Курукин Игорь Владимирович. Повседневная жизнь русского кабака от Ивана Грозного до Бориса Ельцина.

Предисловие

 аз4036

«Руси есть веселье питье, не можем без того быти» — так когда-то ответил, по мнению летописца, великий киевский князь Владимир Святославич (980—1015) на предложение принять ислам, привлекавший его разрешением многоженства, но запрещавший употребление крепких напитков. С тех пор эта фраза нередко служила аргументом в пользу исконности русских питейных традиций и «русского духа» с его удалью и безмерностью.

аз4037

Посещавших Россию «немцев» удивляло многое: и почти священная власть царя, и необъятные территории, населенные разными народами, и чуждый быт. С легкой руки иностранцев в Европе появилось представление о «загадочной русской душе», одним из основополагающих элементов которой считалось неумеренное потребление спиртного. Типичным для подобного рода суждений может служить свидетельство секретаря голштинского посольства в России Адама Олеария, который несколько раз в 30-е годы XVII века посещал Россию и написал интересную книгу о ее жителях. Ученый немец был любопытен и знал русский язык, поэтому смог описать подробности русской жизни — и в том числе русский кабак и набор общеупотребительных ругательств. Он верил, что Россия — наиболее пьющее государство в мире: «Порок пьянства так распространен у этого народа во всех сословиях, как у духовных, так и у светских лиц, у высоких и низких, мужчин и женщин, молодых и старых, что если видишь по улице там и сям пьяных, валяющихся в грязи, то не обращаешь на них внимания, как на явление самое обычное»{1}.

Сочинение Олеария стало своего рода штампом восприятия России просвещенным европейцем. В следующем столетии прусский король Фридрих II полагал, что русский народ «тупоумен, предан пьянству, суеверию и бедствует»; а еще веком позже французский путешественник маркиз Астольф де Кюстин передавал свои впечатления почти теми же словами: «Величайшее удовольствие русских — пьянство, другими словами — забвение. Несчастные люди! Им нужно бредить, чтобы быть счастливыми»{2}.

Не менее глубокое знание русской души продемонстрировала уже в наши дни президент Латвии В. Вике-Фрейберга: «Мы не переубедим, не изменим сознание тех пожилых россиян, которые 9 мая будут класть воблу на газету, пить водку и распевать частушки, а также вспоминать, как они геройски завоевали Балтию». Госпожа президент искренне убеждена не только в существовании исконно русской традиции пить водку с воблой, но и в том, что ветераны войны главной своей заслугой считают завоевание Балтии, а не победу над фашистской Германией.

Устойчивость подобных мнений любопытна еще и потому, что европейские страны сами переживали в XVI—XVII столетиях алкогольный бум. Повальное пьянство соотечественников заставило вдохновителя Реформации Мартина Лютера признать в 1541 году: «К прискорбию, вся Германия зачумлена пьянством; мы проповедуем и кричим против него, но это не помогает… Наш немецкий дьявол — добрая бочка вина, а имя ему — пьянство»{3}. В Англии XVIII века производство джина выросло настолько, что его употребление стало национальным бедствием. Полотна Уильяма Хогарта («Переулок джина», «Предвыборный банкет») запечатлели эту эпоху в жизни доброй старой Англии, где «пьянствовали и стар и млад, притом чем выше был сан, тем более человек пил. Без меры пили почти все члены королевской семьи, за исключением самого короля. Считалось дурным тоном не напиться во время пиршества». Журналы помещали карикатуры на обжору и пьяницу — наследного принца, а сам глава правительства в 1783—1806 годах Уильям Питт Младший мог заявиться навеселе на заседание парламента; газеты сообщали, что после очередного приема премьер-министр «шатался подобно его собственным законопроектам»{4}.

В самой России склонны были считать пьяницами соседей — немцев и поляков. В землеописаниях-«космографиях» XVII столетия встречается оценка «земли Германии»: «Человецы ласковы, и смирны, и слабы ко пианству и к покою телесному». Неоднократно переиздававшаяся в XVIII—XIX веках «Опись качеств знатнейших европейских народов» отмечала французскую «учтивость» и английскую «набожность» и указывала, что «немец пьет много, а ест мало»{5}. Петровский дипломат и вельможа Петр Толстой, направляясь в 1697 году через польские земли в Италию, посчитал необходимым отметить «пьяную глупость поляков», которые, «когда напьютца пьяни, не тужат о том и не скорбят, хотя б и все сгибли»{6}.

Но он же высоко оценил образ жизни венецианцев: «Народ самой трезвой, никакова человека нигде отнюдь никогда пьяного не увидишь; а питей всяких, вин виноградных розных множество изрядных, также разолинов и водак анисовых, изрядных, из виноградного вина сиженых, много, только мало их употребляют». Почти так же отзывались члены русского посольства 1667—1668 годов стольник Петр Потемкин и дьяк Семен Румянцев об испанцах: «Во нравах своеобычны, высоки… неупьянчивы: хмельного питья пьют мало, а едят помалу ж. В испанской земле будучи, посланники и все посольские люди в шесть месяцев не видели пьяных людей, чтоб по улицам валялись, или, идучи по улице, напився пьяны, кричали»{7}. Московские люди XVII века были, кажется, удивлены тем, что при изобилии крепких напитков даже «подлый народ» их «гнушается» до того, что не валяется по улицам.

