Августа многие, предчувствуя надвигающуюся тяжкую болезнь и близкую кончину, облачались в монашеское одеяние, становясь монахами, и тем самым обогащали аббатства. В сознании средневекового человека это был самый верный способ уладить свои счеты с Богом.

Тяготы семейных обязанностей в эпоху, когда семьи во Франции насчитывали много детей, трудности с наделением сыновей и дочерей землей, способной позволить им занять почетное положение, потребности морального порядка, толкавшие в монастыри жаждавших покоя и умерщвления плоти верующих, раскаявшихся грешников или просто богобоязненных людей, трепетавших пред смертью при мысли об аде, в который верили все — этого уже достаточно, чтобы объяснить, почему с такой легкостью заполнялись бесчисленные монастыри и приорства Франции времен Филиппа Августа. Но следует учитывать и другое побуждение: потребность избежать жизненных невзгод во времена небезопасные как для имущества, так и для людей, когда сама знать не всегда была уверена в завтрашнем хлебе. По этому поводу в «Диалогах» цистерцианского монаха Цезария Гейстербахского, написавшего свой труд в 1221 г., есть любопытная страница. Автор приводит сочиненный им диалог монаха и новиция:

МОНАХ. Мы часто и постоянно видим людей богатых и знатных, например, рыцарей и горожан, вступающих в наш орден, дабы избежать нужды, предпочтя по необходимости послужить Богу богатством, нежели переносить среди своих родственников и знакомых бедность. Человек, который занимал в мире почетное положение, рассказывал мне, как он вступил в монастырь: «Конечно, — добавил он, — если бы я преуспел в делах, я никогда бы не дошел до того, чтобы вступить в орден». Отсюда я понял, что он не пожелал следовать за своим отцом или братом, когда те вступили в монастырь, а промотал имущество, оставленное ему родителем, и лишь тогда явился, прикрывая покровом набожности приведшую его нужду.

НОВИЦИИ. Нет нужды приводить много примеров, ибо мы видим, как множество людей, особенно послушников, вступает в орден из тех же соображений. Но счастливы владеющие богатством и презревшие его ради любви к Иисусу Христу!

Наконец, следует присоединить к этим различным категориям добровольных или вынужденных монахов всех обделенных в этом мире, где увечья или физические недостатки не позволяли вести нормальную жизнь. Когда у отца появлялись плохо сложенные дети, он отдавал их в клирики или в монахи, так что Церкви приходилось защищаться, дабы не стать необъятным «двором чудес»: она требовала от своих священников, каноников и особенно епископов определенного состояния здоровья и эстетического совершенства и противилась допущению в священническую корпорацию лиц чересчур немощного телосложения или вызывающих насмешки. Во времена, когда телесная сила была в такой чести, а физическая красота столь ценилась знатью, нельзя было, чтобы у приближенных к Богу был смешной или отталкивающий вид. Под конец, исходя из этого, были выработаны основные принципы, часто жестокие, но необходимые. К монахам Церковь была менее требовательной, так как теоретически последние должны были входить в соприкосновение с миром как можно меньше и увечья, спрятанные в монастырских кельях, не рисковали вызвать насмешку или скандал. Таким образом, монастыри становились естественным пристанищем для множества людей, которые по соображениям физического порядка не могли бы вести тяжкую жизнь рыцаря, и множества незамужних девиц. Некоторые аббатства решались допускать подобные вещи. Один из современников Филиппа Августа, Пьер Мирме, возвысился в 1161 г. до сана аббата и получил в управление аббатство Андр. «Войдя в монастырь, — пишет местный хронист, — он попятился от ужаса перед уродством паствы, коей он призван был руководить. Иные монахи были хромы, другие кривы, косы или слепы, третьи одноруки». Следовало как-то реагировать на это, и в течение тридцати двух лет, покуда он был аббатом, Пьер Мирме отказывал во вступлении в свой монастырь всякому лицу с каким-либо физическим недостатком. Возможно, он впадал в другую крайность.

Благодаря щедротам верующих, земельным и денежным пожертвованиям монахи богатели, используя эти богатства в первую очередь для того, чтобы сделать свою обитель достойной святого, реликвиями которого они обладали и который им обеспечивал столько милостыни, то есть обогатить алтарь ценными предметами и возвести прекрасные здания в современном вкусе. Во всяком случае, именно так подходили к делу старинные бенедиктинские конгрегации, особенно в обширной монастырской империи Клюни.

У цистерцианцев принципы иные. Основатель Клерво, святой Бернар, с крайней строгостью упразднил в церквах своего ордена все, что воздействует на взор и чувства, все, что может отвлечь монахов от созерцания и молитв: никаких мозаик, цветных витражей, настенной живописи, скульптуры; оставлен только крест, и, опять-таки, нежелательны большие золоченые или посеребренные кресты. Запрещены украшения из шелка, даже во время великих праздников. Та же простота и во внешнем убранстве — не разрешены каменные башенки; их следует сооружать из дерева и ограниченных размеров. Дозволены исключительно маленькие колокола. Вспоминается знаменитое заявление св. Бернара, где он осуждает приверженность клюнийцев к украшению храмов и использованию искусства для службы Богу и святым: «Церковь блистает в своих стенах и пренебрегает своими бедняками. Она золотит камни и оставляет нагими детей. Деньгами нищих чаруют взоры богача. К чему лепные изображения, изваянные или нарисованные предметы? Все это душит набожность и напоминает иудейские церемонии. Произведения искусства суть идолы, отвращающие от Бога, они способны возбуждать благочестие лишь слабых и мирских душ».

Так можно было говорить в начале XII в., в пылу религиозной реформы и состязания орденов в умерщвлении плоти и аскетизме. Но в эпоху Филиппа Августа вкус к прекрасным сооружениям и роскошь культовых церемоний развились настолько, что цистерцианцы начали поддаваться заразительному примеру. В 1192 г. генеральному капитулу Сито приходится напоминать своим аббатам о соблюдении устава и воспрещать сооружение чересчур пышных церквей. В 1182 г. он приказал уничтожить в течение двух лет все разрисованные витражи, установленные вопреки предписаниям основателя. В 1213 г, капитул снова запрещает всякую живопись, кроме образа Христа. Статут 1183 г. не дозволяет аббатам и монахам носить шелковые ризы. Но, несмотря на все запреты, устав соблюдали все меньше и меньше, и клюнийская идея, провозглашавшая, что для служения Богу нет ничего излишне прекрасного или пышного, в конце концов овладевает всеми.

Добрый аббат, образцовый аббат, которого хвалят монастырские хронисты и о ком больше всего говорят, — это тот, кто посвятил большую часть времени, усилий и денег приумножению собственности аббатства и починке или сооружению зданий. Большинство настоятелей были тогда одержимы страстью к строительству, и впоследствии о них напишут именно как о выдающихся строителях. Откроем, например, «Историю Сен-Флорана в Сомюре». Вот посмертное восхваление шестнадцатого аббата, Менье, скончавшегося в 1203 г.; несколько строк посвящено его нравственным качествам, а затем следует основное: «Он приобрел много имущества; он возвел множество зданий, церковные врата, трапезную, лазарет, приемную; это он заботливо начал и самоотверженно закончил стену, окружающую наши виноградники. Да спасет Сын Всевышнего этого праведного аббата!» Преемник Менье, семнадцатый аббат Мишель Сомюрский (1203-1220 гг.), был еще более замечательным человеком: «Из мирского Бог послал ему такую милость, что не было подобного ему строителя зданий. Именно ему обязаны мы нашей новой большой залой, большей частью наших домов и мельницами, которые он повелел соорудить вопреки воле жителей Сомюра. Это он обогатил нашу церковь ризами, епитрахилями, накидками, стихарями, шелковыми рубахами стоимостью в пятьсот ливров. Под конец жизни он построил приемную аббата — шедевр изысканности, с прекрасными трехпроемными окнами. Наконец, именно он велел привезти из Шартра приобретенные втридорога великолепные колокола для башни».

Все похвалы походят друг на друга, ибо устремления одни и те же, и монахи особо пекутся о материальных интересах своей общины. Прочитаем, к примеру, отрывок из хроники аббатства св. Марциала в Лиможе, относящийся к современнику Филиппа Августа, двадцатому аббату Иземберу:

Это был очень мягкий и спокойный человек, умевший нравиться властям. В молодости он поначалу руководил приорством Рюффек. Там он соорудил церковь, монастырь, дома, все мастерские и целую стену, от самого фундамента. И еще он обставил приорство так, что там, где двое монахов с трудом добывало себе пропитание, смогло жить их семь. В самом аббатстве монастырь походит на королевский дворец. Благодаря этим приобретениям приорство Берне приносит нам ежегодно четыреста су. Из этой суммы он взял десять ливров, чтобы увеличить средства, выделяемые на одеяние монахам, дополнительные обеды братиям по понедельникам, следующим за вторым воскресеньем после Пасхи. Кладбищенская капелла тоже была построена и освящена его заботами; наконец, это он построил кладовую близ капеллы Пречистой Девы. На это он потратил в несколько приемов бесконечно много денег. Благодаря доходам, коими он обогатил аббатство, двести бедняков получают обеды в помещении для раздачи милостыни, триста в хлебопекарне, сами же братья — в трапезной.

Уметь добывать деньги и тратить большую часть их на служение Богу, бедным и удобства для монахов — вот наилучшее средство того времени остаться в памяти людей и спасти душу в мире ином. Самым важным событием в аббатском управлении, составляющим целую эпоху в монастырских анналах, является сооружение церкви. Аббатская церковь — это большая рака, накрывающая малую, ту, что заключает реликвии покровителя аббатства; и чем больше привлекает она поклонения, тем больше пожертвований и денег паломников. Монахи заинтересованы в том, чтобы их церковь была как можно выше, ибо деньги, затраченные на ее сооружение, как в мирском, так и в духовном отношении хорошо помещены. И это объясняет нам, почему современники Филиппа Августа наблюдали, как по всей Франции вырастают церкви аббатств столь же роскошные, как и соборы.

К югу от Луары романский стиль рождает две прекрасных монастырских церкви — св. Юлиана Бриудского и Святого Креста в Бордо; но большая часть их находится на севере — аббатство Валь, церковь Лонпон (Эн), хоры Монтье-ан-Дер, церковь Сент-Ивед в Брене, церковь Сен-Пьер-ле-Виф в Сансе, аббатство Уркам, церковь аббатства Сен-Матье-дю-Финистер и чудо Мои-Сен-Мишеля в готическом стиле.

Последнее сооружение, обязанное своим появлением четырем аббатам: Роберу де Торини, Журдену, Раулю Дезилю и Тома де Шамбру, современникам Филиппа Августа и Людовика VIII, — шедевр монастырского искусства. Оно состоит из двух групп многоэтажных зданий. На западе — кладовая (1204-1212 гг.), превосходящая высотой великолепный капи-тульный зал, называемый «Рыцарским» (1215-1220 гг.), со своими четырьмя нефами на стрельчатых перекрещивающихся арках и изваянных замках свода, с колоннами, заканчивающимися богатыми капителями, и двумя каминами с широкими пирамидальными колпаками; наверху же — монастырь, завершенный лишь под конец правления Людовика Святого, одна из жемчужин готического искусства, в котором все создано, чтобы очаровывать: изящество аркатур и столбиков, расположенных в два ряда, бесконечно разнообразная роскошь стоящих вдоль галерей скульптур. На востоке находится законченная в 1218 г. церковь, особенно величественная благодаря своему двойному нефу, двум широким окнам и высоким сводам, покоящимся на просто украшенных и очень строгих колоннах. Весь этот ансамбль строений, размещенных на вершине неприступной скалы, опирается на необычайно мощную стену семидесяти метров в длину и от сорока до пятидесяти метров в высоту. Так что это аббатство — почти крепость, что свидетельствует и о том, что окружаюшая его местность изобиловала опасностями.

Существует и церковь черных монахов Сен-Виктора Марсельского, отстроенная в 1200 г. С двумя башнями, похожими на донжоны, папертью и стеной, сложенной из огромных, не скрепленных раствором, блоков пелагического вида, четырьмя толстыми выступами прямоугольной апсиды, редкими и высоко расположенными окнами она создана, чтобы выдерживать осады. История монахов Сен-Виктора и в самом деле наполнена войнами и сражениями с горожанами, графами и феодалами провинции.

Подобные случаи отнюдь не редки в эту эпоху. Во всех провинциях, где нет могущественного и покорного королю знатного барона, способного создать органы правопорядка, постоянно царит анархия, и монах, как и все, подвергается нападениям и обязан защищаться, если не хочет быть обобранным.

Хронист Жоффруа, приор Вижуа, относящегося к св. Марциалу в Лиможе, рассказал о событиях, очевидцем которых он был в течение полутора лет, с 1182 по 1183 гг.; и вот какие, по его словам, насилия и вымогательства претерпели в течение столь краткого времени монастыри Лимузена. В это можно поверить — он не преувеличивает и даже не слишком возмущается: сдается, он привык к этим сценам войны и беспорядка. В ноябре 1182 г. монастырь приорства Шале разрушен родственником виконта Кастийона; монахи разбежались, воины завладели реликвиями св. Ансильда и перевезли их в замок своего предводителя, дабы святой ему покровительствовал. В феврале 1183 г. лиможские горожане пользуются начавшейся войной между английским королем Генрихом II Плантагенетом и его старшим сыном Генрихом Молодым, чтобы излить свою злобу на монахов св. Марциала. Они опустошают великолепные сады аббатства, разрушают принадлежавшие ему пять или шесть маленьких церквей, сжигают колокольни собора, другой его крупной собственности, разрушают башню колокольни, стены, мастерские, саму церковь. Через несколько дней шайка наемных солдат захватывает двух монахов аббатства Пьер-Бюфье и утаскивает их полуголыми, рассчитывая на выкуп; наемный проходимец из англичан делает, говорит хронист, своим ремеслом похищение монахов и продажу их по восемнадцать су. В марте 1183 г. сын английского короля Генрих Молодой захватывает аббатство св. Мар-циала и изгоняет оттуда всех монахов, даже новициев и детей-школяров; должностным лицам, таким, как церковному старосте, регенту певчих, младшему певчему, прево аббатства, пришлось провести ночь на улице. «Кто бы поверил, — добавляет Жоффруа из Вижуа, — что у сих деяний не было многочисленных свидетелей?» На следующий день Генрих Молодой приказывает передать ему все сокровища святилища, алтарей, золотые статуи, чаши, крест, раки. Это лишь заем: он дает им расписку, скрепленную своей печатью. Но все эти богатства были пущены на продажу или отданы в залог, чтобы заплатить воинам, и к монахам, естественно, больше не вернулись. В мае месяце тот же принц снова отбирает силой казну Гранмона и казну аббатства Короны; он также обирает монастыри Далона и Обазина. В октябре 1183 г. приорству Вижуа угрожает шайка солдат — монахи увозят, дабы переправить в надежное место, наиболее ценные предметы. Неколько дней спустя, в свою очередь, разграблено другое приорство св. Марциала, Сен-Парду д’Арне, и монахам приходится выкупать свое имущество за 650 су; люди приорства уведены в плен и содержатся в нем до тех пор, покуда приор не вносит в качестве выкупа требуемую сумму. В Сен-Жиро д’Орийяк главарь шайки облагает монастырь налогом в 15 тысяч су. На этом можно остановиться. Данное перечисление достаточно показательно, ибо охватывает период только в двенадцать месяцев; отсюда мы заключаем, что жить в эпоху Филиппа Августа в монастырях центральной Франции было несладко.

Можно утверждать, что то же самое происходило во всех регионах, становившихся театром военных действий между королем и баронами; и там часто разражалась война на горе крестьянам и монахам, ее главным жертвам. Монастыри, ввиду своих богатств, непреодолимо влекли солдат, и набожность того времени нисколько не мешала грабить их и даже сжигать — святотатство бесспорное, но, в общем, легко искупаемое пожертвованием или паломничеством. Это тема, на которую можно было бы говорить очень долго, и мы скоро к ней вернемся, пока же констатируем, что в феодальной среде, где не переставала свирепствовать война, аббатства, даже укрепленные, не являлись надежным убежищем, и там, как и везде, приходилось бороться за свою жизнь и имущество.

Но и множество других причин мешало предаваться монашескому призванию молитвы и труда даже в условиях мира и порядка, порой наступавших. Самого беглого взгляда, брошенного на документы, достаточно, чтобы вскрыть основные виды болезней, изводивших тогда монастырское духовенство во всех концах Франции и во всех конгрегациях: в плане светском общины монахов и монахинь плохо управлялись и обрастали долгами почти до полного разорения; внутренние разногласия волновали и существенным образом ослабляли их; наконец, в них не соблюдался больше устав — там происходили разного рода скандалы, и церковная власть почитала своей обязанностью постоянно вмешиваться, дабы принуждать монахов к выполнению долга, внедряя, добровольно или силой, реформы. В материальном положении, как и в нравственном состоянии монастырей, тоже хватало признаков упадка; и этот упадок орденов, старинной бенедиктинской системы, действительно одна из характерных черт истории французской церкви и Франции в эпоху Филиппа Августа.

Для общин, как и для частных лиц, финансовый вопрос, вопрос бюджета, был во все времена жизненно важным; история средних веков приводит много доказательств тому. Только два примера: в XIII в. исчезновение французских коммун, столь жизнеспособных сообществ северной Франции, было следствием плохой финансовой организации, невозможности справиться с расходами и честно выполнять свои обязательства. Многие из них закончили банкротством, которым воспользовалась королевская власть. Кроме того, денежный вопрос будет диктовать всю внутреннюю и внешнюю политику монархии в правление Филиппа Красивого и его первых преемников, занимая, впрочем, значительное, хотя и недостаточно отмеченное место уже в заботах Филиппа Августа. Но не только короли и горожане страдали от затруднений в средствах: изучая жизнь светских феодалов, мы увидим, что многие благородные семьи, чрезвычайно обремененные долгами, разоренные ростовщиками, вынуждены были закладывать или продавать, дабы выполнять свои обязательства и поддерживать свое общественное положение, даже родовое поместье, разрываемое таким образом на клочки.

Сама Церковь не избежала этого всеобщего бедствия, и особенно страдали от него монастыри. Немецкий монах Цезарий Гейстербахский по этому поводу приводит в своих «Диалогах» любопытный рассказ: «Однажды ростовщик дал под залог денежную сумму одному келарю нашего ордена. Последний поместил ее в надежное место с монастырскими деньгами. Позднее ростовщик потребовал свой вклад. Келарь открыл сундук и не нашел ни денег ростовщика, ни денег аббатства. Замки были не тронуты. Печати на мешках не разбиты: не было оснований подозревать воровство. Решили, что деньги ростовщика поглотили деньги монастыря».

Аллегория прозрачна и с избытком подтверждается фактами. Так, в 1196 г. аббатство Сен-Бенинь в Дижоне одалживает у еврея по имени Вален сумму в 1700 ливров из 65 /о годовых. Аббатство в течение одиннадцати лет не могло ничего заплатить, так что по истечении срока долг 1700 ливров возрос до 9825 ливров. В 1207 г. графине Шампанской пришлось взять на себя долги монахов Сен-Бениня, а в 1222 г. герцогиня Бургундская Алиса расплатилась с евреем по имени Саламин, который также являлся кредитором аббатства Сен-Бенинь и одновременно аббатства Сен-Сен. Дабы удовлетворить кредиторов и своих поручителей, дающих средства, Сен-Бенинь вынужден был продать значительную часть своей собственности в Бургундии. В 1220 г. аббатство Сен-Лу в Труа расписывается в том, что должно одному еврею из Дамьера 450 провенских ливров; в качестве гарантии оно оставляет ему целую деревню Молен в Об, в которой предоставляет пожизненную ренту. В Вердене немногим позднее 1197 г. по уши в долгах было аббатство Сен-Ван, и хронист рассказывает об этом следующую историю. В монастыре только что сменился аббат — по просьбе графини де Бар, Агнессы, для руководства Сен-Ваном избрали клюнийского монаха по имени Стефан. Однажды, когда новый аббат встретился с графиней, последняя спросила его, удалось ли вырвать разросшийся терновый куст, в котором завязло аббатство по причине плохого финансового положения. «Наши долги? — ответил аббат. — Их заплатят с помощью красной рубахи святого Вана: я полностью доверяю ему». Он хотел сказать, что аббатство добудет деньги при помощи реликвий святого, которому было посвящено; в самом деле, это было одним из средств, которые использовали задолжавшие монастыри для расплаты по долгам. Хронист возмущается ответом аббата, который считает циничным, и добавляет: «Подобная дерзость была наказана небесами. На глазах находившихся там дам и баронов аббат внезапно пал, разбитый параличом. Он принялся биться в ярости и рвать себя ногтями и с этого дня потерял речь. Графиня отдала приказ унести его и положить на простое ложе».

Этот хронист воспринимал дела в трагическом свете. Но были и другие регионы Франции, где не относились дурно к монахам, видя, как они выколачивают деньги с помощью реликвий своего святого покровителя.

И впрямь, перенесемся в лиможский монастырь св. Марциала. Здесь тоже монастырь и приорство изнемогают под бременем долгов: в 1213 г. ризничий должен 1 000 су, аббат — больше 20 000. В 1214 г. долги св. Марциала достигли более 40 000 су. «В подобной ситуации, — говорит хронист Бернар Итье, — Церковь воистину в опасности». В 1216 г. аббат лично должен 20 000 су. «Вот уже двадцать лет, — добавляет хронист, — ростовщики выколачивают из наших аббатств огромные суммы и хвастают тем, что будут получать их и впредь». В 1220 г. аббатство было настолько обременено долгами и так обеднело, что аббату Раймунду Гослену пришлось сложить свои полномочия. К счастью, некоторое время спустя начал распространяться слух о чудесах, происходящих на могиле св. Марциала, и в монастырь потекло столько денег, что аббат смог избавить своих монахов от большей части их долгов. Нежданное чудо случилось весьма кстати.

На другом конце Франции, в Провансе, в еще более критическом положении в 1185 г. находилось марсельское аббатство Сен-Виктор. Оно должно было 80 000 су марсельским евреям и очутилось перед необходимостью передать им некоторое количество своей собственности, включая деревни и церкви. Церкви — евреям! Епископ Антиба, дабы избежать скандала, счел своим долгом самому откупиться от кредиторов, выдав им наличными половину суммы долга, и мы обнаруживаем в картулярии Сен-Виктора хартию, по которой аббатство в покрытие издержек епископа оставляет ему замки и все доходы с ризниц. И повсюду та же картина. В клюнийском приорстве Шарите-сюр-Луар в 1209 г. приору Жоффруа, обремененному долгами и обязанностями службы, приходится продать за 10 000 турских ливров тамплиерам важную сеньорию Ленвиль близ Санлиса. А к 1200 г. аббат Сен-Жермен д’Осер Рауль вынужден продать золото и драгоценные камни, украшавшие раку св. Германа. Сами святые обираются теми, кому поручено им служить. Не было года, когда монахи не закладывали бы у ростовщиков, почти всегда — евреев, золотые и серебряные украшения алтарей, чаши, кресты, вплоть до священнических облачений. Учитывая отношение средневековых людей к евреям, понятна скандальность происходившего, не считая того, что совокупные долги часто доводили монастыри до настоящего разорения. В конечном счете монахи разбредались, а аббатство, лишенное средств к существованию — ибо все было продано — исчезало.

Не подлежит сомнению, что большое количество монастырей, прекращающих свое существование к концу средневековья, не выдержало именно финансовых затруднений. Основатели цистерцианского ордена предприняли самые серьезные меры, чтобы избежать катастроф; но, надо думать, их преемникам удалось помешать цистерцианским аббатам влезать в долги не больше, нежели заставить соблюдать устав, запрещающий приобретение недвижимости, ибо в конце XII в. генеральный капитул Сито почти ежегодно затрагивает эту тему. В 1181 г. в седьмом статуте говорится: «Воистину есть от чего покраснеть от стыда, когда видят кое-кого из наших братьев, вводящих в долг свою обитель, чтобы купить вина». В 1182 г.: «Долги возрастают в огромных размерах, и это становится явной погибелью для многих наших общин. Всякой обители, имеющей долг более пятидесяти марок, мы запрещаем покупать земли и возводить новые строения». Статут 1184 г. позволяет аббатам, обремененным непосильными долгами, продавать движимое имущество и даже, в случае крайней необходимости, — недвижимое, вплоть до выдачи долговых обязательств. В 1188 г. — новое запрещение покупать землю и заниматься строительством, но запреты остаются бессильными, и два года спустя после кончины Филиппа Августа мы увидим, как в самом аббатстве Сито, резиденции ордена, которому следовало бы служить примером, положение становится настолько отчаянным, что вся конгрегация вынуждена придти ему на помощь, предоставив денежные средства.

Что же делают монахи со своими деньгами? Бесспорно, их наиболее солидные траты, как мы знаем, заключались в покупке земли и особенно в новом строительстве. Но следует также признать, что у них имелись и тяжкие обязанности. Прежде всего монахи были призваны щедро творить милостыню и давать приют больным, путешественникам, паломникам и нищим. Одна из их неукоснительных забот — кормить бедняков, одевать их и даже предоставлять временное пристанище. Во всяком крупном аббатстве есть две важные службы: раздача милостыни и гостеприимство, и два специальных должностных лица, несущих эти послушания. В цистерцианском ордене раздатчик милостыни назывался привратником (portaries), и в его келье, расположенной близ монастырских ворот, всегда должны были храниться хлеба, приготовленные для раздачи прохожим и нуждавшимся. Цезарий Гейстербахский утверждает, что в 1217 г. был день, когда милостыню у дверей его аббатства получили пятнадцать тысяч бедняков. Все дни до жатвы, в которые дозволялось скоромное, забивали быка, зажаривали его с овощами и оделяли пищей бедных. В постные дни мясо исключалось и раздавались только овощи. Раздачи хлеба были столь значительны, что аббат боялся, как бы его закрома не опустели еще до нового урожая, и рекомендовал брату-пекарю делать хлебы поменьше. «Но, — говорит ему брат-пекарь, — в печь я их ставлю маленькими, а выходят они из нее большими». Вот так чудо! И Цезарий добавляет: «Они видели, что муки в мешках становится больше».

Вторая, весьма дорогостоящая обязанность возлагалась на монахов как вассалов короны и сеньора провинции или как подданных местного архиерея и Папы. Под предлогом крестового похода, на неотложные нужды Церкви или просто для пополнения королевской или папской казны аббатствам следовало выплачивать большие суммы, и их жестоко эксплуатировали. Напомним, что говорили некоторые монахи, вроде Бернара Итье или Гио де Провена, о способностях римлян, то есть папства, его кардиналов и представителей, в этой сфере. Злоупотребления и вымогательство курии с конца XII в. приняли такие размеры, что генеральный капитул Сито не смог удержаться, чтобы публично не пожаловаться и не принять меры к их пресечению. В статутах 1193 г. седьмая статья гласит: «Следует уведомить Папу, что Григорий, в сане кардинала Святого Ангела, требует от аббатов нашего ордена новых податей, прецедентов которым до настоящего времени не было». И генеральный капитул наказывает аббатов, давших легату деньги, днем покаяния на хлебе и воде.

Что же касается требований королевского фиска, то достаточно почитать хрониста Ригора, описывающего, как в 1189 г. Филипп Август повел себя с аббатством Сен-Дени. Главой его тогда был Гийом де Гап. В тот год король потребовал, чтобы монахи Сен-Дени выделили ему тысячу марок серебром — очень крупную сумму — а аббат не повиновался. «Однажды, — говорит Ригор, — король, проезжая через Сен-Дени по нуждам королевства, остановился в аббатстве, как в своих личных покоях. Но аббат, предупрежденный о приезде короля и страшно напуганный, поторопился созвать братьев на капитул и тотчас же попросил освободить его от должности». Вот несколько строк, красноречиво свидетельствующих — надо было либо слагать с себя сан, либо платить.

Мы видим, что аббат не всегда нес ответственность за плачевное состояние финансов своей общины: он должен был беспрестанно бороться против вымогательств вышестоящих лиц, часто неправых и неразумных, и бороться зачастую безуспешно. Но когда, к довершению несчастий, глава монастыря оказывался плохим управителем, человеком небрежным и расточительным, дело доходило до полного разорения. Большой недостаток устава св. Бенедикта состоит в том, что он предоставлял аббату почти абсолютную светскую власть над монастырем. Ему обязаны были безусловно повиноваться монахи, ему же принадлежали все права. Он — суверен учреждения, называемый господином (dominus). Правда, в качестве противовеса этой почти автократической власти устав наказывает ему советоваться с собранием братьев — капитулом: теоретически аббат обязан учитывать мнение братии, но на деле очень часто его власть безгранична и бесконтрольна, он управляет имуществом общины, как ему вздумается, не отдавая отчета в своем руководстве представителям монахов, находящихся под его началом. Когда это подобие монархических прерогатив попадает в руки честного и дисциплинированного человека, дела общины не страдают и даже могут процветать; но когда аббат слаб, лишен высоких личных достоинств или стремится лишь к удовлетворению своих страстей и алчности, долги обители возрастают и все рушится. Вот почему на соборах того времени аббаты всегда являются объектом самых настойчивых, самых строгих предписании. То, что им запрещено делать, например, положениями Парижского собора 1213 г., позволяет нам узнать, что же они творили. Следующее перечисление говорит само за себя:

1. Аббаты не должны выполнять функции адвокатов и судей.

2. Они не должны возить за собой многочисленную охрану и да не держат подле себя слишком юную прислугу.

3. Они не имеют право передавать имущество монастыря своим родственникам.

4. Да не позволят они входить в монастырские врата молодым женщинам.

5. Они не должны отбирать приорства у тех, кто туда назначен, дабы передать их лицам из своей семьи.

6. Два раза в год настоятели должны получать счета от должностных лиц аббатства и приорств.

7. Они не имеют права решать важные дела и одалживать крупные суммы без учета мнения семи старейших монахов, избранных для этого случая капитулом.

Вот совершенно очевидная попытка ограничить власть аббата в том, что касается светского управления, и заменить монархию абсолютную монархией конституционной.

8. Аббаты не должны продавать приорства.

9. Наконец, строго запрещается аббатам и приорам преследовать монахов, предложивших на капитуле какие-либо меры, направленные на реформу обители.

В 1216 г. на соборе в Сансе церковным властям вновь пришлось приказать аббатам и приорам отдать своим капитулам отчет за все годы по цифрам расходов и состоянию средств общины. Тот же собор воспрещает им брать займы, превышающие определенную сумму, и в особенности занимать у евреев. Подобные предписания будут возобновляться почти каждый год на всех синодах епископов, которые состоятся в XII столетии, что является доказательством их совершенного несоблюдения. И когда во времена Людовика Святого архиепископ Руанский составит дневник своих пастырских посещений и отметит нарушения, совершенные во всех поднадзорных ему монашеских учреждениях, то на каждой странице этого дневника будут встречаться слова non computat, то есть — этот аббат не отчитался перед капитулом; очевидно, аббаты даже сами не знают, до какой суммы доходят долги их общины. Вещь маловероятная, но факт: эти администраторы не считают и не планируют траты.

Когда соборы и епископы ничего не добиваются, вмешиваются Папы и навязывают монастырям, грозящим разорением, реформу. Именно так поступил, например, папа Целестин III в 1195 г., чтобы спасти от разорения марсельское аббатство Сен-Виктор. Папский указ давал аббату право смещать нерадивых приоров. Он потребовал ото всех приорств аббатства выплаты коллективной подати, предназначенной для помощи самому аббатству и уменьшения его долгов. Кроме того, Папа приказал приорам регулярно выплачивать в обычной форме обязательный налог аббату. Одной из наиболее распространенных причин плачевного финансового состояния монастырей было как раз то, что подчиненные приорства отказывались участвовать в расходах аббатства и производить ежегодную выплату части своих поступлений. Приорам строго воспрещалось продавать свою недвижимость и брать в долг больше ста су без согласия аббата и вменялось в обязанность каждый год приезжать для отчета на генеральном капитуле. Рекомендовалось ограничить постоянные расходы по оказанию гостеприимства, а аббату и великим приорам не взимать незаконных поборов с приорств. Наконец, сам аббат лишался права одалживать более тысячи су без согласия своего капитула, да и вообще все важные дела ему запрещалось решать, не выслушав мнения капитула или его большей части. По этому указу о рефоме можно судить и о прочих — все они похожи друг на друга, а самое их количество и частое повторение доказывают, что зло было велико и искоренить злоупотребления было весьма трудно. Но просто установить новые правила мало — надо добиться их выполнения.

Несмотря на действия соборов и Пап, на монастырский мир очень часто обрушивались настоящие бедствия. Полностью разоренные аббатства запирали свои ворота и прекращали существование. Дабы упредить подобные скандалы, Церковь в те времена нередко наказывала вышедших из повиновения и нарушивших свой долг аббатов, временно отстраняя и даже смещая их. В 1205 г. Робера, аббата Кутюра, большого монастыря в Ле-Мане, отрешили от должности за позорную растрату монастырских средств. Двумя годами ранее Папа поступил так же с Арно, аббатом монастыря св. Михаила в Кюкса, что в Руссильоне. Последний — типичнейший нерадивый аббат. Мало того, что он забросил имения своего монастыря и обратил в руины монастырские строения — он уступил, заложил или продал большую часть земель и доходов общины, так что аббатство вконец обнищало. Светскому сеньору Руссильона, арагонскому королю Педро II, пришлось вмешаться лично и принять решение, объявившее продажи, совершенные аббатом Арно, недействительными и подлежащими выкупу по цене, устанавливаемой судьями, избранными самим королем. Сегодня подобная мера кажется нам несколько деспотичной, но в те времена, когда речь заходила об интересах Церкви и ее имения — собственности Бога и святых, священной и неотчуждаемой — частные договоренности и право отдельных лиц не принимались в расчет.

Да будет позволено нам в заключение привести письмо Этьена де Турне архиепископу Реймсскому, относящееся к разорившемуся монастырю Бредеен, — оно позволяет вникнуть в суть дела, а инцидент, о котором в нем рассказывается, далеко не единичен, нечто подобное случалось тогда повсюду и довольно часто. Могущественным абатствам не давали погибнуть, но малые, не получая помощи, тихо исчезали сами по себе:

Мы отправились в монастырь Бредеен, дабы собрать там наш синод, но каково было наше изумление, какая грустная картина для Церкви, какой позор перед иноземцами! Нам говорили, что это аббатство всегда насчитывает двенадцать постоянных насельников для регулярного проведения служб, что бедных там кормят, несчастных утешают, а паломникам дают приют. Мы приехали — и что же мы увидали? Здания в руинах, никаких звуков монашеской службы, повсюду тишина и запустение, ни одного инока для богослужения в святом месте. Как будто мы оказались в пустыне; поговаривали, что есть жалкая лачуга то ли в винограднике, то ли на тыквенном поле. А ведь аббатство владело большим имением, богатыми десятинами! Но почти все было заложено или продано, а саму несчастную церковь охранял лишь одинокий священник. Прихожане вздыхали и горестно жаловались. Они говорят, что церковь была основана и обогащена приношениями их предков, и продолжают требовать того, чего уже нет.

И как же поступает в такой ситуации епископ? Он накладывает интердикт на эту жалкую (lacrymabilem) церковь, запрещает проводить там службу и возбраняет прихожанам платить десятину и подносить какие-либо дары, покуда все монахи и приор не вернутся туда. Неизвестно, насколько действенной оказалась эта мера — в переписке Этьена больше ничего об этом не говорится; но не исключено, что запустение стало окончательным. Аббатство Бредеен пополнило список разоренных и исчезнувших монастырей.

* * *

Другое зло, терзавшее монашеский мир, — раздоры. В обителях покоя и молитвы свирепствовали неповиновение, открытые мятежи и внутренняя борьба.

В 1212 г. клюнийский аббат приказывает одному из членов своего ордена, ведущему себя неподобающе, Жоффруа де Донзи, приору Шарите, явиться на генеральный капитул. Жоффруа отказался и послал к аббату монаха, заявившего, что его приор обращается по этому поводу к Папе. Аббат принял решение ехать в Шарите самому, дабы вернуть монахов на стезю долга. Но едва он со своей свитой переступил порог приорства, как его встретили градом камней с колокольни. Конь был серьезно ранен, а всадник, избитый до полусмерти камнями, «дрожавший всеми членами и мертвенно-бледный», как говорится в рассказывающем об этом случае послании Иннокентия III, был вынужден укрыться у одного горожанина. Воины приора заняли все высокие части зданий приорства, организовали дозоры и заперли ворота города. С восставшими пришлось вести переговоры.

Встреча представителей генерального капитула с Жоффруа де Донзи состоялась у ворот приорства, куда последний явился, окруженный монахами с огромными палками. Приор заявил, что не признает капеллана капитула и его выговоры. «Он считает, что ответствен в духовном плане только перед Папой, а в светском — перед графом Неверским, под покровительством которого находится приорство. Он не примет никакого мирного предложения или соглашения, покуда аббат не покинет город».

Капитул отлучил его со всеми его соучастниками, отстранил от должности и заменил одним клюнийским монахом. Но чтобы реализовать подобные меры, пришлось прибегнуть к помощи Филиппа Августа, приказавшего графу Неверскому взять приорство силой.

В статутах генерального капитула Сито часто поднимается вопрос о заговорах монахов против своих настоятелей. Капитул 1183 г. приравнивает заговорщиков к ворам и поджигателям и объявляет их подлежащими отлучению. Статут 1191 г. объявляет, что зачинщики будут изгнаны из аббатства и переведены в другое учреждение ордена, где их еженедельно будут подвергать бичеванию и содержать один день в неделю на хлебе и воде. Глава марсельской конгрегации Сен-Виктора также с великим трудом удерживал под своим началом нижестоящие аббатства или приорства, всегда готовые от него отделиться. Мятежи были столь часты, что в 1218 г. каждого инока, поручая ему управление приорством, обязывали принести следующую клятву: «Клянусь на святом Евангелии Господнем в ваших руках, сеньор аббат, что с сегодняшнего дня я буду верным и послушным вам и вашим преемникам, аббатам Сен-Виктора, и буду верно отправлять свою должность, получаемую от вас. Когда бы вам ни было угодно, следуя мнению старейшин монастыря, лишить меня должности, клянусь ни в чем сему не противиться и безоговорочно передать в ваши руки приорство со всем, что от него зависит».

Случаются даже трагедии. В 1186 г. монах убил аббата цистерцианского монастыря Труа-Фонтен. В 1210 г. каноники Саля, близ Рошешуара, перерезали горло своему приору, когда тот вставал к заутрене. В том же году был отравлен аббат Фонгомболя. В 1216 г. братья убили одного из монахов аббатства Деоль. История аббатства Сен-Ван в Вердене в конце XII в. являет собой целый ряд мятежей и принудительных сложений с себя сана; история аббатства Синон, обременного долгами, не менее назидательна. В Тюлле в 1210 г. монахи разделились на две мятежных группировки, каждая из которых избрала своего аббата, и война их привела к разрушению монастыря. Подобное же чуть было не случилось в монастыре св. Марциала в Лиможе, где в 1216 г. посох оспаривало три аббата.

Обостряло ситуацию и то, что монахи в распрях между собой или в мятежах против аббатов прибегали к поддержке чужеземцев. Они обращались с жалобами на аббата к высшим церковным властям: епископу, архиепископу, Папе, и даже порой, противно всем каноническим установлениям, к властям мирским. Переписка Этьена де Турне не оставляет на этот счет никаких сомнений. В ней повествуется, как черные каноники Сен-Жан-де-Виня в Суассоне затевают открытую борьбу против своего аббата Гуго. Эти каноники, посланные руководить тем, что называли «приорство-курия», жили как приходские священники, что весьма мало располагало к соблюдению устава. Аббат Сен — Жан-де-Виня хотел сохранить свою власть над этими канониками-кюре: он намеревался оставить за собой право сменять их, отзывать и возвращать в аббатство всякий раз, как найдет это уместным. Но это не входило в расчеты каноников, и против своего начальства они обращаются за поддержкой к епископу Суассонскому. Потом дело передается в римскую курию. Аббат и епископ начинают тяжбу, но в Риме, как всегда, процедура тянется до бесконечности; потеряв надежду увидеть ее завершение, стороны передают свое дело третейским судьям, которые высказываются в пользу аббата. Этьен де Турне написал по этому поводу взволнованное послание Папе, в котором сурово осуждал каноников-кюре за стяжательство, что запрещено их уставом, и использование денег для подкупа епархиальных властей и расположения епископа в свою пользу.