В немецком сочинении XVIII столетия о нравах разных народов пьянство объявляется присущим именно немецкой нации увлечением, тогда как похожему на осла «злобному московиту» оно якобы не свойственно. В то же время бытовавшая у немцев поговорка «пьян как швед» явно отдавала первенство в потреблении спиртного своим северным соседям; сами же скандинавы, в свою очередь (во всяком случае, в сочинениях XVII века), считали наибольшими пьяницами все-таки наших соплеменников{8}.

И все же утверждавшийся стереотип «русского пьянства» имел под собой некоторые основания. «Закрытость» русского общества, необычное могущество царской власти, постоянные войны с соседними Польшей и Швецией не вызывали симпатий к России, особенно в то время, когда нараставшая отсталость страны способствовала территориальным претензиям со стороны соседей и экономической экспансии передовых европейских держав. Реализация подобных планов нередко порождала искаженный образ даже хорошо знакомой страны. Так, просвещенные англичане XIX столетия создали стереотип жителя своей «домашней колонии» — ленивого, непостоянного, драчливого и вечно пьяного ирландца. Но в это же время российский путешественник считал своим долгом отметить, что в цивилизованном Лондоне «чернь предана пьянству, в шинках жертвует трудами целой недели и, отказывая иногда себе в пище, пресыщается джином до потеряния рассудка»{9}.

Тем не менее развитая городская культура средневекового Запада и его более динамичная общественная жизнь формировали иную среду общения людей, в которой кабачок, таверна, кафе становились неотъемлемым элементом нормальной повседневной жизни свободного человека и его обыденных забот в рамках средневековых традиций потребления спиртного.

Три радости на свете мне даны,

И я люблю их преданно и верно;

Для счастья мне все три они нужны,

Зовут их — женщина, игра, таверна, —

писал на рубеже XIII—XIV веков итальянский поэт Чекко Анджольери. Таверна и кафе не были связаны — по крайней мере прямо — с государственным фискальным интересом; они становились естественными центрами притяжения сложившихся общественных групп: солдат, студентов, разбойников, купцов, бюргеров.

Так уж получилось, что государство Российское направляло и определяло образ жизни своих подданных, в том числе и в частной сфере — досуга, общения — больше, чем это удавалось соответствующим структурам в других частях Европы. Свое место в этой системе занимал и «государев кабак», предназначенный отнюдь не для непринужденного общения подданных. С другой стороны, «водка», как «медведь», «икра» и еще, пожалуй, позднейшие «КГБ» и «русская мафия», не без определенного основания стала компонентом образа России и русского национального характера в ее восприятии иностранцами да и немалым количеством соотечественников.

Иностранцев в России удивляло, пожалуй, не столько само пьянство, сколько стремление к выпивке как условию нормальных человеческих отношений. Не случайно поразился де Кюстин тому, что, «напившись, мужики становятся чувствительными и, вместо того чтобы угощать друг друга тумаками, по обычаю наших пьяниц, они плачут и целуются. Любопытная и странная нация!». Спустя 250 лет об этом же социокультурном феномене в корректной научной форме говорила респектабельная «Кембриджская энциклопедия России и Советского Союза» как о необходимой стороне процесса социализации в нашей стране{10}.

В книге современного исследователя К. Касьяновой, посвященной изучению русского национального характера, связь питейных традиций с обрядами получила обоснование с помощью конкретных исследований на массовом материале. Оказалось, что для русского этнического типа личности характерны повышенная эмоциональность и трудная «переключаемость» с одного вида деятельности на другой: современные социологические сопоставления русских и немцев показывают, что русские в два раза чаще «выходят из себя», чем их немецкие ровесники, хотя и более «отходчивы» от обид{11}.

«Переключиться» нашим соотечественникам помогала система ритуалов. Создававшиеся и хранимые веками обряды способствовали эмоциональной разрядке, вызывали определенное настроение; строго расписанное и упорядоченное время праздников предоставляло достаточный срок, чтобы скинуть бремя забот, разгуляться в играх и плясках — а затем вернуться с помощью иных ритуалов к повседневной жизни.