В аббатстве Сент-Аман в Турне монахи пожаловались на своего аббата архиепископу Реймсскому и отказались повиноваться. Архиепископ велел Этьену де Турне провести расследование, и последний отчитывается о выполнении поручения следующими словами: «По вашему приказу, отец мой, я прибыл в Сент-Аман, где встретил очень нелюбезных монахов. Сии мятежники упорствуют в бунте и, возможно, помрут нераскаянными. Им не в чем упрекнуть своего аббата — это человек образованный, целомудренный, сдержанный и миролюбивый. На что же они жалуются? На то, что он более склонен к экономии, нежели к мотовству, на то, что пальцевой азбуки[2] им недостаточно для того, чтобы передать слова «бобы», «сыр» или «яйцо»». Ну и предлог! Этьен добавляет, что решил наказать зачинщиков бунта, переведя их временно в другой монастырь с запрещением выходить из него под угрозой отлучения. Но мятежники послушались его не больше, чем своего аббата, и нашли возможность отпущения своих грехов у архиепископа Реймсского, на что с негодованием сетует епископ Турне.

Со столь же горячей жалобой он обращается к епископу Буржскому, который поддерживал монахов Сен-Сатюра, монастыря в Берри, в конфликте с их аббатом. Едва аббат давал понять, что собирается призвать братию к порядку и соблюдению устава, как те жаловались архиепископу. И последний настолько верил их лжи, говорит Этьен, что предписал аббату не наказывать строго ни одного монаха, пока не закончится судебное разбирательство по делу тех, кто обратился к епископскому правосудию. Но Этьен де Турне совершенно справедливо замечает архиепископу, что подобный приказ — катастрофа для монастырского духовенства. Теперь в аббатствах нет неукоснительного послушания, а царит беспорядок, разложение и хаос во всем. Он умоляет архиепископа вернуть аббату Сен-Сатюра право, освященное уставом св. Бенедикта и соборными канонами: строго наказывать проступки этих монахов, назначать, сменять и отзывать должностных лиц, находящихся под его властью.

Еще в письмах Этьена де Турне содержится история некоего Николя из монастыря св. Мартина в Туре. Тот, вечно враждуя со своим аббатством, в один прекрасный день бежал из обители, украв печать общины, изготовил подложные письма против всех, кто его обвинял, и, вооруженный этими документами, отправился в Рим жаловаться. Этьену пришлось писать Папе, дабы предостеречь его от наветов беглого монаха, отчего в начале письма у него и вырываются слова о всеобщем зле, от которого страдал весь монашеский мир: «Стало очень частым и привычным делом, когда в наших святых обителях оказываются сыны раздора и неповиновения, любящие суды и споры, сеющие ненависть между братьями, коим любо взращивать скандалы и способствовать губящим нас междоусобным распрям, делая из нас предмет насмешек для иноземцев».

Когда аббат — человек малопочтенный, мот, он обычно ладит с такими монахами, подстрекая их против немощных стариков, и, поддерживаемый таким образом наиболее сильной и беспокойной группировкой общины, растрачивает имущество аббатства. Факты подобного рода нередки; в частности, нам известно, опять же от Этьена де Турне, об аббате св. Мартина в Туре по имени Жан, который пользовался этим средством, провоцируя самые ужасные скандалы. Архиепископу Реймсскому и турскому епископу пришлось строго наказать его. Аббат Жан под угрозой отлучения безропотно подчинился, исповедался в своих грехах и подписал пергамент, дав на Евангелии следующие обязательства: «Обещаю вечно хранить целомудрие, регулярно присутствовать на службах, есть в трапезной с монахами, спать с ними в дортуаре, давать обеды в своих покоях лишь для уважаемых гостей, брать с собой, когда мне понадобится представлять интересы монастыря вне его стен, пожилых и скромных братьев, в отношении которых не могут пойти бесчестящие слухи; не позволять ни одному монаху выходить без сопровождения, если того не требует настоятельная необходимость, а особенно — не допускать, чтобы молодые монахи покидали аббатство для посещения представлений, рынка, мест светских развлечений; наконец, не принимать никакого решения, не посоветовавшись предварительно с собранием шести монахов, назначенных епископом из числа старейших братьев». Этот ряд обещаний дает полное представление о поведении некоторых настоятелей аббатств.

Сообщенных в письмах Этьена де Турне фактов достаточно, чтобы пролить свет на внутренний порок, дезорганизующий и разлагающий старинные бенедиктинские конгрегации: склонность монастырского сообщества отвергать власть своих начальников, аббатов, и опираться в сопротивлении им на внешние власти. Но лучше всего показывает, насколько глубоко укоренилось зло, междоусобная война, разразившаяся тогда в ордене Гранмона и продлившаяся около семидесяти лет.

Орден Великой Горы в Лимузене, основанный в 1073 г. Этьеном де Мюре, имел изначально один из самых строгих уставов. Как цистерцианцы и картезианцы, монахи Гранмона, на первый взгляд, доходили до крайней степени аскетизма. Одной из характерных черт их устава была абсолютная изолированность монахов, стремление уклониться от любого контакта с миром, избежать всякого беспокойства и забот мирского порядка, дабы погрузиться исключительно в молитву и преимущественно духовные труды. Еще основатель ордена пожелал, чтобы забота о материальных интересах была поручена только братьям-послушникам, то есть мирским братьям, обязанным обеспечивать существование и ухаживать за монахами настоящими. Последние должны были целиком посвятить себя духовной жизни. Намерение превосходное, и первое время по основании все шло хорошо. Но когда на протяжении XII в. орден, осыпанный дарами королей, знатных баронов и верующих Англии и Франции, значительно разбогател денежно и территориально, а монахи Великой Горы все еще не могли ничем заниматься и даже не имели права писать письма и составлять акты, пришлось значительно увеличить число братьев-послушников для управления имуществом. К началу правления Филиппа Августа орден Гранмона представлял собой любопытный феномен — монашескую корпорацию, состоящую из малого числа монахов и управляющую бенефициями при помощи двадцатикратно превышающей ее по численности корпорации светских управляющих. Монахи ничего не желали знать и не знали о материальном состоянии своих монастырей; послушники, принадлежащие к ордену лишь внешне, напротив, держали в руках все деньги, все домены, всю власть. И вот последние, имея за собой численное преимущество и материальное могущество, совершенно естественно пришли к мысли, что представляют сам орден и фактическое управление конгрегацией, а стало быть, должность генерального приора — главы центральной обители Гранмона и должности отдельных приоров в дочерних общинах должны принадлежать им. Как выражались писатели того времени, особенно поэт Гио де Провен, был ниспровергнут естественный порядок вещей. Монашеская община, возглавляемая и руководимая послушниками-мирянами, становилась, по часто приводимому в связи с этим сравнению, телегой перед лошадью.

Столкновение церковного и светского элементов ордена стало неизбежным. Война разразилась в 1185 г. из-за избрания генерального приора, когда у монахов был свой кандидат, а послушники выдвинули на эту должность другого. Раскол продлился три года, и потрясение, оказавшееся его следствием, задело все обители ордена. Во всех монастырях Гранмона братья-миряне лишали монахов владений, заключали их в кельи, едва давая им что-то для пропитания, дурно обращались с ними и даже без колебаний изгоняли. Какой скандал! Епископы, короли, Папы посредничали, пытаясь положить этому конец и установить мир между враждующими собратьями, но едва посредники отворачивались, как борьба возобновлялась еще сильнее и все начиналось заново.

В 1188 г. в результате напряженных усилий папства и правительства Филиппа Августа уже казалось, что договорились об окончательном мире. Папа Климент III аннулировал избрание двух генеральных приоров, оспаривавших управление орденом, и заставил избрать третьего, которому большая часть гранмонцев поклялась повиноваться, возобновил орденские привилегии и одобрил устав. Со своей стороны, французский король узаконил своим личным подтверждением достигнутое соглашение: перед ним предстали главы двух партий и обменялись друг с другом поцелуем мира. Но двумя годами позже война в ордене вспыхнула снова — повсюду возобновилось насилие и изгнание монахов послушниками. Монахи воззвали к Риму, где их дело стало изучаться с обычной медлительностью. Папство, которое сразу же должно было энергичными мерами положить конец спору, прибегало к уверткам и бездействовало по очень простой причине, о которой нам косвенно сообщает одна фраза Этьена де Турне из письма, адресованного Папе. Не монахи Гранмона, а послушники располагали деньгами. И они сами похвалялись, что с их помощью проваливают все начинания своих противников: «Они не полагаются на правосудие, а связывают все надежды — и сами говорят это всем, кто хочет слушать — со своими денежными щедротами и подкупом, коим широко пользуются».

Тем не менее беспорядки приняли такой размах, что капетингское правительство сочло должным вмешаться во второй раз. Прежде чем отбыть в крестовый поход, Филипп Август в 1190 г., употребив угрозы и просьбы, отправил монахов и послушников Гранмона в Сен-Дени, дабы принудить их соблюдать мир. Но едва он уехал, как ссоры возобновились, в то время как представители обоих группировок судились в Риме пред нерешительным и беспомощным Святым престолом. Именно тогда Этьен де Турне, по соглашению с аббатами Сен-Дени, Сен-Жермен-де-Пре и Сен-Виктора, написал в 1191 г. Папе письмо, в котором сообщал о бесчинствах послушников и плачевном положении притесняемых монахов, угрожая Риму гневом короля Франции.

Это не привело ни к чему — папство, даже в лице Иннокентия III, не осмеливалось положить конец запутанному делу. В 1214 г. в ордене Великой Горы продолжали сражаться, а Папа все еще получал от монахов жалобные письма:

Кем мы станем скоро, жалкими бедняками, какие мы семь, предметом насмешек и презрения для всех, кто знает нас, попавших в жестокое рабство к мирянам? Мы не перестаем взывать и жаловаться, но никто не слышит наших криков; мы выставляем напоказ наши страдания, но никто не приходит к нам на помощь. Нет больше пророков в Израиле! Моисей умер для нас, а его последователь не продолжает его трудов. Иисус Навин неверен своему народу: он заключил союз с чужеземцем; он позволил развратить себя и ведет против нас тяжбу, мы не видим в народе предводителя, ниспосланного Богом, способного освободить нас от послушников. Они угнетают нас невероятным образом… разрушают обители нашего ордена, преступают монашеские уставы, транжирят имущество общины и раздают его мирянам из своих семей или своим друзьям… Они поднимают на нас свою крепкую руку, угрожая расколоть череп, ежели мы попытаемся сопротивляться каким бы то ни было их притязаниям, а чтобы нас наказать, бросают нечистоты в нашу еду. Они отняли все наше мирское имущество, да еще и стремятся распоряжаться нами в сфере духовной… Мы не закончим, если станем перечислять ряд тяжких оскорблений, клевет, угроз, самоуправств, жертвами которых мы явились со стороны сих лжебратий, особенно в этом году. О Святой Отец, мы посылаем к тебе подателями сего письма наших достойных братьев, людей с доброй репутацией, верных и богобоязненных. Ты можешь точно узнать от них то, что было бы слишком долго излагать тебе письменно — они беспристрастные свидетели дел, которые тебе откроют. Припадаем к стопам Твоего Святейшества; просим и благочестиво умоляем тебя, ежели есть в тебе какое-то чувство жалости, внемли чаяниям наших братьев. В тебе наша надежда; с твоим водворением на престоле святого Петра единственно в тебе наше прибежище. Спаси нас, Владыко, от господства сих варваров, от услужения этим мирянам, которым мы столь долго вынуждены подчиняться, быть может, в наказание за грехи наши. Ежели твоя поддержка покинет нас, кто поможет нам? После тебя мы не видим никого, к кому могли бы прибегнуть. Положи же конец нашей тяжбе, еще никем не разрешенной окончательным образом. Наше письмо и так уже слишком длинно и могло бы тебя утомить; на этом мы заканчиваем, мы, твои смиренные и презренные слуги, претерпевшие сверх всякой меры и глубоко встревоженные. Владыко, сжалься над нами.

Средневековые Папы зачастую обладали более широким умом, более возвышенной и доступной чувствам человечности и справедливости душой, чем те, кто их представлял. Они были лучше своих кардиналов и легатов: это относится, например, к папе Григорию VII, гораздо менее непреклонному и жестокому, нежели те, кто действовал от его имени, и может быть отнесено также к Иннокентию III, которого часто предавали его же представители. Гранмонский кризис усугубили странные действия посланных во Францию кардиналов и особенно — легата Робера де Курсона. Он выказал такое пристрастие к послушникам, что последние воспользовались этим, чтобы вновь приняться за свои бесчинства. Избиваемые, покрытые ранами, изгоняемые из своих монастырей, монахи обращались ко всем, от легата до Папы. Робер де Курсов дал им отпор, отстранив их генерального приора и объявив их апелляцию лишенной законной силы. На сей раз Иннокентий III выразил неодобрение своему уполномоченному в весьма горячих словах: «Воистину, мы поражены тобой, узнав о твоем невероятном поведении. Человек, наделенный разумом, не осмелился бы действовать подобным образом. По какому праву ты взял на себя функции судьи по нашим апелляциям? Какой умный и скромный человек позволил бы себе вынести против приора Гранмона, после его законно поданной апелляции, приговор об отстранении от должности? Как посмел ты своей единоличной властью отпускать грехи этим мятежным послушникам и освобождать их от повиновения своим вышестоящим?» Папа заканчивает тем, что аннулирует решения своего легата и поручает архиепископу Буржскому позаботиться о выполнении принятых совершенно справедливых решений относительно приора Гранмона.

Это письмо Иннокентия III было датировано мартом 1214 г., но не возымело большого действия, ибо и два года спустя, в 1216 г. орден Великой Горы все еще оставался жертвой междоусобной войны, а тот же Папа писал архиепискам Буржскому, Сансскому и Турскому, приказывая им наказать тех, кто восстал против генерального приора и установлений конгрегации. Смута продолжалась до середины XIII столетия.

 

 

ГЛАВА VIII. ЖЕСТОКИЙ И РАЗБОЙНЫЙ ФЕОДАЛЬНЫЙ МИР

Если рассматривать феодальный мир, исключив его верхушку, о которой мы поговорим позже, то привычки и нравы благородного сословия на протяжении XII в. в целом оставались неизменными. Почти повсюду владелец замка был грубым и хищным солдафоном — он воюет, сражается на турнирах, проводит мирное время в охоте, разоряет себя мотовством, душит поборами крестьян, грабит соседние замки и разоряет церковные владения.

В начале XIII в. монахи аббатства Сен-Мартен-дю-Канижу составили нескончаемый список преступлений, совершенных руссильонским кастеляном Поном дю Берне. Сей знатный муж был настоящим разбойником:

Он разрушил нашу изгородь и увел одиннадцать коров. Ночью он вторгся в наши владения Берне и срубил фруктовые деревья. На следующий день он схватил и привязал в лесу двух наших слуг, отобрав у них три су и десять денье. В тот же день на нашей ферме Эга он снял с Бернара из Моссе рубаху, штаны и башмаки. В другой раз он убил двух коров и ранил четырех на ферме Коль-де-Жу и унес все найденные им сыры. А однажды он заставил людей Риаля откупиться за пятнадцать су, и они были в таком ужасе, что отдались под покровительство Пьера Дюмоле посредством единовременной уплаты пятнадцати су и ежегодной ренты в один ливр воском. В Эгли он захватил пятьдесят пять баранов, осла и троих детей, которых соизволил отпустить только за выкуп в сто су, забрал одежду, рубахи и сыры; он вторично отобрал у Пьера из Риаля рубаху, у Бофиса — ремень и нож, у Пьера Амана — две накидки, шубу и скатерть… И, поклявшись вместе со своим отцом в церкви Святой Марии Вернеской, что оставит в покое аббатство, он похитил у наших людей в Авидане восемь су и семь кур и принудил нас откупить берег Одилона, проданный нам его отцом… Он увел у нас из Берне скот, более пятисот баранов, и захватил четырех человек, которым, к счастью, удалось бежать. Затем он схватил двух людей из Одилона, потребовав с них выкуп в пятнадцать су, и один из них все еще в плену.

Этот Пон дю Берне просто тиранил местное население, однако и феодалы более высокого ранга в той же горной области вели себя точно так же, разве что их поле деятельности было шире, а добыча значительней. Один из самых любопытных документов, касающихся этой темы, — завещание графа Руссильонского Гинара от 1172 г., то есть незадолго до начала правления Филиппа Августа. В нем отражается весь феодальный мир, сознающийся в смертный час в своих грехах и старающийся их искупить, возместив ущерб своим жертвам. Почти все статьи завещания составлены по одной и той же формуле. Вот наиболее выразительные из них:

Церкви и жителям Палестра за убытки, причиненные мною, я возвращаю 2 000 мельгорьянских су.

Людям Сере за злодеяния, от коих они претерпели, — 1 000 мельгорьянских су.

Людям Канде, у которых я увел их скот, я возвращаю 100 мельгорьянских су.

Пьеру Мартену, перпиньянскому купцу, за ущерб, нанесенный ему одним вором, я возвращаю 150 мельгорьянских су».

Очевидно, граф Гинар поимел из украденного свою долю.

Людям Виллемолака — 1 000 су, жителям Каномаля — 300 су, людям Морея — 500 су, людям Булона — 500 су, людям Доманова — 1 000 су, жителям Божи — 100 су…

Это далеко не полный перечень. Но вот точная и недвусмысленная исповедь:

За грабеж Пона де Навага в той мере, в какой участвовал в этом я (proparteatrociniPontiideNavagaquamegohabui), я возвращаю 1000 мельгорьянских су и хочу, чтобы сверх этой суммы раздали бедным 100 новых рубах.

Более ясно признаться в том, что граф Гинар Руссильонский был причастен к доходам воровской шайки, невозможно. Маловероятно, чтобы эти руссильонские сеньоры, документы о которых к нам случайно попали, были и впрямь исключением из правил. Мы не говорим, что так поступала вся знать их края — ибо достойные люди существовали во все времена и во всех странах — но такими были многие представители их сословия. Перенесемся в другие концы Франции, и мы увидим ту же картину. В Берри в 1209 г. сеньор де Деоль, а в 1219 г. — сеньор де Сюлли уличены в ограблении купцов, и Филиппу Августу пришлось вмешаться и сурово их наказать. Знатные бароны, феодальные властители грабят не меньше, чем простые владельцы замков. Виконт Лиможа Ги У не стеснялся посылать своих воинов на рынки за товаром, не платя за него, и велел бросать в темницу тех, кто пытался оказывать сопротивление. Герцог Бургундский Гуго III, вечно не сводивший концы с концами, на деле — тоже обычный разбойник с большой дороги: он грабит французских и фламандских купцов, проезжающих через его владения, что стало одной из причин, заставивших Филиппа Августа в 1186 г. предпринять поход в Бургундию.

Один из знатнейших сеньоров своего времени, знаменитый Рено де Даммартен, граф Булонский, личный враг французского короля, тот, кто больше всех потрудился над созданием коалиции, разбитой при Бувине, во всех других отношениях был отъявленным разбойником. Его нынешний биограф г-н Анри Мало попытался облагородить эту личность, представляя его прежде всего воплощением феодальной розни, неприятия знатью централизованной монархии. Он показал, что этот барон, борясь против королевской власти, в конечном счете выполнял свой долг и сражался за независимость своей земли, желая остаться ее хозяином. Все это так, и мы, в конце концов, понимаем графа Булевского, получавшего деньги от англичан и немцев, дабы противостоять Филиппу Августу и создавать ему повсюду врагов. Национальная идея, или понятие родины, по отношению к которой существуют обязанности, едва была выражена и в XVII в. у крупных сеньоров времени Людовика XIV и принца Конде, тем более нечего искать ее в сознании знатного феодала при Филиппе Августе; но г-ну Мало следовало бы признать, что его герой, «красивый, храбрый, сильный, умный и образованный», не довольствовался значимостью своей роли, но прибавлял к ней доходы от вооруженного грабежа, грубое вымогательство у крестьян, купцов и горожан. «С самого начала правления Рене Булонского, — признает г-н Мало, — за ним прочно утвердилась слава любителя денег, раздобывавшего их несколько грубоватыми средствами. Правда, надо признать, что если он их и любил, то лишь для того, чтобы убедить в законности его поступков обираемых им людей. А посему каждый старался по мере сил защититься от него, и мы видим, что все население почитает благоразумным укрыть свои ценности: таковы жители Кале, доверившие свои богатства монахам Андре в 1191 г.» И г-н Мало сам сообщает нам о некоторых из этих «несколько грубоватых» средств, которые использовал Рено Булонский, наполняя свой кошелек. Он показывает нам, как тот уводит в плен толпы окрестных монахов, захватывает убранное в риги зерно, присваивает пришедшиеся ему по вкусу их леса, пахотные земли и болота. Соообщается и о другом «подвиге» графа, имевшем громкий отголосок в 1190 г. Бывший канцлер Ричарда Львиное Сердце, епископ Гийом де Лоншам, изгнанный из Англии, приезжает искать убежища на французской земле и высаживается на булонских берегах. Но едва он вступает в эту страну, как на него обрушивается со своим отрядом граф Рено, отбирает лошадей, поклажу, священные сосуды из его часовни, стаскивает с него даже епископскую мантию и только затем разрешает продолжать путь. Инцидент наделал много шума. Архиепископ Реймсский сурово отчитал молодого графа Булонского, требуя возвращения похищенного, и отлучил вора. Но это ни к чему не привело. «Рено, — пишет г-н Мало, — выслушал упреки, но ничего не возвратил, даже епископской мантии». Таков человек, называемый его биографом «типичным знатным французским феодальным сеньором конца XII — начала XIII века». И когда Мало немного ниже добавляет: «В эту эпоху самый ничтожный обладатель кольчуги, самый мелкий владелец какой-нибудь башни уже в силу этого чувствовал себя вправе грабить и убивать людей, оказавшихся в пределах досягаемости его меча», и подтверждает эту общую фразу примерами, заимствованными в графствах Гинском и Будонском, где феодальный разбой был ужасающим, то он провозглашает ту же правду, которую можно было бы отнести почти ко всей Франции.

Сами современники признавали это. Трубадур Гираут де Борнель, писавший в начале XIII в., сожалеет о разбойных повадках, недостойных воина: «Когда-то я видел, как бароны в красивых доспехах устраивали турниры и участвовали в них, и было слышно, как долго говорили о тех, кто нанес прекраснейшие удары. Ныне честь состоит в воровстве быков, овец и баранов. Ах! Позор тому, кто является пред дамой рыцарем, который собственной рукой гонит стада блеющих баранов или грабит церкви и прихожан». Другой современник и трубадур, провансалец Бертран д’Аламанон, сочиняет то, что называют тенсоной, сатирическим диспутом, с намерением посмеяться над сеньором Ги, бывшим разбойником, который остепенился и стал поэтом, и говорит ему: «Друг Гион, я очарован твоим здравомыслием, ибо ты стремишься овладеть всяким ремеслом. Ты, долго бывший разбойником с большой дороги, теперь, как я слыхал, возвысился до роли сержанта. А после похищения быков, овец и баранов ты стал жонглером и исполняешь стихи и песни. Этак ты взойдешь к великим почестям».

Только что процитированный Гираут де Борнель имел тем больше оснований жаловаться на разбой сеньоров, что сам пал его жертвой. Эти люди не уважали даже поэтов. Однажды, когда Гираут, проходя через горы Наварры, возвращался от кастильского двора, где его тепло приняли и осыпали подарками, наваррский король Санчо Сильный велел своим воинам обобрать его.

Феодальный мир продолжал жить грабежом; он разбойничал, обирал купцов и путников, взимал с крестьян и горожан фьефа незаконные поборы и чрезвычайные пошлины, и подобные вещи происходили повсюду. К разбою вооруженному он добавил обирание арендаторов и зависимых крестьян, воровство сеньориальных служащих. Вне сомнений, во многих местах подобные бесчинства за столетие уменьшились; некоторые города, бурги и даже деревни получили или купили гарантии, хартию, контракт. Сеньор, наконец, начал понимать, что средство извлечения денег из своего фьефа заключается не в опустошении его вымогательствами и превращении в пустыню. Однако далеко не везде знать мыслила таким образом, и если существовало множество мест, огражденных от самоуправства надлежащим способом оформленными актами, то гораздо больше было тех, у кого таковых свобод не было и которые сеньор обирал как хотел. Города нашли способ защиты, но как сопротивляться деревням? Собственность и жизнь крестьян в мирное время были не в большей безопасности, чем во время войны.

В связи с этим нужно обратиться к смелой обвинительной речи против феодальных вымогательств знаменитого проповедника Жака де Витри, адресовавшего свои обличения князьям и рыцарям, proceres et milites: «Все, что крестьянин собирает за год упорным трудом, рыцарь, благородный человек, пожирает в час. Не довольствуясь платой воинам за счет крестьян, не довольствуясь своими доходами и ежегодным чиншем, взимаемым со своих подданных, он еще обирает их незаконными податями и тяжкими поборами. Бедняка изматывают, выколачивая из него плоды его трудов и пота многих лет».

Особенно осуждает проповедник пресловутое право «мертвой руки». Он яростно восстает против знати, ворующей наследство покойников, имущество вдов и сирот: «Отец умер, а сеньор уводит у несчастных детей корову, которая могла бы их прокормить. Люди, пользующиеся правом мертвой руки — убийцы, ибо они обрекают сироту на голодную смерть; они подобны червям, поедающим трупы». В другом месте он сравнивает знать с волками, а их приспешников и служителей — с вороньем: «Подобно тому как волки и шакалы пожирают падаль, а вокруг каркают вороны, дожидаясь своего участия в пиршестве, так обирают своих людей бароны и рыцари, а прево, сборщики налогов и прочее адское воронье радуется возможности подобрать остатки». И метафоры, все более и более выразительные, сменяют друг друга: «Сии сеньоры, не работающие и живущие трудами бедняка, походят на грязных паразитов, вгрызающихся в мясо, точащих его и питающихся тем, что служит им убежищем». «Прево не менее алчны, чем их хозяева: они душат поборами и душимы в свою очередь. Их называют пиявками, ибо они высасывают кровь нищих и извергают ее сеньорам, более могущественным, чем они». Какую только форму не принимает эксплуатация бедного народа сеньорами и их присными! Они изыскивают средства обложить налогами буквально все, и Жак де Витри, дабы развлечь своих слушателей и привлечь их внимание, рассказывает следующий анекдот:

Однажды один бальи, служащий какого-то графа, желая угодить своему хозяину, говорит ему: «Сеньор, если вы изволите мне поверить, я предоставлю вам возможность зарабатывать каждый год определенную сумму денег». — «Охотно», — отвечает граф. «Позвольте же мне, сеньор, продавать солнце на всей протяженности вашего фьефа». — «Как, — отвечает граф, — можно продавать солнце Господа?» — «Очень просто: многие ваши люди отбеливают полотно и оставляют его сушиться на солнце. Даже если они будут давать вам только по 12 денье за каждый кусок полотна, вы заработаете много денег». И вот так сей дурной слуга подвигнул своего сеньора к продаже солнечных лучей.

Жак де Витри неистощим, рассуждая на тему фискальных способностей могущественных людей и нищеты угнетаемых; он чувствует, что именно здесь коренится глубокое зло феодального общества, и пытается припугнуть виновных: «Вы были прожорливыми волками, — говорит он им, — а посему скоро завоете в аду». Но для тех, кого недостаточно пугает перспектива вечных мук, у него есть другой, по-человечески более близкий, основанный на опыте аргумент: «Великим следует полюбить малых; пускай поберегутся внушать к себе ненависть. Не след презирать обездоленных: ежели они могут прийти нам на помощь, то так же точно могут и причинить нам зло. Вам известно, что многие сервы убили своих хозяев и сожгли их дома».

Ни один проповедник или обличитель этого периода средневековья не обрисовал с большей точностью печальные последствия алчности благородного сословия и не клеймил феодальный разбой в более суровых выражениях. Витри сумел пойти дальше и, поговорив о жажде денег — главном пороке знати, показал нам ее страсть к сражениям и кровожадные инстинкты, хорошо объясняемые привычкой к грабежам и длительным войнам. В этом заключается вторая общая и отличительная черта феодального мира. И здесь, как во всем остальном, история доказывает, что проповедники нисколько не преувеличивали.

Вот, например, мелкий перигорский феодал Бернар де Каюзак, о котором рассказывает хронист Петр из Во-де-Серне. Настоящий зверь:

Его жизнь проходит в грабежах и разрушении церквей, в нападениях на паломников, в притеснениии вдов и бедняков. Особенно нравится ему калечить беззащитных. В одном монастыре черных монахов Сарла обнаружили сто пятьдесят мужчин и женщин, которым он повелел отрубить руки и ноги и выколоть глаза. Жена этого сеньора, такая же жестокая, как и он, помогала ему в пытках. Самой ей доставляло удовольствие мучить бедных женщин. Она приказывала отрезать им груди и вырывать ногти, чтобы они не могли работать.

Другой пример:

Один из военных товарищей Симона де Монфора, рыцарь Фуко, даже возмущался жестокостям, творимым воинами. Всякий пленник, не имевший средств заплатить сто су за свой выкуп, был обречен на смерть. Его бросали в подземелье и оставляли погибать от голода. Иногда Симон де Монфор повелевал притаскивать их полумертвых и бросал на глазах у всех в выгребную яму. Рассказывают, что из одной из своих последних экспедиций он возвратился с двумя пленными, отцом и сыном. Он заставил отца собственными руками повесить сына.

Чтобы узнать, до чего могла доходить любовь к войне и побоищам, понять, каким удовольствием и настоятельной потребностью было для баронов той эпохи грабить, жечь и убивать, достаточно ознакомиться хотя бы с жизнью и произведениями трубадура Бертрана де Борна. Этот поэт также был человеком знатным и владельцем замка; он провел всю жизнь, сражаясь и, главное, побуждая сражаться других. Он любил войну ради ее самой, ибо ему нравилось видеть сталкивающиеся друг с другом полчища и льющуюся кровь, но главным образом — потому, что на войне захватывали добычу и принцам приходилось проявлять щедрость к сражавшимся за них рыцарям. Знаменитая сирвента, принадлежность которой Бертрану де Берну, правда, оспаривается, «Любо мне в веселое время Пасхи, когда распускаются листья и цветы…» — настоящий гимн войне, где есть такая весьма известная строфа:

Говорю вам, что не могу ни есть, ни пить, ни спать, если не слышу, как кричат со всех сторон «Вперед!», не слышу ржания испуганных коней, сбросивших всадников, не слышу криков «На помощь, на помощь!» и не вижу, как воины падают на траву, спотыкаясь о рвы, малые и большие, и не вижу мертвых, пронзенных копьями, украшенными флажками.

Если это стихотворение и не принадлежит его перу (авторство его не доказано), то оно вполне в его духе, о чем свидетельствует отрывок, по отношению к которому авторство де Борна никогда не оспаривалось:

Вот и настало приятное время года, когда пристанут наши корабли, когда приедет король Ричард, веселый и доблестный, как никогда. И тогда мы увидим, как сыплется золото и серебро, как прибывают на зависть врагам заново отстроенные катапульты… как рушатся стены, как оседают и падают башни, как враги отведывают темницы и цепей. Я люблю смешение голубых и алых щитов, разноцветных знамен и штандартов, палаток и богатых шатров, натянутых на равнине, треснувшие копья, пробитые щиты, расколотые шлемы, наносимые и получаемые удары.

Этот человек не приемлет перемирий, заключаемых баронами, и насмехается над теми, кто живет в мире. «Они как плохой металл, — говорит он, — из которого, как ни переплавляй и ни обрабатывай его, ничего не сделаешь; даже шпора не заставит их пуститься вскачь или рысью». И в другом месте: «Я сломал о них больше тысячи стрекал, так и не заставив ни одного пойти галопом или рысью; среди них нет никого, кого можно было бы не спеша постричь, побрить или подковать на четыре копыта». «Они исполнены отваги, — пишет также трубадур, — с наступлением зимы, но теряют свою храбрость весной, когда приходит время действовать». Чтобы угодить Бертрану, бойне следовало бы длиться вечно; едва она прекращается, как он меланхолически пишет: «Достоинство и честь мертвы. Есть королевства, но нет больше королей; есть графства, но нет больше графов; существуют мощные замки, но нет у них владельцев. Еще можно увидеть прекрасных дам и красивые одежды, и хорошо причесанных людей; но где храбрецы из песен? Ричард — это лев, но король Филипп кажется мне ягненком».

Ричард Львиное Сердце и впрямь был во вкусе трубадура, но делать из Филиппа Августа ягненка, потому что он любил лишь войну, приносящую плоды — это уж слишком. Думается, провинция, где жил наш автор — Лимузен и соседние с Перигором и Ангумуа края — были тем уголком Франции, где феодалы были всего неспокойнее, сражались с большим ожесточением, как между собой, так и против своего сюзерена. Вековечный бич войны свирепствовал там с особой силой, а значит, воистину трудно заслужить одобрение Бертрана де Берна. Тем не менее в его стихотворениях упоение резней выражено далеко не самым кровожадным образом. Авторы некоторых жест, современники Филиппа Августа, по крайней мере в последних редакциях таких поэм, как поэма о Лотарингцах или о Жираре Руссильонском, сумели его превзойти. Их герои доходят до крайней степени жестокости. В «Песни о Гарене Лотарингском» герцог Бегон, вырвав собственными руками внутренности поверженного врага, бросает их в лицо Гийому Монклену со следующими словами: «На, вассал, бери сердце своего друга — можешь посолить его и изжарить». Да и сам Гарен пред нами разрывает тело Гийома де Бланкафлора: «Он вынул у него сердце, легкие и печень. Эрно, его товарищ, хватает сердце, разрубает на четыре куска, и оба они разбрасывают на дороге эти еще трепещущие клочья плоти». После битвы благородных пленников сохраняют, чтобы получить за них выкуп; но поскольку с пленников низшей категории — лучников, арбалетчиков, войсковой прислуги — взять нечего, их убивают или калечат, чтобы сделать непригодными к службе. «Песнь о Жираре Руссильонском» не оставляет никаких сомнений на сей счет: «Жирар со своими устраивают резню; они сохранили живыми 280 человек, владельцев замков, которых поделили между собой». И ниже: «Бургундцы коварны и жестоки. У нас нет ни сержанта, ни арбалетчика, которых они не лишили бы руки или ноги». Поэт, по-видимому, не одобряет подобные жестокости; но в жизни от них никто не воздерживается, даже король: «Клянусь головой, — говорит Карл Мартелл, — меня, Фульк, не заботят ваши слова, и я смеюсь над вашими угрозами. Какого бы рыцаря я ни захватил, я предам его позору и отрежу нос и уши. Если это сержант или купец, он лишится руки или ноги». Из другого отрывка мы узнаем, что в королевский дворец приезжает тридцать сержантов, все — изуродованные: «У каждого была отрублена нога или рука или выколот глаз. В таком виде они предстали перед королем и сказали ему: „Сир, это на твоей службе мы были так искалечены“».

Известна степень ценности исторических сведений, содержащихся в жестах. Даже в описании войны и рассказах о сражениях поэт не мог удержаться от того, чтобы не вводить детали, взятые целиком из области своей фантазии, или не искажать правду безмерными преувеличениями. Когда, к примеру, войска короля или знатных баронов сходятся в грандиозных сражениях, всеобщей свалке, битвах, где огромное множество людей — Сотни тысяч — выстраиваются рядами и режут друг другу горло, то понимаешь, что воображение далеко увлекло поэта. Ведь в исторической действительности, как показывают войны Капетингов и Плантагенетов, войско, напротив, малочисленно, крупномасштабные сражения, а не стычки, исключительно редки. Окончательной развязки, как правило, избегают, не осмеливаясь одолеть противника единым ударом; его хотят уничтожить лишь по частям, так как много чаще знать берет или отдает выкуп, чем убивает друг друга. То же относится и к геркулесовой силе героев поэм, где рыцари одним ударом меча отсекают руки, ноги и головы, разрезают противника надвое, с удивительной легкостью разрубая шлем, голову и грудь; и когда мы видим, с какой невероятной силой сопротивляются такие раненые — пронзенные, искалеченные, с разрубленным черепом удерживающиеся в седле и продолжающие сражаться как ни в чем не бывало — очевидно, что фантазия автора достигает здесь наивысшего предела.

Но при всех преувеличениях подобного рода эти рассказы о войнах и сражениях содержат, надо признать, множество подробностей, заимствованных из реальной жизни. Поэту не нужно изо всех сил напрягать воображение — достаточно посмотреть на происходящее вокруг него. То, что говорится о жестокости воинов, об истреблении бесполезных пленников, полностью подтверждается историческими документами. Сообщения о вырезании крестьян и об ужасающих опустошениях, совершаемых на вражеской земле, — самая что ни на есть истинная правда. Ибо война в ту эпоху — это прежде всего разрушение и грабеж. Задача состоит в том, чтобы причинить как можно больше ущерба противнику, сжигая деревни и уничтожая крестьян, являющихся его собственностью и источником дохода. Авторы жест лишь выводят на сцену то, что на каждой странице упоминают хронисты. Именно горожанин, монах и крестьянин расплачиваются за издержки феодальных войн. «Песнь о Жираре Руссильонском» в этом аспекте весьма поучительна. Один из героев поэмы, говоря о противнике, восклицает: «Он может пойти на нас, как вероломный трус. Он вырубит наши виноградники и деревья, разрушит наши стены и садки, уничтожит наши водоемы». И в другом месте: «Он видит, как более сильный наступает на него, вырубает его виноградники, выкорчевывает деревья, разоряет землю, превращая ее в пустыню; он видит, как приступом захватывают его замки, разрушают стены, засыпают колодцы, захватывают в плен или убивают его людей».

И вот в чем состоит победа предводителя одной из сторон: «До самого Беоля он не оставил в живых ни одного доброго рыцаря, не пощадил ни церковной казны, ни раки, ни кадила, ни креста, ни священного сосуда; все, что он отбирает, он отдает своим соратникам. Он так свиреп, что поднимает руку на человека только затем, чтобы убить, повесить или искалечить».

В «Песни о Лотарингцах» мы обнаруживаем еще более детальное описание прохождения войска по вражеской стране.

Трогаются в путь. Гонцы и поджигатели становятся впереди; за ними следуют фуражиры, собирающие добычу и везущие ее длинными обозами. Начинается полное смятение. Крестьяне, едва возвратившись в деревню, с громкими криками обращаются вспять; пастухи собирают скот и гонят его к соседнему лесу в надежде спасти. Поджигатели окружают деревни, где уже побывали, разграбив их, фуражиры; потерявшие голову жители сгорают заживо или же уводятся со связанными руками, присоединенные к добыче. Гремит набатный колокол, страх, постепенно распространяясь, охватывает всех. Видны сверкающие повсюду шлемы, развевающиеся штандарты, скачущие по равнине рыцари. Тут отбирают деньги, там уводят быков, ослов и стада. Валит дым, вздымается пламя, крестьяне и пастухи, обезумев, разбегаются в разные стороны.

Там, где проходят рыцари, не остается ничего:

В городах, бургах, на хуторах больше не видно ни вращающихся мельниц, ни дымящих очагов; петухи перестали петь, а собаки лаять. Сквозь дома и меж камней церковных полов проросла трава, ибо священники оставили службу Богу, и на земле валяются разбитые распятия. Паломнику можно шагать шесть дней, не встретив никого, кто бы подал ему ломоть хлеба и каплю вина. Свободные больше не судятся со своими соседями, ибо на месте старинных деревень выросли кустарник и терновник.

* * *

Превратить вражескую землю в пустыню — вот цель ведущего войну сеньора; и знать не прекращает воевать. Войны идут повсюду, ибо это занятие и ремесло знатного человека, и сам он прежде всего воин, предводитель отряда с соответствующими вкусами и привычками. Он не только любит войну, он живет ею. Вся его молодость проходит в подготовке к ней; вырастая, он посвящается в рыцари и ведет войну так долго, как только позволяют ему силы, до самой старости. Его дом — казарма, крепость, замок, служащий оружием нападения и защиты. Когда же по чистой случайности он пребывает в мире, то и тогда стремится предаваться войне воображаемой, сражаясь на турнирах, ибо мы увидим, что турнир — уменьшенная копия войны, дополнительная возможность сражения и получения добычи. Впрочем, несмотря на относительный прогресс общей культуры, невзирая на усилия духовенства, королей и некоторых знатных сеньоров, ставших государственными мужами, война практически на всей территории Франции была почти постоянным бедствием и нормальным состоянием тогдашнего общества.

Этот чудовищный и парадоксальный факт воспринимается с некоторым трудом. При нынешних миролюбивых привычках и нравах, в условиях опеки собственности и личности со стороны государства очень трудно вообразить себе страну вроде Франции времен Филиппа Августа, разделенную на провинции, жители которых представляли собой множество маленьких народов, враждебно настроенных по отношению друг к другу; сами провинции подразделялись на множество сеньорий или фьефов, обладатели которых не прекращали воевать; не только бароны, но и владельцы небольших замков вели замкнутый образ жизни, были вечно заняты враждой со своими сюзеренами, себе подобными или своими подданными; к этому надо добавить соперничество города с городом, деревни с деревней, равнины с равниной, войны между соседями, которые в те времена, кажется, самопроизвольно зарождаются даже от самого различия территорий с их обычаями. Как же в подобном хаосе, среди такой вражды мог существовать простой народ? Как крестьяне, столько терпевшие уже от лихоимства сеньориальной эксплуатации и природных бедствий, сопротивлялись каждодневным потрясениям, первыми жертвами которых они были? К тому же эти люди еще и трудились в условиях опустошений и грабежа точно так же, как жили посреди чумы и голода; и следует признать, что у знати всегда доставало крестьян для издевательств и угнетения и хижин для поджога.

Можно было бы рассматривать одну провинцию за другой, неизменно убеждаясь в реальности бесчисленных войн, сталкивавших между собой феодалов и другие классы общества. Но для многих регионов отсутствуют точные и представительные исторические сведения, а поэтому полный и скрупулезный перечень подобных сцен опустошения невозможен; во всяком случае, он был бы бесконечным. По крайней мере, можно выделить некоторые характерные черты и события, произведшие наибольшее впечатление на современников и отозвавшиеся в хартиях и хрониках. Можно выделить самые общие типы феодальных войн, если полагать с определенной уверенностью, что все, происходившее в некоторых провинциях, происходило и в других, а воинственные и грабительские инстинкты рыцарского сословия порождали везде одно и то же зло. Разумеется, здесь не идет речь о великих событиях политической истории, приведших, например, к борьбе капетингского короля с Плантагенетами или могущественными феодалами. Мы ни в коей мере не забываем, что войны и завоевания Филиппа Августа предавали огню и крови значительную часть Франции на протяжении почти всего его правления по крайней мере до 1214 г., до окончательной победы при Бувине. Но под этим первым слоем исторических войн находятся другие, располагавшиеся на различных уровнях феодальной иерархии, несметное число частных соперничеств, мелких разрушений и сражений местного масштаба, в которых были заинтересованы лишь местные феодалы, но которые были не менее губительны для крестьянина.

Война повсюду, и прежде всего — в лоне сеньориальных семейств. Вопросы наследства и преемственности, разрешаемые сегодня гражданским правосудием, приводили тогда чаще всего к вооруженной борьбе. Когда старший сын сеньора, законный наследник фьефа, вступал в возраст ношения рыцарских доспехов, он требовал часть своего домена и сеньориальных доходов, ибо ему нужны были деньги на развлечения, друзей, чтобы блистать на турнирах. Иногда даже он добивался определенного приобщения к сеньориальной власти, права пользования печатью сеньории для узаконения своих актов, а также участия в верховной власти отца в качестве соправителя в ожидании всего наследства. Некоторые отцы соглашались на подобный аванс и добровольно предоставляли молодому рыцарю домены и даже участие в управлении; другие выделяли деньги или землю, сохраняя сеньорию исключительно за собой; третьи не желали ни от чего отказываться при жизни и не давали ничего. В этом случае сын, подталкиваемый «дурными советчиками», начинал открытую войну со своим отцом, и фьеф на долгие годы оказывался в пламени пожара. К примеру, именно этим объясняется длительная ссора, восстановившая друг против друга в конце правления Людовика VII и начале царствования Филиппа Августа двух сеньоров Божоле, Умбера III — отца и Умбера IV — сына. Нам неизвестны детали этой семейной распри; лишь из решения третейского суда архиепископа Лионского, в 1184 г. положившего ей конец, известно, что она стала сущим разорением для Божоле и Лионне. В самом деле, вот какие выражения употребляет арбитр: «Среди всех несчастий, свалившихся на наш край, на первое место следует поставить эту бурю (tempestas ilia), непримиримую борьбу, которую вели друг против друга Умбер де Божере и его сын и конец которой уже отчаивались положить». В 1184 г., однако, воюющие стороны договорились и поклялись в мире на реликвиях в Лионе. И тогда, говорится в документе, «отец принял сына как наследника по рождению и дал ему клятву в этом пред всеми присутствовавшими. В свою очередь сын принес ему оммаж. Так через наше [архиепископа] посредничество молодой Умбер вернул отцу большую часть сеньории, на которую уже было наложил руку». Однако отец получил ее почти полностью разграбленной наследным владельцем.

В хронике Ламбера Ардрского, посвященной маленьким гинским и ардрским сеньориям Артуа, читаем, как молодой Ар-нуль, сын гинского графа Бодуэна II, получает в 1181 г. рыцарский меч. Едва оказавшись обладателем звания воина, сын начинает требовать наследства: «У Арнуля был советник, Филипп де Монгарден, которого он держал подле себя вопреки воле отца, графа Гинского. Сей советник не переставал подстрекать молодого человека потребовать город Ардр и имущество, переходившее к нему от матери. По этому поводу между отцом и сыном тянулись длинные переговоры и частые встречи. Графу Гинско-му не нравилось поведение сына, но, чтобы его усмирить, потребовалось вмешательство фландрского графа Филиппа Эльзасского. Молодой Арнуль после долгих переговоров получил местности Ардра и Колвида, но лишь с частью их угодий».

Тут разлад между отцом и сыном, владельцем фьефа и признанным наследником, кажется, не привел к войне; во всяком случае, хронист не говорит о ней, но мы видим, что это едва не произошло. Недоверие обладателя сеньории к своему наследнику было тогда свойственно всем; оно обнаруживается как на верхних, так и на нижних ступенях феодальной лестницы. Известно, как могущественный властитель державы Плантагенетов повел себя со своим старшим сыном Генрихом Молодым, а потом и с Ричардом Львиное Сердце. Мы также знаем, что Филипп Август тоже не хотел давать своему сыну Людовику, будущему Людовику VIII, бывшему, однако, образцовым сыном, графство Артуа, сеньором которого наследный принц считался по матери. Людовик никогда не носил титул сеньора или графа Артуа и не имел своей канцелярии — его акты заверяли должностные лица его отца. Всегда ревниво относившийся к своей власти, Филипп Август не переставал присматривать за сыном и держать его под опекой до конца своей жизни, и тому было уже больше тридцати лет, когда он стал королем по титулу. «Сын мой, ты никогда не причинил мне огорчения», — сказал Людовику Филипп на смертном одре. Правда, старый король принял такие меры предосторожности, что его наследнику было бы трудно причинить ему серьезные неприятности. Но мы только что видели, что в большинстве случаев» это были обоснованные предосторожности и что молодые рыцари, алчные, как и их отцы, стремились всеми силами ускорить получение наследства.

Между сыновьями и матерями возникали трудности другого рода, ибо после смерти владельца фьефа наследник был обязан выделить вдове определенную часть земель и замков во владение, изымая их тем самым из своей прямой власти. Именно по такому поводу в 1220 г. разразилась война между вдовой графа Гинского Арнуля II и его сыном Бодуэном III. Она продлилась три года; мать и сын в конечном счете заключили мир — «после многочисленных раздоров (post multiplices discordias)», как говорит Ардрская хроника, и, несомненно, за этими тремя словами скрывается множество грабежей и убийств.

Не лучше договариваются между собой и братья, особенно когда одним фьефом или доменом, к несчастью, должен владеть один человек. Так было в краях, где право старшинства не устанавливалось строго, что становилось новым источником бесконечных войн. Перенесемся в Лимузен, в начало правления Филиппа Августа: там борются два брата за обладание замком Аутафорт, руины которого и поныне возвышаются над деревней Бельгард, что в Дордони, на берегу озера в центре Борнского леса. Этот замок был грозной крепостью, но сеньория Борн, где находилась главная резиденция, имела весьма незначительное положение. Трубадур Бертран де Борн и его брат Константин де Борн, обосновавшиеся в Аутафорте, жили там поначалу, как кажется, в добром согласии. Но потом между ними возникли раздоры — они столкнулись и старались изгнать друг друга из родительского манора, обладать которым единолично желал каждый. Если послушать Бертрана де Берна, вина целиком ложится на его брата, не желавшего довольствоваться своей частью:

Я поделиться чем богат
До пол-денье последних рад,
Но если кто мне скажет: «Мало!»,
Будь этот хоть кузен, хоть брат,
Тотчас даров лишу нахала.

Бертран и в самом деле под конец одержал верх, а изгнанный Константин отправился жаловаться их сюзеренам, виконту Лиможскому и герцогу Аквитанскому Ричарду Львиное Сердце. Тогда, говорит Бертран, распря приняла широкий размах, а земля Аутафорта подверглась опустошениям:

Всю жизнь я только то и знал,
Что дрался, бился, фехтовал;
Везде, куда ни брошу взгляд,
Луг смят, двор выжжен, срублен сад,
Вместо лесов — лесоповалы,
Враги — кто храбр, кто трусоват —
В войне со мною все удалы.

Не слишком верится, чтобы Бертран де Борн так защищался, как он утверждает, ибо замок Аутафорт, несмотря на свое очень сильное положение, сдался Ричарду, прибывшему в 1183 г. для его осады, без единого штурма. Константин де Борн возвратился в замок. Но немного спустя король Генрих II все же преподнес Аутафорт в дар трубадуру, и тот больше из него не уезжал.

Закон первородства был средством избежать войн между братьями; бароны подкрепляли эту меру безопасности, с детства посвящая своих младших отпрысков для церковной карьеры. Но когда права наследника не были бесспорными, когда наследниками фьефа оставались только родственники по боковой или женской линии, когда можно было усомниться в их правах или противопоставить различные принципы наследования — потомков, родственников по боковой линии и принцип представительства, тогда начиналось соперничество и разражалась война за наследство. Наследственные распри в рассматриваемую эпоху происходили во многих частях феодальной Франции, но самой знаменитой из них, самой длительной и разрушительной была борьба за графство Шампанское, оспаривавшееся графом де Бриенном у графини Бланки Шампанской и ее младшего сына Тибо IV. Распря продлилась четырнадцать лет, с 1213 по 1227 гг.; военные действия, как следствие ее, распространились не только на Шампань, но и на часть Бургундии, Иль-де-Франса и Лотарингии; в нее оказались вовлечены Папа, французский король, император и множество французских, бельгийских и немецких баронов. Это столкновение породило не только огромное число мелких войн и местных опустошений, но и две настоящих битвы, став предметом чрезвычайно сложных дипломатических переговоров и бесконечных судебных тяжб пред всеми возможными властями. Наконец, оно полностью расстроило феодальные связи, и вассалы переходили от одной соперничающей стороны к другой, исходя из собственных интересов, меняя сюзерена и оммаж с поистине забавной беззастенчивостью. В качестве доказательства приведем лишь одно, совершенно типичное, письмо, адресованное неким шампанским кастеляном графине Бланке: «Бланке, графине, и Тибо, ее сыну, привет. Я, сеньор де Сексфонтен, уведомляю вас настоящим письмом, что некогда был вашим вассалом и вассалом Тибо, вашего сына. Но ныне только что объявился наследник, имеющий более обоснованные права и требующий от меня оммажа, и меж нами уже установилась вассальная связь, в силу которой я никогда его не покину. Знайте же, что я перешел на сторону законного наследника и не являюсь больше вашим вассалом».

Вот чем на практике оборачивался знаменитый закон о феодальном вассалитете — основа всей системы держаний, государственного здания, которое представляется таким строгим и гармонично упорядоченным в юридических теориях XIII в. На деле же подобная вассально-сеньориальная связь была до прискорбия хрупка и непрочна; ее может разрушить пустяк, и достаточно было соперничества из-за любого пожалования или земельного дарения, удачно поднесенных денег, чтобы вассал сменил сюзерена и передал свой оммаж и действительную службу другой персоне.

Таким образом, к войнам родственников добавлялись войны вассалов с сюзеренами, не менее опустошительные и частые. Они наполняют всю историю Франции, ибо вассальные распри включают и борьбу Филиппа Августа против Плантагенетов и графов Фландрских, и ссоры самих Плантагенетов с баронами своих континентальных владений. Кроме того, они захлестывают и провинции, ибо во Франции того времени не было региона, который не стал бы театром военных действий вассала или лиги вассалов с сюзереном фьефа. Ссоры и вооруженные стычки являются фактически сутью жизни сеньора. Примеров подобного рода столько, что ни к чему доказывать очевидное, составлявшее каждодневную и нормальную жизнь наших владельцев замков и баронов. Не следует обольщаться видимостью — для вассалов сюзерен по сути враг; его уважают, когда он силен, и отказывают в службе или даже нападают, когда он слабеет. Сюзерен же, со своей стороны, уважает вассальную связь не больше. Вот анекдот на эту тему, заимствованный из сборника доминиканца Этьена де Бурбона:

Около 1190 г. жил в диоцезе один виконт, имевший множество замков и башен. Уверенный в своих крепостях, он подстерегал всякий случай, ему представлявшийся, чтобы грабить богатых путешественников, и жил со своими людьми с награбленного. И все-таки однажды, то ли боясь короля Франции, то ли по собственному убеждению, он предпринял паломничество в Святую землю и доверил земли и замки своему сеньору Жирару, графу Маконскому. Последний пообещал выдать замуж дочь виконта за своего сына Гийома, уже соправителя графства Маконского. Однако сеньор и не собирался держать слово. Он сохранил за собой земли своего вассала, а дочь его выдал замуж за одного из своих рыцарей. И тщетно наследники виконта обращались к королю — их отказались слушать.

Что до самого виконта, то, лишенный всего, он умер от нужды и голода, когда собирался нанять судно в Генуе. Очевидно, что сюзерен стоил вассала, и вероломство первого было на уровне аморальности второго.

Мы еще не закончили обзор различных видов войн, этой постоянной болезни феодального сословия. Были еще и войны сеньоров с их собственными должностными лицами, служащими сеньории. Слово «служащий» вызывает представление об относительно старательном, преданном агенте, повинующемся и привязанном собственными интересами к дому и делам использующего его услуги государства. Но не так было в средние века. Сеньориальный служащий — сам мелкий кастелян, так же жадный до денег и земли, как и сеньор, и всячески стремящийся к независимости. Мы видели, что Жак де Витри говорил о феодальном служащем: пиявка, которой хозяин время от времени режет горло — операция трудная и часто насильственная. История доказывает, что проповедник не преувеличивал. Посмотрим, что происходило в 1203 г. в графстве Булонском. Сенешалем графа Рено де Даммартена являлся некий Эсташ Монах, плут, которого постигнет самая необычайная участь. Граф предупредил, чтобы сенешаль сохранил для него подати, взимаемые с управляемой им земли, и вызвал его для отчета. Эсташ, опасаясь очутиться в темнице, укрылся в большом булонском лесу. Рено же конфисковал имущество своего управляющего и сжег его имения. Эсташ не остался в долгу и при помощи свечей поджег две мельницы, причем именно в тот день, когда граф праздновал свадьбу одного из своих фаворитов. Между сенешалем и его сеньором началась ожесточенная война. Эсташ убивал коней графа и калечил его слуг. Однажды его схватили и бросили в темницу, но он сбежал и, пройдя через ущелье, отправился предлагать свои услуги Иоанну Безземельному и англичанам.

Наконец — ибо материал неисчерпаем, а надо заканчивать — войнами знати не всегда двигал лишь материальный интерес: при таком пылком темпераменте, при крайней обидчивости этих людей, у которых грубость в крови, а гнев тут же выплескивается наружу, достаточно пустяка — жеста, слова, непристойной шутки, чтобы началась вражда, переходящая в бесконечную вендетту. Сбор вассалов в войско или ко двору сюзерена являлся, в частности, поводом для ссор, часто серьезных и сопровождавшихся кровавыми стычками по возвращении в их владения. В жесте о Гарене Лотарингском мы находим весьма выразительную картину бурных ссор между баронами при королевском дворе на глазах у самого короля. Несмотря на запрещение суверена, рыцари с обеих сторон — лотарингской и бордоской — сбиваются в кучу и, бросая друг другу в лицо самые грязные оскорбления, переходят к драке.

Гарен наносит сильный удар кулаком по голове Фромону, и тот, оглушенный, падает на землю. Тогда бордосцы покидают свои места и бросаются на помощь своему сеньору. Образуется настоящая свалка: все таскают друг друга за волосы, пускают в ход ноги, кулаки и зубы, и все пред глазами короля, которого никто не хочет слушать. Но в момент высшего накала потасовки граф Ардрский спускается по ступеням и бежит в свое жилище. У изголовья постели он хватает стальной клинок, возвращается во дворец, закрывает все выходы из него и появляется перед лотарингцами, оледеневшими от ужаса. Пятнадцать рыцарей падают, смертельно раненные.

С лотарингской стороны появляется Эрне Орлеанский, который в свою очередь набрасывается на бордосцев.

И тогда началась настоящая бойня. Рыцари наперебой преследуют бордосцев, пронзенных, искалеченных, изрубленных. Раненые прячутся под столами в надежде спастись. Тщетные усилия: их настигают, вытаскивают из укрытия и приканчивают.

Это сражение при королевском дворе стало отправной точкой длительной войны между бордосцами и лотарингцами, о многочисленных событиях которой повествует эпопея. Очевидно, жонглер дал волю своей фантазии, но в целом он лишь сгустил краски исторической реальности. В 1197 г. двор Филиппа Августа располагался в Компьене. Возник спор между графом Булонским Рено де Даммартеном и Гуго, графом де Сен-Полем. Они обменялись оскорблениями, Гуго де Сен-Поль в кровь разбил лицо Рено, тот вытащил нож и кинулся на нападавшего. Король и придворные вовремя их растащили, но граф Булонс-кий горько упрекал Филиппа Августа в том, что тот помешал ему отомстить за себя, и в этом заключалась одна из претензий, впервые заставившая его присоединиться к врагам короля.

* * *

Если феодалы так часто сражаются друг с другом, то не больший мир царит между ними и остальным обществом. Междоусобные войны многочисленны, как и войны социальные. В средние века социальные группы очерчены гораздо резче, классовая ненависть бесконечно более горяча и стойка, чем в Новое время. С одной стороны, страсти тогда были сильнее, нравы грубее, а с другой — различные социальные группы были разделены более высокими и труднопреодолимыми барьерами. Знатный человек испытывал к простолюдину, то есть (мы берем это слово в наиболее понятном смысле) серву, крестьянину, работнику, горожанину безграничную антипатию и глубокое презрение. Можно легко привести сотню отрывков из жест, где это презрение выплескивается в ярких и образных выражениях. Порой говорится о простолюдинах, которым удалось покинуть свое сословие и вступить в воинское сообщество, достичь рыцарского звания; но поэт никогда не забывает в связи с этим вложить в уста своих благородных персонажей негодующие протесты. Разумеется, в реальной жизни превращение простолюдина в рыцаря уже иногда случалось, особенно у французов Юга, где пропасть между сословиями была менее глубока; но в целом это редкость и исключение из правил. Знатный человек рассматривал всякого простолюдина — зависимого либо более или менее свободного, члена городской общины — как низшее существо, которое можно обирать и убивать без зазрения совести. Поучительными в связи с этим являются многие эпизоды Альбигойских войн. Не только религиозный пыл вдохновлял рыцарей крестового похода на борьбу против впавших в ересь горожан, но и презрительное отвращение этой северной знати к простолюдину, существование которого в их глазах совершенно никчемно. Этим, например, объясняются ужасы разграбления Марманда в 1218 г. «Крестоносцы, — говорит историограф Филиппа Августа, — перебили всех горожан с женщинами и малыми детьми, всех жителей, числом до пяти тысяч». Но они пощадили графа Астарака, руководившего защитой города, и всю знать, участвовавшую в ней. Правда, если знатный человек ненавидел горожанина и безжалостно давил его, то последний при случае воздавал ему тем же. В том же 1218 г. Гийом де Бо, принц Оранский, попал в руки жителей Авиньона, сочуствовавших альбигойцам. Горожане живьем содрали с него кожу, а затем порубили тело на куски.

Кажется, между знатью и Церковью должны были быть менее враждебные отношения. Ведь феодальный мир поставлял Церкви часть ее членов; многие аббаты, каноники, епископы принадлежали к знатным фамилиям, большое число прелатов, как мы видели, вело дворянский образ жизни, почти как в замке: они ездили на охоту и на войну, окружали себя рыцарями и воинами. Феодалы и духовенство в целом составляли привилегированный класс общества — класс земельных собственников. Между знатью и клириками, вернее, между светскими и духовными сеньорами было много общего, в частности, те и другие эксплуатировали низших одинаково жестоко. И тем не менее они не только не понимали друг друга, но и часто воевали. Вражда дворянина и священника в ту эпоху (и, можно сказать, во все периоды средневековья) — один из самых бесспорных и очевидных фактов социальной истории. Феодалы как собственники и суверены завидовали духовенству, оспаривавшему у них права, доходы, десятины, патронаж над приходами. Они завидовали его землям и средствам, сосредоточенным в руках клириков благодаря набожности верующих. Нуждающаяся и транжирящая знать не любит церковников, соперничающих с ними в обладании собственностью, деньгами и бесконечно обогащающихся, ибо Церковь постоянно копит и никогда не продает, разве что очень неохотно. Бароны и владельцы замков рассматривали церковную сеньорию как неисчерпаемый источник добычи и проводили жизнь в разграблении земель монастырей, каноников, епископов, в общем, всех тех, кто не защищался или защищался недостаточно умело. Духовный сеньор оберегал как мог свое имущество, путем обращения к Папе, королю или герцогу, при помощи отлучения или с оружием в руках. Нет во Франции Филиппа Августа уголка, где бы знатный и клирик не боролись друг с другом. Короче говоря, для знати духовенство всегда было заманчивой добычей: это соперник и враг.

В этом нет никакого преувеличения, подобный вывод вытекает бесчисленных из исторических фактов, относящихся ко всем французским провинциям без исключения. Правдивость их в точности подкрепляется данными латинских источников и литературы на народном языке, сочинениями проповедников и церковных обличителей нравов, равно как и поэмами, составленными жонглерами на потеху рыцарям и владельцам замков. Спросим сначала у Церкви, что же она думает и что говорит о феодалах. К ним она настроена враждебно по двум главным причинам: прежде всего потому, что сама по своему существу олицетворяет принцип мира и общественного согласия, в отличие от знати; а затем, и в особенности, потому, что она является постоянной жертвой феодальной агрессии и разбоя. Она защищает от них бедняков по своему долгу, но прежде всего себя, свои права, собственность, богатства, беспрестанно находящиеся под угрозой. И этого достаточно, чтобы объяснить горечь и даже жестокость некоторых слов, исходящих из уст людей Церкви.

Остроумный архидьякон Петр Блуаский, современник Генриха II и Филиппа Августа, произнес необыкновенно горячую обличительную речь против феодалов и всего воинского сословия своего времени в целом. Кажется, никогда клирик не отзывался так дурно о воине. Одно из писем Петра адресовано его другу архидьякону, племянники которого были рыцарями и дерзко выражались в адрес духовенства.

Я не смог больше вынести, — говорит Петр своему адресату, — раздутого самодовольства ваших племянников: эти молодые люди осмелились превозносить военное сословие над церковным, клевеща на нас, противопоставляя нам свой образ жизни и деятельности. Допустим, наше ремесло в упадке, но и их ремесло в этом отношении не более возвышенно. Им неведомо, кто такие рыцари и что такое рыцарство, иначе они отступили бы пред духовенством и держали бы свой дерзкий язык за зубами сообразно их возрасту. Рыцарский порядок сегодня! Да ведь он — сама беспорядочность! Кого в военных отрядах считают самыми сильными и достойными уважения? Того, кто больше всех говорит гнусностей, грубо оскорбляет служителей Божьих, хуже всего обращается с ними, кто менее всех почитает Церковь… С тех пор как ваши племянники переняли образ жизни своих соратников по оружию, они приобрели отвратительные замашки. Чем стало ныне военное искусство, столь хорошо изложенное Вегецием и столькими другими авторами? Его больше не существует; ныне это — искусство предаваться всяческим бесчинствам и вести безалаберную жизнь. Некогда воины клятвенно обязывались защищать государство, не бежать с поля битвы, жертвовать собой ради общественного интереса. И ныне наши рыцари получают свой меч из рук священника, чтобы почитать сынов Церкви, служить своим оружием защите священства, покровительству бедным, преследованию злодеев и спасению отечества. Но на деле они поступают совершенно наоборот. Едва они опояшутся мечом, как набрасываются на Распятие Господне, на наследие Христово. Они обирают и грабят подданных Церкви, третируют нищих с беспримерной жестокостью, стремясь в горе другого обрести удовлетворение своих ненасытных аппетитов и необычайного сладострастия. Святой Лука рассказал нам, как солдаты, подойдя к святому Иоанну Крестителю, задали ему такой вопрос: «Учитель, а мы, что же будет с нами?» — «Вы, — ответил святой, — уважайте имущество другого, не причиняйте вреда своему ближнему и довольствуйтесь своим жалованьем». Наши нынешние солдаты, которым бы использовать свою силу против врагов креста и Христа, употребляют ее для состязания в распутстве и пьянстве, проводя свое время в ничегонеделании, чахнут в гульбе; беспутной и грязной жизнью они бесчестят свое имя и ремесло.

Мы не можем привести письмо целиком, потому что, следуя обычаю своего времени, Петр Блуаский в каждой строке уходит от темы, цитируя Священное Писание и светских авторов. Подкрепляя свои высказывания множеством текстов, он напоминает, каким был римский солдат, говорит о его воздержанности, стойкости, трудолюбии, и сравнение с современным рыцарем далеко не в пользу последнего. Сатира становится все более и более ядовитой:

Сегодня наши воины погрязли в наслаждениях. Посмотрите, как они выступают в поход: разве их вьючные лошади нагружены оружием, копьями и мечами? Да ничуть не бывало; в избытке — вином, сырами и вертелами для жарки мяса. Можно подумать, что они отправляются пировать, а не сражаться. Они несут великолепные позолоченные щиты, надеясь привезти их назад в целости. На их доспехах и седлах изображены сцены битвы, и этого им вполне достаточно — других они видеть не хотят.

Наш архидьякон считает, что рыцари даже и не храбры: они отважны только с беззащитными, особенно с клириками. Вот главное, за что Петр Блуаский их не любит.

Ах! Они весьма горазды похищать наши десятины, неуважительно относиться к Церкви и духовенству, смеяться над отлучением, не боясь Бога, издеваться над священниками, отбирать у Церкви то, что даровано ей щедротами их отцов! Они забывают, что Бог сказал Своим служителям: «Кто презирает вас, тот презирает Меня, и кто ранит вас, тот ранит зеницу ока Моего».

Не более щадят феодалов священнослужители в проповедях. С высоты кафедр они высказывают им в лицо самую жестокую правду. В одной проповеди, адресованной знати, Жак де Витри сурово упрекает ее за отношение к духовенству. Сначала он осуждает равнодушие знати к богослужению:

Некогда они набожно торопились прийти услышать слово Божие. Ныне же очень мало тех, кто бы пожелал сесть с бедными и сирыми у ног духовных наставников. У них только одно на уме — нажать на священника и вынудить его поскорее закончить мессу. По завершении ее они торопятся усесться за настоящий стол, тот, за которым едят и пьют, и уж за ним-то они остаются долго, не скучая. Ах, конечно же, тут они не спят, как спят или дремлют в церкви подле духовного престола, наводящего на них скуку.

У Жака де Витри есть теория сословий и их предполагаемых функций. Мир, по его словам, — это огромное тело, все члены которого находятся во взаимном подчинении до самой своей общей кончины. Клирики и прелаты — глаза этого тела, ибо они наставляют нас на путь спасения, указывают его и служат нам проводниками. Бароны и рыцари — его руки: Богом им вменена защита церковного имущества, покровительство слабым, ограждение бедняков от притеснений и грабежа; они должны следить за тем, чтобы царили мир и правосудие и не было насилия. Именно для этого они созданы, и именно поэтому Провидение наделило их доходами, дабы они не взимали незаконных поборов со своих подданных и не обирали их. Наконец, мелкий люд (minores), простые миряне образуют ноги социального тела, являясь его низшей частью; они должны поддерживать и содержать своим трудом глаза и руки в добром состоянии. Отсюда ясно, что рыцарский орден не выполняет своего земного предназначения: руки такого социального тела подобны рукам впавшего в ярость безумца — ими пользуются, чтобы выкалывать глаза и ломать ноги. Вместо защиты бедных знать обирает и притесняет их, вместо покровительства Церкви — она преследует ее.

Ожесточение, вызываемое у клириков насилиями со стороны знати, жертвами которых они постоянно становились, доходило до того, что они высказывали суждения, несовместимые со здравым смыслом или, по крайней мере, поразительно смелые. Оро в 1886 г. обнаружил в манускриптах Национальной библиотеки трактат по каноническому праву, написанный одним клириком, современником Филиппа Августа. Этот клирик был, по его словам, английским каноником Робером де Курсоном, ставшим позднее кардиналом и легатом папы Иннокентия III. Автор малоизвестного трактата обладает весьма радикальным умом, он осуждает многие злоупотребления, особенно привычку Церкви принимать дарения из любых рук, не беспокоясь о происхождении состояния, нажитого жертвователем; он даже против даров раскаявшихся грешников. Этот сочинитель тоже имеет социальную, а вернее — чуть ли не социалистическую теорию, совершенно необычную для эпохи средневековья. Он призывает общество подавлять всех, кто не трудится, причем не только знать, живущую со своей сеньории, не только грабителей, но даже горожан — «капиталистов», занимающихся ростовщичеством, то есть торговлей деньгами, как это понимали в средние века, или банковскими операциями. Вот переведенный буквально отрывок, где излагается эта любопытная теория:

Зло, от которого мы страдаем, не исчезнет, если не предпринять следующие меры: созвать общее собрание из всех епископов и суверенов под председательством сеньора Папы; и тогда прелаты и государи должны приказать под страхом отлучения и гражданского осуждения каждому заниматься трудом, либо духовным, либо физическим, чтобы всякий человек ел хлеб, заработанный собственным трудом, следуя слову апостола: «Кто не работает, да не ест». Таким образом мы избавимся от бездельников, а также исчезнут ростовщики и разбойники.

Кто же тогда останется в христианском мире? Священники и трудящиеся — те, кто живет заработком от своих духовных или физических трудов. «Никогда, — говорит Оро, — ни в одном месте, ни в одной книге не было написано ничего более нелепого и абсурдного». На самом же деле — много шума из ничего. Ведь перед нами всего лишь отвлеченные мечтания клирика — человека, жаждущего большего, большей справедливости в этом мире, не любящего банкиров, ибо Церковь того времени осуждает ростовщика и его доходы, а также ненавидящего праздных и творящих зло феодалов — знать, которую он объединяет в единое целое термином, характеризующим разбойников — raptores, то есть люди, живущие грабежом. Это слово вполне подводит итог идеям и злобе Церкви как главной жертвы феодальных бесчинств.

* * *

Было бы интересно узнать, что же в свою очередь думали и говорили о духовенстве феодалы. Однако это намного труднее. По понятным причинам знать почти не писала; дошедшие же до нас записи являются монастырскими хрониками, то есть церковными, а не феодальными архивами. Таким образом, с полной и прямой уверенностью мы можем знать только мнение клириков, часто выражаемое в их переписке, проповедях и литературных произведениях. Что же касается мнения феодалов о Церкви, то оно доступно нам лишь косвенным образом.

Прежде всего мы можем судить о нем уже по самому их поведению по отношению к духовенству. Неопровержимо доказано, что владельцы замков проводили жизнь в разграблении церковных доменов, в беспощадной войне с аббатствами, капитулами и епархиями, где персоне священника оказывалось не больше уважения, чем его собственности; что они с удовольствием отбирали церковные сокровища и даже не стеснялись сжигать монастыри и церкви, отделываясь потом покаянием. Вне сомнений, подобные люди должны были испытывать к прелатам и монахам весьма ограниченное уважение и симпатию. Конечно, нельзя отрицать наличие у этих вояк религиозного чувства — оно проявляется во внешнем отправлении культа, почитании реликвий, основании аббатств, паломничествах к святым местам и ненависти к еретикам. Но религиозное чувство знати обострялось преимущественно во время болезни или с приближением смерти — это была вера, вызванная угрызениями совести и страхом, вера неустойчивая, весьма хорошо уживающаяся в обычное время с недостатком уважения к святым предметам и лицам священнического сана.

Впрочем, обратимся к жестам. За отсутствием письменных свидетельств, оставленных самой знатью, они являются единственными документами, выражающими непосредственно ее мнения. Автор эпопеи подобного жанра, написанной для знати, именно ее и выводит на сцену, разделяя, понятно, полностью ее суждения и предрассудки. Он взирает на мир глазами воина, глубоко презирающего все невоинственное, уважающего и понимающего только военные дела, беспокойную жизнь лагерей и замков. Одним словом, в жесте преобладает подчеркнутый и оживляющий ее феодальный дух, дух грубости и насилия, враждебный к простолюдину, дерзкий и мятежный даже по отношению к королю и, добавим, пренебрежительный к духовенству. Ибо — отметим бесспорный факт — в эпопеях вроде «Гарена Лотарингского» или «Жирара Руссильонского» Церковь — могущественная в средние века власть — играет приниженную и неприметную роль. Клирики и монахи годятся лишь на то, чтобы служить капелланами или секретарями баронов, которым они читают и составляют письма, или чтобы подбирать павших на полях сражений, перевязывать раненых, служить мессы тем, кто им платит. Рыцари используют этих клириков, особенно монахов, но испытывают к ним весьма небольшое уважение. Один из героев «Песни о Жираре» — Одилон — обращаясь к своим воинам, объявляет им, что «ежели отыщется среди них трус, я отправлю его в монахи, в монастырь». В «Песни об Эрве де Меце» один из рыцарей восклицает: «Всем этим жирным монахам, всем этим каноникам, священникам и аббатам следовало бы стать воинами. Ах! Вот если бы король отдал их мне!» Нередко поэт ставит клириков в щекотливое положение. В «Гарене Лотарингском» и в «Жираре» монахи зачастую исполняют обязанности послов — что иногда неприятно и не всегда безопасно.

Однажды Жирар Руссильонский, пытаясь унять гнев короля Карла Мартелла, своего врага, посылает к нему послом приора монастыря Сен-Совер. «Монах, — говорит Жирар своему посланнику, — вы отправитесь к монсеньеру королю Карлу Мартеллу и смиренно попросите его вернуть мне его доверие и дружбу». Монах торопится выполнить поручение; «никогда доселе не знал он такого страха, какой пришлось ему испытать». И вот он — перед королем, который спрашивает его имя: «Сир, мое имя отец Бурмон. Меня к вам послал Жирар, ваш вассал». — «Да как осмелился ты приехать?!» — «Сир, Жирар издалека прислал меня к вам. Он прибудет, дабы полностью оправдаться перед вами, подчинившись решению ваших людей и баронов, хотя бы вы и повелели его судить». — «Его оправдание! Очень оно мне нужно! Я не оставлю ему и пяди земли, а что до вас, монах, берущийся за подобное поручение, то я спрашиваю себя, какому бы позорному наказанию вас сейчас подвергнуть?» Услыхавшему такие слова монаху захотелось очутиться как можно дальше. «Не своей силой, — продолжал король, — Жирар разбил меня, ибо если бы меня не захватили врасплох, его бы схватили и убили, и не спасло бы его никакое убежище, каким бы надежным оно ни было — ни предместье, ни город, ни замок, ни тем более простой фруктовый сад. Но именно вы, сир монах, заплатите за него: я вас сейчас…»

Мы не знаем, чем угрожал монаху Карл Мартелл. Поэт лишь добавляет как припев: «и монах, услыхав эти слова, очень захотел уехать оттуда». Монах видит, что Карл гневается, слышит его угрозы и опасается за свою жизнь. Но если бы Карл покарал его, он никуда не двинулся бы оттуда, — рассказывает он, уже будучи пожилым и исполненным мудрости человеком. Во имя Господа он просит у короля разрешения удалиться. «Я хотел бы, — говорит он, — вернуться к своим обязанностям». — «Монах, — продолжает король, — клянусь тебе Иисусом на небе, что, если ты поддерживаешь Жирара Руссильонского, я велю наихудшим слугам моего дома повесить тебя как мошенника». И монах, слыша эти слова, не говорит «нет», но стремится оказаться подальше от Карла. «Монах, как осмелились вы явиться ко мне? Лучше бы вам было оставаться в своем монастыре служить мессы или в своей обители — читать книги, молиться за умерших и служить Богу, нежели везти мне послания Жирара. Если бы не страх перед Богом и вечными муками, я бы вам не позавидовал…» Новая угроза! Приор, слыша, как обсуждают его участь, не знал, что и сказать. Он взял за руку своего слугу и, взобравшись в седло на крыльце, отправился в путь без оглядки и не останавливался, пока не добрался до Жирара. Граф спросил его, чего тот добился. «Не торопите меня, — говорит монах, — ибо я слишком устал. Я хочу сначала войти в монастырь, позвонить в колокол, потом прочитать „Отче наш“ и молитву святому Фоме, дабы возблагодарить его за свое спасение из рук Карла Мартелла. Уж вы договаривайтесь с ним, как хотите, но послом у вас я больше не буду никогда».

В «Песни о Гарене» один из баронов велит двум монахам явиться ко двору короля. Он подкупает их, чтобы заставить лжесвидетельствовать, и одного из этих несчастных избивает до полусмерти рыцарь противной стороны. Здесь монах хуже чем смешон — он отвратителен.

С большей осторожностью жонглеры обращаются с архиепископами и епископами, которые сами являются знатными сеньорами и частью феодального мира. И все же в «Песни об Эрве де Меце» епископат предстает эгоистичным, алчным, скупым и отказывающимся выделять средства для защиты королевства. Когда король просит архиепископа Реймсского — самое высокое церковное лицо во Франции — помочь деньгами в войне против сарацин, прелат заявляет, что не даст и гроша. Тогда один из баронов восклицает: «Тут надобны другие слова. В Галлии двадцать тысяч рыцарей, печами и мельницами которых пользуются священники. Пускай задумаются об этом, ибо, клянусь Господом, дела примут иной оборот». Но архиепископ упорствует в своем отказе. «Мы клирики, — говорит он, — наш долг — служить Богу. Мы будем молить, чтобы Он даровал вам победу и защитил от смерти. А вам, рыцарям, Бог приказал приходить на помощь священникам и покровительствовать святой Церкви. К чему же эти слова? Призываю в свидетели святого Дионисия, вы не получите от нас ни одного анжуйского су».

Что же касается главы Церкви — Папы, то феодальной эпопее, написанной современниками Филиппа Августа, никак нельзя было полностью умолчать о персоне, управлявшей в ту эпоху всем христианским миром и отдававшей приказания королям, как смиреннейшим из подданных. Папа занимает свое место в жестах, но место на заднем плане, весьма незначительное по сравнению с тем, какое он занимал в реальной жизни. Понтифику даже не принадлежит Рим, он — едва ли суверен, это скорее второстепенный персонаж, появляющийся в свите императора или французского короля, где он выглядит не более чем знатным владельцем замка. Прочтем первые стихи «Жирара Руссильонского»: «Это случилось на Троицу веселой весной; Карл собрал свой двор в Реймсе. Там было много храбрых сердцем; был там и Папа с проповедью». Ниже Папа участвует в посольстве, направленном Калом Мартеллом в Константинополь, как простой епископ. Поэт, несомненно, наделяет его некоторым моральным авторитетом и властью над епископами и баронами, делая из него первого советника французского короля: «Это был священник, много знавший и говоривший мудро и кстати». В «Песни о Гарене» Папа — миротворец, старающийся, правда, безуспешно, унять феодальные страсти, напоминая баронам об их первейшем долге — примириться, чтобы вместе выступить против врагов веры. Здесь, очевидно, обнаруживаются некоторые черты близости к исторической достоверности, но в целом рыцарская эпика незаслуженно умалила и принизила великую фигуру церковного главы, возвышавшегося в средние века.

В общем, феодальный ум презирает священника — миролюбивого и ленивого, он питает неприязнь к Церкви, проповедующей добродетели, противоположные рыцарским достоинствам. А кроме того, знатный человек завидует ее богатствам, чувствуя себя как бы обделенным всем тем, что дано клирику. Именно это наивно и прямолинейно выразил автор «Эрве де Меца» в начале своей поэмы: «Ныне, когда достойный муж заболевает и ложится в постель с мыслью о смерти, он не смотрит ни на своих сыновей, ни на племянников, ни на кузенов — он велит привести черных монахов из ордена святого Бенедикта и отдает им все, чем владеет в землях, рентах, очагах и мельницах. Миряне от этого беднеют, клирики же все богатеют».

Но знать и клирики не ограничивались взаимообличениями. Борьба между ними была делом настолько привычным и повседневным, что занимала значительное, порой первостепенное место в исторических документах. Внимание хронистов она привлекала как одно из наиболее характерных проявлений беспокойной жизни средневековья, одно из типичных форм социального беспорядка, или, если угодно, социальной враждебности.