«Привязывание» к праздникам пьянства — явление бóлее пóзднее, ставшее результатом распада сложной структуры организации времени, которая в древние времена обеспечивала нашим предкам эмоциональное равновесие. Закрепощение крестьян, развитие рынка и товарно-денежных отношений, постепенный отток части населения в города и увеличение налогов, поборов, повинностей — все это требовало от крестьян возрастания трудовых усилий. Люди не успевали «разрядиться» в праздничные дни и стали ощущать эмоциональный дисбаланс. Те обряды, которые не освятила своим культом православная церковь — игры, хороводы, кулачные бои, зимние городки, — становились необязательными, проводились от случая к случаю и постепенно отмирали. Чем меньше оставалось праздничного времени, тем больше употреблялось водки, чтобы начать праздновать: выпивка снимала «тормозные механизмы» и высвобождала эмоции. Так пьянство само превращалось в обряд{12}.

К этим причинам добавлялись и факторы социального порядка. На протяжении многих столетий жизнь в Российском государстве была лишена ставших привычными для Запада гарантий собственности и прав личности. Эту особенность замечали иностранцы уже начиная с XVI века. «Здесь никто не может сказать, как простые люди в Англии, если у нас что-нибудь есть, что оно — Бога и мое собственное», — писал капитан Ричард Ченслер — первый англичанин, побывавший в России в 1553—1554 годах. Абсолютная царская власть, двухсотлетнее крепостное право, внутренняя нестабильность (смуты, войны и восстания, будоражившие страну до конца XVIII столетия) — и вместе с тем необозримые пространства, куда можно было уйти за лучшей долей; сильные общинно-патриархальные традиции и социокультурные потрясения в начале XVIII и в XX веке — эти условия существования государства и общества не могли не сказаться на складывании национального характера, образа жизни и культурных традиций народа.

К тому же и ведение хозяйства в наших суровых природных условиях формировало у русского человека способность к крайнему напряжению сил. «Вместе с тем вечный дефицит времени, веками отсутствующая корреляция между качеством земледельческих работ и урожайностью не выработали в нем ярко выраженную привычку к тщательности, аккуратности в работе». Этот вывод современного историка на эмпирической основе осознавался уже 100 лет назад. «Наш работник не может, как немец, равномерно работать ежедневно в течение года — он работает порывами. Это уж внутреннее его свойство, качество, сложившееся под влиянием тех условий, при которых у нас производятся полевые работы, которые, вследствие климатических условий, должны быть произведены в очень короткий срок», — признавал в 70-х годах XIX века известный ученый и общественный деятель А. Н. Энгельгардт{13}.

Эти особенности и традиции патриархально-«служилого» общественного устройства выработали определенный «небуржуазный» тип личности. Для нее не свойственны «умеренность и аккуратность», терпеливая, без принуждения и без страха работа с дальним прицелом, уверенность в будущем, готовность к компромиссам и договорам — все то, что характерно для более «правового» мышления западного человека. Поговорки типа «судьба — индейка, а жизнь — копейка», «либо грудь в крестах, либо голова в кустах» свидетельствуют, что умеренная середина была не слишком почетна в традиционной русской системе ценностей, среди которых нередко отсутствовали бережное отношение к деньгам, умение соотносить расход с доходом.

Слабость городской культуры и неразвитость общественной жизни порождали скуку российской провинции, многократно отображенную в классической литературе и не менее живо воспроизведенную мемуаристами и бытописателями XIX века — к примеру, в следующей картине уездной жизни: «Безусловная покорность ко всем случайностям, равнодушие ко всем неудобствам, несчастьям и недостаткам в жизни есть единственная характеристика жителей г. Одоева и уезда его… При всей неразвитости и необразованности местные жители… отличаются удивительной сметливостью, выражающейся нередко в самых затруднительных, тяжелых и критических моментах жизни, необыкновенною находчивостью; но особенною деятельностью они не отличаются, а напротив того, в работах ленивы, в хозяйстве, торговле и промыслах небрежны, во всех действиях своих поступают как попало, наудачу»{14}.

Оборотной стороной терпения и покорности стал «безудерж» — тоже русская национальная черта. Жестокость рабства и произвол властей порождали противоположные крайности. Регламентации службы и быта, тягостной повседневности и всеобщей несвободе русский обыватель противопоставлял не знающий меры «загул». Чины и звания здесь роли не играли, менялся лишь социальный фон такого типа поведения: дворянская гостиная, полковое собрание, ресторан, трактир или полотняный «колокол»; богач мог прокутить целое состояние столь же успешно, как мелкий чиновник или мастеровой — пропить последние гроши. Такое «питейное поведение» ориентировалось не на постоянное «вкусовое» употребление спиртного небольшими дозами во время еды, а на питье «до дна», не заботясь о закуске и культуре застолья.

Эта традиция, достаточно давняя, отразилась еще в былинных текстах (записаны в XIX веке):

Чару пьешь, другу пить душа горит.

Другу пьешь, третья с ума нейдет, —

а также в юридическом памятнике — сборнике церковных правил так называемого Стоглавого собора 1551 года: «Пити по чаши или по две, или по три, сего мы ниже слышати хощем, ниже ведати меру чаш онех, но сицева мера наша есть, егда пияни»{15}.