Вражда светских и церковных сеньоров разгорелась во всех провинциях и почти во всех округах. Ибо не было во Франции города, где бы граф не соперничал и не конфликтовал с епископом или капитулом; а в средние века от столкновения до применения силы всегда недалеко. Не было деревни, в которой донжон замка не представлял бы угрозы соседнему монастырю. От верха и до низа всей феодальной лестницы мы видим одно и то же: владельцы замков стараются отобрать у клириков их земли, доходы, права, людей или, по крайней мере, живут грабежом церковных имений и сокровищ, собранных в святилищах благочестием верующих. В низших слоях рыцарского сообщества нуждающийся дворянин считает, что клирик и монах чрезмерно богаты, и нападает на них, обирая. В высших сферах знатные бароны жалуются, что их политический и судебный авторитет ущемлен церковными трибуналами и светской властью прелатов, и сражаются с духовными властями, чтобы ограничить их распространение. Не следует рассматривать эту борьбу излишне узко и ограниченно. Бесспорно, документы свидетельствуют о широчайшем и повсеместном разбое, которому предаются на церковных землях знатные и мелкие сеньоры, но в конфликтах барона и епископа, как и в стычке горожанина с клириком, следует видеть также и первое проявление оппозиции мирского духа, первые протесты гражданской власти против религиозного авторитета. Внизу мы наблюдаем «подвиги» владельца замка, силой проникающего в амбар и кладовые монахов, грабящего их сервов, похищающего их скот и возвращающегося к себе после набегов. Наверху же — знатные французские сеньоры, сплотившиеся вокруг Филиппа Августа (как, например, в 1205 году), чтобы воспротивиться распространению церковной юрисдикции и ограничить политические и финансовые притязания папской власти. В обоих случаях — война с Церковью, но второй представляет для нас больший интерес.

Церковь защищается, зачастую успешно, от всевозможных нападений. Не следует думать, исходя из жалоб проповедника Жака де Витри, что Церковь всегда была безоружной и безропотной жертвой феодального насилия. Она обороняется и при помощи светской власти, коей обладает, и призывая на помощь короля и Папу, и посредством отлучения. В начале XIII века оружие отлучения не настолько притупилось, как иногда любят утверждать. Сеньоры того времени уже, разумеется, легче переносили отлучения и интердикты. Они уже привыкли к ним понемногу и сопротивляются много лет, прежде чем покориться, но на большом количестве примеров известно, что в конечном счете они приносили повинную. Все еще горячо верующий, барон мог вынести личное отлучение, но заставить своих подданных смириться с интердиктом было много труднее. И ежели знать привыкала к анафемам, то в том была определенная доля вины самой Церкви, обрушивавшей их сверх всякой меры. В своих внутренних конфликтах церковники отлучали и друг друга по далеко не всегда серьезным мотивам, но под предлогом защиты от мирян они прямо-таки злоупотребляли этим оружием. В каждый год правления Филиппа Августа мало кто из крупных сеньоров не понес наказания в виде интердикта или отлучения. Достаточно просмотреть хроники, епископскую переписку, особенно переписку Пап, картулярии епархий или аббатств: в них только и говорится, что об отлученных баронах, земли которых находятся под интердиктом. Список их бесконечен — в него входят все или почти все французские сеньоры, не исключая короля, герцогов и владетельных графов. Прежде всего, это доказывает немыслимое число преступлений и насилий феодалов, но равным образом и слишком легкое отношение Церкви к отлучениям, что пришлось признать и Папам, обязав духовные власти соблюдать большую умеренность.

Приведем один пример. Вне сомнения, графы Шампанские в конце XII и начале XIII века принадлежали к числу баронов, лучше других поддерживавших порядок в своей сеньории и выказывавших наибольшее почтение Церкви, ее представителям и имуществу. Графиня Бланка Наваррская и ее сын Тибо IV, долго состоявший под ее опекой, ни были ни гонителями Церкви, ни ее опустошителями. Тем не менее нам известно по крайней мерс семь случаев отлучения или интердикта, наложенных на графскую семью шампанскими епископами. Достаточно было ареста имущества любого подданного аббатства или капитула должностными лицами графа, чтобы последнего постигла церковная кара. Дело зашло так далеко, что Иннокентию III пришлось призвать многих шампанских епископов поуменьшить наложение анафем и интердиктов владельцев фьефов и их подданных, на города и деревни. Гонорий III даже отменил отлучение, наложенное на графиню Бланку аббатом Сен-Дени.

Злоупотребления были. Но они хорошо объяснимы раздражением и ожесточением церковных властей против непрекращающихся нападений знати. Когда речь идет о каких-нибудь графе и епископе, то есть о двух знатных баронах, стороны можно считать равными. Но что делать и какое иное оружие, кроме отлучения, можно употребить, если нападающий носит кольчугу и, окруженный своей ватагой, недосягаемый в своей башне, набрасывается на одинокий монастырь? Такое случалось постоянно, и именно монах обычно делался жертвой как мелких, так и крупных феодалов, для которых война с монахами становилась одним из главных занятий.

Если мы пожелаем составить себе представление о регулярности, с которой семейство владельца замка или даже представителя самой мелкой знати нападало на местный монастырь, то следовало бы обратиться к картуляриям, вроде картулярия аббатства Сент-Ави, что возле Орлеана. Здешний сеньориальный дом Boelli, или Буайо (в самом имени нет ничего аристократического), в течение многих поколений, передавая традицию от отца к сыну, борется с монахами аббатства. Последние в 1183 г. жаловались, что Жослен Буайо взимает с крестьян их деревни Сери беззаконные поборы и оскорбляет их. С этим насельники монастыря обращаются к епископу Орлеанскому. Он тоже может немного и препровождает их к верховному сеньору области — Тибо V, графу Блуаскому. Граф принимает под свое покровительство жителей Сери, но не даром, а ценой ежегодной ренты в два сетье овса с дома, вносимых в Блуа. В средние века у несчастных крестьян не было выбора, и малым, чтобы не дать проглотить себя, приходилось отрезать ломоть великим. Гарантии опять-таки часто были иллюзорными. Надо думать, защита графа Блуаского не возымела большого эффекта, так как в 1198 г. посланцы Сери снова жаловались на сеньоров Фуше и Филиппа Буайо, помешавших им приехать, переворошить и перевезти на телегах сено со своих лугов. В 1217 г. конфликт осложнился. Глава семьи Буайо Амелен был тогда каноником в Ле-Мане. Но прежде всего он был владельцем и сеньором, а потому не меньшим врагом монахам Сент-Ави. Буайо потребовал, чтобы люди Сери ворошили сено на его лугах, перевозили его в его ригу в Божанси и туда же сносили жерди для его виноградников; поставляли дрова на Рождество; постоянно доставляли яйца или трех куриц и выплачивали подати два раза в год (что было уже явным прогрессом, поскольку его предок Жослен взимал их, сколько хотел). Наконец, Амелен требовал высшей и низшей юрисдикции над деревней. Неспособный защитить своих людей, аббат Сент-Ави снова обратился к епископу Орлеанскому, договорившемуся с Амеленом Буайо о прекращении боевых действий. Последний отказался от всех своих прав за двадцать ливров, выплачиваемых наличными. Но не все члены этой ужасной семейки примкнули к соглашению. Один из них, по имени Рено, наложил руку на какую-то собственность людей Сент-Ави и самого аббатства и отказывался вернуть захваченное. В 1219 г. его отлучили от Церкви, и он оставался под отлучением пять лет. Это наказание пришлось ужесточить, и сохранилось распоряжение, разосланное в связи с этим от имени епископа Орлеанского настоятелям всех приходов диоцеза. «По воскресным и праздничным дням, — пишет он, — после того, как отзвонят колокола и зажгут свечи, вы будете возвещать об отлучении рекомого Рено, и считайте находящимися под интердиктом всех тех, кто хотя бы самую малость торговал с ним». Из долгой войны между монахами Сент-Ави и семьей Буайо мы привели только эпизоды, относящиеся по времени к правлению Филиппа Августа; но она началась много раньше и закончится спустя много лет после кончины короля. Средневековые суды, конфликты и войны длились столетиями, передаваясь по наследству из поколения в поколение, ибо, несмотря на перемирия, каждая из сторон держалась за свои требования и не отказывалась от того, что считала своим правом.

То, что происходило в этом уголке орлеанского Боса, совершалось повсюду, где противостояли друг другу сеньор и аббат, и насилия часто бывали даже более серьезными. В 1187 г. сеньор Шатору Рауль, собрав сильное войско, сжег деревни аббатства Деоль, убивая их жителей и изгоняя монахов из многих их приорств. Спустя десять лет его преемник Андре де Шовиньи был отлучен за подобные же насилия по отношению к этому аббатству. В Бурбонне новый сеньор Ги де Дампьер Бурбонский не оставлял в покое приора Сен-Пурсена, захватывая его фьефы и домены, грабя его фермы и даже совершая насилия над самим приором и его монахами. Наследующий ему сын Аршамбо продолжал обращаться с монахами, как с врагами. Аббату Турню, которому подчинялся Сен-Пурсен, пришлось обратиться за помощью к Филиппу Августу. В ланских и реймсских землях монастыри, как и аббатства святого Мартина Ланского в Сини, буквально растаскиваются тьмой феодалов, сеньоров Куси, Пьерпона, Розуа, Рюмини, Шато-Порсиан, Ретель. В акте от 1203 г. фигурирует Роже де Розуа, исповедующийся в своих провинностях и признающийся в том, что часто отбирал у монахов зерно и скот. Когда однажды монахи оказали сопротивление, в лесу завязалась кровопролитная битва между людьми графа Шато-Порсиана и братьями-послушниками аббатства Сини. В Шампани сеньоры Жуанвиля пребывали в скрытой борьбе с аббатами Монтье-ан-Дер и Сент-Урбана; в Провансе сеньоры де Кастелян — с монахами святого Виктора Марсельского. То же самое происходило в Вандоме, где аббаты Троицы терпели с самого основания аббатства, то есть с середины XI в., постоянные гонения графов Вандомских. Граф Жан I вынудил монахов покинуть аббатство и в течение четырнадцати месяцев укрываться в одном из приорств. Граф пребывал отлученным три года, когда в один прекрасный день 1180 г. его увидели босым, входящим в монастырь испрашивать прощение у аббата. Это было точное повторение сцены, имевшей место немногим менее ста лет раньше, когда дед графа Жана, Жоффруа-Журден, также вынудивший вандомского аббата удалиться в изгнание, принес в переполненном соборе публичное покаяние. Можно также отметить, что сын Жана I Бушар, бывший в графстве Вандомском соправителем, соперничал в жестокости со своим отцом, так немилосердно облагая поборами и вымогательствами подданных аббатства, что английский король Генрих II счел своим долгом вмешаться и заставил Бушара возвратить добычу. Алчность к монастырскому добру была у феодалов стойкой, неуемной страстью, передававшейся по наследству.

Нам редко известна в деталях история этих грабежей, история войн между донжоном и аббатством. Но одному монаху, Гуго из Пуатье, пришла, однако, хорошая мысль рассказать эпизоды вековой борьбы, которую вело знаменитое аббатство Везле притив графов Неверских, своих постоянных и неутомимых гонителей — борьбы типичной, длившейся почти все XI столетие и почти каждый год провоцировавшей вмешательство Пап, епископов и королей Франции. Никакой духовной или светской власти так никогда и не удалось полностью разоружить сеньора и защитить аббата. К несчастью, эта история, рассказанная Гуго де Пуатье, столь поучительная и драматическая, завершается задолго до кончины Людовика VII. Для эпохи же Филиппа Августа у нас есть лишь письма папы Иннокентия III, правда, весьма красноречивые. Одно из них приоткрывает картину того, что произошло в 1211 и 1212 годах между графом Неверским Эрве де Донзи и Готье, аббатом Везле, и именно по ним мы можем представить себе постоянство феодальной вражды и разного рода притеснения, которым подвергались монахи.

Первоначальная причина бесконечного конфликта заключалась в том, что аббатство Везле хотело зависеть лишь от Папы и не быть обязанным никакой службой, ни денежной, ни иной другой, графам Неверским. Графы же, напротив, утверждали, что они официально были поверенными, хранителями, естественными патронами аббатства, а потому монахи обязаны нести повинности по отношению к ним, прежде всего кормить их и их рыцарей, когда те появлялись в аббатстве, иными словами, предоставлять им то, что люди средневековья называли «пристанище и помощь» (le gite et la procuration). Как только Готье был избран аббатом в 1207 г., он стал подвергаться со стороны графа Эрве де Донзи тем же притеснениям, что и все его предшественники.

Эрве начал с того, что потребовал от всякого вновь назначаемого аббата Везле плату за право избрания. Готье отказался признать это требование, но, чтобы успокоить врага, как собаку, которой бросают кость, он преподнес в дар графу пятьсот ливров. Граф, посчитавший дар недостаточным, изыскал новые способы для вымогательства. Он обязал аббатство заплатить девятьсот ливров одному горожанину Бержа, хотя монастырь ничего не был тому должен, под предлогом того, что граф выступал гарантом долга. Некий еврей, обращенный в христианство и принявший крещение, дал аббатству сто ливров. Затем он вернулся к иудаизму, «как пес к своей блевотине», по выражению Папы. Эрве де Донзи принудил аббатство передать ему сто ливров этого еврея-еретика. Граф часто посылал своих людей забирать вьючный скот и повозки аббатства и его подданных, используя их при перевозке припасов в свои замки. Вместо того чтобы возвращать взятое, он держал их у себя по три недели, а то и больше. Граф позволял слугам рубить по своему выбору лес аббатства, принимал у себя и укрывал преступников, грабивших монастырское добро, и призывал монахов на свой суд, хотя по своим привилегиям они не были подвластны никакому светскому суду. Под многочисленными предлогами военным отрядам было велено охранять пути и дороги, ведшие к аббатству, так что монахи не могли получать ни воды, ни леса, в которых нуждались. Во время сбора винограда граф мешал людям монастыря собирать виноград и продавать урожай, а также захватывал повозки, перевозившие в аббатство провизию, вино и прочие предметы первой необходимости. В конце концов аббат пожаловался Филиппу Августу. Французский король отдал приказ Эрве воздержаться от подобных бесчинств. Внешне тот подчинился, но враждебные действия продолжались, ибо он перестал вредить непосредственно сам, но попустительствовал всем врагам монастыря.

Уже говорилось, что земля графа Неверского была открыта для снующих туда-сюда воровских шаек, одна из которых была как-то захвачена в загородном доме с добычей, отобранной у монахов. На какое-то время преступники установили вокруг Везле блокаду, так что монахи и люди из монастыря не могли больше безопасно покидать обитель. Вассал графа Эрве, рыцарь Жослен, обкладывал монахов незаконными поборами, уводил у них лошадей и забирал все, что находил нужным; он дошел даже до того, что совершил набег на одно из приорств аббатства и присвоил его угодья. Аббат обратился к графу, но тот, хотя и мог бы единым словом положить конец злодеяниям Жослена и прочих разбойников, ничего не предпринял, дабы их унять. Впрочем, он и сам захватил приорство Дорнеси и в течение шести месяцев получал доходы от него, мешая монахам даже собирать десятину. Монахи приорства, совершенно лишившиеся средств к существованию, вероятно, все покинули бы свой монастырь, если бы граф, вняв добрым советам, не вернул того, что им принадлежало. В домене Аскона, другом владении аббатства, сын прево по имени Жан решил, игнорируя монахов, стать наследником отца и сделать таким образом превотство наследственным. Вместо того чтобы воспротивиться таковому беззаконию, граф ему посодействовал и приказал аббату предстать с сыном прево, вопреки прерогативам Церкви, перед светским судом.

Таковы факты, исходя из которых аббатство Везле не переставало требовать правосудия и возмещения ущерба у графа Неверского. Но тот был глух. Однажды, когда жалобы ему наскучили, он пригрозил бросить в пруд приора монастыря и его свиту. Пришлось половине братии аббатства отправиться в Невер добиваться решающей встречи с графом. Они простерлись перед ним ниц и смиренно изложили свою просьбу, он же отказался рассматривать ее. Тогда монахи упросили советников оказать воздействие на сеньора, чтобы попытаться заключить мир, хотя бы и тяжкий. После долгих переговоров советники ответили, что аббатство получит благоволение графа, если только монахи и везлейские горожане выплатят ему тысячу ливров провенской монетой. «Да это же разорение нашей общины!» — воскликнули монахи. Горожане Везле, напуганные перспективой уплаты подобной суммы, заявили аббату, что ежели он немедленно не обратится в Рим, моля Папу о заступничестве, то все они покинут Везле и укроются в городах французского короля. Был послан настоятельный призыв к епископам, архиепископам, знатным баронам королевства, герцогу Бургундскому и самому Филиппу Августу. Все эти лица мольбой и угрозами принуждали графа Неверского прекратить преследование аббатства, возместить причиненный ему ущерб и взять монахов и горожан под свое покровительство, поскольку в этом состоит его долг. Эрве де Донзи не слушал ничего.

Тем временем аббат, будучи уже не в состоянии выносить все это, решился сам обратиться в Рим к папе Иннокентию III с жалобой. Едва он уехал, как насилия удвоились. Стояла осень 1211 г., время сбора винограда. Горожане Везле и монахи рассчитывали, что смогут собрать его вовремя. Внезапно появились солдаты графа и прогнали сборщиков из виноградников, рассыпав по земле уже собранное, ранив людей аббатства, уведя или убив монастырских лошадей. Ущерб аббатства составил пятьсот ливров, а убытки горожан — более трех тысяч марок; кроме того, слуги Эрве разнесли на куски мельницу одного прево аббатства и забрали оттуда жернов и оснастку.

Вновь вмешавшийся Филипп Август пригрозил графу Неверскому карами, если тот не остановится. Граф на некоторое время принял это к сведению. Заметим, однако, что французский король назначил цену своему вмешательству. Весь доход от наконец завершенного сбора винограда в Везле предназначался королевской казне. Однако Иннокентий III тоже встревожился: письмом от 13 ноября 1211 г. он поручил епископу Парижскому и легату Роберу де Курсону отлучить графа Неверского от Церкви и при необходимости наложить интердикт на его домены, если французскому королю не удастся в течение двух месяцев заставить его подписать мир с аббатством.

Все вышеприведенные подробности достаточно наглядно подчеркивают упорство сеньоров, их страсть к добыче и сильнейшие трудности, с которыми приходилось сталкиваться, заставляя их отдать захваченное. И в самом деле, никто ничего не мог поделать. Сам король Филипп Август добивался лишь видимости сатисфакции, повиновения на несколько дней. И вот на сцене появляется Папа со своими отлучениями — добъется ли он большего? Угроза отлучения, исходящая от самого главы Церкви, была делом нешуточным. Тем не менее и она не произвела никакого эффекта, ибо Эрве де Донзи дал себя отлучить и оставался под отлучением до конца 1213 г. Вовсе не отлучение заставило его покориться и заключить мир с враждебным монастырем. Чтобы обуздать этого упрямца, пришлось употребить дипломатию и использовать против него иное оружие. Сейчас мы увидим, сколь разнообразные его запасы имела в своем распоряжении папская курия.

Эрве де Донзи, сеньор Жиана, стал графом Неверским в 1199 г. вследствие брака с Матильдой, наследницей старой графской фамилии. Этот брак состоялся при посредничестве Филиппа Августа, потребовавшего себе в качестве комиссионных (слово вульгарное, но точное по смыслу) замок и город Жиан. Как и у всех баронов, у Эрве были соперники и враги. Они-то и обнаружили, что наследница, на которой он женился, состояла с ним в четвертой степени родства, а известно, что в ту эпоху Церковь с трудом разрешала подобные браки, если не имела особых причин их допускать. В 1205 г. по прямому доносу герцога Бургундского Иннокентий III приказал произвести расследование по поводу родства Эрве и Матильды — бесспорно, чистая формальность, ничего за собой не повлекшая, ибо вплоть до 1212 г. не обнаруживается больше никаких следов процедуры по расторжению их брака. Но в июне 1212 г., после везлейского кризиса и отлучения графа Неверского от Церкви, Иннокентий III весьма кстати вспомнил, что повелел начать расследование, и приказал его возобновить. Это болезненно задело графа, так как при расторжении брака Матильда забрала бы все свое приданое, то есть графство Неверское, а Эрве де Донзи, лишенный всего, переходил в категорию мелких сеньоров. И тогда случилось то, что и предвидел Папа: едва поверенный в делах, посланный графом в римскую курию защищать его интересы, узнал, что во Францию отправлен приказ о расследовании, как предстал перед Иннокентием III «охваченный глубокой печалью, — говорится в папском письме, — и смиренно молил нас, представляя нам всевозможные ручательства, отозвать приказ о расследовании; он пообещал от имени графа, что аббатство Везле не будет больше подвергаться никаким притеснениям». Иннокентий приказал своим уполномоченным отложить процедуру расследования, как только граф Неверский согласится подписать мир и Дать монахам и Церкви разумное удовлетворение.

Мирный договор был продиктован самим Папой. 12 апреля 1213 г. он вынес решение, по которому граф Неверский мог появляться в монастыре Везле только два раза в год — на Пасху и в день праздника Марии Магдалины, и тогда монахи были обязаны давать ему ввиду его полномочий лишь компенсацию в сто ливров. Со своей стороны, аббат должен прекратить любые жалобы по поводу понесенных убытков, за исключением десятин Дорнеси, за которые графу присудили выдать компенсацию. Наконец, это соглашение утверждалось французским королем. Только на этих условиях с графа Неверского было снято отлучение.

Эрве де Донзи покорился. Но оставался вопрос, волновавший его больше всего — вопрос законности его брака. Иннокентий III дал еще некоторое время сему дамоклову мечу повисеть над головой знатного феодала. Последнему пришлось спешно обратиться к Папе с письмом, в котором он объяснял, что его брак продолжался на глазах у Церкви (in conspectu ecclesiae) тринадцать лет и Матильда принесла ему дочь, и что, наконец, к нему можно и снизойти, поскольку он принял крест в защиту Святой земли. 20 декабря 1213 г. он получил папское прощение, объявившее его брак навсегда неоспоримым. Вот что требовалось сделать, чтобы заставить феодального сеньора уважать аббатство. Правда, нельзя категорически утверждать, что, подписав мир и получив прощение, граф Неверский не возобновил через некоторое время своих привычек к грабежу и насилию по отношению к везлейским монахам.

Соблазн был слишком силен, а добыча — чересчур легкодоступна. Поэтому феодалам не составляло большого труда терроризировать и обирать монастыри, одиноко стоящие в деревнях или окруженные лишь простым бургом. Наверное, вести войну с духовенством в городах — больших населенных центрах — было не так удобно; но там, однако, бароны получали возможность действовать в согласии с горожанами, для которых монах или каноник тоже были врагами. Капитулы соборов, эти богатые и могущественные общины клириков, обитавших в наглухо запертых и укрепленных монастырях, вызывали, как и аббатства, алчность мирян, и здесь тоже происходили постоянные войны, зачастую весьма ожесточенные, ибо в них вовлекалось окрестное население.

В таком городе, как, например, Шартр, капитул собора Богоматери и граф Шартрский конфликтовали на протяжении всего средневековья. Слуги сеньора, поддерживаемые горожанами, не переставали изводить каноников, нередко провоцируя серьезные инциденты. В 1194 г. графиня Шартрская повелела схватить одного из слуг капитула, заключить в темницу и отобрать все его имущество. В 1207 г. ее люди пожелали забрать женщину и двоих мужчин из людей капитула, и спор пришлось вынести на суд короля. В 1210 г. должностные лица графа задержали и бросили в узилище клирика из хора собора Богоматери; капитул, защищаясь, наложил интердикт на весь город. Несколько месяцев спустя вспыхивает грандиозный мятеж: под угрозой собор, а дом декана забросан камнями и изрешечен ударами кирки. Филиппу Августу пришлось лично приехать восстанавливать порядок и наказывать виновных, соучастниками которых были сеньориальные служащие. Во многих городах, где есть капитулы, происходит то же самое — судебные тяжбы и сражения между феодалами и клириками, насилия над монастырями, ограбление и разрушение домов каноников; и счастье еще тем, кто не пострадал лично!

В 1217 г. ланский капитул, жертва травли и грабежей графа Ретеля, сообщил об этом в римскую курию. Папа повелел отлучить графа. Тот в течение двух лет пренебрегал анафемой, и наконец Гонорий III решился предпринять против Ретеля более серьезные меры. Интердикт был наложен на все его земли, все места его пребывания, а вассалы были освобождены от клятвы верности на все время, пока он остается под бременем отлучения. «И ежели виновный будет продолжать упорствовать в своем мятеже, пусть остерегается, — пишет Папа, — чтобы не оказаться отлученным как еретик». За год до этого тот же капитул уже был объектом еще более серьезного посягательства, вызвавшего скандал во всей Франции. Ангерран, сеньор де Куси, захватил декана ланской церкви Адама де Курландона и держал его в темнице больше года. Отлучение, интердикт, мольбы, угрозы, вмешательство архиепископа Реймсского и французского короля — все было употреблено для освобождения пленника. Только в 1218 г. Ангерран де Куси решился испросить прощения и дать удовлетворение капитулу.

Таким образом, война с канониками дополняла войну с аббатствами. Мы уже не говорим о стычках с приходскими священниками, о которых документы времен Филиппа Августа не сообщают. Возможно, они были не столь часты по той простой причине, что владелец замка, патрон или даже собственник приходской церкви (полный или частичный), мог водворять в нее служителей по собственному выбору и беспрепятственно накладывать руку на десятины. Как же простому кюре, не назначенному сеньором, оказать сопротивление? Во всяком случае, возможности обороняться у него не было, и Церковь поневоле закрывала глаза на эти жертвы низшего ранга. Порой монастырям и капитулам удавалось защититься самим, и удачнее всего, когда им покровительствовали епископы, короли или Папы. Уже приводились многочисленные примеры вмешательства великого понтифика, и надо признать всю значительность роли, которую брал на себя Рим, защищая монахов и каноников против лихоимства и насилия феодалов. Но Папа не мог поспеть всюду, действовать одновременно и при всех обстоятельствах: он был очень далеко и чаще всего обладал только моральным авторитетом для противостояния смутьянам. Французский король, как мы видели, также исполнял свой традиционный долг защитника церквей; но он редко делал это бескорыстно, да и его операции по наведению порядка проводились спорадически. Бароны, которых он пытался приструнить, вырывая из их рук монастырь, на полном основании могли бы напомнить ему, что он и сам не всегда подавал лучший пример. «Однажды, — пишет историограф Филиппа Августа Ригор, — король, проезжая по делам королевства через Сен-Дени, расположился в аббатстве, как в собственных покоях (sicut in propriam cameram suam). Аббат Сен-Дени Гийом де Гап был охвачен превеликим ужасом (nimio timore perculsus), ибо король потребовал от него сумму в тысячу марок серебром. Собрав своих братьев на капитул, Гийом сложил свои полномочия аббата». Вот как король Франции покровительствовал самому королевскому из аббатств! На всех ступенях сеньориальной иерархии использовались одни и те же средства, чтобы поставить в прямую зависимость монастырскую и соборную церковь — грабежи, насилия, вымогательства. Сколько случаев с сеньорами, запуганными или подавленными королевскими воинами или отлучениями Пап, сколько убийств, пожаров и воровства, совершенных на церковной земле, осталось неизвестными и безнаказанными!

На эту тему имеется показательный документ, пространно повествующий о действиях феодалов — статуты Тульского синода, собранного 8 мая 1192 г. епископом Тульским Эдом де Водемоном. Вот первые его статьи:

Запрещается под страхом анафемы проводить церковную службу во всяком месте, куда принесли, хотя бы и ночью, предметы, похищенные в церквах, или у священников. — Похитители и укрыватели сих предметов отлучаются. — Эти запреты и анафемы относятся и к принцам, и к знатным баронам, если они сами были виновниками этих краж. — Отлучение виновных сеньоров будет оглашаться по воскресеньям во всех храмах епархии. — Лица, давшие грабителям приют, также подлежат отлучению. — Анафема дожна накладываться на любого человека, злоупотребившего своим положением и властью, дабы отбирать у монастырей их повозки и лошадей. Если же, невзирая на отлучение, принц или знатный сеньор велит провести богослужение, отслуживший священник будет также отлучен от Церкви и навсегда лишен своего сана.

Выразиться яснее о роли грабежей в жизни крупных и мелких феодалов невозможно, как и о том, насколько недейственным было главное церковное оружие — отлучение, призванное внушать страх и уважение.

Епископам приходилось защищаться самим. В те времена они боролись с феодалами повсюду: граф Осерский сражается против епископа Осерского, герцог Нормандский — против архиепископа Руанского, герцог Бретонский — против епископа Нантского, граф Овернский — против епископа Клермонского, граф Роде — против епископа Роде, граф Форе — против архиепископа Лионского, граф Арманьяк — против архиепископа Ошского, граф Фуа — против епископа Уржельского, граф Суассонский — против епископа Суассонского, виконт Полиньяк — против епископа Ле-Пюи, верденская знать — против епископа Верденского. Зло одинаково во всех французских областях.

Это, далеко не полное, перечисление наглядно показывает, что конфликты между двумя властями — всеобщее явление. Бесспорно, причины и характер их повсюду разнятся: здесь — простые акты грабежей, там — борьба за суверенитет; тут — вражда глухая и бесконечная, там — война жестокая и беспощадная. Но результаты — повсюду одни и те же: ограбление деревень, драки и стычки в городах, беспрестанно обрушиваемые отлучения и интердикты, ожесточение и месть феодалов, не отступающих даже перед убийством.

Перенесемся в Беарн 1212-1215 гг. — времен борьбы Филиппа Августа против большой коалиции, распавшейся при Бувине. Виконт Гастон VI Беарнский пребывает в ссоре с епископом Олоронским Бернаром де Морлаасом. Кроме того, его подозревают в покровительстве альбигойцам. Наемники, настоящие бандиты, захватили кафедральную церковь Пресвятой Девы Марии Олоронской и совершали там всяческие преступления, швыряя оземь освященные гостии, одеваясь забавы ради в епископские облачения, «проповедуя» и служа даже подобие мессы. Гастон VI оставляет безнаказанными такие святотатства; он чинит насилие духовенству, снискав всеобщую репутацию гонителя церквей. В 1213 г. Вабрский собор объявляет виконта отлученным от Церкви, а его подданных — свободными от клятвы верности. Только два года спустя, в 1215 г., с него снимут отлучение. Гастон Беарнский покорился и принес публичное покаяние перед епископом, оставив нам свидетельство поражения, собственноручно им составленное:

Знайте все в настоящем и будущем, что я, Гастон, виконт Беарнский, по наущению Сатаны виновен во многих преступлениях по отношению к церкви Святой Марии Олоронской. Я причинил многий ущерб как сей кафедральной церкви, так и подданным епископа. Ввиду этого и из-за множества других совершенных мною преступлений на меня накладывали многочисленные церковные отлучения. Я же долго упорствовал в противлении. Наконец, милость Божия снизошла на меня, и я решил повиноваться и настойчиво молил сеньора Бернара де Морлааса, епископа названной церкви, дабы снял он анафемы, которым меня подвергли, и наложил покаяние, мною заслуженное. Он поднял все приговоры об отлучении, вынесенные мне. Хотя мои преступления бессчетны и вещи, похищенные у Церкви, неисчислимы, я тем не менее, дабы возместить Церкви ее потери, передаю ей всех людей и все права, которыми я обладаю в городе святой Марии Олоронской.

Здесь епископ легко восторжествовал над феодальной властью, но только оттого, что ему благоприятствовали исключительные обстоятельства. Альбигойцы и их сторонники только что потерпели поражение в битве при Мюре. Юг оказывается в руках Симона де Монфора и католических епископов. Средиземноморским сеньорам, которые, подобно Гастону Беарнско-му, являлись одновременно гонителями церквей и пособниками ереси, приходится уступить силе и волей-неволей покаяться, если они не хотят лишиться своих владений в пользу предводителей крестового похода.

На севере и в центре Франции воевать с епископами менее опасно. Перейдем к Оверни, дикому краю, где хищное феодальное общество имело обыкновение не только грабить монастыри, но и сражаться с епископами Клермона и Ле-Пюи. Ниже мы поговорим о драме, залившей кровью епархию Ле-Пюи. Епархия же Клермона была ареной извечной борьбы между епископами и графами Овернскими. Она длилась с начала XII века — епископ, постоянно обираемый и истязаемый своим соперником, избежал темниц и еще худшей опасности, лишь призывая на помощь французского короля. Король Людовик VI, а затем и Людовик VII захватывали Овернь, принуждали графа покориться, восстанавливали епископа на его престоле и в его доменах; но, едва они уходили, как прелат и барон возобновляли войну. Вражда была тем более ожесточенной и яростной, ибо епископ и граф принадлежали часто к одному и тому же семейству. Случалось, что в Овернском доме старший сын наследовал графство, а младший — епископство. Что такое вражда между братьями, известно. В эпоху Филиппа Августа такое случалось не раз: Робер I, епископ Клермонский, и Ги II, граф Овернский, два брата, открыто боролись в течение восемнадцати лет, с 1197 по 1215 гг. — борьба, во время которой граф был вечно отлучен, а епископ — постоянно в темнице.

Нельзя не признать, что если граф Овернский и был разбойником, то и в епископе Клермонском не было ровным счетом ничего от миротворца, мягкого и христиански-терпимого. Окопавшись в своих мощных замках Лезу и Мозен, он тоже жил как главарь шайки. Кто же больше виноват из этих двух братьев-врагов? Если верить графу Овернскому, то вражду начал епископ; и возникает вопрос, кто из двоих был самым воинственным и упорным. В 1198 г. граф пишет папе Иннокентию III, моля его о заступничестве против епископа (воистину, мир перевернулся!), и это покровительство он покупает наперед, отдавая римской Церкви замок Уссон, только что им возведенный:

Молю Вас защитить меня от моего брата Робера, епископа Клермонского. С бандами наемников и баронов он с полным презрением всяческого права опустошает мою землю, принося на нее пожары, убийства и разбой. Припадаю к стопам Вашего Святейшества и умоляю Вас велеть прекратить эти насилия и аннулировать приговор об отлучении, который он, кроме всего прочего, наложил на мою землю.

Граф Овернский прибегал к поддержке Папы, потому что епископ по традиции взывал ко французскому королю. Борьба дополнялась еще и притязаниями, выдвинутыми Англией и Францией на сюзеренитет над Овернью: епископ стоял за Капетингов, а граф — за Плантагенетов. Это затягивало и осложняло конфликт.

Затишья в борьбе между двумя братьями не бывали долгими. После видимости примирения в 1201 г. война возобновилась в 1206, причем еще яростнее и ожесточеннее, чем когда-либо. Епископ был брошен графом в темницу в третий раз. Граф снова был отлучен, но отомстил за себя разграблением церковного имущества, в частности, взяв приступом аббатство Мозак, одно из тех, которые обогатил сам епископ. Он обидел и разогнал монахов, разрушил их постройки, забрал казну, а самое главное — похитил реликвии святого Отремуана, перевезя их в один из своих замков. Грандиозный скандал! Епископ в темнице, аббатство, находящееся под покровительством короля Франции, ограблено и разрушено! Изо всех церковных центров Оверни доносится до Филиппа Августа громкий вопль негодования. Король наконец решает серьезно вмешаться в распри двух непримиримых братьев. Но вмешивается не в качестве беспристрастного судьи, как поступал его отец Людовик VII и дед Людовик VI. Филипп Август вмешивается, чтобы присвоить предмет тяжбы и наложить руку на графство Овернь, которого он давно жаждал. В 1210 г. с большим войском прибывают глава его наемников Кадок и королевский вассал Ги де Дампьер. Они осаждают замки Риом и Турнель, берут один за другим двадцать донжонов графа Ги, захватывают бесчисленное количество пленников, в том числе самого графского сына, и в три года завершают это трудное завоевание. Когда французы вступили в знаменитую крепость Турнель, взметнувшуюся на вулканической скале и считавшуюся неприступной, то обнаружили там огромное количество жертвенников, реликвариев, священнических одежд и прочих ценных предметов, добытых ограблением Мозака и всех аббатств края.

Последнее слово осталось за Церковью: епископ Клермонский восторжествовал, но ценой разрушения своей семьи и независимости провинции. Графство Овернское было навеки разделено: французский король, обосновавшийся в Риоме, занял большую его часть, а графу Ги II, лишенному своей вотчины, пришлось укрыться в соседней провинции, где он мог поразмышлять на досуге о превратностях судьбы, случающихся тогда, когда светская власть не хочет жить в добром согласии с властью церковной.

Одновременно то же самое пришлось испытать и другим баронам. Война с епископатом с особой жестокостью разразилась в Бретани. Но между Ги II, графом Овернским, и Пьером де Дре, графом Бретонским, была большая разница — разница между типичным горским царьком, бедным и алчным, и главой государства, сюзереном и сувереном огромной провинции, независимой по традициям и даже местоположению. Пьер де Дре был цельной личностью с железным характером, он выработал законченный политический план. Он стремился стать хозяином Бретани, подобным французскому королю в своем капетингском домене, а значит, подавить все местные феодальные власти, как светские, так и церковные. На этом основании он и заслужил прозвище Моклерк (дурной клирик), ибо провел жизнь в сражениях с Церковью, более могущественной в Бретани, чем где бы то ни было. В этом краю приходское духовенство взимало, помимо десятины, чрезвычайный оброк «tiercage» (налог на треть движимого имущества) и «past nuptial» (разрешение на брак). Епископы пользовались королевскими правами и старались по возможности не признавать сюзеренитет графа. Так что с 1217 г. Пьер де Дре начинает ожесточенную борьбу с епископом Нантским. Он дозволяет своим служащим грабить и жечь епископские дома, захватывать земли и доходы, брать в плен священников, дурно обходиться с ними и даже мучить. Епископ и его капитул, вынужденные покинуть Бретань, искали убежища в соседних диоцезах.

Многократно отлучаемый своей жертвой, Пьер де Дре не обращает внимания даже на Папу. Гонорий III в 1218 г. укоряет его за преступления и призывает остановиться и воздержаться от «сих смертных грехов, которые, ежели он не раскается, повлекут за собой полное отлучение». То, что он продолжает сопротивляться под угрозой отлучения, вызывает подозрение в ереси. Во всяком случае, если он будет упорствовать в своих бесчинствах, апостолическая власть сама наложит отлучение, а понадобится, так пойдет и на освобождение его подданных и вассалов от клятвы верности. «Раскрой глаза, — говорит ему Папа, заканчивая, — и поберегись угодить в сеть, из которой тебе больше не выбраться». Отлучение и интердикт будут сняты лишь после полного подчинения графа, 28 января 1220 г. Навязанные ему условия были суровыми: он возвращал все захваченное, отказывался от своих людей и обещал их сам наказать, возмещал ущерб всем епископским подданным, пострадавшим от насилий войны, отказывался принимать их оммаж и, наконец, обязывался вернуть епископа Нантского и его церковь к тому состоянию, в котором они пребывали до начала военных действий.

Средневековые люди легко смирялись с унижениями поражения и публичного покаяния, ибо никто тогда не видел стыда в смирении пред Церковью, хотя, впрочем, и не привык соблюдать договоры, в силу которых поступался своими правами; через несколько лет Пьер де Дре возобновит борьбу, на сей раз с большей ловкостью, напористо вовлекая всех светских сеньоров своего герцогства в кампанию против привилегий и юрисдикции епископов.

Но высшей степени жестокости и дикости война графа и епископа достигла в другой области феодальной Франции. Граф Осерский и Тоннерский Пьер де Куртене, родственник Филиппа Августа, являл собой тип вспыльчивого, грубого, совершенно лишенного чувства меры и осторожности дворянина. Ему противостоял епископ Осерский Гуго де Нуайе, тоже знатный человек, нрава чересчур хитрого, весьма привязанный к своим мирским интересам и решительно настроенный не склоняться ни перед феодалами, ни даже перед королем, короче говоря — непримиримый Божий слуга во всеоружии в прямом смысле слова. Этим двум людям было суждено постоянно сталкиваться, и было ясно, что их взаимоотношения станут непременно конфликтными и острыми.

Достаточно сказать, что из-за их вражды город Осер почти пятнадцать лет будет оставаться под интердиктом, и нужно представить себе, до какого судорожного и взрывоопасного состояния доходил в средние века город, пораженный отлучением, какое потрясение умов и социальной жизни влекла эта мера, чтобы понять всю серьезность положения: закрытие церквей, запрещение подачи таинств в течение столь продолжительного периода. Самое большее, что разрешалось, и то в виде исключения, это крестить детей и причащать больных. Эта критическая ситуация с течением времени становилась опасной, ибо то тут, то там в области начала появляться ересь, особенно в Невере и Шарите, где, правда, сожгли кое-каких еретиков, но позволить населению и впредь обходиться без таинств и литургии было нельзя. Гуго де Нуайе и его капитул ввиду отъявленного ожесточения графа Осерского пришли к следующей системе: всякий раз, когда отлученный граф намеревался въехать в город, колокола большой осерской церкви звонили во всю мочь, дабы предупредить жителей и духовенство. Тотчас храмы закрывались, церковные службы прерывались, город погружался в траур. Когда же граф уезжал — новый звон колоколов, храмы снова открывались (однако не для людей и слуг Пьера де Куртене) и возобновлялась нормальная жизнь. Так что понятно, каким тягостным и неловким был подобный прием для графа Осерского. «Он не мог, — говорит хронист, — вступить или выйти из принадлежащего ему города без великого смятения, и прежде всего не осмеливался долго в нем оставаться из-за ропота населения». Епископ нашел превосходное средство изгнать графа из его столицы.

Гнев такого вспыльчивого человека, как Пьер де Куртене, время от времени проявлялся в актах мщения. Однажды он разрушил до основания епископскую церковь святого Адриана. В другой раз — велел выколоть глаза одному из вассалов епископа. Граф подвергал разграблению домены Церкви. В 1203 г. он проживал в своем городе, подпадавшем из-за него под бремя интердикта. Духовенство отказало в погребении маленького ребенка. Мать, крича и плача, принесла жалобу Пьеру де Куртене. Он же с особой изощренностью приказывает своим людям взять с собой трупик ребенка, вломиться в епископский дворец и захоронить младенца в опочивальне епископа, подле его кровати. Гуго де Нуайе объявляет своему врагу новую анафему. Пьер в отместку изгоняет из Осера владыку и его каноников, говоря, что поступает так по велению Филиппа Августа, врагом которого был Гуго де Нуайе. Французский король, также претерпевший от неуживчивого прелата, и в самом деле поддержал графа Осерского, своего родственника. Положение становилось серьезным, назревал скандал. Иннокентий III написал Пьеру де Куртене и Филиппу Августу угрожающие письма. Граф посмеялся над ними и продолжил свои преследования. Однажды он даже позабавился, притворившись, что хочет примириться с Церковью и принести публичное покаяние. Он пригласил епископа, декана капитула, архидьякона, регента певчих и прочих капитулярных чинов возвратиться в Осер, чтобы принять его покаяние. Довольные клирики покинули свои пригородные дома, в которых укрывались, и направились в город; но в пути они узнали, что граф Осерский, и не помышлявший о примирении, отправил свои шайки их преследовать. Духовенство поспешило повернуть назад и вместо того, чтобы остановиться в одном приорстве, как они поначалу намеревались, они двинулись другой дорогой. Видимо, их вовремя предупредили, ибо вскоре воины графа напали на это приорство, разбили ворота ударами палиц и как бешеные обыскали все кельи, так и не найдя там людей, за которыми гнались.

Епископ уразумел, что даже дома в деревне ненадежны, и укрылся в монастыре Понтини. Пьер приказал аббату Понтини выставить вон своего гостя и угрожал монастырю в случае от каза отдать его на разграбление солдатам. Тогда Гуго де Нуайе решается вообще бежать из своего диоцеза. На сей раз папа Иннокентий теряет терпение. Он пишет Филиппу Августу, что, ежели тот не заставит графа Осерского подчиниться и не возвратит епископа в его резиденцию, то сам будет считаться ответственным и пострадает за преступления свого вассала. «Не вынуждайте меня, — говорит он, — опустить на вас карающую длань и берегитесь, как бы, издеваясь над таким известным своим суровым преследованием еретиков епископом, как этот, вы тем самым не стали выглядеть пособником ереси».

Подобный упрек оказался слишком сильным ударом для Филиппа Августа. Кроме того, в самом разгаре была борьба против Иоанна Безземельного и приготовления к завоеванию Нормандии: для короля не время было вступать в конфликт с Церковью. Пьеру де Куртене, располагавшему только своими силами, пришлось в 1204 г. капитулировать и пообещать, на сей раз всерьез, смириться перед епископом Осерским и архиепископами Буржским и Сансским. Требования же епископа превзошли все, что только можно было себе представить. Осерский хронист говорит нам, что церемония публичного покаяния привлекла в город многочисленное духовенство, и это понятно. Представление было необычайным: граф Осерский, босой, в одной рубашке, вошел в епископский дворец, направился в его личные покои и собственными руками вырыл труп захороненного несколько месяцев назад ребенка, «уже разложившегося и распространяющего зловоние». Он перенес эти останки на собственных плечах из дворца на кладбище, где их окончательно и предали земле. «И это ради своего спасения, — добавляет хронист, — унизился он так пред Богом — Богом, умеющим заставить склонить голову и шею королей».

Но на этом месть епископа не закончилась. Первым советником у Пьера де Куртене и исполнителем его дел был знатный человек из Осера по имени Пьер де Курсов, ненавидимый духовенством, знавшим, что это он был советником графа и подстрекал того к борьбе с Церковью. Долго Гуго де Нуайе не мог добраться до этого человека, укрываемого по милости и покровительству хозяина. Но настал день, когда Пьер де Курсон впал в немилость, и епископ Осерский поспешил этим воспользоваться. Он повелел задержать его, заковать в цепи, с обнаженной головой посадить на телегу (тот был полностью лыс) и так провезти по всем городам и площадям Осера в сопровождении освистывающей его толпы.

Подобного размаха достигала война между графами и епископами в Осере. А после смерти Гуго де Нуайе она возобновилась. Пьер де Куртене оказался не в лучших отношениях и с новым епископом Гийомом де Сеньеле, также не отличавшимся кротким характером, что доказывают и его многочисленные конфликты с Филиппом Августом. Неизвестно, что такое могло произойти, чтобы графу Осерскому пришлось в один прекрасный день покинуть страну и отправиться отстаивать свои права на латинский трон Константинополя. И тут мы находим в «Хронике епископов Осерских» прелюбопытную страницу, показывающую нам, до какой степени алчность к церковному имуществу и ненависть к епископской власти охватили знать этой области. Когда в 1220 г. епископ Гийом де Сеньеле покинул Осер, дабы вступить во владение парижской резиденцией, куда его перевели, отъезд сей стал для знатных и мелких феодалов Осерской провинции чем-то вроде сигнала к грандиозному грабежу. Бароны и владельцы замков набросились на приходских священников. Эрве де Донзи, граф Неверский, этот гонитель монахов, о чем свидетельствует борьба его с везлейским аббатством, вступает с оружием в руках в Осер, и большинство горожан, опасаясь его жестокостей и бесчинств, разбегается. Ничтожнейшие сеньоры захватывают епископские домены, грабят города, берут выкупы и убивают крестьян. В самом Осере уже в опасности даже соборный капитул. Декана увел один дворянин и перевез в замок на берегу Соны, где долго держал в плену. Однажды утром, когда каноники занимались службой, на них набросился отряд рыцарей с обнаженными мечами и преследовал их вплоть до церкви, серьезно ранив одного и растоптав копытами коней другого.

Подобные инциденты происходили почти повсюду; они придавали войне знати с духовенством достаточно драматичный характер. Но ярость борьбы и всеобщее ожесточение могли заходить и дальше. Убийство аббатов и даже епископов отлученной знатью — дело нередкое. В 1181 и 1207 гг. один за другим умерли жестокой смертью два епископа, убитые сеньорами, с которыми они воевали. В 1211 г. Жоффруа Бельван, аббат святого Петра в Кутюре, на Мене, убит Амеленом де Фе-нем, который оспаривал у него семюрский фьеф. Во искупление этого преступления Амелен передал монахам ренту в десять майских су, отопление очагов и освободил аббатство от всякого оммажа. В общем он дешево отделался. В 1219 г. сеньор Сен-Мишеля в Ланской области по имени Жиль избавляется подобным же способом от аббата Сен-Мишеля, с которым боролся. Убийство совершено в самом монастыре, а приказавшему его совершить было едва пятнадцать лет. Сначала он пообещал отправиться сражаться с альбигойцами, потом — совершить путешествие в Рим, где Папа наложит на него наказание: поститься в течение четырнадцати лет по пятницам на хлебе и воде, а если не сможет соблюдать пост, то кормить трех бедняков, подвергать себя публичному бичеванию три раза в год, в день торжественной процессии, и назначить навечно в аббатство Сен-Мишель священника, обязанного молиться за душу его жертвы. В 1222 г. сын виконта д’Обюссона убивает приора Феллетена — приорства, зависевшего от святого Марциала Лиможского. А в 1220 г. происходит самый большой скандал того времени. Увлекательнейшие страницы могли бы быть написаны о беспокойной и трагической жизни и борьбе епископов Ле-Пюи в XII и XIII вв. против несговорчивых феодалов, их окружавших, — сеньоров де Монтло, де Меркер, де Рошбарон — сборища грабителей, жаждавших своей доли доходов от паломничеств к Пюиской Богоматери и беспрестанно споривших с отрезанными в своей кафедральной церкви от всего мира.

 

 

ГЛАВА IX. ЗНАТЬ В МИРНОЕ ВРЕМЯ

Воевал ли благородный человек ради себя или ради своего сюзерена, на свои средства или на чужие, он, как мы видели, по своим вкусам, привычкам и потребностям был воином, редко остававшимся без дела. Однако в бесконечной череде войн возникали и промежутки мира и бездействия, особенно зимой. На что же тратил он свое время, когда прекращал грабить, жечь и убивать на вражеской земле?

Любимым было тогда одно, совсем не мирное, занятие: дабы отдохнуть, продолжая набивать руку, рыцарь сражался на турнирах[3].

В исторической поэме о Вильгельме Маршале рассказы о турнирах занимают три тысячи стихов из двадцати. Автор описывает пятнадцать турниров, следовавших в отдельные годы в краях Шартра и Перша один за другим. И говорил он еще только о самых известных и лишь о тех, в которых принимал участие его герой. Он сам признает, по какой причине не упоминает их все: «Я не знаю обо всех происходящих турнирах — о них можно узнать с превеликим трудом, ибо почти каждые две недели сражались то в одном, то в другом месте».

Каждые две недели — турнир! Частота подобных тренировок удостоверена другими источниками того времени — Ламбером из Ардра, показывающим нам графов Гинских и сеньоров Ардрских, которые участвуют в турнирах, впадая ради них в безумные траты; Жильбером де Моном, прекрасно осведомляющим нас о жизни лотарингских и бельгийских сеньоров. По его словам, всякое посвящение в рыцари, всякая пышная свадьба почти неизбежно должны были сопровождаться турниром, на котором молодые бароны демонстрировали свои способности и получали боевое крещение. Все это в точности подтверждается «Песнью о Гарене Лотарингском»: «Сир, — говорит королю Пипину посол графа Фромона, — граф прислал меня просить вас устроить завтра утром турнир. Его сын Фромонден — новопосвященный рыцарь, и отец желает видеть, способен ли он к военной службе». Непосредственным поводом для обоих турниров под стенами Бордо, описываемых в этой «Песни», был смотр рыцарства.

Но к чему такое изобилие турниров? Дело в том, что турнир был настоящей школой войны: упражняясь в желанных и подчиненных определенным правилам сражениях, воины практиковались в ведении оборонительных и наступательных боев, заполнявших всю жизнь дворянина. Во всяком случае, современники именно этим оправдывают турнир. Достаточно процитировать хорошо известный отрывок из английского хрониста Роджера Хоудена:

Рыцарь не может блистать на войне, ежели он не подготовился к ней на турнирах. Нужно, чтобы он видел, как льется его кровь, слышал, как трещат под ударами кулака его зубы, пусть его сбросят на землю, чтобы он почувствовал тяжесть тела своего неприятеля, да чтобы, двадцать раз выбитый из седла, он бы двадцать раз оправился от падений, еще более, чем когда-либо, готовый ринуться в бой. Только тогда он сумеет безбоязненно участвовать в жестоких войнах с надеждой выйти победителем.

Был ли подобный институт общим для феодального строя всей Европы? Вовсе нет. Во времена Филиппа Августа не сомневались, что турниры — главным образом французский обычай, по-нашему — мода, которая, правда, быстро распространилась в соседних странах. Английские хронисты совершенно уверены в этом: они называют турниры «сражениями на французский манер» (conflictus gallici); и в самом деле, поэма о Вильгельме Маршале показывает, как во Францию для участия в турнирах все время прибывают англичане и фламандцы. Бесспорно, именно поэтому Вильгельм Маршал, перворазрядный турнирный боец, все-таки признает превосходство французов: «Прежде всего я назову французов. Они по праву должны стоять первыми из-за своей гордости и храбрости и славы их страны». Это ценное признание в устах англичанина. По словам некоторых авторов того времени, Ричард Львиное Сердце якобы первым ввел в Англии обычай проводить турниры, дабы отобрать у французов то бесспорное превосходство, которое им давали их тренировки. И англичане настолько увлеклись турнирами, что Ричард, весьма практичный, несмотря на свои рыцарские замашки, финансист, обрел средство извлекать доходы, введя плату для рыцарей, вступавших на ристалище.

Как бы то ни было, но институт турнира — французский или нет по происхождению — во Франции процветал более, чем где-либо, и чтобы составить об этом точное представление, следует почитать описания и детали его, в которые с явным удовольствием вдается биограф Вильгельма Маршала.

Прежде всего видно, что турнир, собственно говоря, не отличался от войны, обладая ее существенными чертами, за исключением разве что систематического грабежа деревень и массового истребления крестьян. Знать вооружалась на турнир точно так же, как на настоящую войну, и если чаще всего они стремились на него, дабы извлечь пользу из захваченных пленных, то подчас им случалось также ранить или убивать друг друга. Когда в 1208 г. Филипп Август решил посвятить в рыцари своего сына Людовика, чтобы, так сказать, придать ему веса в собственных глазах, то из предосторожности он заставил его подписать некоторые обязательства, в том числе — никогда не принимать участия в турнирах. Принцу Людовику, будущему Людовику VIII, пришлось довольствоваться лишь посещением турниров, проводимых близ его резиденции, и присутствовать на них в качестве простого зрителя, в черепнике на голове — головном уборе простого воина, дабы ему не вздумалось выйти на ристалище и преломить копье. Зачем подобная предосторожность? Потому что Людовик был единственным наследником мужского пола, а жизнь наследного принца не должна подвергаться никакому риску.

И один из доводов, заставлявших Церковь запрещать эти турниры — то, что они на самом деле были очень опасны и порой смертельны для участников. Однако далеко не все турниры превращались в сражения. Существуют обстоятельства и страны, где турнир — лишь парад, военная прогулка по ристалищу, где гарцует разодетая, сопровождаемая герольдами знать. Таков турнир 1184 г., состоявшийся в Майнце в честь посвящения в рыцари сына Фридриха Барбароссы. Жильбер де Мои утверждает, что этот турнир был мирным (gyrum sine armis). Рыцари, добавляет он, остались довольны этими торжествами, где с великой помпой несли щиты, копья, знамена, где гнали лошадей, не нанося друг другу ударов. Однако такими были, возможно, немецкие нравы, но не нравы французские: все турниры, описанные в поэме о Вильгельме Маршале, являются настоящими сражениями, где бьются всерьез и до крови.

Действительно, в этих схватках и речи нет о каких-то персональных поединках. Там встречается рыцарство многих провинций и на ристалище выходят целые армии, яростно атакуя друг друга. На турнир в Ланьи-на-Марне было приглашено более трех тысяч рыцарей, и биограф Вильгельма Маршала детально описывает построение столкнувшихся там отрядов французского, английского, фламандского, нормандского, анжуйского и бургундского войск. Именно здесь прорывалось наружу соперничество или, скорее, взаимная провинциальная озлобленность, игравшая столь большую роль в войнах того времени. Турнир, подобный турниру в Ланьи, который, принимая во внимание число сражавшихся, превратился в настоящую битву, в точности походит на финал реальной войны. С другой стороны, сравним рассказ об этом историческом турнире с рассказом о воображаемом турнире в Бордо, поведанным певцом Гарена Лотарингского, и мы признаем, что поэзия здесь только почерпнула свои сведения у истории:

Равнина кажется лесом блестящих шлемов, над которыми развеваются сверкающие знамена… Оба войска, стоящие друг против друга, начинают медленно сближаться, покуда не оказываются одно от другого на расстоянии полета стрелы. Кто первым станет атаковать, кто первым выступит из рядов? Это юный Фромонден. С прижатым к груди щитом выезжает он поразить одного рыцаря, выбивает его из седла, подъезжает ко второму, которого также опрокидывает. Копье его сломано, но он бьет обломком и снова нападает. Уже нарушен строй обоих отрядов — схватка становится всеобщей. Скрещиваются все копья, обломками их покрыта земля; вассалы рассеяны, испуганные лошади понесли, раненые издают ужасные крики; и не в одном месте, а в двадцати, сорока различных местах сталкиваются рыцари друг с другом, чтобы поразить или принять смерть. Ведомые Гийомом де Монкленом, Фромон и Бернар де Неэиль из Бордо продолжают пробиваться вперед и наконец достигают отрядов Гарена. Герой долго сдерживает их натиск; пять раз он падает и снова садится на другого коня; горе тому, кто не уклонится от лезвия его меча! Первым же ударом он сваливает фламандца Бодуэна, вторым — Бернара де Незиля; наконец, весь в поту, он отъезжает в сторону, куда никто не смеет за ним последовать. Там он может отстегнуть свой шлем и на мгновение передохнуть. Численно уступающие противнику, французы собрались оставить поле боя за бордосцами, когда им на помощь пришли анжуйцы, нормандцы и бретонцы; но все, что они могут сделать, это увести их под знаменем.

Единственное отличие этого турнира от турнира в Ланьи заключается в том, что последний, возможно, был не так кровопролитен. Во всяком случае, у биографа Вильгельма Маршала речь идет скорее о попавших в плен рыцарях, нежели о серьезно раненых или убитых:

Было видно, как распускают знамена: равнина настолько заполнена ими, что не видно земли. Стоял великий шум и перебранка, все старались изо всех сил наносить удары. Там вы услыхали бы, как ломались копья, устилая своими обломками землю, и лошади уже не могли ступать. Превеликая давка была на равнине. Каждый отряд воинов издавал свой боевой клич. Рыцари натягивали поводья и спешили на помощь друг другу.

Вскоре молодой английский король, старший сын Генриха II, подает знак к решающей схватке. Тогда начинается ожесточенная битва в виноградниках, во рвах, в густом лесу виноградных лоз. Видно, как валятся кони и падают растоптанные, раненые, убитые люди. Как всегда, отличается Вильгельм Маршал: все, до чего достает его меч, разрублено и рассечено; он пробивает щиты и корежит шлемы.

В эпопее о Лотарингцах мы видим, как по окончании турнира герои возвращаются с поля боя с добычей, то есть с пленниками, за которых собираются взять выкуп. Это — добыча дня, полезная и выгодная сторона турниров, отмеченная, в частности, в биографии Вильгельма Маршала. Рыцари отправляются на турниры, дабы заработать денег, и Вильгельм Маршал тоже участвует в турнирах, чтобы добыть себе лошадей, шлем и взять выкуп за пленных. В каком-то поединке «он заполучил двенадцать лошадей». Вильгельм объединился с храбрым соратником по имени Роджер де Гожи, и на пару они захватили бесчисленное количество пленников, учет которым вели их писцы. «И писцы в точности засвидетельствовали, что между Троицей и постом они захватили в плен сто три рыцаря, не считая лошадей и доспехов».

А сколько еще любопытных подробностей рассказано в поэме о Вильгельме Маршале! Визиты, наносимые рыцарями друг другу накануне турнира, где они весело беседуют за кувшином вина; Маршал, гоняющийся в ночи по узким улочкам маленького городка за вором, укравшим его коня. У того же Маршала на турнире был так изрублен шлем, что после поединка он не смог его снять; пришлось идти к кузнецу и класть голову на наковальню, чтобы с помощью молота освободиться от злополучного шлема. Эти кровавые поединки, страстно обожаемые знатью, были выгодны всем. Гулящим девкам, стекавшимся на них, простому люду, любившему представления, торговцам, устраивавшим вокруг ристалища базарную площадь.

Одна только Церковь не любила турниры и использовала всю свою власть, чтобы им воспрепятствовать. Она осуждала их, как осуждала войну, и по тем же самым причинам. В конце XII века у нее появился особенно веский мотив противодействовать столь бесполезным развлечениям, в которых знать не щадила денег и крови, вместо того чтобы отдавать первое и второе за веру в походах во Святую землю. Турниры наносили вред крестоносному движению, и этого было уже достаточно, чтобы Церковь добивалась их упразднения. С начала XII в. усиливаются церковные запреты. На Латеранском соборе 1179 г. папа Александр III возобновил запрет своих предшественников и грозил анафемой организаторам турниров и сражающимся. Постановление этого собора называет турниры «празднествами, или отвратительными ярмарками, на которых рыцари имеют обыкновение назначать друг другу встречи, дабы показать свою доблесть и посражаться, празднествами, несущими смерть телу и погибель душе». Собор решает, что те, кто погибнет на турнире, будут лишены церковного погребения. Иннокентий III возобновляет эти запреты на Латеранском соборе 1215 г.; выступить против этого печально известного института приглашены церковные писатели. Современник Филиппа Августа, монах и историограф Цезарий Гейстербахский, говорит в своих «Диалогах»: «Неужто те, кто погибает на турнирах, тем самым отправляются в ад? Вопрос именно в этом, но он не возникает, когда спасает раскаяние». И автор рассказывает историю об одном испанском священнике, которому явились некие рыцари, убитые на турнирах, умоляя молиться за них, дабы спасти от геенны огненной. Другая легенда, правда, немного более поздняя, показывает нам демонов, кружащихся в обличье грифов и воронов над огороженным полем, где лежат мертвыми шестьдесят турнирных бойцов, по большей части задохнувшихся в пыли. Со времени святого Бернара у церковных авторов находятся только слова порицания для обозначения турниров, «сих мерзких и проклятых празднеств».

В свою очередь, громы и молнии мечут с кафедр проповедники. На эту тему пространно высказывается Жак де Витри:

Припоминаю, как я беседовал в день турнира с одним рыцарем, часто бывавшим на них и приглашавшим туда много герольдов и сочинителей историй. При этом он был достаточно верующим и не считал, что поступает дурно, предаваясь подобному роду игры. Я начал ему доказывать, что с турнирами связаны семь смертных грехов: грех гордыни, очевидный сам по себе, поскольку эти нечестивые воины отправляются сражаться на турнире, дабы восхищать зрителей, хвастать своими подвигами и получать награду в виде суетной славы; грех зависти, ибо каждый завидует своим соратникам, видя, что те признаны более храбрыми в ратном деле, и изматывает себя, желая их опередить; у ненависти и гнева также широкий простор для деятельности, поскольку речь идет о сражении друг с другом, откуда люди выходят чаще всего смертельно раненными.

Что же касается греха лености или уныния, из слов Жака де Витри видно, что проповедник в некотором затруднении; но он выходит из положения следующим образом:

Любители турниров настолько поглощены своим тщеславным удовольствием, что ничего не делают для достижения духовных благ, необходимых для собственного спасения; а что касаемо уныния, то у них оно часто проистекает оттого, что, не сумев восторжествовать над своими противниками, вынужденные порой даже постыдно бежать, они возвращаются весьма опечаленными.

Объяснение немного натянутое; но проповедник тут же отыгрывается на грехе скупости, или грабежа. Прежде всего, турнирные бойцы, говорит он, — это разбойники, ибо для них главное — захватить самого противника или по крайней мере увести его коня; но, помимо этого, турниры всегда дают повод для гнусных грабежей — знать безжалостно обирает своих подданных; в прочих же местах, где они проскачут, повсюду уничтожаются посевы и бедным крестьянам наносится неисчислимый ущерб. Очередь шестого смертного греха, чревоугодия. Нельзя отрицать того, что на турнирах он выставлен напоказ, так как по этому случаю рыцари приглашают друг друга пировать и растрачивают в бессмысленном пьянстве свое добро и даже имущество бедняков. Надо же! «Они вырезают широкие ремни из кожи других!» Quidquid delirant reges plectuntur Achivi. Наконец, сладострастие — разве турнирные бойцы не стараются прежде всего понравиться бесстыдным женщинам, пощеголять перед ними своей силой и своими подвигами? Они доходят даже до того, что носят их знаки, данные ими предметы. Именно по причине беспорядков и жестокостей, совершаемых на турнирах, из-за убийств и кровопролития Церковь приняла решение отказать в христианском погребении тем, кто нашел на них смерть.

Но ни проповедям подобного жанра, ни наводящим ужас легендам, ни обрушиваемым клириками анафемам не удалось оказать влияния на знать и помешать турнирам. Привычка и страсть к сражениям, мода, против которой бессилен любой законодатель, оставалась сильнее папского авторитета и соборов. Сама Церковь вынуждена была признать, что не смогла навязать свою волю рыцарям, и ей приходится беспрестанно отступать от суровых мер, выжидать, идти на соглашательство со злом, которое она так жаждала уничтожить. У нас есть совершенно определенное свидетельство этого в одном из писем Иннокентия III. Вот что произошло в 1207 г. в диоцезе Суассона.

Епископ Суассонский Нивелон Шеризи, один из героев четвертого крестового похода, энергичный человек, под давлением папской власти возжелал организовать новое выступление в крестовый поход или по крайней мере в поход ради Латинской империи и, решив, что турниры, как всегда, нанесут ущерб его планам, с одобрения Папы отлучил всех турнирных бойцов. Поднялся ропот, протесты, возмущение большей части рыцарей, участвовавших в турнире в Лане. Они заявили, что раз с ними поступают подобным образом, то они отказываются принимать крест и не дадут ни гроша на нужды Святой земли. Нивелон, оказавшийся в затруднительном положении, испрашивает у папы Иннокентия дозволения временно смягчить строгость его собственной анафемы. Иннокентий III позволил это и счел необходимым разъяснить свое поведение архиепископу и епископам турской провинции, а также, поскольку речь идет об окружном послании, вероятно, и предстоятелям других провинций:

В наши намерения не входит разрешать турниры, запрещенные нашими священными канонами. Но, поскольку нам показалось, что предпринятая нами мера тут же повлекла серьезные осложнения, мы позволили епископам смягчить решение об отлучении, как в отношении тех, кого оно уже коснулось, так и в отношении прочих.

Конечно, это было уступкой, но в средние века Папы, даже слывшие самыми непреклонными, в том числе и сам Григорий VII, умели бесконечно лучше, нежели местное духовенство, приспосабливать принципы к потребностям практики и настоящему моменту. Когда знатные люди, наказанные епископом Суассонским, узнали, что прощены, то обрадовались и решили, что каждый отправит в Святую землю некоторую сумму денег. Но обещать и сдержать обещание — разные вещи. Иннокентий III дал поручение архиепископу Турскому проследить за тем, чтобы эти рыцари, возвратившиеся в свои земли, в точности исполнили обещанное. Если же они откажутся от своих обязательств и не пожелают платить, их вразумят, отлучив снова, так что решение Латеранского собора относительно турниров ничуть не утратило своей действенности.

Из этого инцидента феодалы могли заключить, что если турниры формально и запрещены, то на деле легко добиться, чтобы церковные власти закрыли на них глаза. Как и многое другое в этом мире, все сводилось к деньгам. Не следует забывать, что участие французской знати в четвертом крестовом походе было решено на турнире в Экри-сюр-Эн. Церкви нелегко было завладеть знатью там, где она была сосредоточена в значительном количестве, а поэтому и турнир был узаконен и освящен — уже достаточно того, что на нем рыцари принимали крест.

* * *

Охота в бескрайних лесах, полных хищных зверей, — еще один род битвы, еще одна школа войны. Идея мира в сознании людей средневековья естественно сочеталась с идеей охоты. Лучшее доказательство тому — отрывок из поэмы о Жираре Руссильонском: «Теперь для рыцарей настает длительный отдых: начинается благодатное время для собак, грифов, соколов, сокольничих и ловчих». На другой странице той же поэмы король Карл Мартелл, переставший воевать со своими вассалами и сарацинами, говорит баронам: «Пойдемте поохотимся на реку или в лес — это лучше, чем сидеть дома». Наряду с турниром охота является основным времяпрепровождением, поэтому все обитатели замка — охотники. Знатная дама сопровождает своего мужа и скачет с ястребом на руке, она превосходно умеет выпускать птицу и возвратить ее, и успех охоты часто от нее зависит. Что же касается сына владельца замка или барона, то он с семи лет охотится с отцом и матерью, что является важной частью его физического воспитания.

Охота для рыцарей и баронов была не просто способом убить время; это — страсть, страсть неуемная, часто доходящая до исступления, так что Церкви порой приходилось ее осуждать, и по многим причинам. Прежде всего: знатный человек, вечно рвущийся в лес, забывал обо всем, вплоть до церковной службы; а также и оттого, что жестокость законов, регламентировавших занятие охотой и делавших из сеньориальных лесов и дичи нечто священное и неприкосновенное, стала настоящей напастью. Крестьянин не имел права защитить себя и свой урожай от диких зверей. В 1199 г. жители острова Ре даже приняли решение покинуть его из-за ущерба, причиняемого им водившимися там в изобилии оленями. Дело дошло до того, что они не могли ни снять урожай, ни собрать виноград. Сеньором острова был Рауль де Молеон. Сопровождаемый плачущими жителями, к нему направился аббат монастыря Богоматери в Ре, умоляя отказаться от своего права охоты. Рауль согласился охотиться на острове только на зайцев и кроликов. Но феодалы ничего не давали просто так: крестьянам пришлось платить сеньору по десять су за каждую четверть собранного винограда и за каждое сетье пшеницы.

И что такое один знатный человек, поступившийся своим правом охоты, если столько других отстаивало это право с ожесточенным упорством! Мы не можем сказать, было ли законодательство Филиппа Августа на сей счет таким же жестким, как у его современника, английского короля Генриха II: последний своим положением от 1184 г. снова ввел в силу лесные ордонансы своих предшественников, в силу которых всякому человеку, признанному виновным в том, что он охотился в королевских лесах, выкалывали глаза и уродовали конечности. Это позволило одному английскому хронисту, Вильгельму из Ньюборо, сказать, что Генрих наказывал за убийство оленя столь же сурово, как и за убийство человека. Французский сеньор относился к этой статье столь же серьезно. Через несколько лет после смерти Филиппа Августа Ангерран де Куси приказал повесить трех несчастных молодых людей, фламандских дворян, охотившихся в его домене. Но на сей раз король разгневался, бросил знатного барона в темницу и освободил только тогда, когда тот пообещал заплатить штраф в десять тысяч ливров и совершить паломничество в Святую землю.

Справедливости ради следует сказать, что охота для феодалов была не только удовольствием, школой верховой езды, подготовкой к войне, но и необходимым источником пропитания. Эти воины — от отца до сына охотники и отменные едоки — мало почитали мясо с бойни. Они питались преимущественно крупной дичиной, подаваемой кусками или в огромных пирогах. Если верить нашим старинным поэмам (ибо вышеназванные хронисты почти ничего на эту тему не сообщают), сытными трапезами феодалов были такие, где куски кабанятины и медвежатины чередуются с жарким из лебедей или павлинов, с доброй рыбой, выращенной в сеньориальных садках, запивавшимися щедрыми кубками вина, приправленного медом и пряностями.

В жестах того времени встречаются отрывки, дающие конкретное представление о том, чем была тогда охота и с какой пылкой страстью предавалась ей знать. Все начало поэмы о Гийоме Дольском посвящено описанию охоты, продолжающейся многие дни, с завтраками на траве, обязательно ее сопровождающими. Но с наибольшим обилием деталей охота описана в эпопее о Гарене Лотарингском. Прежде всего, вот картина домашней жизни сеньора в мирное время:

Герцог Бегон находился в замке Белен со своей женой, прекрасной Беатрисой, дочерью герцога Милона де Бре. Он целовал ее уста и лицо, а дама ему нежно улыбалась. В зале пред ними играли двое их детей: старшего звали Гареном, и было ему двенадцать лет; второму, Эрнандену, исполнилось только десять. Шестеро благородных юношей участвовали в их шалостях, играя, прыгая, смеясь и бегая взапуски. Герцог, глядя на них, начал вздыхать. Прекрасная Беатриса заметила это: «О чем вы думаете, сеньор Бегон, — говорит она, — вы, столь знатный, столь благородный, столь храбрый рыцарь? Разве вы не самый богатый человек на свете? Золото и серебро наполняют ваши сундуки, меха — ваши гардеробы; у вас ястребы и соколы на жердях; в ваших стойлах — сильные вьючные лошади, парадные кони, мулы и ценные скакуны. Вы уничтожили всех своих врагов; отыщется ли в шести днях окрест Белена хоть один рыцарь, который не явился бы на наши суды? Отчего же вы охвачены тревогой?»

Что же с герцогом Бегоном? Мы догадываемся — он не сражается, а значит, скучает. Не имея возможности воевать, он желает отправиться на дальнюю охоту под предлогом посещения своего брата Гарена:

Мне принесли вести из лесов Павеля и Виконя, что в аллодах Сен-Бертена. В этих землях водится кабан, самый сильный, о каком я когда-либо слыхал; я поохочусь на него, и ежели Богу будет угодно и я останусь в живых, я привезу оттуда его голову герцогу Гарену, чтобы доставить ему удовольствие.

Сказано — сделано.

Бегон велел нагрузить золотом и серебром десять вьючных лошадей, дабы быть уверенным, что встретит повсюду верную службу и добрый кров. Он берет с собой тридцать шесть рыцарей, добрых и мудрых ловчих, десять пар собак и пятнадцать слуг для устройства привалов.

Мы следуем за перипетиями этого путешествия: вот Бегон разместился в замке Валантен у Беренгария Серого, «самого богатого бюргера края». Герцог делится с ним своим намерением: «Мне рассказали о Павельском лесе и об огромном кабане, который там водится. Я решил поехать поохотиться на него и привезти оттуда его голову моему дражайшему брату, герцогу Гарену». «Сир, — отвечает хозяин, — я знаю, где отдыхает зверь и где его убежище. Завтра я могу отвести вас к его логову». Бегон, в восторге от таких слов, отстегивает соболий плащ, подбитый новым мехом, привезенный ему из славянских земель: «Держите, дорогой хозяин, вы поедете со мной». Беренгарий, поклонившись, принял дар и обернулся к своей жене. «Видите, какой прекрасный подарок, — сказал он ей, — весьма выгодно служить достойным мужам».

Когда занялся день, вошли камердинеры, прислуживающие герцогу; они подносят ему котту для охоты, узкие штаны, подвязывают золотые шпоры. Бегон садится на породистого боевого скакуна, вешает на шею рог, зажимает в руке крепкую рогатину и уезжает с Риго и тридцатью шестью рыцарями, предшествуемый ловчими и двумя десятками собак. Так они, ведомые Беренгарием Серым, миновали Эко и въехали в Виконьский лес. Вскоре они очутились близ места, где укрывался кабан. Тотчас же залаяли и завизжали собаки. Их распустили, и они устремились через заросли к тропинкам, где вепрь варыл землю. Один из слуг, состоящий при собаках, отпускает Бланшара — добрую гончую, подводит ее к герцогу, и тот гладит ее по спине, похлопывает легонько по голове и ушам, а затем пускает по следу. Бланшар исчезает и быстро добирается до логова зверя. Это было место меж двух стволов вырванных с корнем дубов, укрытое скалой и омываемое ручейком из соседнего источника. Кабан, едва заслышав лай гончей, подскакивает, расставляет свои огромные копыта и, вместо того чтобы обратиться в бегство, бросается на нее сам; подбежав к доброй гончей, он поддевает ее клыками и швыряет оземь замертво. Бегон не отдал бы Бланшара и за сто марок денье; едва перестав слышать его лай, он подбегает с рогатиной в руке, но было слишком поздно, хряк передохнул и убежал. Поодаль спешились рыцари и измерили отпечаток его копыта — оно было в пядь длины и ширины. «Настоящий дьявол! — говорили они. — Уж его-то ни с каким другим не перепутаешь!» Все снова вскочили на коней, продолжая охоту, и вскоре высокий лес огласился звуками их рогов и лаем собак.

Вепрь понимает, что ему не одолеть стольких врагов, и бежит прятаться к Годемо1гу, своему лесному убежищу. Загнанный туда сворой, он делает то, что далеко не каждый кабан попытался бы сделать — оставляет убежище, выбегает в открытое поле, пересекает Павельский край, усеянный лесами и одинокими фермами, и проделывает таким образом, не останавливаясь ни на миг и не сделав ни одного крюка, добрых пятнадцать лье.

Кабан проделал пятнадцать лье по открытой равнине — одно из жонглерских преувеличений и своеобразных деталей, встречающихся даже в самых реалистических описаниях.

У лошадей не было больше сил преследовать его, ведь и самые выносливые из них выбиваются из сил, преодолевая пруды, болота, минуя мельницы; от усталости посреди трясины пал даже добрый конь Риго. Потом, на склоне дня, когда начался дождь, рыцари решили уехать с хозяином в Валантен. Там их ждала еда. Они сели за стол, все еще горячо сожалея о Бегоне, оставшемся в лесу.

Мы сказали, что герцог вскочил на арабского коня, подарок короля. На свете не было более неутомимого скакуна — когда все собаки легли, Босан выглядел таким же отдохнувшим, как и утром, когда выезжали из замка. И он гнался за стремительно убегавшим вепрем. Бегон, видя, как измучены три его борзые, прижал их к себе и сжимал в объятиях, пока не увидел, что вместе с силами они вновь обрели и свой пыл. Мало-помалу к ним присоединились остальные собаки, так что он, наконец, смог их пустить по прогалине по следам кабана. Лес мгновенно наполнился яростным и многоголосым лаем.

Так, гонимый от Виконя до Павеля и от Павеля до Гойера, хряк в конце концов присел под кустом на задние копыта, дожидаясь своих врагов. Сначала он освежился в луже, потом, подняв брови, вращая глазами и повернув рыло к собакам, издал рык, бросился и распорол им брюха, давя одну за другой. Уцелели только три борзые, бывшие при Бегоне, которым, как более юрким, удалось спастись от его страшных клыков. Подъезжает Бегон и видит, что все его собаки лежат мертвые одна подле другой. «О сын свиньи! — восклицает он, — ты, вспоровший сейчас животы моим собакам, оторвавший меня от моих людей и заведший теперь сам не знаю куда! Сейчас я возьму тебя!» Он спешивается. При вопле Бегона вепрь, подобно оперенной стреле, бросается на него через кусты и рытвины. Герцог, не сходя с места и выставив перед собой рогатину, дал ему подбежать и поразил в грудь. Оружие пронзило сердце и вышло через плечо. Смертельно пораженный, хряк дернулся, ослабел и упал, чтобы никогда уже не подняться. Бегон тут же вытаскивает рогатину из раны; оттуда хлынули потоки черной крови, которую начали лакать собаки. Напившись, они улеглись рядом с кабаном.

Вот законченная картина сеньориальной охоты во времена Филиппа Августа. Впрочем, приключение плохо обернулось для охотника. Одинокий и потерявшийся в лесу, он был убит лесниками, состоявшими на службе у одного из его врагов. Подобные случаи в реальной жизни были не такими уж редкими: у охоты, которой тогда предавались, были свои опасные стороны, меньшие, однако, нежели опасности, с которыми знать сталкивалась на турнирах.

* * *

Но охотиться все время невозможно. Измученный дворянин возвращался в донжон. Какими же были его развлечения на следующий день, если мир все еще продолжался? Их было по крайней мере два, являвшихся одновременно и суровыми учениями, и, опять-таки, подготовкой к войне. Это квинтина и поединок на копьях.

Квинтина — это манекен в кольчуге и со щитом, привязанный к верхушке столба. Для рыцаря игра заключалась в том, чтобы галопом на коне, с копьем наперевес налететь на столб и ударом копья пробить кольчугу или щит; иногда, дабы усложнить игру, выстраивали в ряд, один подле другого, несколько манекенов в доспехах, и их все следовало пронзить насквозь или свалить. Таково испытание, которому подвергались обычно новопосвященные рыцари на глазах у дам.

Что же касается поединка на копьях (behourd), то это — прямая подготовка к турнирам, разновидность поединка верхом. Рыцари становятся попарно и бросаются на своего партнера, стараясь пронзить копьем его щит. Игра порой довольно опасная, ибо возбужденные рыцари в пылу борьбы рисковали выйти за рамки развлечения, и это, видимо, происходило не раз, что доказывают первые же стихи «Песни о Жираре Руссильонском»:

Это случилось на Троицу, веселой весной. Собралось множество по-настоящему храбрых людей. Прибыл и произнес проповедь сам Папа. По окончании мессы король поднимается во дворец, устланный цветами. Снаружи Жирар и его родня сражаются с квинтинами и выполняют различные упражения. Король узнает об этом и налагает запрет: он опасается, как бы от игр не перешли к ссорам.