Все эти особенности русского быта усиленно эксплуатировались «государевым кабацким делом», успешно развивавшимся от столетия к столетию. Поэтому в серии, посвященной истории повседневности прошлого и настоящего, представляется уместным очерк истории кабака — столь же привычного атрибута русской жизни, как паб для англичанина. Допетровский русский кабак появился на свет как государственное учреждение и на протяжении столетий был неразрывно связан с казенной монополией на торговлю спиртным, чем отличался от парижского кафе или итальянской таверны. Но одновременно он служил единственным в своем роде легальным местом неформального объединения людей разных сословий — остальные, мягко говоря, не приветствовались. В Новое и Новейшее время вместе с усложнением социальной структуры и процессом урбанизации этот социальный институт также менялся: он уже мог быть не только казенным, но и частным заведением; он выступал под разными названиями и предлагал выбор уровня обслуживания для различных слоев общества. Но в любом случае дешевый кабак или дорогой ресторан не только отражал, но и формировал культуру и стиль времяпрепровождения его посетителей.

Нашу книгу не стоит рассматривать ни как очередной «вклад» в дело борьбы с пьянством, ни как справочник по ассортименту и правилам употребления забористых напитков, составляющих предмет национальной гордости. Практика публичного и частного застолья неизбежно отражала пройденный обществом путь, в том числе уровень развития производства, качество жизни и культурные запросы населения, экономическую и социальную политику государства. Утверждение в обществе определенных норм и правил потребления алкоголя имеет не только медицинский и правовой аспекты, но в не меньшей мере — историко-культурный.

В этом смысле наша работа отчасти продолжает замысел русского историка, этнографа и публициста И. Г. Прыжова (1827—1885), чей труд увидел свет больше ста лет назад{16}. Бедный чиновник и ученый по призванию, Прыжов одним из первых задумал цикл работ о «социальном быте» России, куда входил и трехтомный труд по истории кабаков, оставшийся незавершенным. Из печати вышла только одна часть книги, и та в искаженном цензурой виде; остальное большей частью было утеряно или уничтожено самим автором, окончившим свои дни в сибирской ссылке по делу одной из революционных организаций.

С точки зрения истории российских финансов «питейное дело» рассматривали ученые-экономисты конца XIX века в связи с введением государственной монополии на водку{17}. В советское время «кабацкая» тема оказалась актуальной только на короткое время в 20-е годы, когда появился ряд работ, вызванных развернувшимся антиалкогольным движением{18}. В дальнейшем внимания исследователей она уже не привлекала, поскольку не соответствовала официально утвержденному образу советского человека. Только спустя много лет на волне антиалкогольной кампании 1985 года на страницах научной печати стали вновь появляться работы историков, юристов, социологов, экономистов, посвященные разным аспектам российской питейной традиции, в том числе и осмыслению опыта прошлых попыток ее изучения и «укрощения»{19}. Отечественные питейные традиции получили некоторое освещение в трудах этнографов{20} и в работах историков быта и краеведов{21}. Уже опубликованы первые работы, авторы которых пытаются показать социальную роль спиртного в перипетиях российской истории; но они разбросаны по различным изданиям{22}.

Другие появившиеся в последнее время книги носят в основном рекламно-потребительский характер — как изготавливать и чем закусывать; хотя и такие пособия при российской культуре застолья представляются отнюдь не лишними{23}. Что же касается зарубежных работ, где утверждения о водке как «белой магии русского мужика» уже сменились серьезными исследованиями, то эти публикации не всегда доступны массовому читателю{24}.

Естественно, содержание книги определяется предметом нашего разговора с читателем. На ее страницах освещается в основном та сторона бытия народа, которая связана с потреблением спиртного. Но нам бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось превратное впечатление, что сфера интересов русского человека лежит исключительно в этой плоскости. Мы не собираемся морализировать по поводу образа жизни пращуров и современников. Наша задача — на основании средневековых летописей и актов, официальных документов и свидетельств современников, а также статистики, публицистики, данных прессы и литературы показать, по возможности объективно, где, как и что пили наши предки; как складывалась в России питейная традиция; какой была «питейная политика» государства и как реагировали на нее подданные — начиная с древности и до совсем недавних времен.

Авторы выражают благодарность А. Н. Ушакову и П. Д. Цуканову за предоставленный иллюстративный материал.

 аз4038

 

Глава 1 ОТ КОРЧМЫ ДО КАБАКА

Из прошлого вина и пива

Хмельные напитки стали спутниками человечества с глубокой древности. На территории Месопотамии археологи обнаружили осколки глиняного сосуда, сделанного в шумерском государстве Урук 5500 лет назад, в котором когда-то хранилось вино; рядом с ним были найдены столовые кубки. Рисунки в египетских гробницах натуралистично изображают, как тошнит гостей от неумеренного употребления спиртного на пиру у вельможи. Тексты, переписывавшиеся школьниками II тысячелетия до н. э., включали нравоучительные сентенции: «Ты узнаешь, что вино отвратительно. Ты дашь клятву… что не отдашь свое сердце бутылке»{1}.

Но без вина уже было не обойтись: в Средиземноморье оно стало неотъемлемой частью повседневной трапезы всех слоев населения. Даже римские рабы, согласно тогдашним рекомендациям, получали в месяц по амфоре вина (хотя и самого плохого) объемом около 30 литров. На центральной улице раскопанных Помпей насчитывалось как минимум двадцать таверн, а во всем городе больше сотни; они имели вывески перед входом и свое меню. Одни были местом встреч солидных людей, другие — злачными заведениями с азартными играми и дешевым вином. Пили вино в античности разбавленным больше чем наполовину, а пиршества непременно сопровождались развлечениями — музыкой и застольными песнями. «Варварское» питье неразведенного вина вызывало осуждение современников:

Пьяницу Эрасиксена винные чаши сгубили,

Выпил не смешанным он сразу две чаши вина.

Столетия культивирования винограда позволили создать замечательные сорта вин (среди греческих вин лучшим считалось хиосское, а среди италийских — фалернское), славившихся во всем Средиземноморье. Они высоко ценились и окружавшими античный мир «варварами»: экспорт вина достигал Скандинавии и Индии. Виноделие пришло на север Европы вместе с римскими легионами. Но здесь оно столкнулось с конкурентами — медом и пивом, распространенными у варваров-германцев. «Их напиток — ячменный или пшеничный отвар, превращенный посредством брожения в некое подобие вина» — так характеризовал Корнелий Тацит неизвестное римлянам пиво, которое стало скоро частью постоянного рациона легионеров, разбросанных по гарнизонам Германии и Британии.

Пиво, возможно, появилось даже раньше, чем вино. В месопотамских клинописных текстах речь шла о десятках сортов пива, имевших разные названия в зависимости от вкуса, цвета и других свойств. Наиболее распространенным в Месопотамии было довольно густое темное пиво, с осадком и освежающим кисловатым вкусом. Сдобренное пряностями, пиво было более или менее горьким, в зависимости от использования трав. У шумеров была покровительница пивоварения Нинкаси, что в переводе означало: «Ты, которая так щедро напоила меня». Тогда же появились и древнейшие питейные заведения, с вытекающими отсюда социальными проблемами: законы вавилонского царя Хаммурапи (1792—1750 годы до н. э.) предписывали их содержателям воздерживаться от недолива при отпуске товара потребителям и произвольного увеличения цены и не допускать, чтобы в кабачках «сговаривались преступники»; за все это хозяев заведений полагалось топить.

Пиво входило в рацион строителей египетских пирамид, их дневной паек представлял собой три буханки хлеба, три жбана пива и несколько пучков чеснока и лука. На стене одной из пирамид сохранился рельеф с детальным изображением процесса приготовления пива. В эллинистическом Египте в III веке до нашей эры впервые была введена государственная монополия на производство этого самого массового алкогольного напитка. Египетские пивовары обязаны были покупать у местного «эконома» — финансового администратора — лицензию на право заниматься своей деятельностью, после чего получали ячмень из царских амбаров, варили пиво и продавали его по установленным ценам под надзором специальных чиновников-«казначеев»{2}. «Открытие» такого важного источника казенных поступлений с тех же времен сопровождалось попытками его обойти: двухтысячелетней давности папирусные документы повествуют о неуплате налогов, занижении объема производства, «левой» торговле, подкупе и прочих злоупотреблениях чиновников.

Средневековой Европе принадлежит применение с XII века хмеля для пивоварения, и с этого времени пиво становится объектом международной торговли и серьезным соперником привозного вина. В немецких городах пивовары были представителями наиболее многочисленной ремесленной профессии: к концу XV века только в одном Гамбурге действовало 600 пивоварен. Их продукция насчитывала десятки сортов, изготовлявшихся по особой технологии — с использованием мака, грибов, меда, лаврового листа и т. д. В 1516 году появилась «Баварская заповедь чистоты» — один из первых известных законов, защищавших интересы потребителя: пиво надлежало варить только из ячменя, хмеля и воды, без сомнительных добавок вроде дубовой листвы или желчи теленка. Пиво было основной статьей экспорта и поставлялось во многие страны Европы. Немецкое пиво пили и в русских городах — Новгороде и Пскове. В обратном направлении немецкие ганзейские купцы везли русский мед, а позже стали импортировать хмель.

Средневековые городские и деревенские таверны служили центрами общения, где распространялись новости и слухи. Сеньор поощрял их посещение простолюдинами, поскольку там продавались его вино и пиво — вопреки протестам порицавшего пьянство и азартные игры приходского священника. Кабачки объединяли людей одной деревни, квартала, улицы или представителей одного ремесла. Хозяин мог ссудить деньгами соседей и приютить чужестранцев, поскольку питейное заведение было одновременно и гостиницей.