Но вот более полное описание квинтины, позаимствованное из той же поэмы, в рассказе о женитьбе Фука:

В этот день он торжественно посвятил в рыцари сто человек, дав каждому боевого коня и доспехи. Он повелел поставить на окружающих Арсан лугах квинтину с новым щитом в крепкой и блестящей кольчуге. Юноши бросаются на него, а прочие устремляются посмотреть на них… Жирар увидел, что начинается ссора, и огорчился. Толпа подалась к квинтине. Была ранена сотня молодых людей — одни достигли цели, другим не удалось, но никто не согнул и одного кольца кольчуги. Граф просит копье, и Дрон подает ему копье, которое носил Артур Корнуэльский, некогда сражавшийся в Бургундии. Граф пришпорил коня, вырвался из строя и ударил по щиту, отколов кусок с пролетавшую мимо перепелку. Затем он разбил и порубил щит под подбородником. И не было рыцаря, который захотел бы и смог когда-нибудь вступить с ним в борьбу.

Граф единым мощным ударом разрубил одно из креплений и разорвал другое, держа свой меч так крепко, как будто у него собирались его в вагь. И люди говорили: «Что за хватка! Уж если он воюет, то не для того, чтобы захватывать овец или коров; он беспощаден ко врагам и пустил им немало крови».

Правда, знатным людям этого времени были известны и более мирные способы времяпрепровождения. В загонах и ямах у них сидели дикие звери, чаще всего — кабаны и медведи, и сеньоры развлекались, стравливая их. В жару располагались во фруктовом саду, пили, играли в кости и шахматы и даже во что-то типа игры в триктрак. Или же приглашали жонглеров, песни и музыку которых слушали. Те составляли иногда целые оркестры. Музыкальные инструменты в ту эпоху были далеко не так примитивны. Использовались скрипки, арфы, контрабасы, рога, трубы, свирели (род кларнета), барабаны и литавры. Зимой в плохую погоду владелец замка греется у необъятного камина или, пользуясь вынужденным бездельем, заставляет ставить себе у огня банки и пускать кровь. Ибо эти грубые натуры нуждались в частых кровопусканиях: minutio, то есть кровопускание, производили почти каждый месяц, как мужчинам, так и женщинам. Когда злосчастная Ингебурга Датская была по приказу Филиппа Августа заключена в замок Этамп, одной из самых горьких жалоб, с которыми она обращалась в письмах к папе Иннокентию III, было то, что подле нее не оставили даже лекаря, чтобы регулярно отворять кровь.

Что касается игрушек дворянских детей, то и они носили отпечаток воинственных нравов своего времени — это были маленькие луки, арбалеты, из которых они забавы ради стреляли по птицам. Манускрипт конца XII в. сохранил нам изображение одной из их любимых игрушек, и она до странности походит на те, которыми и поныне играют дети, — две марионетки, приводимые в движение двумя скрещенными веревочками. Правда, марионетки феодальные — то есть воины при полном вооружении, сражающиеся длинными мечами и со щитами в руках.

Наконец, у благородного человека есть еще одно развлечение, хотя и довольно дорогостоящее — приемы гостей в замке: паломников, проезжающих рыцарей и устройство в их честь празднеств. Феодал гостеприимен до самозабвения. Можно привести еще одно свидетельство героического эпоса, но у нас есть нечто лучшее — исторический документ, очерк жизни графа Гинского и сеньора Ардрского Бодуэна II, написанный священником Андре Ламбером. Этот граф правил с 1165 по 1205 гг. и в высшей степени обладал первейшим из феодальных достоинств — щедростью. Ему нравилось с пышностью принимать важных особ, проезжавших через его край — графов, герцогов, рыцарей, бюргеров, архиепископов, епископов, архидьяконов, аббатов, настоятелей, прево, деканов, священников, каноников и самых разных клириков. Каждый прием сопровождался роскошными пиршествами. Ардрский священник, составивший этот перечень, воспользовался случаем восславить своего хозяина, рассказав нам в деталях о торжественном приеме, устроенном графом архиепископу Реймсскому Гийому Шампанскому, дяде Филиппа Августа, когда тот в 1176 г. проезжал через Ардр, направляясь в Англию на могилу святого Томаса Бекета. Особенно чудесным был пир: сменялись бесчисленные блюда, текли рекой кипрские и греческие вина, приправленные, по обычаю времени, специями. С оттенком пренебрежения хронист замечает, что французы попросили чистой воды, чтобы немного ослабить крепость подаваемых напитков. Но граф Гинский, всегда верный своим привычкам кутилы, потихоньку отдал приказ наполнить кувшины превосходным белым осерским вином, которое клирики из свиты архиепископа приняли за воду и доверчиво выпили. Обман тут же был замечен, и архиепископ чуть было не разгневался. Он призвал графа и попросил у него кувшин воды. Бодуэн, улыбаясь, вышел якобы для того, чтобы исполнить его просьбу; но перед прислугой он вдоволь порезвился, сбросив и растоптав ногами все сосуды для воды, какие только нашел. Затем он возвратился в пиршественный зал оказать почести архиепископу и выглядел, говорит хронист, ужасно веселым, притворяясь пьяным перед молодыми людьми и гостями, которые и сами выпили сверх всякой меры. Обезоруженному такой веселостью Гийому Шампанскому пришлось примириться со всеми выходками графа.

Мы можем рассматривать этого весельчака как образец довольно миролюбивого сеньора с характером домоседа. Его воинственные наклонности, похоже, ограничивались возведением замков. Не видно, чтобы он много сражался или хотя бы покидал свой фьеф ради паломничества в Святую землю. Он довольствовался окружением своих подданных и вассалов и творил им добрый суд. К тому же граф обладал более чувствительной душой, нежели это бывает обычно у ему подобных. Когда его жена Кристина Ардрская умерла родами, он так скорбел по ней, что едва не лишился рассудка. В течение многих дней он никого не узнавал, говорит ардрскии летописец, и лекари не разрешали к нему подходить. Однако он пришел в себя и даже довольно скоро утешился, поскольку его история утверждает, что по истечении траура он стал отцом многочисленных детей.

И вправду, ардрскии священник рисует его таким, каким он был — с достоинствами и недостатками. К примеру, он упрекает графа за неумеренную страсть к охоте: «Этот сеньор, — пишет он, — охотнее слушал рог ловчего, нежели колокол капеллана, и получал больше удовольствия, выпуская сокола и радуясь подвигам птицы, чем слыша молитву священников». К тому же автор не скрывает, что его хозяин был самым великим «ветреником», которого когда-либо видели «со времен Давида и Соломона», и что тут «сам Юпитер не мог с ним сравниться». Назвав имена кое-кого из его внебрачных детей, он добавляет: «Поскольку точного числа их я не знаю и сам отец не знает всех по именам, я воздержусь говорить о них больше. Пожелав их перечислить, я опасаюсь наскучить читателю». Хронист же соседнего края, ардрского аббатства, осведомлен лучше, сообщая нам, что при погребении Бодуэна II присутствовали тридцать три его законных и внебрачных ребенка.

 

 

ГЛАВА X. СЕНЬОРИАЛЬНЫЙ БЮДЖЕТ РЫЦАРСТВА

Война, турниры, охота, приемы, оказываемые первому встречному, — все это стоит очень дорого. Чтобы вести подобный образ жизни, необходимо душить ужасными поборами своих подданных и захватывать у врага большую добычу; но даже при этом не удается свести концы с концами. Именно в этом заключается одна из основных и характерных черт феодальной жизни: знать, малая и великая, вечно без денег, вечно нуждается и легко идет на всевозможные финансовые уловки, постоянно обременена долгами и часто становится жертвой разного рода ростовщиков. Это, в частности, объясняет, помимо побудительной склонности, ее алчность и привычку к разбою. Печальный заколдованный круг! Феодалы воруют, грабят и убивают, потому что нуждаются в деньгах, потому что военные предприятия стоят дорого и приносят недостаточно средств. Не будучи по крайней мере Филиппом Августом или Генрихом Плантагенетом с их широкомасштабными военными действиями и обширными завоеваниями, трудно вести должный образ жизни. Сеньориальный бюджет в эту эпоху — бюджет преимущественно дефицитный.

Большая часть важных актов внутренней политики герцога Гуго III Бургундского объясняется тем же безденежьем и необходимостью выколачивания средств. Он отдает в ущерб герцогской власти графство Лангрское епископу Лангра, потому что должен ему огромную сумму. Чтобы получить пятьсот ливров, он освобождает от обязанностей военной службы жителей Дижона; его щедроты по отношению к бургундским горожанам не имеют иной причины. И его сын Эд III поступает так же: дабы раздобыть денег, он продает и закладывает права и домены герцогства монастырям и городским коммунам. Мы видим, например, что в 1203 г. он одалживает шестьдесят ливров у каноников Бона только на три месяца (дело было в декабре) и обещает вернуть деньги в первые дни карнавала.

Мелкие сеньоры Бургундии, виконты и владельцы замков, так же обременены долгами, как и их герцог. Особенно нужна им звонкая монета при отъезде в крестовый поход, и они закладывают свои доходы или сам фьеф у монахов или евреев, ибо если христианин не хочет или не может одолжить, евреи всегда тут как тут. В 1189 г., накануне третьего крестового похода, Андре де Молем закладывает за шестьдесят ливров свой фьеф Молемскому аббатству. Робер де Рисей закладывает свое владение Сини за десять ливров, Жирар, сеньор Аньера, уступает за десять ливров и корову свою землю аббатству Жюйи. В 1203 г., во время четвертого крестового похода, сеньору де Нюйи приходится заложить свои домены: он умирает, и его вдова с сыном не соглашаются продавать свою вотчину, чтобы выплатить долг евреям. Виконт Дижона Гийом де Шамплит одалживает триста ливров у одного итальянского банкира, ломбардца, как тогда говорили, Пьеро Калиту ли, под доходы своей земли Шамплит. Но выплачивать проценты он может не больше размера основного долга. Кредиторы требуют, чтобы графиня Шампанская забрала его домены. Пришлось вмешаться герцогу Бургундскому Эду III и выкупить землю своего вассала, заняв самому у евреев требуемую сумму под поручительство.

Все крупные бароны Франции в таком же крайнем положении. Даже графы Шампанские, для которых шампанские ярмарки всегда были настоящим золотым дном. Когда граф Генрих II отъезжал в Палестину, он одолжил денег у десяти банкиров — с ними рассчитался лишь после его смерти его наследник Тибо III. Едва прибыв в Святую землю, Генрих оказался в столь стеснительном положении, «что много раз ему случалось, — говорит его историограф Арбуа де Жюбенвиль, — вставать утром, не зная, что люди его дома и он сам будут есть днем». Неоднократно приходилось ему отдавать имущество своим поставщикам, которые даже в Шампани отказывались давать ему что-либо в кредит. Графиня Бланка Шампанская и особенно ее сын Тибо IV, сочинитель песен, также попали в руки ростовщиков — христиан и евреев. Христиане тогда давали в долг на два месяца, евреи — на неделю. Последние, требовавшие три процента в неделю, вынуждены были удовлетвориться двумя по ордонансу 1206 г., изданному сообща графиней Шампанской и Филиппом Августом. Наконец, было решено, что евреи будут давать в долг только из сорока трех процентов годовых, без взимания процентов с процентов. При такого рода правилах понятно, что финансовое положение графов Шампанских постоянно осложнялось, и в мае 1223 г. граф Тибо IV дошел до того, что взял золотой алтарь и большой золотой крест из церкви святого Стефана в Труа, чтобы заложить их в аббатстве Сен-Дени. Монахи Сен-Дени одолжили ему две тысячи парижских ливров. Двадцать семь лет спустя, в 1252 г., они все еще не были выплачены.

Все это — не единичные факты: в прочих французских областях положение феодалов было таким же. Вечно без денег, для их добывания они использовали те законные средства, которые лишь усиливали их нищету. Граф де Сен-Поль Гуго Кандавен, отбывший в четвертый крестовый поход, пишет в 1204 г. одному из своих друзей, рассказывая ему о взятии Константинополя. Но прежде всего говорит о своих домашних делах, заботу о которых ему доверил:

Я весьма признателен вам за то, что вы так хорошо присматриваете за моей землей. Довожу до вашего сведения, что со времени моего отъезда я ровным счетом ничего не получил и жил с того, что удавалось мне достать, так что накануне сдачи Константинополя мы все были доведены до крайней нужды. Мне пришлось продать свой плащ, чтобы купить хлеба, но я сохранил своих коней и доспехи. Со времени победы я пребываю в добром здравии и уважаем всеми. Тем не менее я не могу отделаться от беспокойства за доходы с моей земли, ибо, ежели Бог даст мне возможность вернуться к себе, я окажусь в больших долгах и мне, конечно, придется расплачиваться из средств моей сеньории.

Далеко не все подобные сеньоры столь озабочены расчетом с кредиторами. Большая часть их перекладывает на своих преемников и наследников хлопоты по уплате долгов; другие попросту отказываются расплачиваться или даже пытаются избавиться от своих кредиторов весьма аристократическими способами — насилием, пинками или темницей. Но и такой прием не всегда удается.

Интересно констатировать, что Церковь, выполнявшая столько различных функций в средневековом обществе, еще и обязана, кроме того, обеспечивать выполнение договоров о займе. Она обрушивается на несчастного и упорствующего должника. Церковное отлучение имело тогда результатом арест или долговую тюрьму. Приведем лишь два примера. Граф Шампанский Тибо IV, отказавшийся платить трем банкирам, один из которых — еврей, был отлучен, а Шампань попала под интердикт. Тот же барон, срочно нуждаясь в деньгах, занимает значительную сумму у трех римских банкиров, братьев из семейства Ильперини. Он упорно не хочет отдавать долга, невзирая на неоднократные просьбы кредиторов и настоятельные требования Папы, часто приходившего итальянским банкирам на помощь. Тибо находит подобную настойчивость проявлением дурного тона. Он не только не платит, но, пользуясь пребыванием одного из братьев Ильперини в Шампани, велит схватить его, бросить в темницу, заковать в цепи и грозится повесить. Несчастному приходится выплатить своему должнику еще тысячу двести ливров, которые граф делит со своими советниками, тысячу ливров себе и двести — им. В ответ на жалобу римских банкиров Папа приказывает Тибо вернуть эти деньги и уплатить прежний долг. Он заявляет, что в случае противления он повелит отлучить графа и возвещать об этом по воскресным и праздничным дням во всех храмах графства при зажженных свечах и колокольном звоне. Тибо притворно подчиняется, своей грамотой признает долг и просит об отсрочке, иными словами, снова отказывается платить. Папа предупреждает его, что если долг не будет выплачен полностью, интердикт будет наложен на два самых крупных города графства, Провен и Бар-сюр-Об. Чем закончилось дело, неизвестно. Графу Шампанскому пришла в голову удачная мысль принять крест, а крестоносец становился почти святым. Папа смягчился и, вместо того чтобы бороться с Тибо, снова пишет ему, взывая к его совести. Плохая гарантия для ростовщиков!

Не всегда Папы или епископы держали сторону заимодавцев. Когда кредитор — еврей, дела обстоят проще. Знатный барон не церемонится с евреями — когда их требования становятся назойливыми, он принимает постановление об их изгнании с перспективой позволить им вернуться за деньги или же, если он более терпеливого нрава, повелевает, чтобы им не платили процентов. Мелким феодалам хорошо известно это средство — ростовщик-еврей слишком на них нажимает? Они обращаются за поддержкой к сюзерену провинции, графу или герцогу. Принеся дары, они получают письмо вроде того, какое предоставил герцог Нормандский, король Англии, в 1199 г. жене сеньора Конша Роже IV де Тосни. Письмо восхитительно своей лаконичностью:

Король Англии, герцог Нормандский, Генриху де Грейяну. Поручаем вам устроить, чтобы Констанция, дама Конша, была освобождена, путем уплаты основной суммы, от долга в двадцать одну марку серебром, каковую сумму она должна Бенуа, еврею из Берне: мы не желаем, чтобы она платила проценты по этому долгу. Свидетелем был я сам, в Легле, 20 июня.

Поступать подобным образом с христианами было трудно, особенно когда эти христиане — монахи большого аббатства или члены мощной коммуны и тем более, если они сами принадлежат к рыцарскому сословию. В момент смерти Филиппа Августа в 1223 г. Амори, сын и преемник Симона де Монфора, герой Альбигойских войн, оказался из-за отсутствия денежных средств в критическом положении. Чтобы продолжать борьбу против графа Тулузского, он пообещал заплатить рыцарям северной Франции, но у него не было денег выплатить это жалованье, так что рыцари не нашли иного средства получить причитающееся, кроме как запереть своего военачальника и должника в надежном месте и потребовать от него сверх обещанной суммы прибавки в пять су в день. Тот же Амори настолько погряз в долгах, что вынужден был отдать в заложники своих родственников: дядю, Ги де Монфора, и множество других знатных людей держали пленниками в Амьене в обеспечение четырех тысяч ливров, которые завоеватель Лангедока задолжал купцам этого города. В этом и состоит причина, почему дом Монфоров, доведенный до банкротства, решился передать французскому королевскому дому права на завоеванный край.

Нет необходимости искать тип расточительного, обремененного долгами и готового на крайние средства дворянина непременно в рядах мелких феодалов. Такого можно найти везде, вплоть до королевской фамилии. Старший сын могущественного короля династии Плантагенетов Генриха II, тот, кого современники называли Генрихом Молодым или «молодым королем Англии», получал от своего отца, по словам лимузенского хрониста Жоффруа, приора Вижуа, ренту в полторы тысячи су на ежедневные расходы, а его жена Маргарита, со своей стороны, получала ежедневную ренту в пятьсот су. Хороший доход, говорит хронист; тем не менее его было недостаточно для молодого короля, расточительность которого не имела границ. У него был легион кредиторов, и когда в 1183 г. из зависти к брату, Ричарду Львиное Сердце, ему пришла злополучная мысль поссориться с отцом и начать против него войну, набрав шайки наемников, Генрих из-за нищеты был вынужден вести себя как предводитель разбойников. Чтобы платить солдатам, он сначала берет у лиможских горожан принудительный заем в двадцать тысяч су. Затем он объявляется в аббатстве святого Марциала и также просит одолжить ему казну монахов. Он проникает в монастырь, изгоняет большую часть насельников и заставляет открыть ему сокровищницу. Там находились золотой престол из алтаря Гроба Господня с пятью золотыми статуэтками; золотой же престол большого алтаря с фигурами двенадцати апостолов, тоже золотыми; золотая чаша и серебряный сосуд прекраснейшей работы; кресты, реликварии и т. д. — общим весом в 52 марки золота и 103 марки серебра. Все эти ценные предметы были оценены, пишет с негодованием приор Вижуа, очевидец событий, в двадцать две тысячи су, то есть много ниже их стоимости, ибо не пожелали принимать в расчет ни мастерскую работу, ни золото, использованное для золочения серебряных предметов. Генрих Молодой увез сокровищницу, оставив монахам пергамент, скрепленный его печатью, в котором он признавал заем. Нет нужды говорить, что он никогда ничего не вернул. Несколько месяцев спустя он, смертельно раненый, умер в замке Мартелл в величайшей бедности. Аббату Юзерша пришлось оплатить расходы на его погребальную службу. Люди из дома принца умирали от голода. Чтобы прокормиться, они заложили все, вплоть до лошадей своего хозяина. Те, кто нес тело, падали от истощения, так что монахи Юзерша потрудились их накормить как следует. Один из приближенных молодого короля признался, что продал даже свои штаны, чтобы получить хлеб.

Долги и весьма затруднительное материальное положение этого законного наследника империи Плантагенетов известны нам и по поэме о Вильгельме Маршале, которая предоставляет на сей счет любопытные детали:

В замках, в городах, повсюду, куда он приезжал, Генрих Молодой нес такие великие расходы, что, когда речь заходила об отъезде, он не знал, как уехать. Нужно было столько раздать лошадей, одежд, продовольствия, что кредиторы набегали со всех сторон: у одного он брал триста ливров, у второго — сто, у третьего — двести. «Доходило до шестисот», — отмечали писцы. «Кто поручится за этот долг?» — «Сеньоры, сейчас денег нет, — отвечали люди принца, — но вам будет уплачено до конца месяца». — «Хорошо, — говорили горожане, — если сам Маршал поручился за долг, тогда мы не будем ни о чем беспокоиться, как будто нам уже заплатили».

Возможно, подобное доверие было чрезмерным, ибо Вильгельм Маршал, граф Пемброк, близкий друг и преданный советник молодого короля, сам не был богат. Мы знаем, что ему приходилось охотиться за добычей на турнирах; порой он доходил до того, что грабил путешественников на больших дорогах. В одной из предыдущих глав уже описывался случай, когда он напал на монаха, похитившего женщину, и отнял у беглецов все деньги, бывшие при них, — акт разбоя, рассматриваемый биографом Маршала как весьма законная нежданная прибыль и шутка наилучшего вкуса.

Итак, Вильгельм пустился в путь, сопровождая тело несчастного Генриха к его отцу, королю Генриху II. Один из кредиторов принца, Санчо, возможно — баск или наваррец, был предводителем его наемников. Генрих Молодой был должен ему значительные суммы:

Он понял, что не сможет вернуть затраченное, если не воспользуется какой-нибудь хитростью. Он знал, что молодой король очень любил Вильгельма Маршала и доверял ему более, нежели кому-либо другому. Пришпорив коня, он подскочил к Маршалу и схватил его лошадь под уздцы: «Я вас захватил и увожу; маршал, идемте со мной». Тот спрашивает его, зачем. — «Зачем? Вам хорошо известно. Я хочу, чтобы вы вернули мне деньги, которые задолжал мне ваш сеньор». Маршал понял, что сила не на его стороне, и совсем не пытался сопротивляться. Санчо говорит ему: «Я не могу потерять то, что мне должны, поэтому я вас не отпущу, но я намерен пойти вам навстречу — я вас освобожу за сто марок». — «Сеньор, — отвечает Маршал, — о чем вы говорите? Такое соглашение меня обескураживает. Я лишь бедный дворянин, владеющий клочком земли. Я не ведаю, где найти такие деньги. Но знаете, как я поступлю? Я даю свое честное слово, что вернусь к вам в назначенный день как пленник и сяду в темницу». И Санчо говорит: «Разумеется, это ваше право, и я охотно предоставляю его вам, ибо вы честный рыцарь».

Подписав обязательство, Маршал продолжил свой путь и вскоре предстает перед английским королем Генрихом II, которому передает тело его сына. Картина обретает некоторое величие:

Печальная правда была горькой для старого короля, ибо этого сына он любил больше всех. Но его сердце было исполнено такой твердости, что он никогда не выказывал волнения при вестях самых неприятных. Маршал, в совершенном гневе от такого подчеркнутого безразличия, принялся рассказывать ему, как заболел его сын, какие мучения он вынес и что он действительно раскаялся; с каким восхитительным терпением перенес он великую боль и великие горести. «Ах! Спаси его Господь!» — очень просто сказал отец, ибо печаль сжимала его сердце больше, чем он выказывал, скрывая свое великое горе. «Что мне делать, сир?» — продолжал Маршал. «Маршал, я могу сказать только одно: вы отправитесь с вашим сеньором и проводите его тело до Руана». — «Сир, — отвечает Маршал, — это невозможно: я дал слово сдаться в плен Санчо, вы его хорошо знаете — это тот, кому ваш сын задолжал много денег. Но за сто марок он меня отпустит».

Тогда король позвал одного из своих приближенных, Жубера де Пресиньи: «Идите, найдите Санчо и от меня скажите ему, чтобы он предоставил отсрочку Маршалу в уплате ста марок». Жубер отправился вместе с Маршалом. Последний ехал в задумчивости. «Маршал, — говорит Жубер, — что так заботит вас?» Маршал отвечает: «Воистину, мне есть о чем подумать, коли это как-то помогает облегчить заботы: смерть моего сеньора, а потом — долг, которым я обременен и который наводит на меня великую тоску, ибо платить мне нечем. Так что у меня есть основание волноваться из-за этого». — «Маршал, — продолжает Жубер, — будете ли вы признательны тому, кто сумеет избавить вас от этой тревоги? Хорошо же! Уверяю вас, что вы будете избавлены от своего долга». — «Дорогой сир, — отвечает Маршал, — я был бы весьма признателен тому, кто оказал бы мне сию услугу, ежели таковое счастье может со мной случиться». — «Позвольте же мне уладить ваше дело. У вас никогда не было этих денег и несправедливо, чтобы вы возвращали их. Перестаньте волноваться из-за них; я займусь этим делом и думаю, смогу довести его до хорошего конца».

Наши два попутчика приезжают к Санчо и приветствуют его от имени короля. Сеньор Жубер тут же говорит ему, что король принял на себя заботу об уплате, требуемой от Маршала. «Вы говорите от имени короля?» — спрашивает наемник. «Конечно же». — «Тогда — решено». Оба рыцаря не мешкая прощаются и уходят. Немного позже Санчо едет к королю и спрашивает его об этих ста марках. Король решил, что наемник ошибся. «Какие сто марок, дорогой друг?» — говорит он. «Долг мне, сир, который вы взяли на себя, дабы освободить Маршала». — «Вам сказали глупость, — отвечает король, — я никогда не говорил ничего подобного и ничего не обещал; я велел испросить у вас лишь отсрочки». Санчо, сильно раздосадованный, стал клясться славой Господа: «Жубер заверил меня от вашего имени, что вам угодно взять на себя долг». Тотчас же послали за сеньором Жубером. «Как произошло, — говорит ему король, — что сей человек требует от меня деньги?» — «Сир, я вам охотно расскажу. В самом деле, я сказал ему, что вы, со своей стороны, примете долг на себя: вы сами мне это здесь сказали, и именно здесь я это услыхал; и я ручаюсь за то, что утверждаю». Тогда король воскликнул: «Ладно! Дело будет улажено за мой счет: мой сын стоил мне много больше, и Богу угодно, чтобы мне еще раз пришлось потратиться на него». Его глаза печально закрылись, и полились слезы; но это было недолго.

В общем, молодой английский король со своими безумными тратами воплощал рыцарский идеал своего времени. В баронском и рыцарском сословии бюджетный дефицит и долги нисколько не были позором; напротив, это был признак благородства: мотовство, за которое в XVIII в. сыновей семейства по королевскому указу заключали в тюрьму, а ныне назначают им судебную опеку, во времена Филиппа Августа было более чем шиком — добродетелью. Расхожее мировоззрение разделялось феодалами и в особенности поэтами и жонглерами, жившими за их счет. Это достоинство называлось «щедростью». Ее прославляли в тысячах строк жест. «Будь щедр ко всем, ибо чем больше ты отдашь, тем больше обретешь чести и станешь богаче. Тот, кто чрезмерно прижимист, не дворянин», — говорит автор «Доона Майенского». «Скупой король не стоит и денье», — читаем в «Ожье Датчанине». То же замечание и в «Песни о Гарене»: «Скупому государю нечего и землей владеть, от него лишь убытки и огорчения». Нечто вроде общего места у трубадуров и труверов — жаловаться, что сеньоры их времен уже не столь щедры, как в минувшие столетия. Автор «Песни о крестовом походе против альбигойцев» Гийом де Тюдель говорит в начале своей поэмы о самом себе:

Мэтр Гийом написал эту песнь в Монтобане, где он оказался. О, если бы ему повезло и его бы одарили так же, как одарили стольких глупых жонглеров или проходимцев, и какой-нибудь достойный и учтивый человек дал бы ему лошадь или доброго бретонского коня, дабы легко было ездить по пескам, либо шелковую или бархатную одежду! Но, видно, мир так погряз во зле, что богатые люди, люди дурные, которые бы должны быть доблестны, не дают и пуговицы. Ну, да я не попрошу и грязного пепла из их очагов. Порази их Бог, создавший небо и воздух, и Его Матерь Святая Мария!

Не будем слишком порицать поэтов средневековья: все поэты говорят одно и то же и во все времена. У них своя причина находить феодалов всегда недостаточно щедрыми — они ненасытны. На самом деле все знатные люди того времени — моты, которым общественное мнение не позволяло жить скаредно и которые с полнейшей беззаботностью воплощали в жизнь добродетель щедрости. Война для них являлась поводом к огромным тратам, и мы видели, что она не прекращалась. Но и мир не менее дорого стоит, ибо влечет за собой приемы и празднества, религиозные и военные праздники, браки и посвящения в рыцари. Ведь в феодальном мире нет праздников без продолжительных кутежей, раздачи одежд, мехов, денег и лошадей. Чем выше род, тем больше дают друзьям, вассалам, рассказчикам, первым встречным, так что деньги у наших рыцарей протекают сквозь пальцы и никогда не задерживаются.

Чтобы составить себе точное представление, чего стоила тогда барону война, следует прочитать подробную биографию, посвященную историографом Жильбером де Моном своему хозяину и сеньору, графу Эно Бодуэну V, тестю Филиппа Августа. Не проходило и года, чтобы этот сеньор не совершал многочисленных военных походов, почти всегда — за свой счет, либо в своих целях, либо по феодальному долгу, дабы выполнить вассальные обязательства. В этой хронике, столь важной для уточнения деталей, на каждой странице встречаются фразы вроде: «Граф Эно, отправившись на войну, побыв на ней и возвратясь, оставался пять недель в доспехах: его расходы составили 1 850 марок серебром в полновесной монете». Речь идет о походе, состоявшемся в декабре 1181 г. Но в 1182 г., после дня Богоявления, война возобновилась — короткое перемирие было сделано лишь на праздники Рождества, Нового года и Богоявления (Поклонения волхвов). Новая кампания продолжилась шесть недель, почти до Великого поста, и стоила графу 1 600 марок серебром. Лето 1182 г. — небывалое дело — проходит для Бодуэна V без войны, но осенью он отправляется на турнир, и там с ним случается несчастье — покуда он был занят сражением, люди из Лувена, подданные герцога Брабантского, украли у него всю поклажу, одежды, повозки, тягловых животных и верховых коней. Разъяренный Бодуэн объявляет войну герцогу Брабантскому. Новая кампания предпринимается в октябре-ноябре 1182 г. — она прерывается законным перемирием до дня Богоявления 1183 г. Во время перемирия граф Эно отправляется на другой турнир, состоявшийся между Бреном и Суассоном. Там он не сражался, а довольствовался наймом рыцарей и наемников. В марте 1183 г. он воюет во Франции против Филиппа Августа на стороне Филиппа Эльзасского, графа Фландрского, своего свояка. Весной 1184 г. ему приходится выехать на сейм в Майнце, где Фридрих Барбаросса собирает всех князей империи и около семидесяти тысяч рыцарей. Каждый барон должен, следуя обычаю, состязаться там в роскоши и расточительности с прочими — кто приведет больше рыцарей под своим знаменем, разобьет больше палаток и самых богатых шатров на равнине и бросит больше денег и подарков простым воинам и жонглерам. По возвращении с этого разорительного праздника, в июле и августе 1184 г., граф Эно снова оказывается в состоянии войны — он выдерживает смертельную схватку с графом Фландрским и герцогом Брабантским, объединившимися, чтобы его сокрушить. Эта борьба продлится весь оставшийся год до Рождества. В 1185 г. — две новых войны: одна — против графа Фландрского, другая — против герцога Брабантского. И так до 1195 г., который стал последним годом его жизни. Бодуэн перестал воевать, подвергаться нападениям и нападать лишь потому, что смерть вынула из его рук оружие.

Как же могли эти люди выносить вечные переезды, огромную усталость, бесконечную борьбу, но главное — как они могли выдержать все это в денежном отношении? Их выносливость кажется безграничной, но их казна не была неисчерпаемой. Военных ресурсов их собственного фьефа было недостаточно, чтобы так часто водить войска в поход; они прибегали к помощи наемных рыцарей, которых собирали издалека, отовсюду понемногу. В хронике Жильбера Мона есть любопытное место, указывающее, что именно давал в качестве платы граф Бодуэн некоторым своим помощникам: одному шестьсот ливров, которые выплатит деревня близ Валансьена; другому — четыреста ливров с брабантской деревни; третьему — землю во фьеф и двадцать ливров. Последний становится сеньором Белена, около Валансьена, с доходом в семьсот ливров; некоторые получают фьефы меньшего значения, дающие тридцать или двадцать ливров. Но выделением фьефов граф Эно не ограничивается. Нужно было время от времени делать подарки, дабы поддерживать рвение и преданность этого наемного рыцарства — лошадей, одежды, наличные деньги.

Сравним с вышеприведенным некоторые отрывки из поэмы о Жираре Руссильонском, и станет очевидно, что время, нравы, люди — те же. Поэт служит настоящим комментатором историка:

Жирар уселся под лавровым деревом и, позвав своего советника Фулька, велел принести золота и денег и привести мулов, парадных коней и скакунов, чтобы заплатить воинам. Он велел изготовить сто писем, скрепил их печатью и отправил рыцарей по всей земле. Кто хотел серебра, тому Жирар его давал. Скоро у него оказалось четыре тысячи солдат, направившихся к Дижону. Он отправил своих послов к бургундцам, до самых гор, к баварцам и немцам до Саксонии. Повсюду, где он узнавал о добром воине, он повелевал позвать его, давая ему обещания и богатые дары.

Дальше мы находим изложение теории обязательной расточительности, особенно в пользу бедных рыцарей; сеньору следует их поддерживать, как в мирное время, так и в военное:

Тогда молодые воины говорят: «Война закончена, больше не будет стычек, сраженных рыцарей, разбитых щитов». «Пускай никто не унывает от этого, — говорит Фульк (один из героев поэмы), — я по доброй воле дам им пищу и одежду, а то и больше». Фульк поговорил с Жираром и королем Карлом Мартеллом. «Теперь, — говорит он, — посмотрим, что каждый из вас, графов и знатных баронов, дает бедным рыцарям для поддержания их существования. Приведите их, чтобы завербовать, как принято в стране, для защиты земли. И если есть богатые скупцы с вероломным сердцем, для которых поддержка и дары стоят слишком дорого, то пускай отберут у них фьеф и отдадут мужикам, ибо сокровище, оставленное про запас, не стоит и уголька».

Граф Бодуэн (вернемся к истории) был не из числа сих богатых скупцов, ибо, по словам Жильбера де Мона, вот что случилось:

Во время Пасхи 1186 г. он собирает в Моне, в своем замке, совет своих служителей и приближенных. Здесь доложили о состоянии его финансов. Оно было достаточно тревожным. Его личные расходы, издержки на помощь и плату рыцарям и сержантам достигли значительной цифры. Дефицит составлял сорок тысяч валансьенских ливров. Тогда граф Эно решился, скрепя сердце и стеная, использовать крайний источник. Он обложил чрезвычайными налогами жителей своего графства. За семь месяцев он собрал средства для уплаты почти всего своего долга».

Что за время, когда суверены могли использовать это удобное средство, чтобы почти мгновенно привести в равновесие свой бюджет! Достаточно было немного надавить, как на губку, на зависимый люд — крестьян или горожан. Но не все феодалы, особенно мелкие, обладали подобными источниками, а поэтому они продолжали обрастать долгами, копить дефициты, покуда им не приходилось продать свой фьеф. Они скрывались, отправляясь в крестовый поход: такое средство расчета было тогда в ходу.

* * *

Тем не менее хотелось бы иметь более точные сведения о финансовом положении благородного сословия и больше уверенности, но для этого потребовались бы подробные счета и бюджетные сметы. Особенно было бы интересно получить книгу поступлений и расходов одного из баронов, гордившихся тем, что швыряет деньги на ветер. К несчастью, для изучаемой нами эпохи документов такого рода почти не существует. Есть лишь счета дома Филиппа Августа за 1202 и 1203 гг., но он был далеко не мотом. Что же касается сеньориальных бюджетов, то мы обладаем отдельными счетами Бланки Наваррской, графини Шампанской, за 1217, 1218 и 1219 гг. Изучение этих счетов, какими бы неполными и искаженными они ни были, поучительно, и из них можно сделать некоторые общие заключения, ибо жизнь короля или знатного барона той эпохи в общем не отличается от жизни обычного сеньора. На всех ступенях феодальной иерархии у знати были одни и те же инстинкты, одинаковые страсти и потребности; они черпали деньги почти из одних и тех же источников и тратили приблизительно одним и тем же образом.

Так, счета графини Бланки Шампанской прежде всего сообщают нам, что эта благородная дама, часто не имея наличности, брала займы. Счета содержат достаточно многочисленные упоминания о выплате процентов. Банкиры одалживали ей на довольно короткие сроки, как правило самое большее — на два месяца, и из 25% (относительно умеренная ставка, ставка христианских банкиров — евреи одалживали в то время обычно из 43% годовых). Но, поскольку ростовщичество было официально запрещено и особенно преследовалось Церковью, составитель счетов заботится о том, чтобы представить уплату такого огромного процента как компенсацию расходов, которые якобы понес заимодавец.

Как и все фьефы, графство Шампанское воюет, тем более что графине, в интересах своего младшего сына, молодого Тибо IV, приходится защищаться от опасного и озлобленного соперника, Эрара де Бриенна. Военные расходы занимают наибольшее место в счетах: приведение в состояние готовности крепостей Шампани и Бри, чистка рвов, починка городских стен. Изыскиваются деньги на оплату наемных рыцарей; посылается продовольствие отрядам, находящимся в Васси. Некоторые суммы расходуются на перевод узников в более надежное место, на ремонт доспехов, на шпионов, на покупку лошадей и быков, посланных клермонскому войску и пропавших, и т. д. Не только сама война стоит денег — надо вести переговоры, содержать поверенных, послов, вести многочисленные процессы в Риме и Париже. Затем — подорожные расходы на адвокатов, легистов, простых посланников, отправляющихся в Италию, Испанию, к Филиппу Августу, дабы представлять там графиню и ее сына и защищать их интересы. И наконец, есть статья подарков, даров, милостыни и всевозможных расходов «на щедрость». Прежде всего — подарки политические: двести сыров из Бри, отправленных Филиппу Августу; комплект доспехов, посланных императору Фридриху II; тюки тканей и одежд, направляемых в Рим, чтобы задобрить Папу или его кардиналов; в самой Шампани — постоянные дары деньгами, мехами и платьем для клириков, женщин, знати, а также милостыня вдовам или больным слугам и, разумеется, раздачи одежд только что посвященным рыцарям.

Счета Филиппа Августа, много более подробные, богаты интереснейшими сведениями. Военные расходы, естественно, и в них преобладают — это бюджет завоевателя. В каждой строке речь идет о плате рыцарям, пешим и конным сержантам, арбалетчикам, о покупке и перевозке снаряжения и провианта для войск и гарнизонов, о сооружении и починке башен, замков и стен. Затем идут расходы, относящиеся к псовой и соколиной охоте и охотничьему снаряжению, милостыня для церковных учреждений, жалование, выделяемое королевским служащим, одежды и меха королеве, наследному принцу и детям последнего, содержание гардероба самого короля, пенсии, предназначенные сеньорам и благородным дамам, и бесчисленные дарения деньгами и лошадьми лицам всех сословий. Общие раздачи одежды — платья (robes), как тогда говорили, — королевской семье и лицам из ее окружения обычно происходили по большим ежегодным праздникам, в Рождество, на Пасху и Троицу. По этим фрагментарным счетам, относящимся лишь к двум годам, трудно узнать, был ли бюджет Филиппа Августа сбалансирован лучше, чем у большей части крупных и мелких баронов. Мы полагаем, что относительно периода, предшествовавшего великим завоеваниям, то есть 1204 году — году захвата Нормандии, можно ответить отрицательно, ибо в течение этой первой половины правления историки отмечают жестокие поборы, налагавшиеся Филиппом Августом на некоторых епископов и аббатства. Одни, к примеру, монах Ригор, видят в них череду религиозных гонений, но это же попросту следствие бюджетного дефицита: король заполняет его как может — вынужденными займами в церковной казне, а клирики сильнее или слабее сопротивляются. Подобной практике суждено было оставаться в течение всего «старого режима» монархической традицией: когда у королей не оставалось больше денег, они брали их добровольно или силой там, где они были — в кармане священников, что никогда не мешало рассматривать короля как старшего сына Церкви, а Церкви — быть наилучшей поддержкой монархии. Бароны же по мере возможности подражали королю.

* * *

Некоторые статьи королевских счетов за 1202—1203 гг. относятся, как и в бюджете графини Шампанской, к щедротам, проявляемым по отношению к новым рыцарям. Именно в этом состоит одна из характерных черт, освященный обычай, на котором теперь необходимо остановиться. Рыцарские празднества были, возможно, для французской знати причиной самых крупных расходов. Она охотно разорялась, чтобы продемонстрировать на них щедрость и роскошь, и в сообщениях об этом вновь историография и поэзия наилучшим образом согласуются.