В немецких городах находилось немало винных и пивных погребов, куда могли заходить даже «отцы города» с семействами. Такие места пользовались европейской известностью. Гёте в погребе Аудербаха в Лейпциге написал несколько сцен из «Фауста», Гейне оставил знаменитое обращение к бременскому ратскеллермейстеру, а молодой Карл Маркс встречался в берлинских погребах со своими соратниками. Во Франции подобные заведения назывались «кабаре», куда собиралось все народонаселение города, от бедняков до богатеев. Там можно было пить и есть, а потому человек, не имевший хозяйства, находил там приют; так жили впоследствии многие люди искусства — Виктор Гюго, Беранже и другие писатели, художники, артисты.

В Англии королевские акты XIII века предписывали закрывать таверны до обхода ночной стражи, что объяснялось не только заботой об общественных нравах: кабачки становились центрами притяжения для обездоленных. Милостивый к нищим французский король Людовик Святой в своих «Установлениях» предписывал: «Если у кого-либо нет ничего и они проживают в городе, ничего не зарабатывая (то есть не работая), и охотно посещают таверны, то пусть они будут задержаны правосудием на предмет выяснения, на что они живут. И да будут они изгнаны из города».

Однако в те времена традиции и складывавшиеся веками нормы жизни препятствовали распространению пьянства. Люди с детства были «вписаны» в достаточно жесткую систему социальных групп — сословий, определявших их профессию, стиль жизни, одежду и поведение. Ни античный гражданин в системе своего мира-полиса, ни средневековый человек в рамках крестьянской общины или городского цеха не могли себя вести, как им заблагорассудится. Однообразный ритм повседневной жизни, полной напряженного труда, опасностей (неурожая, болезней или войн) и лишений, только по праздникам сменялся атмосферой лихого карнавального веселья.

Но и в такие дни поведение участников пиршества определялось сложившимся ритуалом. Члены купеческой гильдии французского города Сент-Омера в XII столетии руководствовались уставом, предписывавшим следующий порядок: «С наступлением времени пития полагается, чтобы деканы уведомили свой капитул в назначенный день принять участие в питии и предписали, чтобы они мирно явились в девятом часу на свое место и чтобы никто не затевал споры, поминая старое или недавнее». Празднество шло по регламенту, за соблюдением которого следили избранные «запивалы». Члены братства должны были выделить «порцию» больным и охранявшим их покой сторожам; «по окончании попойки и выплате всех издержек, если что останется, пусть будет отдано на общую пользу» — благоустройство города и благотворительность{3}.

«Наши цеховые попойки будут на Вознесение и Масленицу», — постановили в XV веке кузнецы датского города Слагельсе и требовали от явившихся на праздник быть подобающим образом одетым (то есть не приходить босиком), соблюдать тишину в зале, умеренно пить и есть, не поить других «больше, чем уважительно, и сверх порядка», а после праздничного застолья не блевать по дороге домой, чтобы прочие горожане не могли увидеть столь недостойного поведения. Если кто-то все же «производит нечистоты в цеховом доме, во дворе, или создает неприличия задом, или обзывает кого-то вором или изменником», то почтенные ременники и сумщики Копенгагена постановили, что нарушители приличий «штрафуются на 1 бочку пива братьям и 2 марки воска к мессе». Сапожники Фленсбурга считали верхом безобразия (стоит вспомнить ходячее утверждение «пьян как сапожник») остояние, когда допившийся до рвоты пьяный собрат возвращался на свое место и продолжал пить{4}.

Вызовом сложившейся системе норм и ценностей была поэзия вагантов — странствующих клириков, школяров, монахов, воспевавших дружеский круг, любовь и шумное застолье. В своей «Исповеди» безымянный автор, немецкий поэт («архипиита Кельнский»), несмотря на требуемое по форме отречение от заблуждений молодости, воспевал вино и пьянство:

В кабаке возьми меня, смерть, а не на ложе!

Быть к вину поблизости мне всего дороже.

Будет петь и ангелам веселее тоже:

Над великим пьяницей смилуйся, о Боже.

Однако подобные, порой даже кощунственные «кабацкие песни» вагантов — так же, как и знаменитые стихи их восточного единомышленника, поэта и ученого Омара Хайяма — вовсе не свидетельствуют о поголовном пьянстве их создателей и того круга образованных людей, который они представляли. Конечно, средневековые университеты были далеко не богоугодными заведениями, и уже в XII веке хронисты осуждали парижских школяров за то, что они «пьют без меры»; но слагавшиеся в то время «гимны Бахусу» можно считать не признаком падения нравов, а скорее утверждением нарождавшейся интеллигенции, символом свободного творчества и свободной мысли.

 

 

Мед-пиво пил

Торговые поездки и военные экспедиции в Византию познакомили русских с виноградным вином. Князь-воин Олег (882—912) получил в 911 году в качестве выкупа при осаде Константинополя «золото, и паволокы, и овощи, и вина, и всякое узорочье». Вместе с утверждением христианства вино получило распространение на Руси; по-видимому, первым виноградным вином, с которым познакомились наши предки, была мальвазия, приготовлявшаяся из винограда, росшего на Крите, Кипре, Самосе, некоторых других островах Эгейского моря и на Пелопоннесе.

Древнерусский читатель мог узнать из переводных греческих сочинений, что «винопьянство» произошло от языческого бога Диониса. Однако в языке той эпохи нет разнообразия названий и сортов вин — все они были слишком «далеки от народа». Только позже, во времена Московской Руси XIV—XVII веков, терминология усложняется благодаря развитию торговых контактов с Западом. С XV столетия на Руси стали известны «фряжские» напитки — виноградные вина из Европы. Первой стала «романея» — красное бургундское вино, затем в Московии появились французский «мушкатель» и немецкое «ренское» из мозельских виноградников.

На Руси наиболее распространенными напитками с глубокой древности были квас и пиво («ол»). Квас готовили из сухарей с солодом, отрубями и мукой: смесь парили в печи, процеживали и заквашивали, после чего ставили в погреб. Хлебный квас не только пили для утоления жажды, из него готовили блюда — тюрю и окрошку. Квас любили и простолюдины, и знатные — и не только в древности: вспомним хотя бы семейство Лариных из «Евгения Онегина», которому «квас как воздух был потребен». Кроме хлебного изготовляли и фруктовые квасы — яблочный, грушевый и другие, малиновый морс, брусничную воду.

Для приготовления браги или пива в домашних условиях распаривали и затем высушивали зерна ржи, ячменя, овса или пшена, подмешивали солод и отруби, мололи, заливали водой, заквашивали дрожжами без хмеля (для простой «ячневой» браги) или с хмелем (хмельная брага, «пивцо», «полпиво»), варили и процеживали. Источники упоминают несколько сортов пива и меда: «пиво обычно, пиво сычено, пивцо, перевары». При этом надо иметь в виду, что в источниках того времени название «пиво» употреблялось в значении любого напитка, а квасом называли не только безалкогольное, но и довольно крепкое питье; так что пьяницу вполне могли назвать «квасником».

О «хмельных напитках из меда» у славян сообщали еще арабские авторы X века — ученый ибн Рустэ и купец Ибрагим ибн Якуб. На Руси преобладали ягодные меды: малиновый, черничный, смородинный, черно-смородинный, костяничный, можжевеловый, вишневый, терновый. По выдержке меды классифицировались как княжий, боярский, приказной, рядовой, братский, столовый. Прославленный в сказках и былинах «мед ставленый» был напитком не повседневным, а парадным: его готовили из смеси меда диких пчел и ягодных соков, выдерживали от 10 до 35 лет; подавался он в основном на княжеские и боярские столы. При выделке ставленого меда его «рассычивали» водой и выпаривали: из 16 килограммов пчелиного меда получали вчетверо меньше кислого меда. Выпаренный осадок заквашивали, затем кислый мед клали в котел с ягодами. Этот настой бродил; его томили в печи, переливали в бочонки и ставили в погреб на выдержку. Более дешевой разновидностью был «мед вареный» — сильно разведенный (1 к 7) водой, сваренный с пивным суслом и патокой и заквашенный на дрожжах довольно крепкий напиток — до 16 градусов{5}.

Секретарь багдадского халифа Ахмед ибн Фадлан, побывавший в 921 году на Волге, описал церемонию похорон знатного «руса» с неумеренными возлияниями его друзей до тех пор, пока мертвый не был сожжен. Вместе с умершим в загробный мир отправилась одна из его наложниц, которой дали выпить огромный кубок — чашу смерти. Находки в захоронениях ритонов и кубков свидетельствуют именно о подобных ритуальных пирах-«стравах». Такой пир с истреблением огромного количества еды и питья должен был противостоять смерти и способствовать изобилию. Прежде чем так веселиться, надо было еще добыть необходимые средства, поэтому не случайно начало древнерусской государственности связано с «полюдьем», во время которого князь и его воины обеспечивали себя пропитанием.

В традиционном мире древних крестьян-общинников никто не мог праздновать по-своему и когда захочется. Пиры были неотъемлемой частью языческого ритуала. Для них на языческих городищах-«капищах» строились просторные помещения на 200—250 человек. Совершив жертвоприношение и прочие обряды и вознеся хвалу богам, собравшиеся начинали совместную трапезу с выпивкой.

Ритуал западных славян-язычников включал в себя ежегодные церемонии наполнения кубка идолу бога Святовита. По этому кубку жрец гадал о будущем урожае, а затем выливал старый напиток к ногам идола, в возлияние ему; наполнял рог свежим напитком и, почтив идола, как будто он должен был пить прежде жреца, просил торжественными словами счастья себе и стране и людям, обогащения и побед. Окончив эту мольбу он осушал рог и, наполнив опять, клал в руку идолу{6}. В древнерусских христианских поучениях против языческих пережитков также говорится о питии чаш в честь языческих богов-«бесов»; о том же священники спрашивали и на исповеди: «Молилась бесом или чашу их пила?»