Прежде всего историография. Хронист графства Гинского и сеньории Ардра, священник Ламбер, позволяет нам поприсутствовать на торжествах 1181 г., сопровождавших посвящение в рыцари молодого Арнуля, сына графа Бодуэна II. Церемония должна была состояться в день Троицы. Бодуэн созвал к своему двору сыновей, бастардов, всех друзей. Он сам посвятил своего старшего сына в рыцари, дав ему легкую пощечину или, скорее, ударив кулаком по затылку, что является главным символом посвящения. В этой важной церемонии нет и речи об участии Церкви. Если бы оно было, Ламбер бы об этом сказал, но это — празднество целиком феодальное, военное и светское, празднество в древних традициях. Торжество отмечалось веселым пиром, на котором подавали самые изысканные блюда и самые тонкие вина. Ардрский хронист, вспоминая сии блестящие пиры, в которых он и сам, вне сомнения, непосредственно участвовал, наивно восклицает, что благодаря им гости могли испытать предвкушение вечных радостей рая. Новопосвященный рыцарь, едва надевший доспехи, выходит в центр собрания, пригоршнями раздавая золото и драгоценности толпе домашней прислуги, мимам, рассказчикам, шутам и жонглерам, в избытке стекавшимся на такие празднества:

Он дает всем просящим, дабы благодарность к нему навсегда врезалась в их память. Он отдает все, чем владеет; он расточает до безрассудства, делая подарки малые и великие; он дает не только свое, но и то, что занял у других. Едва ли он что-то оставляет для самого себя.

На следующий день на улицах Ардра под колокольный звон проходит процессия. Монахи и священники распевают гимны Троице, возносят похвалы новопосвященному, и в окружении народа, ревущего и прыгающего от радости, рыцарь совершает свое первое вступление в главный храм. «В течение двух лет, начиная с этого дня, — добавляет хроника, — Арнуль не переставал объезжать разные страны, участвуя во всех турнирах не без помощи своего отца», что, вне сомнения, означает основательные кровопускания из казны графа Гинского.

Следствием рыцарских празднеств было истощение средств молодого Арнуля. И он не выказал никакой щепетильности в выборе финансовых уловок. Несколько лет спустя после его посвящения короли Франции и Англии договариваются предпринять решительные меры для завоевания Святой земли. Вся знать принимает крест, а на тех, кто этого не делает, налагают общий налог, ставший известным под названием саладиновой десятины. Арнуль принимает крест, как и многие французские сеньоры, и дает обет паломничества; но он не собирается идти на Иерусалим. Это практичный человек — он предпочитает оставаться в своем фьефе и вести веселую жизнь. Он изъял наперед деньги десятины, но вместо того, чтобы потратить их на нужды крестового похода или хотя бы использовать на помощь бедным, он тратит их на самого себя. Бедный — это он: деньги на крестовый поход служат ему, чтобы блестяще выглядеть на турнирах, пировать, покупать дорогие одежды; а все, что у него остается, он раздает первым встречным. Расточительность возобновляется: одному он делает подарок в сто марок, другому — в сто ливров; одному дает серебряную чашу из своей капеллы, другому — серебряные дароносицы, третьему — столовое серебро. Улетучивается все — одежды, обивка, ковры; он отдает даже лошадей, приготовленных для похода в Святую землю.

Проявлять щедрость за счет крестового похода значит переходить границы, и добрый ардрский священник, несмотря на свое уважение к хозяевам, осмеливается квалифицировать подобный прием как «дерзостный» и «бесстыдный».

Рыцарство в хронике Жильбера де Мона предстает в таком же виде, с такими же неограниченными тратами. В 1184 г. майнцский сейм, возглавляемый императором Фридрихом Барбароссой, дает возможность для многочисленных воинских пожалований. Новопосвященные рыцари, их друзья и все высокородные сеньоры соперничают в мотовстве. «И не только, — говорит Жильбер, — чтобы воздать честь императору и его сыновьям, князья и прочие знатные люди истощают себя в щедрости, а ради славы своего собственного имени». Пятью годами позднее граф Бодуэн V Эно отмечает в Шпейере посвящение сына в рыцари. Рыцари, клирики, слуги его двора в изобилии получают верховых лошадей, парадных коней, тяжеловозов, золото и серебро. Жонглеры также одарены. При французском королевском дворе при подобных обстоятельствах деньги текут рекой. В 1209 г. на большой ассамблее в Компьене посвящен в рыцари старший сын Филиппа Августа принц Людовик. «В святой день Троицы, — пишет хронист Гийом Бретонец, — Людовик получил из рук своего отца рыцарский пояс с такой торжественностью, при таком стечении знати королевства и великого множества людей, посреди такого обилия яств и подарков, что никогда до сего дня не видели ничего подобного». В этот же день рыцарями стали сто других юношей, как свидетельствует один английский летописец. Досадно, что средневековье не оставило нам счетов расходов на посвящение в рыцари сына Филиппа Августа, в отличие, например, от счетов 1237 и 1267 гг. — расходов на посвящение в рыцари одного из братьев Людовика Святого и его сына Филиппа Смелого: из них уже можно было бы узнать подробный перечень королевских щедрот, денег, розданных жонглерам и менестрелям, лошадей, доспехов, подбитых горностаем и соболем одежд, золоченых поясов, пригоршней денег и украшений, поднесенных дамам, значительных трат, связанных с установкой шатров и приготовлением к торжественным пирам.

Если исторические тексты той эпохи не дают всех желаемых подробностей, касающихся церемоний посвящений и рыцарских праздников, то многое сообщают жесты того времени. В них часто описываются посвящения в рыцари и щедрость, их сопровождающая. Сведения жест в точности согласуются со сведениями хроник. Это, несомненно, один из аспектов, в которых феодальные поэты лишь описали действительность, бывшую у них перед глазами.

В «Песни о Гарене Лотарингском» содержится весьма краткий, но выразительный рассказ о посвящении в рыцари Бегона и Гарена. Бегон предстает перед королем Пипином.

«Сир, — говорит он, — мы вступили в возраст ношения доспехов — посвятите в рыцари моего брата Гарена, Фро-мона, Гийома и меня. Мы очень желаем этого». — «Я согласен», — отвечает король. И тут же, потребовав доспехи и дорогие одежды, он начинает посвящение в рыцари Гарена, затем Бегона, Фромона и Гийома. Все богато наделялись мехами, и великий был праздник. Поев, король выходит из дворца. Новые рыцари показывают ему своих скакунов, берут щиты и долго состязаются в поединках на копьях. Бе-гон, щит которого разукрашен чистым золотом, налетал на противника со стремительной уверенностью взъерошенного сокола.

Дальше картина уточняется и оновременно дополняется. В самый разгар войны между двумя крупными соперничающими группировками, бордосцами и лотарингцами, под стенами Бордо в рыцари посвящается сын Фромона Фромонден. Дядья юноши, Бернар де Неэиль и Бодуэн Фландрский, восхищаются его выправкой:

«Посмотрите-ка, — говорят они, — какой у нас храбрый племянник! Не попросить ли нам могущественного Фромона сделать его рыцарем?». — «Нет ничего лучше», — отвечает фламандец. Встав из-за стола, они отправляются за графом Фромоном. «Ваш сын, — говорит ему Бернар, — вырос, стал сильным и храбрым, широким в груди — не пришло ли время посвятить его в рыцари? Можно ли сомневаться, что он сумеет скрестить копье и сразиться с нашими смертельными врагами лучше, чем кто-либо, и проживи вы хоть до дня Страшного суда, вы не увидите никого более достойного посвящения». — «Вот прекрасные слова, — отвечает Фромон, — но Фромонден еще слишком молод, чтобы выдержать груз доспехов». — «О, не говорите так, — возражает Бернар, — подумайте о том, что вы старитесь, волосы белеют и настает время отдыха; предайтесь же отдыху и предоставьте своему сыну заботу о продолжении войны». Фромон не может вынести этих слов и краснеет от гнева. «Вы бросаете мне вызов, сир Бернар, — говорит он, — и если вас послушать, то стариком я был уже в детстве. Тем не менее я еще достаточно хорошо вскакиваю на коня и не нуждаюсь ни в ком, чтобы защитить свои права. Завтра у нас будет великая битва, я вас на ней жду, и вот мои условия: тому из нас двоих, кто будет хуже сражаться, отрубят лезвием меча шпоры до самого каблука». — «Дорогой племянник, — говорит Бернар, — большое спасибо. Богу не угодно, чтобы я возжелал бросить вам вызов: я говорю так с добрым намерением и потому, что ваши друзья меня об этом попросили». — «Вы этого хотите? — говорит Фромон. — Ну ладно, я согласен».

Эта первая сцена, в которой сопротивление отца изображено столь живо, не относится к области чистой выдумки. Есть что-то очень человеческое в кокетстве рыцаря, не желающего отказываться от своих прав и оттягивающего насколько возможно посвящение в рыцари своего сына, потому что оно является для него признаком приближающейся старости и наступающего физического упадка. Кроме того, не следует забывать, что рыцарское достоинство дает молодому человеку совершеннолетие, свободу, приобщение к отцовской власти, вступление во владение частью будущего наследства: ничего удивительного, что отец колеблется и медлит, поскольку это для него отсрочка. Исторические факты подкрепляют то, что сообщает нам поэт: достаточно привести пример того же Филиппа Августа, весьма подозрительного отца, который сколь возможно долго откладывал вступление своего сына Людовика в ряды рыцарства. Людовик Французский стал рыцарем лишь в полных двадцать два года; и еще король, прежде чем согласиться на посвящение, принял всевозможные меры предосторожности, потребовав от своего сына по формальному договору, дошедшему до нас в регистрах канцелярии, строгих обещаний — использовать у себя на службе только рыцарей и сержантов, принесших клятву королю, никогда не одалживать денег у коммун и горожан без родительского позволения и даже владеть некоторыми сеньориями, доходы от которых оставлялись ему, лишь в качестве покорного вассала, у которого всегда можно отобрать бенефиций.

Фромон в «Песни о Гарене» не так долго сопротивлялся и не навязывал своему сыну кабальных условий. Вернемся к поэме. Рыцарство Фромондена решено. Юноша возвращается в дом. Наполняют водой пятьдесят ушатов. Это — рыцарская ванна, простая мера гигиены, из которой Церковь позднее сделает символическое очищение:

Первый ушат для благородного дворянина, другие — для молодых слуг, которых нужно вооружить вместе с ним. Камердинеры приносят платья и бархатные ткани; конюшие придерживают мулов, боевых и парадных коней, ценных лошадей. Фромон прислал своему сыну Босана, своего лучшего и любимого скакуна с седлом из Тулузы. Фромонден, чтобы сесть на него, вспрыгивает без стремян с земли с такой горячностью, что промахивается и сталкивается с Бернаром де Незилем. «Ах, сир старик! — говорит он, смеясь, своему дяде, — будьте при мне, прошу вас». — «Конечно, — отвечает Бернар, — но при условии, что вы поступите так, как я хочу. Соблаговолите, пришпорив коня, оделить почестями благородных рыцарей, раздать бедным меха. Я не слишком многого хочу; настоящий государь возвышается, проявляя щедрость, а если скуп, каждый день причиняет ущерб другим». — «Я доставлю вам удовольствие», — отвечает Фромонден.

И тут же решают, что свои первые подвиги он явит на турнире, то есть в настоящей битве, в «Песни о Гарене» — еще более кровавой, чем в действительности.

Наступает день турнира. Хотя поэт определенно этого и не говорит, Фромон, несомненно, провел ночь в церковном бдении при доспехах, ибо нам показывают, как он возвращается домой, прослушав поутру мессу, и, поев и немного выпив, ложится в постель и засыпает.

Тем временем занимался прекрасный день и сверкало солнце. Граф Фромон первым покидает постель. Он приоткрывает маленькое окно, и свет нового дня бьет ему прямо в лицо. В один миг он обут и одет; он выходит из покоев при полном вооружении, требует коня и проезжает по всем кварталам города, будя рыцарей. Он приезжает в дом своего сына и находит юношу спящим в постели. Фромон зовет Бернара: «Посмотрите-ка на моего сына: ему бы расти и крепнуть, а надо надевать белую кольчугу». И, громким голосом: «Ну, Фромон, вставайте! Вы, прекрасный сир, не должны столько спать. Пора собираться на большой турнир». Сын вскакивает с постели, заслышав его голос. Оруженосцы входят, чтобы обслужить его. Очень быстро он обувается и одевается. Граф Гийом де Монклен опоясывает его мечом на золотом кольце на виду у всех. «Добрый племянник, — говорит он ему, — я требую, чтобы ты не доверялся дурным юношам и забиякам. Ты станешь могущественным государем, если будешь жить долго. Будь всегда сильным и победоносным, страшным для всех своих врагов; дай многим достойным мужам меха — это к вящей чести». — «Все от Бога», — отвечает Фромонден. Тогда ему подводят дорогого коня: он легко вскакивает на него, и ему протягивают золоченый щит со львом.

Такова церемония посвящения и речи посвящающего, приблизительно выражающие рыцарскую мораль.

Далее мы встречаем другую сцену посвящения, но она носит комический характер. В самом деле, речь идет о пожаловании Риго, сына простолюдина Эрви, а для феодальных поэтов простолюдин может быть только смешным. Сей Риго, однако, весьма храбр и силен, он породнился с высокой знатью: именно поэтому его собираются посвятить в рыцари, в качестве исключения. Но этот мужлан груб и ничего не смыслит в обычаях:

Бегон говорит ему: «Вы станете рыцарем; подите только, немного помойтесь, потом вам подадут меха». — «К черту» — отвечает Риго, — ваши меха, если для этого надо мыться: я не свалился на землю или в болото. Я не знаю, что делать с мехами. У моего отца Эрви для меня вдоволь грубой шерстяной ткани». — «Но я обязан вас одеть», — говорит Бегон. Риго подают богатый плащ и шубу из горностая, ниспадающую с него и волочащуюся по земле больше, чем на фут. Риго находит это очень неудобным. Пришел стольник с ножом, чтобы прислуживать за столом рыцарям. Риго просит у него нож и отрезает полтора фута от шубы. «Что ты делаешь, дорогой сын, — говорит ему отец, — это же по обычаю новопосвященный рыцарь одевает волочащуюся одежду из меха». — «Глупый обычай! — изрекает Риго, — как же я могу в этой шубе с хвостом бегать и прыгать?» — «Клянусь головой, — говорит король, — он ведь прав». Тем временем Бегон просит меч Фробержа с золотой рукоятью и сам прицепляет его к поясу Риго. Потом он подымает ладонь и так сильно бьет по шее своего кузена, что тот едва не оказывается на земле. Разозлившись, Риго вытаскивает на полтора фута свой новый меч как будто бы для того, чтобы ударить им доброго рыцаря Бегона. Эрви, его отец, останавливает его: «Что ты хочешь делать, безумец? Это обычай — именно так посвящают в рыцари». — «Дурной обычай, — говорит Риго, — будь проклят тот, кто установил его первым!» Присутствующие начинают смеяться. Но отец продолжает: «Послушай меня: если ты не станешь доблестным и храбрым рыцарем, я попрошу Бога, распятого на кресте, чтобы Он не дал тебе прожить и дня». — «Если Он столь недостойный муж, — говорит Бегон, — то не нужен мне и замок Белен».

На этом гротескное посвящение заканчивается, но рассказ поучителен, поскольку содержит все подробности церемонии, которая была в ходу, включая удар рукой, возводящий в звание.

Последняя сцена подобного рода, представляемая нам поэмой — посвящение Жербера, сына Гарена: она самая полная, если не самая поэтичная из всех. Возводить Жербера в рыцарское достоинство должен сам император-король Пипин:

Король говорит бургундцу Обри: «Распорядитесь, чтобы вымыли молодого человека; потом мы дадим ему меха». Нагревают ванны; Жербер, вернувшись домой, садится в свою лохань, где остается некоторое время. Другие лохани достаются восьмидесяти молодым дворянам. Император, из любви к Гарену, всех их посвящает в рыцари — все делят с сияющими лицами меха, подарок королевы. Что до Жербера, то он получает ценное бархатное одеяние, отделанное золотыми цветами, красиво облегающее и обшитое горностаем: одно украшение стоило четыре марки золотом. Император велел принести из сокровищницы Сен-Дени кольчугу, старинную вещь одного короля, которого он сам убил.

Кольца были частыми, прочными, легкими и белыми, как цветок боярышника. На голове юноши зашнуровали вороненый шлем, и король опоясал его мечом, заключающим в рукояти зуб святого Фирмена. Подняв ладонь, чтобы опустить ему на шею, король говорит: «Рыцарь, будьте доблестны и храбры! Отриньте от себя всякое дурное дело!» — «Обещаю это», — отвечает Жербер. Привели ценного коня; узда и седло, украшенное золотом, стоили добрую тысячу парижских ливров. Жербер легко вскакивает на него, ему дарят изогнутый щит, украшенный золотым львенком. Он хватает копье с золоченым флажком, пришпоривает коня и возвращается к императору. Как тогда на него смотрели, как рукоплескали дамы, девицы, горожане и мальчики! «Вот он, — говорили они, — сможет хорошо править конем, командовать войском и противостоять своим врагам». Затем занялись посвящением в рыцари двадцати других юношей. Жербер дал им вороненые шлемы, белые кольчуги и рослых боевых коней. Представьте, что не жалели золота и серебра жонглерам и менестрелям, собравшимся, чтобы сделать праздник красивее.

Так облаченные, Жербер и его товарищи верхом возвращаются во дворец. Король принимает Жербера в объятия и целует в щеки и в уста. Приносят воду; все занимают места за столом, а поев и попив вдосталь, идут с королевой слушать вечерню в королевской часовне. Потом Жерберу пришлось вернуться в собор Богоматери, ибо туда отправляются на бдения все новопосвященные рыцари. Жербер остается там всю ночь. И когда настал день, новый рыцарь, после прослушанной мессы и поднесенного дара поспешил возвратиться в свой дом.

Праздник оканчивается парадным обедом во дворце:

Король берет Жербера за руку и усаживает за стол рядом с собой. Понятно, что нет недостатка в журавлях, гусятах и жареных павлинах. Встав из-за стола, потребовали лошадей и выезжают из Парижа на копейный поединок. Королева, прекрасная и благородная обликом, пожелала последовать за ними в сопровождении десяти придворных дам. На Жербера, восседавшего на гордом и рослом скакуне, с копьем в деснице и с левой рукой, закрытой богатым щитом, смотрели все. Говорили, что его конь, доспехи и он сам составляют единое целое. Поединок закончился без ссор и распрей.

Таким образом, историки и поэты одинаково рисуют обряд рыцарского посвящения конца XII в. Величественная и пышная церемония, где знать давала волю своей безрассудной расточительности, триумф «щедрости». Рыцарское посвящение, совершаемое отцом или сюзереном, имеет предельно воинский и мирской характер. Символика в нем сведена к простейшему выражению, а мораль, заключенная в клятве, представляется совсем элементарной: от молодого воина просто требуется быть храбрым, страшным для врагов и щедрым к друзьям. Религиозный элемент ограничен бдением с доспехами в церкви и мессой, прослушанной поутру. Но в ней нет ни посвящения, проведенного священником или епископом, ни даже благословения меча, возлагаемого на алтарь. Это появится позднее, в продолжение и особенно в конце XIII в.

Позволяет ли это утверждать, что религиозная или священническая инвеститура в эпоху Филиппа Августа не сосуществует со всецело светским обрядом посвящения и в некоторых случаях не предпочитается? Нет; подобное утверждение было бы неосторожным, и вот яркий пример церковного обряда, приведенный у историка.

В 1213 г. завоеватель Лангедока, христианейший Симон де Монфор хочет посвятить в рыцари своего сына Амори. В тот момент, во время праздника св. Иоанна, он находится в Кастельнодари с двумя епископами — Орлеанским и Осерским. Монфор просит епископа Орлеанского: не будет ли тому угодно даровать его сыну рыцарское достоинство, опоясав его мечом. Епископ долго отказывается от этого, говорит хронист Петр из Во-де-Серне: он знал, что это значит пойти против обычая и что обычно только рыцарь мог посвящать в рыцари. Тем не менее под конец он согласился, покоренный настойчивостью графа и его друзей. Стояла сильная жара. Симон де Монфор повелел поставить просторные шатры на равнине за городом, слишком маленьким, чтобы вместить множество присутствовавших на церемонии. В назначенный день епископ Орлеанский отслужил мессу в шатре. Молодой Амори, которого держит за одну руку отец, а за другую — мать, походит к алтарю; его родители обращаются к Господу и просят епископа посвятить рыцаря служению Христу. Тотчас же два прелата, стоя на коленях перед алтарем, опоясывают Амори мечом и начинают с великой набожностью петь гимн «Veni Creator». Хронист добавляет знаменательные слова: «Что за новая и необычная манера даровать рыцарство! Кто бы мог удержать слезы?» Этот обряд, возможно, не был таким необычным, как думал Петр из Во-де-Серне, ибо в одном ритуале римской церкви, записанном в начале XI в., уже присутствуют формулы епископской молитвы при посвящении в рыцари. Однако сами выражения хрониста хорошо доказывают, что во Франции посвящение епископом было не в обычае. Симон де Монфор ввел новшество: он положил начало чисто церковной традиции, приглашая Церковь завладеть рыцарством и сделать из него род священства. Весьма возможно, что подобный пример, поданный героем крестового похода против альбигойцев, подтолкнул великое множество благочестивейших семей воспользоваться таким способом.

 

 

ГЛАВА XI. ВЛАДЕЛИЦА ЗАМКА

Когда благородный француз посвящается в рыцари, то есть становится полноценным воином и владельцем фьефа, он женится. Его супруга часто приносит ему в приданое земли, замки или, по крайней мере, доходы. Для него это единственное средство, если он хочет быть соправителем в отцовской вотчине, в ожидании наследства латать дефицит своего бюджета, занимая промежуточное место между владельцами замков и суверенами. Данные рассуждения подводят нас к интереснейшему вопросу брака и более общей теме благородной женщины и владелицы замка в феодальной среде.

В конце XII в. феодальный режим признал полностью и окончательно за женщиной право наследовать фьеф и владеть сеньориями. Женщина наследует землю и власть, выходя из состояния полуприслуги, в котором так долго находилась во франкском обществе. Чтобы раскрепостить ее, христианство вело тяжелую борьбу с тогдашними нравами; феодализм заставил женщину сделать решительный шаг. С другой стороны, как глава монашеской общины, аббатиса или должностное лицо аббатства благородная девица все чаще признается способной к наставлению душ. Так что в женской судьбе наступает очевидный прогресс, тесно связанный с успехом общей культуры. При разговоре об образованной знати и развитии куртуазности во времена Филиппа Августа прояснится, что эта культура в некоторых областях сеньориальной Франции пыталась поднять женщину до более высокого положения. Но следует признать, что образ жизни знати по большей части не вел к серьезным последствиям, которые угодно отмечать некоторым историкам. Когда, к примеру, мы читаем в одном сочинении Гизо по истории французской цивилизации, что жизнь в замке создала семейственность, поощряла домашние добродетели, позволяла расцвести чувствам благородной и тонкой учтивости, надо остерегаться безоговорочно принимать это утверждение на веру. Что такое замок прежде всего? Кордегардия, казарма; и никогда не видано было, чтобы казарма становилась благоприятным местом для развития моральных изысков и куртуазных чувств, основанных на должном уважении к женщине.

В подавляющем большинстве случаев владелица замка времен Филиппа Августа еще остается такой, как в предшествующие феодальные столетия — женщиной с грубым темпераментом, горячими страстями, с детства привыкшей к физической нагрузке, разделяющей удовольствия и опасности рыцарей своего окружения. Феодальная жизнь, чреватая неожиданностями и опасностями, требовала от нее суровой закалки души и тела, мужественного характера, почти мужских привычек. Она сопровождает своего отца или мужа на охоту; в военное время, если она вдова или ее муж в крестовом походе, она руководит защитой сеньории, а в мирное время не боится самых длинных и опасных паломничеств. Она даже может отправиться в крестовый поход. Так, сестра Филиппа Августа Маргарита Французская, ставшая вдовой дважды: первый раз — после смерти молодого английского короля Генриха, старшего сына Генриха II, потом — после смерти венгерского короля Белы III, пожелала в 1197 г. прийти на помощь крестоносцам, сражавшимся в Святой земле. Она продала свою вдовью часть и взяла на Восток, таким образом, самостоятельно добытые средства. Высадившись в Тире, куда ее прибыл встретить ее зять, граф Генрих Шампанский, она умерла восемь дней спустя после своего прибытия. Во Франции в 1218 г. разыгрывается интересное представление в графстве Шампанском. Война между графиней Шампанской Бланкой Наваррской, опекуншей своего младшего сына Тибо IV, и их соперником Эраром де Бриенном была в разгаре. Бланка лично возглавляла свои отряды, руководя военными действиями. Она захватывает Лотарингию, мимоходом сжигая Нанси, и идет на воссоединение с армией императора Фридриха II в его лагерь. Позднее она сама командует рыцарями, вступает в настоящие битвы, сражения с врагом в сомкнутых боевых порядках в окрестностях Жуанвиля или Шато-Вилена и одерживает победу.

Как же воспитывались эти молодые девушки, призванные стать столь энергичными женщинами? Исторические документы той эпохи не сообщают об этом. Хронисты говорят о женщинах из среды военной аристократии, только чтобы рассказать о их браках, разводах или, с генеалогической точки зрения, детях и потомстве. Женщины занимают место во всеобщей или локальной истории, лишь поскольку они приносят в приданое или передают фьефы, активно способствуя посредством заключения или расторжения союзов перемещению земель и сеньорий. С другой стороны, о них редко говорится и в епископской переписке: самое большее мы находим в произведениях некоторых церковных авторов письма вроде того, что теолог Адам де Персень писал одной благородной даме, Матильде Блуаской, графине Перша. Она просила у него изложения правил поведения, дабы жить в миру по-христиански — аббат де Персень дает ей превосходные религиозные и моральные предписания, советуя, кроме того, сторониться азартных игр, не тратить время на шахматы и не искать удовольствия в непристойных фарсах рассказчиков; он рекомендует ей также быть умеренной в нарядах и смеется над платьями с длинными шлейфами, сравнивая носящих их дам с лисицами, самым красивым украшением которых является хвост. Из одной детали этого письма можно было бы заключить, что владелицы замков были веселыми: мы знаем это и по жестам, часто показывающим их занятыми бесконечными партиями в кости или шахматы.

Если верить проповедникам и монахам, авторам более или менее сатирических трактатов о нравственности, у женщин было много и других недостатков. Наименьший из них заключался в кокетстве, транжирстве, разорении своих мужей, в ношении накладных волос, в том, что они красятся и щеголяют моды ради в платьях со шлейфами. Авторы проповедей не перестают метать громы и молнии против чрезмерной длины шлейфов у платьев, дьявольской выдумки, как они говорят. Но все это банально и слишком малохарактерно: здесь нет ничего, что было бы присуще исключительно средним векам. Что же до более серьезных упреков, то следует знать, до какой степени можно доверять заявлениям проповедников — в соответствии со своим ремеслом они все видят в черном цвете, чрезмерно преувеличивают человеческие слабости и озабочены скорее тем, чтобы больнее ударить, нежели справедливостью. Можно ли доверять и сатирам монахов? Монахи часто были людьми пессимистичными, готовыми клеветать на все мирское и главное — привыкшими рассматривать женщину как существо порочное и нечистое, которое погубило и всегда будет губить род человеческий. Во всяком случае, в церковной литературе мы находим лишь неопределенные общие места. Она нападает на женщину саму по себе, без различия социального положения, и было бы очень трудно почерпнуть оттуда точные, подробные сведения о жизни женщин, рождающихся и живущих в замках.

В поэмах чисто рыцарского характера, где все внимание уделено воину, играющему первую роль, роль женщины принесена в жертву. Девушка чаще всего появляется лишь для того, чтобы выполнить по отношению к рыцарю, который является гостем ее отца, обязанности гостеприимства, весьма широко понимаемые. На нее возложена обязанность принять его, снять доспехи, приготовить ему покои, постель, приготовить ванну и даже (на сей счет у нас есть множество неопровержимых фактов, особенно в «Жираре Руссильонском») сделать массаж, чтобы помочь ему уснуть. Средневековье следует принимать таким, какое оно есть, с его наивными нравами. Это общество было много свободнее, нежели наше, как в словах, так и в действиях: и да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает!

По жестам также видно, что именно девушки обычно делают первый шаг в любви к рыцарям отцовского манора. Последние походят на Ипполита из греческого мифа: они помышляют только о войне и охоте. Девушки находят их красивыми и говорят им об этом без малейшей неловкости — так они объясняются в любви. Удивительно и то, что их авансы порой весьма неблагосклонно принимаются. Конечно, авторы жест, жонглеры, которые поют, чтобы развлекать баронов после пития, были слишком грубы, чтобы рассуждать о деликатнейших вещах. Их наблюдения за поведением и нравами женщины высокого происхождения не могли ни отличаться большой глубиной, ни браться в наилучших источниках. Разве во все времена писатели не были склонны подавать как выражение общей морали различные скандальные дела или крайние случаи, к которым они преимущественно и обращались? Какое представление составит иностранец о французской буржуазии, если будет знакомиться с ней только по книгам наших модных романистов?

Так что не следует судить в целом о благородных девицах эпохи, нас занимающей, по жестам. Яснее всего можно понять из этих рассказов то, что сами эти авторы испытывали очень ограниченное, очень малое уважение к женщине, и это оттого, что в действительности в феодальных кругах она рассматривалась лишь как существо низшее, о коем позволено злословить и дурно обращаться с ним. Правда, в этих поэмах замужняя женщина в общем предстает перед нами в более благоприятном свете, чем девушка, что весьма необычно. В эпопее о Гарене Лотарингском, в «Жираре Руссильонском» владелица замка, законная жена барона, — особа обычно добродетельная, любящая своего мужа, Верная и преданная ему. Например, нам показывают Беатрису, супругу герцога Бегона, которая, будучи похищенной негодяем, отчаянно сопротивляется и говорит похитителю: «Я позволю себя скорее сжечь, зажарить, чем дам тебе приблизиться ко мне». Жена Жирара Руссильонского графиня Берта — образец супружеской верности. Но, с другой стороны, жонглеры и поэты не испытывают никаких угрызений совести, показывая нам, как высокородные женщины, даже королевы, подвергаются оскорблениям и грубостям рыцарей.

В «Песни о Гарене» жене короля Пипина, Бланшефлер, приходится вырывать из рук предводителя бордосцев Бернара де Незиля несчастного посла, отправленного к королю противной стороной, которого Бернар собирался поколотить перед всем двором, на глазах у суверена. «Вам место было бы в лесу, — добавляет она в негодовании, — чтобы грабить там паломников и разбойничать на больших дорогах». — «Молчать! Безумная и распутная женщина, — отвечает разъяренный Бернар, — король был не в своем уме, когда связался с тобой. Злая смерть тому, кто устроил твой брак. От него будет только позор и бесчестье!» — «Вы лжете, — продолжает королева, — вор, убийца, негодяй, клятвопреступник! Король не должен был бы позволять вам более показываться при его дворе». Затем, после этого потока оскорблений, вся в слезах, она скрывается в своих покоях. Вместо того чтобы вступиться и защитить свою жену, король безмолвствует. Поэт настроен с очевидной предвзятостью, заставляя его играть неприметную, почти смешную роль. За честь королевы мстит герой «Песни» Гарен. Он приезжает во дворец в тот момент, когда королева выходит из своей комнаты. Лотарингец смотрит на нее и видит ее прекрасные глаза покрасневшими от слез: «Прекрасная королева, — говорит он, — кто посмел дать вам повод для расстройства? Клянусь Богом живым, любой под небесами, исключая короля, моего сеньора, осмелься он вас обидеть, станет моим смертельным врагом. Кто же вас оскорбил?». — «Сир, — отвечает Бланшефлер, — этот негодяй, разбойник Бернар де Незиль оскорбил меня перед королем!» Гарен тотчас же, оттолкнув всех, подходит к Бернару, хватает его за волосы, швыряет на землю под ноги, выбивает четыре зуба и оставляет, исцарапав грудь шпорами.

Если верить жонглерам, авторам или исполнителям поэм, которые сами были мужьями, в феодальном мире не стеснялись дурно обходиться со своими женами. Достаточно было неугодного слова или просьбы. В «Гарене» королева Бланшефлер настаивает пред королем, чтобы он высказался в пользу лотарингской стороны. «Король услыхал, и гнев разлился по его лицу: он поднял кулак и ударил королеву по носу так, что брызнуло четыре

капли крови». И дама говорит: «Премного вам благодарна. Когда вам будет угодно, можете повторить». Можно было бы привести другие сцены такого же рода — всегда кулаком в лицо; это становится почти общим местом. В других местах феодальные поэты горячо упрекают рыцаря, который идет за советом к женщине, и приписывают своим героям слова такого рода: «Дама, убирайтесь отсюда и ступайте со своими служанками в свои расписанные и золоченые покои есть и пить; займитесь крашением шелка — вот ваше дело. А мое — разить стальным мечом».

Следует признать, что подобная манера обращения с женщинами как с существами второго сорта, грубое с ними обхождение, когда их резко отсылают на женскую половину, является результатом фантазии, которая, во всяком случае, сильно преувеличивает реальную действительность. Не говоря о романах куртуазного жанра, принадлежащих к циклу «Круглого стола», к которым мы обратимся позднее, есть другие поэмы, современные Филиппу Августу, вроде «Песни о Гийоме Дольском», где женщина и даже девица играет очень выгодную роль. В этой поэме действие разворачивается так, что выявляется храбрость и ловкость девицы Льеноры, сестры Гийома Дольского: она побеждает клевету, жертвой которой стала, и получает награду за свою добродетель, вступив в брак с императором. Правда, «Песнь о Гийоме Дольском» не принадлежит к бретонскому циклу и хотя прославляет рыцарскую храбрость и турниры, но, строго говоря, не проникнута феодальным и воинственным духом, вдохновляющим эпопеи. Это промежуточный жанр, занимающий место между чисто военной поэмой и авантюрным романом, романом любовным, следующим моде некоторых сеньориальных дворов, более учтивых и галантных, чем прочие.

Можно сделать вывод, что даже в эпоху Филиппа Августа куртуазный дух, благосклонный к женщинам, лишь в исключительных случаях проявлялся в феодальных кругах и что в подавляющем большинстве сеньорий и замков сохранялось старое отношение, отношение неуважительное и грубое, если угодно, показанное в преувеличенном виде в большей части жест. Не следует поддаваться иллюзии любовных теорий трубадуров Юга и некоторых труверов Фландрии и Шампани: чувства, которые они выражали, были, мы думаем, чувствами элиты, чрезвычайно малой Части рыцарей и баронов, опережавших свой век. Большая же часть феодалов иначе понимала отношения с женщиной: та оставалась низшим существом, а потому третировалась отцами и мужьями. Это же доказывают и исторические сочинения, где и суверены, и мелкие сеньоры ведут себя с одинаковой жестокостью и одинаковым отсутствием почтительности и куртуазности. Генрих Анжуйский, английский король, государь империи Плантагенетов, находит, что его жена, знаменитая Алиенора Аквитанская, стесняет его как в развлечениях, так и в политике по отношению к сыновьям, и отправляет ее в заключение на долгие годы. С другой стороны, известно, как грубо повел себя Филипп Август с несчастной Ингебургой Датской, которую покинул на второй день после свадьбы; мы знаем, что он держал ее узницей поначалу в каких-то монастырях, потом заключил в башню Этамп, где она также оставалась очень долго. Если верить жалобам жертвы, ее муж, не довольствуясь тем, что заставил ее терпеть суровое заточение, даже не выдавал достаточно еды и одежды. Можно ли предположить в качестве объяснения такой отвратительной жестокости, что Филипп Август и Генрих II были людьми с особо бесчеловечными характерами, бессердечными политиками? Но ведь простые бароны поступали так же как. В 1191 г. мы видим, как один сеньор графства Бургундского, Гоше де Сален, дурно обходится со своей женой, Матильдой Бурбонской, и бросает ее в темницу. К счастью для нее, ей удалось бежать и укрыться у своих родителей. Вне сомнения, в этих фактах нет ничего необычайного: они попросту доказывают, что, невзирая на все теоретические учтивости поэтов, средневековье даже конца XII в. на практике было еще слишком жестоким к женщине, какой бы высокородной она ни была, и что рыцарское правило — почитать слабый пол — не было готово к воплощению в жизнь.

* * *

Это станет еще ясней, если обратиться к феодальным бракам. Поэтические источники и источники исторические замечательно согласуются в этом вопросе. Давно уже сказано: брак между знатными людьми есть прежде всего, в соответствии с нравами и обычаями эпохи, союз двух сеньорий. Сеньор женится, чтобы увеличить свой фьеф, а также произвести на свет сыновей, способных его защитить; в его глазах женщина представляет прежде всего землю и замок.

Первым следствием сей совершенно своеобразной концепции является тот факт, что супругу избирает отец или суверен. Сердце же новобрачной никто не спрашивает. Феодальная наследница безучастно принимает рыцаря или барона, который ей предназначен. В некотором роде она включена во фьеф или замок и составляет часть недвижимости, переходя вместе с землей к тому, кто должен владеть этой землей, и ее согласие мало что значит. Девушка, сирота или вдова не может противиться отцу, держащему сеньорию, или сюзерену, который в иных случаях полностью располагает ею. Как всегда, феодальный обычай проявляется в связи с этим в жестах с захватывающей выразительностью. Мы видим, как короли раздают своим приверженцам фьефы и женщин, представляющих их, как если бы речь шла исключительно о неодушевленных предметах. Достаточно привести несколько весьма любопытных страниц из поэмы о Лотарингцах.

Король Тьерри Морьенский говорит герцогу Гарену:

«Свободный и благородный дворянин, сильнее любить вас я бы не сумел, ибо вы сохранили мне эту землю. Прежде чем умру, я желаю расплатиться с вами: вот моя дочурка, Бланшефлер светлоликая; я отдаю ее вам». Девочке было только восемь с половиной лет, но она была уже самой красивой из всех в этой стране. «Берите ее, сеньор Гарен, и вместе с ней вы получите мой фьеф». — «Сир, — отвечал Гарен, — я возьму ее при условии, что этому не воспротивится император Пипин».

И Гарен идет к императору Пипину.

«Прежде чем покинуть сей мир, — говорит он ему, — король Тьерри велел позвать меня и отдал мне свою дочь, а с ней и свой морьенский фьеф; я принял дар, государь, при условии, что вы будете благосклонны к этому», — «Я охотно дозволяю», — отвечает Пипин.

Но тут встает другой вассал, Фромон, восклицающий с яростью в глазах:

«А я против сего дара. Сир, однажды вы охотились близ Санлиса, в Монмельянском лесу. Вам было угодно тогда отдать брату Гарена герцогство Гасконское. Одновременно вы пообещали предоставить мне первую же свободную землю, какую я попрошу. Тому было больше сотни свидетелей. Морьен подходит мне, и я его требую». — «Вы заблуждаетесь, — говорит король. — То, что отец в смертный час дает своему ребенку с согласия своих вассалов, никто не имеет права отобрать. Как только ко мне вернется другой фьеф, каким бы большим он не был, я вам его предоставлю». — «Нет, — говорит Фромон, — к вам вернулся фьеф Морьена: я его требую и получу».

Разгорается спор между двумя баронами; они начинают осыпать друг друга оскорблениями, потом переходят к рукоприкладству, и Гарен наносит Фромону сильный удар кулаком, «который его оглушил и свалил на пол». Это соперничество и драка кладут начало ожесточенной воине, заполняющей всю поэму, войне между лотарингцами и бордосцами.

В предшествующем отрывке речь идет о морьенском фьефе, но вовсе не о девушке, судьба которой с ним связана. Последняя не имеет никакого значения: она последует за владельцем фьефа, вот и все. Но вернемся к Фромону. Король Пипин отказывает ему в наследнице и фьефе Морьен. Но тем не менее тот хотел бы жениться; он отправляется к своему кузену графу Дре и рассказывает ему, что произошло при королевском дворе и как Гарен «дал ему кулаком по зубам»: «Вы были неправы, — говорит граф Дре, — так настаивая, чтобы овладеть Бланшефлер. Вы что, боитесь остаться без супруги? Да пожелай вы, и вместо одной будете иметь их десять. Я как раз только что интересовался одним прекрасным и выгодным браком для вас — с дамой Понтье Элиссаной, сестрой графа Бодуэна Фландрского. Ее муж недавно умер, у нее есть только маленький ребенок; с этим наследством вам ни один враг не будет страшен».

Фромон соглашается с перспективой такого наследства. Дре отправляется к Бодуэну и просит у него для Фромона руку его сестры: «Я охотно соглашаюсь, — отвечает Бодуэн. — Конечно, моя сестра — красивая и богатая дама: от океана до берегов Рейна нет никого, кого можно было бы с нею сравнить; но и граф Фромон богат владениями и друзьями». — «Теперь, — добавляет граф Дре, — не надо терять времени, длинные отсрочки редко бывают полезны: ибо, если император узнает, что земля Понтье вакантна, он отдаст вашу сестру первому попавшемуся малому со своей кухни, сумевшему поджарить ему павлина». — «Вы правы», — отвечает Бодуэн.

Здесь, наряду с преувеличением, для поэзии естественным, мы сталкиваемся и с исторической правдой: всесилием сюзерена, особенно могущественного короля, который может отдать кому хочет наследницу освободившегося фьефа. А вот как этот брак объявляется заинтересованной женщине.

Дре и Фромон прибыли во дворец графа Фландрского:

Бодуэн велит позвать свою сестру. Видя, что она входит, все встают, и каждый восхищается благородной гибкостью ее тела и красотой лица. Фламандец берет ее за руку: «Моя дорогая и прекрасная сестра, поговорим немного в стороне. Как вы чувствуете себя?» — «Очень хорошо, благодарение Богу». — «Ну и хорошо! Завтра у вас будет муж». — «Что вы говорите, братец? Я только что потеряла свого господина: и месяца не прошло, как его положили в гроб. У меня от него малый ребенок, который милостью Божией должен однажды стать богатым человеком; я должна думать, как уберечь его и приумножить его наследство. И что все скажут, ежели я так быстро найду другого господина?» — «И все-таки вы это сделаете, сестра моя. Тот, кого я вам даю, богаче вашего первого мужа; он молод и красив — это пфальцграф, сын Ардре, храбрый Фромон. Ардре только что умер, и амьенская земля, как и множество других, должны ему подчиниться». Когда дама услыхала, что назвали Фромона, ее настроение сразу переменилось: «Сир брат, — говорит она, — я поступлю так, как вы желаете».

Отметим, что с ее стороны была слабая попытка сопротивления, но случайно предложенный супруг оказался небезразличен ей. Однако даже если бы было иначе, ей пришлось бы подчиниться: воля главы семьи или сюзерена безоговорочна. И кое-что так же любопытно, как и грубость, с которой навязан брак — быстрота его заключения:

Тотчас же Фламандец позвал Фромона: «Идите, идите, свободный и благородный рыцарь; и вы тоже, Дре, и все наши прочие друзья»; и, хватая правую руку дамы, он вкладывает ее перед всеми в руку Фромона. Не отложили даже на день, не ждали и часа, а сразу же отправились в монастырь. Клирики и священники были предупреждены. Молодые были благополучно благословлены и обручены. Свадьба была отпразднована во дворце с великолепием; на ней шутили, смеялись, по-разному развлекались, потом же если у кого и было желание жаловаться, то не у графа Фромона.

Поэма продолжается рассказом о сражениях; и кажется, что автор полностью забыл юную Бланшефлер и ее жениха, герцога Гарена. Правда, ей только восемь с половиной лет, и она может подождать. Однако повествование возвращается к ней и излагает, как архиепископ Реймсский дает совет императору Пипину не держать данное Гарену обещание отдать ему Бланшефлер, потому что, если Гарен женится, разъяренный Фромон перестанет быть вассалом короля, отчего может проистечь великая опасность:

«Как же вам угодно, чтобы я поступил?» — говорит король. «Чтобы вы сохранили девицу для себя. Вы оба молоды; у нее не меньше земли, чем у вас; вы не можете желать более почетного союза». — «Ах! вот замечательные слова! — отвечает король. — Но, сеньор архиепископ, уж не хотите ли вы подучить меня преступить клятву, обмануть тех, кто мне лучше всех служил?» — «Нет, — говорит архиепископ, — у меня не было этого и в мыслях. Но все может устроиться с честью: я знаю двух монахов, которые могут завтра поклясться, что Бланшефлер — родственница Гарену; их свидетельство запишут, и к полудню они будут разлучены». — «Коли так, — говорит король, — я собираюсь пойти посмотреть на девицу, и если она мне понравится, я стану ее мужем».

Надо полагать, что Бланшефлер между тем выросла, ибо король находит ее полностью в своем вкусе. Дела идут так, как задумал архиепископ: два монаха клянутся, что обрученные являются близкими родственниками; Гарен и Бланшефлер разлучены. Тогда король внезапно объявляет девушке, что он спешно желает на ней жениться:

«Я хочу сам жениться на вас». — «Дорогой сир, — отвечает она, — благодарю вас — вы оказываете мне великую честь; но беру в свидетели Бога, который никогда не лжет, что не ради чести стать королевой я не была отдана Гарену Лотарингскому. Гарен — единственный человек на свете, кого бы я любила больше всех. Однако, поскольку желания моего отца и мои не могут исполниться, я готова вам повиноваться».

Гарен попытался выразить недовольство, понося короля, но его брат бросается к нему:

«Эй, безрассудный лотарингец, что ты хочешь сказать? Оставь Бланшефлер: если ты хочешь жену, ты найдешь их десять, а не одну, и всех равных тебе по происхождению. Берите ее, сир, и пускай это будет к вашему счастью».

Так Пипин женился на прекрасной Бланшефлер. Свадьба была «великой и богатой». На торжественном пире Гарен служил стольником:

Он был прекрасен телом и лицом: на свете не сыскать было человека лучше сложенного и более куртуазного вида. Новая королева также принялась глядеть на него с большим удовольствием; ее глаза постоянно переходили от него к Пипину, и король казался ей меньше и тщедушнее. Ах! И надо же было ей приехать ко двору! Почему она не призвала Гарена в Морьен? Он бы стал ее мужем… Увы! Слишком поздно, и во всем она должна винить только саму себя!

На приведенных страницах — все составляющие феодального брака и все черты брачных нравов: наличие наследницы, благородной девушки, и фьефа; жених и невеста, где одна из сторон — еще ребенок; абсолютное право отца на дочь и сюзерена, особенно короля, на свою вассалку; внечувственный характер брака, рассматриваемого исключительно как союз двух состояний и двух земельных властей; почти полное непротивление и пассивная покорность женщины, с волей или сердцем которой не советуются — вот что ясно видно из поэтического повествования. Нельзя было бы сказать, что эти составляющие неизменны и что в эпопеях не встречаются эпизоды, где девушки, о чьем браке рассказывается, не восстают против унижающего их закона и не отказываются от претендентов, им навязываемых; но это исключения, лишь подтверждающие правило. Правила, обычаи, нравы прочно укоренены в обществе того времени: оставляя в стороне поэтические преувеличения, можно найти подтверждения тому и в исторических данных, элементах реальной жизни.

Нет необходимости глубоко изучать хроники, современные Филиппу Августу, чтобы установить, что обручение детей, еще находящихся в колыбели, и браки, действительно заключенные между девочками двенадцати и юношами четырнадцати лет (например, брак Бодуэна IV де Эно и Марии Шампанской в 1185 г.) совершенно обычны в сеньориальной истории. Можно также доказать на многочисленных примерах, что сеньориальные браки были чаще всего результатом комбинаций, обговоренных между владельцами фьефов заранее, когда дети еще малы, И что эти матримониальные договоренности соблюдались или не соблюдались по воле случайности и необходимости в общей политике глав сеньорий. Для них мальчики и девочки — лишь фигуры на шахматной доске, так что индивидуальное согласие, собственные желания молодых людей из благородной семьи не существуют или приносятся в жертву политическим и материальным интересам дома. И здесь история, так же как и поэзия, показывает нам, что отцы и сюзерены — автократы, навязывающие свои решения. В связи с этим достаточно было бы привести многочисленные примеры того, как сам Филипп Август, женя своих вассалов или запрещая им жениться против его воли, пользовался своим абсолютным правом. В истории, как и в эпопеях, девочек выдают замуж совсем юными, хотят они этого или нет, и не оставляют вдовам времени оплакать своего мужа, ибо нужно, чтобы во фьефе был мужчина; так что в феодальной любви чувство не занимает никакого места. Что же удивляться тогда крайней легкости разводов и быстрым переменам в жизни многих благородных дам?

По естественному положению вещей они сами привыкают менять хозяев. Иметь за жизнь трех или четырех мужей — для них почти минимум. Простейший мотив, малейший физический недостаток, обычная болезнь могут подтолкнуть мужчин к разводу; но документы позволяют утверждать, что многие разрывы были разводами по взаимному согласию. Тщетно пытается Церковь наложить свое вето; у нее столько дел, что она вынуждена закрывать на это глаза. И все же в католической среде принцип нерасторжимости брака должен был иметь силу закона. Но это простая видимость! Другое, весьма суровое церковное правило запрещало родственные союзы, даже при отдаленной степени родства, но и оно легко преступается при гем темпераменте. Благодаря соучастию клириков браки разрушаются так же легко, как и заключаются.

Интенсивное перемещение женщин и фьефов внутри дворянского общества и, поскольку речь идет о Франции, в то время плодовитой, — множество детей, зачатых в разных браках, имели следующий любопытный результат: запутанное переплетение прав или претензий на сеньориальные домены. Мужья, носящие феодальные титулы по жене и даже сохраняющие их после развода, а с другой стороны — наследники, приобщенные к родительской власти, титулующиеся, как и их отцы, вызывали путаницу, оборачивавшуюся хаосом даже для современников.

Один из героев четвертого крестового похода Гийом де Шамплит женился в 1196 г. на Алисе, даме де ла Марш. Она умерла; не прошло и года, как Гийом снова женился, на Елизавете дю Мон-Сен-Жан, в свою очередь, вдове Эмона де Мариньи, от которого у нее было четыре сына. В 1200 г. Гийом и Елизавета развелись и снова вступили в браки в третий раз, Гийом — с Эсташи де Куртене, другой вдовой, а Елизавета — с Бертраном де Содоном. Последний также был вдовцом и имел от своей жены шестерых сыновей, не считая дочерей, коих можно не принимать в расчет! Гийом де Шамплит умер в 1210 г., а его вдова Эсташи вышла замуж в третий раз за Гийома, графа де Сансер. Она потеряла и третьего мужа. Вышла ли замуж за четвертого? Документы не говорят этого, но дело довольно обычное. По тому, что произошло только в одной семье в течение пятнадцати лет, можно судить о сложнейшей ситуации, существовавшей во всей Франции.

* * *

Еще лучшего понимания положения женщины и брака позволяют достичь некоторые эпизоды, где романтичность реальности порой превосходит фантазии романа.

Граф Булонский Матье Эльзасский, женатый трижды, умер в 1172 г., оставив только двух дочерей, Иду и Матильду. Иде, старшей, было лишь двенадцать лет, и до ее замужества ее дядя Филипп Эльзасский, граф Фландрский, на законных основаниях был введен в управление фьефом. Наследница же находилась не только под его опекой — она зависела и от верховного сюзерена сеньории, согласие которого на брак было необходимо. Однако над графством Булонским было три сюзеренитета — Фландрии, Англии и Франции. Людовик VII и Генрих Плантагенет требовали от Филиппа Эльзасского совета в выборе мужа. Сложное положение! Удовлетворить одного короля было лучшим средством вызвать недовольство другого. Опекун оказался в затруднении, оберегая фьеф наследницы. В двадцать лет, что было необычным, Ида еще не вышла замуж. Но это воздержание не могло длиться долго: вассалы и подданные графства Булонского не согласились бы оставаться без главы. Филипп Эльзасский в 1181 г. отдал свою племянницу за Герарда III, графа Гелдернского, лицо тщательно выбранное, так как, не будучи ни вассалом Франции, ни вассалом Англии, он не внушал опасения ни одному из королей. Но графу не пришлось долго пользоваться ни наследницей, ни приданым. Через год он умер. Его вдова поторопилась покинуть Гелдерн и вернуться в Булонне, тайком увезя драгоценности и прочие ценные предметы, подаренные ей Герардом.

Все надо было начинать заново. Ида со своим наследством оставалась в центре внимания претендентов. В 1183 г. Филипп Эльзасский вновь выдает ее замуж в двадцать два года за немца Бертольда VI, шестидесятилетнего герцога Церингенского. Она последовала за мужем в его швабские княжества, снова оставляя Булонский край на управление графа Фландрского. В течение трех лет ее подданные ничего о ней не слышали, но в 1186 г. она вторично возвратилась к ним вдовой. Вопреки обычаю она сохраняла свободу четыре года. Хронист Ламбер Ардрский утверждает, что Ида якобы пользовалась ею нескромно («предаваясь всем наслаждениям и радостям»). Возможно, этот клирик и был сплетником, но никто лучше него не сообщает нам о матримониальных приключениях графини Булонской, вынуждая следовать его весьма пикантному рассказу.

Графство Булонское примыкало к графству Гинскому, и сын графа Гинского Арнуль, знатный человек приятной наружности, завсегдатай турниров, друг жонглеров и образованных людей, которым бросал золото без счета, произвел впечатление на молодую вдову. Он был предпочтительным кандидатом для Филиппа Эльзасского, державшего графство Гинское в тесном оммаже от фламандской сеньории. Ввиду этого он не нравился французскому королю, врагу графа Фландрского; Филипп Август рассматривал его и как соперника блестящего рыцаря Рено де Даммартена. Правда, Рено был женат, но в ту эпоху сей род препятствия никого не останавливал. Даммартен поторопился развестись со своей женой Марией Шатийонской и, став свободным, бросился вперед. Немного поздновато, надо признать, ибо Ида уже договорилась с Арнулем, который ей нравился и за которого она уже была просватана. Тем не менее она уступает настояниям своей кузины, королевы Французской Изабеллы де Эно, и соглашается вступить в переговоры с Рено де Даммартеном. В конечном итоге она отвечает, что если он получит согласие ее опекуна, она выйдет за него замуж.

Филипп Эльзасский категорически отказывается отдавать свою племянницу за родственника французского короля. Ввиду такого препятствия Ида обратилась к Арнулю Гинскому. У нее были с ним многочисленные тайные свидания, и она даже приезжала к нему в Ардр, чтобы присутствовать на заупокойной службе по одному из использовавшихся ею посланников. Арнуль изо всех сил хотел ее удержать и обручиться безотлагательно. Она же дала ему понять, что это невозможно, и торжественно обещала вернуться. Но Рено, который развелся со своей женой, чтобы получить кое-что получше, не смирился с тем, что потерял все. Он подстерег графиню Булонскую и своего соперника и увидел, что надо попытать счастья. С несколькими сообщниками он похищает Иду из замка, где она жила, и быстро увозит в Лотарингию, где заключает в предместье Риста. Насколько сопротивлялась жертва его похищения? Хотелось бы узнать от ардрского кюре больше подробностей. Во всяком случае, из своего плена Ида отправила тайную весть Арнулю, жалуясь на насилие, которому она подверглась, и принося клятву стать его женой, если он придет ей на помощь. Арнуль не колебался и выехал с двумя рыцарями; но его подготовка потребовала времени. За это время Рено удалось покорить сердце узницы и получить ее прощение, да так, что она открыла ему весь заговор. Когда же Арнуль и его друзья прибыли в Верден, епископ этого города, коего Рено и Филипп Август переманили на свою сторону, велел задержать их, заковать в цепи и бросить в темницу. Рено смог совершенно беспрепятственно жениться на наследнице и вернулся с ней во Францию, чтобы вступить вместе с ней во владение графством Булонским. Покровительство Филиппа Августа никогда не было бесплатным. Новобрачному пришлось в 1192 г. подписать договор, по которому он объявлял себя вассалом короля за Булонне, уступал ему Лан с окрестностями и уплачивал семь тысяч ливров в качестве рельефа (налога на наследство).

Так знатная женщина становится добычей, которую оспаривают претенденты, вырывая у отца, опекуна, даже мужа! Современник Иды Булонской Этьен, граф де Сансер, похитил у сеньора де Тренеля наследницу, которую последний выдал всего лишь несколько дней назад замуж, и сделал ее первой женой. Вот применение к браку права сильнейшего, которое, не в обиду будь сказано юристам, есть основа феодального мира.

Надо ли говорить, что в южной Франции супружеский союз не был ни более прочным, ни более уважаемым? Булонский брак может составить пару браку в Монпелье.

Арагонский король Альфонс II попросил у византийского императора Мануила Комнина руку его дочери Евдокии. Она была ему обещана; принцесса двинулась в путь в Испанию. Но арагонец решил, что невеста очень задерживается, и мало поверил византийскому слову. Евдокия и греки ее свиты, прибывшие в Монпелье, узнали там странную новость: арагонский король, потеряв терпение, женился на дочери кастильского короля Санчо! Между тем император Мануил умер. Что оставалось делать его дочери, брошенной на произвол судьбы на другом краю Средиземноморья? Гильем VIII, сеньор Монпелье, предложил иноземке жениться на ней: союз с императорской семьей, возможные права на константинопольский трон — прекрасная мечта для барона мелкого масштаба! Евдокия, менее польщенная, заставила себя уговаривать, но потом, по настоянию королей Арагонского и Кастильского, уступила. Бракосочетание состоялось в 1181 г. при недвусмысленном условии, что первый ребенок, который родится от этого союза, мальчик или девочка, наследует сеньорию Монпелье.

Пять лет спустя Гильем VIII и Евдокия пресытились друг другом. Греческая принцесса была, судя по всему, неприятной, надменной, капризной и с причудами; у нее родилась только дочь; ее брат Алексей II только что был низложен, что покончило с притязаниями сеньора Монпелье. Последний наконец задумался о разводе с женой, тем паче что во время визита к Альфонсу II в Барселону его охватила любовь к родственнице арагонского короля Агнессе — «дабы иметь сына», как заявляет он в преамбуле своего брачного контракта.

Церковь нашла подобный способ бесцеремонным, а основание — недостаточным. Епископ Магелонский Жан де Монлор обратился с жалобой к Папе, который приказал сеньору Монпелье под страхом отлучения вновь принять Евдокию. Гильем тем не менее привозит в Монпелье Агнессу, а Евдокия, смирившись, уходит в Аньянский монастырь. Несмотря на папский интердикт, проходит семь лет, а Агнесса продолжает править, в то время как Гильем, ставший отцом многочисленных сыновей, упорно требует у Рима вместе с расторжением первого брака одобрения второго. Папа Целестин III наконец выносит в 1194 г. канонический приговор, аннулирующий брак с Агнессой. Тщетно! Целестин уходит, а его преемник Иннокентий III, более расположенный к сеньору Монпелье, врагу альбигойцев и ереси, вместо того чтобы строго наказать, берет его под свое покровительство. Демонстрируя ортодоксальность, Гильем VIII, вне сомнений, надеялся, что Папа закроет глаза на его незаконный союз с Агнессой и признает его сына законным. Иннокентий в самом деле подождал до 1202 г., чтобы окончательно осудить то, чего Церковь допускать не могла. Гильем умер некоторое время спустя, оставив свою сеньорию старшему из сыновей Агнессы, Гильему IX, и сказав другим монахам или каноникам: дочь Евдокии Мария лишена наследства в пользу детей мужского пола от второго брака, хотя она и была в силу договора законной наследницей фьефа.

Печальна судьба этой Марии! В двенадцать лет (в 1194 г.) отец и мачеха Агнесса, дабы избавиться от нее, выдали девочку замуж за виконта Марселя Барраля де Бо. Немного позже виконт умер, завещав своей жене состояние, добрую часть которого бесстыдно присвоили себе Гильем и Агнесса. В 1197 г. они вновь выдают замуж пятнадцатилетнюю вдову за графа Комменжа Бернара IV, известного распутника, уже избавившегося от двух законных жен. Он не замедлил развестись и с этой, как с предыдущими, несмотря на сопротивление Иннокентия III, дабы жениться на четвертой. И в довершение всех горестей, оставленная, она видит, как ее наследство похищает сын этой Агнессы, вытеснившей ее мать!

Тронутые непрерывной чередой невзгод, горожане Монпелье, добрые католики, не пожелали остаться под властью незаконнорожденного, осужденного Папой, и решили между собой признать право дочери Евдокии. Впрочем, они надеялись получить от нового хозяина полного признания своей коммуны. Наконец они решили дать Марии третьего супруга, способного ее защитить, и предложили ее арагонскому королю Педро II, чье вдовство сделало его свободным. Мария, вероятно, была довольно уродлива, но король поспешно схватился за уникальный шанс присоединить к Каталонии соседний фьеф, приносивший солидный доход. Так что 15 июня 1204 г. он женился на наследнице Монпелье, не подумав заставить ее аннулировать брак с графом Комменжем, и поклялся «на Святом Евангелии Господнем, что никогда не разлучится с Марией, не будет иметь другой женщины, покуда жив, и будет всегда ей верным». Непосредственное следствие — лишение сына Агнессы, бастарда Гильема IX, прав с передачей их, по всеобщему согласию жителей Монпелье, арагонскому королю Педро II.

Но, когда он вступил во владение сеньорией, его отношение к жене изменилось. Никогда клятва в супружеской верности так вопиюще не нарушалась. Вскоре король стал думать только о разводе и третировал бедную Марию, как Филипп Август Ингебургу. Следует почитать переписку Иннокентия III, чтобы составить себе представление об упорстве, проявленном арагонским королем в переговорах о расторжении его брака. Издевательства и всевозможные унижения, которым была подвергнута Мария, заставили ее покинуть Монпелье, чтобы укрыться в Риме подле своего единственного покровителя. Там она в 1213 г. и умерла, почитаемая как святая. Прошел слух, что это муж велел ее отравить. Наверняка весть о ее смерти оставила его совершенно равнодушным.

* * *

Проживали ли французские бароны у себя или в отдаленных колониях, созданных крестовым походом на Востоке, их привычки не менялись: феодальный режим, распространенный в результате завоевания, приводил повсюду к одним и тем же результатам.

В 1190 г., во время осады Акры, умерла королева Иерусалимская Сибилла со своими двумя дочерьми. Ги де Лузиньян, ее супруг, ввиду этого по закону лишался королевства, которое он держал от нее, а восемнадцатилетняя сестра Сибиллы Изабелла становилась титулованной наследницей. Однако последняя была замужем за знатным человеком невысокого происхождения Онфруа Торонским. Позволят ли этому мелкому сеньору, не имевшему ни вассалов, ни денег, надеть иерусалимскую корону? Крупные вассалы королевства и вдовствующая королева Мария Комнина решили, что надо просто развести Изабеллу с мужем, чтобы выдать за одного из героев крестового похода, маркиза Монферратского Конрада. Ситуация, обратная обычной: речь идет уже о том, чтобы ради политического интереса пожертвовать не женой, а мужем!

Так что Мария Комнина предписала архиепископу Пизанскому Альберу, легату Святого престола на Востоке, провозгласить аннулирование брака, использовав в качестве мотива тот факт, что Изабелле было всего восемь лет, когда ее выдали замуж за Онфруа. Вызванный на суд легата, последний заявил, что действительно Изабелла стала его невестой в возрасте восьми лет, но по достижении совершеннолетия она подтвердила договоренность, и брак в течение трех лет существовал. Что противопоставить такому замечанию? По каноническому праву аргумент был весомым. Тут увидели, как встал один из баронов, присутствовавших на расследовании. «Правда состоит в том, — воскликнул он, — что королева Изабелла никогда не давала своего согласия на этот брак!» Это опровержение, согласно феодальному обычаю, должно было привести к судебному поединку. Но Онфруа лишился всех симпатий, отказавшись сражаться со своим оппонентом, из чего заключили, что он неправ, ибо не осмелился прибегнуть к Божьему суду.

Но необходимо было, чтобы Церковь аннулировала брак и чтобы Изабелла заявила, что никогда его не подписывала. Молодая женщина, любившая своего мужа, вначале отказалась сделать такое заявление. Она жила в резиденции в Акре в соседнем с Онфруа шатре. К ней явились многочисленные бароны, среди прочих — граф Шампанский, убеждая решиться на требуемую жертву. В случае сопротивления они намеревались употребить силу. Слыша шум из шатра своей жены, Онфруа сказал своему товарищу, шампанскому дворянину Гуго де Сен-Морису: «Сеньор Гуго, я очень боюсь, как бы те, кто находится с королевой, не принудили бы ее сказать какую-нибудь дьявольскую вещь». В этот момент вошел рыцарь: «Вон там, — воскликнул он, — уводят вашу жену!» Онфруа тут же выскочил и побежал к ней: «Мадам, — говорит он ей, — вы не последуете по пути, которым вас уводят, возвращайтесь ко мне». Изабелла ничего не ответила и с опущенной головой продолжала свой путь. Это было расставание физическое в ожидании разрыва формального.

С помощью неотступных просьб Изабеллу принудили смириться с новым союзом. Перед папским легатом она заявила, что со времени своего совершеннолетия никогда не жила добровольно с Онфруа Торонским. Тотчас же было объявлено об аннулировании брака. Когда бароны королевства Иерусалимского пришли принести ей клятву верности, Изабелла сказала им: «Вы силой разлучили меня с мужем; но я не желаю, чтобы он потерял свое имущество, которым владел до того, как женился на мне. Я возвращаю ему Торон, Шатонеф и прочую собственность его предков». Правда, это было наименьшее, что можно было сделать.

Брак Конрада Монферратского и Изабеллы был заключен родственником Филиппа Августа, воинственным епископом Бове Филиппом де Дре. Но Онфруа не отступался: он жаловался всем встречным, требуя вернуть ему жену. У него было много приверженцев в низших слоях христианского войска. «Это преступление, — говорили они, — чтобы вот так, насильно, разлучать супругов». И некоторые прелаты независимого нрава, вроде архиепископа Кентерберийского, разделяли эту точку зрения. Баронам пришлось оправдываться, а один из них сказал Онфруа: «Сеньор, вы что же, хотите, чтобы мы все умерли с голода из-за вас? Лучше отдать королеву Изабеллу человеку стоящему и умеющему командовать войском, который дал бы нам получать дешево продовольствие». История умалчивает, склонился ли «разведенный» перед таким аргументом.

Два года спустя, 28 апреля 1192 г., Конрад Монферратский пал от руки ассасина, и Изабелла оказалась вдовой второго мужа при живом первом. Иерусалимским баронам ни на миг не пришла мысль спросить ее, не примет ли она снова Онфруа. Их выбор остановился на графе Шампанском Генрихе I, и после восьми дней вдовства (даже трех, по некоторым рассказам) Изабелла была выдана замуж за нового претендента. Хронисты, в зависимости от того, поддерживают ли они Филиппа Августа или Ричарда Львиное Сердце, рассказывают об этом факте по-разному, но согласны между собой в том, что Изабеллу пришлось принудить к этому союзу.

В сентябре 1197 г. Генрих Шампанский, иерусалимский король, стал в свою очередь жертвой трагического случая. Однажды он выпал, уж неизвестно как, из окна акрского замка и убился. Надо думать, что в конечном счете Изабелла полюбила этого мужа, ибо, узнав о случившемся, «она выбежала из замка с потерянным видом, издавая крики, царапая себе ногтями лицо и даже разорвав до пояса одежды, которые падали за ней лоскутами. В нескольких шагах оттуда она встретила людей, несших тело: она бросилась на останки своего супруга и покрыла их поцелуями».

Во имя Церкви и морали Иннокентий III приписал смерть Генриха Шампанского праведному Божиему гневу. «На Востоке, — воскликнул он, — женщина была посредством низкого союза отдана одному за другим двум претендовавшим на нее супругам; и сии недозволенные браки получили согласие и даже публичное одобрение духовенства Сирии. Но Бог, дабы устрашить тех, кто вздумал бы последовать этому отвратительному примеру, разит местью быстро и неумолимо!» Что могли еще анафемы епископов и Пап против нравов и алчности могущественных? Они никогда не мешали женщине быть игрушкой грубых прихотей хозяина или политических расчетов и интересов, не позволявших ей принадлежать самой себе.

Раз в браках того времени нет любви, то приходится искать ее в другом месте. Находят ли ее в супружеской неверности? Жесты в целом представляют замужнюю женщину добродетельной, очень привязанной и преданной своему мужу. Отсюда можно заключить, что в феодальном мире измена случалась нечасто. Но не будем слишком доверять заверениям писателей. Разве мы верим нынешним, утверждающим, будто супружеская измена — повсюду? Авторы наших старых эпопей, не показывающие ее вовсе, возможно, ближе к правде.

Заметим только, что сведения, представленные хронистами, моралистами и сатириками относительно добродетели владелиц замков, не во всем согласуются со сведениями поэтов, развлекавших шутками и льстивших баронам, их кормившим. И еще: средневековье, дабы восполнить отсутствие любви в законных союзах между мужчинами и женщинами, выдумало изящное решение: дамы и кавалеры заключали вне брака, как мы сейчас увидим, мистические союзы, теоретически захватывавшие сердце и разум. Правда, история доказывает, что в большинстве случаев дело не ограничивалось чувствами и практика в конечном счете вносила изменения в теорию.

Горячий поклонник средних веков Леон Готье вынужден был сам признать, что феодальный мир оказывал «прискорбное влияние» на брак и семейные связи. По предшествующим страницам мы можем судить о справедливости этого заключения.

 

ГЛАВА XII. КУРТУАЗНАЯ КУЛЬТУРА И КУРТУАЗНАЯ ЗНАТЬ

Несомненно, во времена Филиппа Августа большая часть французской знати была такой же, что и в эпоху первого крестового похода, однако ее элита уже проникается новыми идеями и чувствами. Появилась «куртуазность».

Куртуазность — это вкус к духовным ценностям, уважение к женщине и к любви.

Куртуазность родилась в южной Франции. Трубадуры этого края привили знати, занятой войнами и грабежом, рыцарскую любовь и культ женщины. Северофранцузская эпопея знала только три стимула человеческих действий: религиозное чувство вкупе с ненавистью ко всему нехристианскому; феодальная верность, преданность сюзерену или предводителю войска; наконец, любовь к сражениям и добыче. Лирическая поэзия трубадуров воспевала войну с ее дикостью, которая еще обнаруживается у Бертрана де Берна. На закате XII в. в поэмах Юга появляется куртуазный сеньор, желающий прежде всего нравиться даме, которую он избрал единственной владычицей своих мыслей и поступков. Ему нужно заслужить ее любовь своею славой на войне или в крестовом походе и дворянскими достоинствами, добродетелями, свойственными знати. Эта куртуазная любовь несовместима с феодальным браком, продуктом голого интереса и политики. Избранная дама становится сюзереном рыцаря, который, став на колени и вложив свои сложенные ладони в ее, поклялся в преданности ей, в защите и верной службе до самой смерти, она же дала ему в знак посвящения перстень и поцелуй. Возможно, этот идеализированный брак иногда даже благословлялся священником. История доказывает, что при сеньориальных дворах Юга, по крайней мере наиболее учтивых и образованных, куртуазный брак практиковался на деле, и общественное мнение его поощряло.

Эпоха Людовика VII и Филиппа Августа воистину отмечена блестящим расцветом лирической поэзии трубадуров, столь интересной по многообразию своих форм, по вдохновению — немного робкому, но очень живому и изысканному, по тонкому анализу нравственных чувств. Контраст между грубым героизмом «Песни о Гарене» и чисто психологической поэзией Бернарта Вентадорнского огромный. По словам последнего:

Немудрено, что я пою
Прекрасней всех певцов других:
Не запою, пока мой стих
Любовью светлой не вспою.
Я сердцем, волею, умом,
Душой и телом предан ей.
Не ведаю других путей,
Всевластной силой к ней влеком.

Я славу Донне воздаю
В словах правдивых и простых,
Но гибну от страданий злых
И непрестанно слезы лью.
В плену любви лежу ничком,
Тюремных не открыть дверей
Без сострадания ключей, —
А Донны нрав с ним не знаком.

Бледнея пред ее лицом,
Не скрою даже от чужих,
Что ног не чувствую своих,
Бессильным трепещу листом.
Когда пред Донною стою,
Я несмышленыша глупей,
Но есть и жалость у людей —
Щадят поверженных в бою![4]

Поэзия воспевала двор графа Тулузского Раймона V, сеньора Монпелье Гийома VIII, графини Эрменгарды и виконта Эмери из Нарбонна, графов де Родез и сеньоров де Бо из Прованса. Не все поэты были крестьянскими сыновьями, как Бер-нарт Вентадорнский, или простыми жонглерами по профессии, как Пейре Видаль. Они были также и благородными владельцами замков, как Бертран де Борн, знатными баронами, как Раймбаут Оранжский, королевскими сыновьями, как Альфонс Арагонский и Ричард Аквитанскии. Из пятисот трубадуров, имена которых нам известны, по крайней мере половина, как представляется, принадлежала к благородному классу.

Куртуазные обычаи довольно быстро распространились по Северной Испании и Северной Италии, странам, составлявшим единое духовное целое с Лангедоком, Провансом и Аквитанией. Постепенно они достигли французских областей севернее Луары, собственно Франции — места пребывания Капетингов, Нормандии и английских островов — домена Плантагенетов, наконец, Шампани и Фландрии.

Сама рыцарская эпопея наполняется нежностью новых чувств. В начале жесты, вроде «Песни о Жираре Руссильонском», празднуется мистический брак между Жираром и молодой принцессой, предназначенной королю Карлу Мартеллу. Поэма «Гийом Доль» заменяет рассказы о сражениях описаниями охот, турниров, придворных развлечений, выдвигая на передний план любовь германского императора к прекрасной француженке. Авантюрные романы «артуровского» цикла, или цикла «Круглого стола», вытесняют в пользу Плантагенетов, Капетингов, фландрского и шампанского дворов воинственные песни типа «Гарена». Кретьен де Труа во времена правления Людовика VII и Рауль де Уденк при Филиппе Августе вводят в моду любовную эпопею, в которой верхушка рыцарства воплощает идеал доблести и галантности. В «Тристане и Изольде», «Эреке», «Клиже-се», «Ланселоте», «Ивейне», «Персевале», «Мерожисе» герой добивается руки девушки с восторженным постоянством, которое торжествует над всеми препятствиями. Анализ чувств порой столь же тонок, как и в изысканнейших строках произведений трубадуров. Благородные слушатели этих романов (впрочем, столь же длинных, как и жесты) имели более тонкий ум и более изысканные чувства, чем их отцы. Они понимали идеальную любовь и интересовались внутренней сердечной борьбой.

Подражание трубадурам породило тогда французскую лирику; менестрели севера усвоили большую часть поэтических форм юга, таких, как песнь, тенсона или прение сторон и др. Эта более сочная литература заимствования, о которой свидетельствует столько современников Филиппа Августа — кастелян де Куси, Одфруа Аррасский, Конон Бетюнский, Гас-Брюле, Гуго де Берзе, Гуго д’Уази, Жан де Бриенн — вытесняла более оригинальный лирический жанр, яркий и зародившийся на территории самой северной Франции: мотет, рондо, лэ и пасторали XII в. Многие из этих поэтических подражателей принадлежали к знати. В сеньориальном обществе, начавшем шлифоваться и облагораживаться, история открывала новые качества.

Прежде всего, дама в качестве образованной покровительницы литературы — не исключение в замках. Знатные дамы севера, похоже, соперничают со знаменитой графиней де Диа (Беатрисой Валентинуа), храброй и пылкой провансальской поэтессой: королева Алиенора Аквитанская, ее дочь Мария Французская, графиня Шампанская, вдохновительница Кретьена де Труа, Бланка Наваррская, мать Тибо Песенника, Иоланда Фландрская, которой посвящен роман «Гийом де Палерн», привлекали и воспламеняли поэтов. В Труа, в Провене, в Баре собираются блестящие кружки рыцарей и дам, где обсуждаются вопросы галантности и любовной казуистики. Около 1220 г. отсюда вышел кодекс куртуазной любви, изданный на латинском языке Андреем Капелланом. Решения «судов любви», которых он насчитал около двадцати, хотя и не имели никогда отношения к реальным фактам, не являются и целиком вымышленными: они свидетельствуют об особом умственном настрое, заключающемся в отказе от безнравственных теорий и предписаний в пользу смягчения общественных нравов и отношений.

Люди в высоких феодальных слоях приобретают вкус к развлечениям ума, ценят книги и писателей и сами начинают сочинять прозу или стихи. Графы Фландрские, Филипп Эльзасский, Бодуэн VIII и Бодуэн IX, первый латинский император, составляют «династию» образованных государей. Филипп Эльзасский передает Кретьену де Труа одну англо-нормандскую поэму, из коей последний извлечет свою знаменитую сказку о Персевале. Бодуэн VIII велит Николя де Санли перевести на французский язык прекрасную латинскую рукопись, которой владеет, — «Хронику Турпина». Особое пристрастие Бодуэн IX проявляет к истории и историкам: он велит собрать краткое изложение всех латинских хроник, относящихся к Западу, что-то вроде исторического свода, и приказывает перевести их на французский язык; окруженный жонглерами, которым он щедро платит, он и сам занимается поэзией, даже поэзией провансальской. В Оверни дофин Робер I собирает книги, составляет себе библиотеку, преимущественно из трудов, относящихся к еретическим сектам, что заставляет усомниться в его ортодоксальности.

Мелкие сеньоры подражают крупным. Один из первых труверов, принесших на север лирическую поэзию юга — камбрезийский дворянин Гуго д’Уази. Конон Бетюнский из Артуа в песни, посвященной им третьему крестовому походу, особым образом перемешивает любовные сожаления с религиозными чувствами, толкающими его в Святую землю. И крестоносец даже меньше думает о Боге, чем о своей даме:

Увы, Любовь, тоску разъединенья
Как претерплю с единственною той,
К кому стремлю любовь и преклоненье?
Господь да возвратит меня домой,
Хоть днесь от милой путь уводит мой!
Что молвлю? Мне ль забыть мое служенье?
Хоть тело за Христа вступает в бой,
Но сердце ей оставлю во владенье.
За Бога в Сирию иду в сраженье[5]…

«Песнь о Роланде» уже устарела, и яростный энтузиазм баронов первого крестового похода изрядно поутих.

Благородные воины XI и XII веков оставляли своим капелланам и монахам, сопровождавшим войско, заботу рассказать о подвигах христианского рыцарства, а вот крестоносцы времен Филиппа Августа сами пишут хорошей прозой, кратким и выразительным языком рассказ о великих событиях, в которых они участвовали: шампанский барон, сеньор Жоффруа де Вилларду-эн, мелкий пикардийский рыцарь Робер де Клари, фламандский государь, ставший императором Константинополя — Генрих Валансьенский рассказали нам о четвертом крестовом походе.

Тип цивилизованного и как бы смягченного началом развития литературной культуры государя — Бодуэн II, граф Гинский, любопытный портрет которого, уже нами приводившийся, дает ардрский хронист Ламбер. Этот барон занимался не только своими собаками, соколами и сожительницами; как и у его сюзеренов, графов Фландрских, у него были интелектуальные вкусы. Он жил, окруженный клириками, учеными и теологами, которых очень любил и с которыми не переставал спорить:

Клирики обучили его большему, чем было нужно, и он проводил свое время, расспрашивая их, заставляя говорить и ставя в затруднение своими возражениями. Он спорил с магистрами искусств, с докторами теологии, да так, что собеседники с восхищением слушали его, восклицая: «Какой человек! Мы можем только осыпать его похвалами, ибо он говорит замечательные вещи. Но как он может до такой степени знать книги, не будучи ни клириком, ни ученым?»

Он велит приехать к нему одному из великих эрудитов края, Ландри де Вабену, поручает ему перевести на народный язык «Песнь Песней» и часто читать себе отрывки, «чтобы постичь ее мистический смысл». Другой ученый, Анфруа, перевел ему фрагменты из Евангелия и «Жития святого Антония»; ему объясняли эти тексты, и он их изучал. Мэтр Годфруа перевел для него на французский язык один латинский труд по физике. Солин, латинский грамматист, автор «Полигистора» (Polyhistor) — некой смеси наук, истории и географии, был переведен и прочитан в его присутствии одной фламандской знаменитостью, клириком Симоном Булонским, одним из авторов «Романа об Александре».

Биограф Бодуэна Гинского удивлен количеством манускриптов, собранных у графа в его библиотеке:

Там их было столько и он знал их так хорошо, что мог потягаться с Августином в теологии, с Дионисием Ареопагитом в философии, с Фалесом[6] Милетским — в искусстве рассказывать забавные сказки. Он мог бы дать фору прославленным жонглерам в знании жест и фаблио. Библиотекарем у него был мирянин Азар д’Одреам, которого он сам обучил.

Наконец, работа, о природе которой хронист забыл высказаться, была составлена в ардрском замке по настоянию и даже на глазах графа клириком, магистром Готье Силаном:

Книга сия была названа его именем — Книга молчанкя и принесла ее автору признательность хозяина, который одарил его лошадьми и одеждами.

Даже преувеличенная, эта похвала небезразлична для историка. Феодальный мир проявляется здесь в новом виде. Из этого мы не будем заключать, что все знатные люди того времени собирались стать меценатами. Когда верхушка, частью по убеждению, частью из снобизма, покровительствовала ученым, обучаясь сама, и оказывала женщине (по крайней мере, в литературе) уважение, ей непривычное, множество владельцев замков продолжали любить войну и грабеж. Культурная элита и грубая, жестокая масса будут еще долго жить бок о бок. Но уже любопытно видеть, как часть феодального мира пытается порвать с традициями варварства и прикладывает усилия, чтобы измениться.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.