 

 

«Почестный пир»

Жизнь древнерусских князей и их сподвижников была, конечно, более разнообразной. Однако и в этом княжеско-дружинном кругу пиры не были повседневным занятием: суровый быт эпохи, частые войны, далекие поездки и административные заботы оставляли дружиннику, боярину или купцу не так много времени для веселья. Богатое застолье с хмельным «зельем» носило чаще всего ритуальный характер. Одними из таких освященных временем обычаев и были воспетые в былинах знаменитые пиры князя Владимира:

Во стольном городе во Киеве,

Как у ласкового князя у Владимира,

Собирался у него там почестный пир,

Почестный пир и пированьице

На всех князей, на всех бояр,

На всех сильных могучих богатырей.

О размахе торжеств говорит «Повесть временных лет»: после постройки храма Богородицы (Десятинной церкви) Владимир Святославич в 996 году устроил в городе Василеве «праздник велик, варя 300 провар меду, и созываше боляры своя, и посадникы, старейшины по всем градом, и люди многы, и раздал убогым 300 гривен». Пир горой шел восемь дней, после чего князь вернулся в Киев «и ту пакы сотворяше праздник велик, сзывая бещисленое множество народа»{7}.

В эпоху становления государственности такие застолья становились своеобразным общественным институтом — совещанием князя со своими приближенными, дружиной, старейшинами: «Бе бо Володимер любя дружину и с ними думая о строи земленем, и о ратех, и о уставе земленем». На пирах-советах решались вопросы войны и мира, сбора дани с подвластных земель, принимались послы; былинные богатыри вызывались на «службу дальную»{8}. Торжественная трапеза закрепляла политический союз. Так, в 1147 году, известном как дата основания Москвы, в этой впервые упомянутой в летописи окраинной крепости Ростовской земли князь Юрий Владимирович Долгорукий (1125—1157) дал «обед силен» изгнанному из Киева Святославу Ольговичу. Пир мог стать и местом сведения счетов: тот же Юрий в 1157 году был отравлен в застолье киевскими боярами, а 60 лет спустя рязанский князь Глеб перебил собравшихся у него в гостях своих соперников-родственников.

На пиру князь вершил суд, награждал отличившихся, наделял обездоленных — в таких условиях верховная власть могла непосредственно и неформально общаться с подданными и должным образом реагировать на общественные настроения, что нашло отражение в былинах. Приехавшему в Киев «поступать на службу» богатырю Илье Муромцу не надо было являться в какое-либо учреждение, предъявлять документы или заполнять анкету. Он мог прийти прямо в «палаты белокаменны» и там за столом рассказать о себе, а в ответ на сомнения показать трофей — связанного Соловья-разбойника.

Княжеское застолье выполняло роль своеобразного государственного органа, где без формальностей решались многочисленные вопросы, а «мужичище-деревенщина» и князь еще могли говорить почти на равных. Столкновение мнений разрешалось столь же непосредственно. Древнеищие статьи сборника законов — Русской Правды (XI век) специально предусматривали штрафы ссорившихся на пиру за удары рогом или чашей. В былинах примирение соперников и единение князя со своей дружиной венчала круговая чаша, «не малая стопа — полтора ведра» (правда, раскопки в Новгороде показали, что древнерусское ведро было гораздо меньше современного).

В таких условиях отказ князя от устройства освященных обычаем пиров по религиозным соображениям воспринимался бы массовым сознанием не только как отречение от отеческих традиций, но и разрыв личных отношений носителя власти с широким кругом представителей других социальных слоев. И если принимать помещенное в летописи предание за правду, то слова Владимира о «веселии Руси» свидетельствуют не о какой-то особой приверженности к спиртному, а о том, что князь был достаточно гибким политиком: вводил новые законы и порядки, но при этом сохранял ритуалы и празднества, укреплявшие его авторитет.

Осуждение пьянства как антихристианского поведения способствовало сохранению его языческой символики, которая благополучно дожила до нашего времени. Именно к языческим ритуалам восходит отмеченная иностранцами манера русских пить водку не прерываясь и до дна. Налитый доверху стакан символизировал «дом — полную чашу» и полное здоровье его хозяина.

Современный тост когда-то являлся магическим благопожеланием. В Изборнике Святослава 1076 года читаем: «Чашу принося к устам, помяни звавшаго на веселие». В XVI столетии московские люди пили с пожеланием своему государю удачи, победы, здоровья и чтобы в его врагах осталось крови не больше, чем в этой чаше. Пить полагалось до дна, так как недопитое спиртное означало «оставленное» в чаше недоброжелательство.

 

 

Братчины и корчмы

В городах и селах Руси с глубокой древности были широко известны братчины, продолжавшие традиции языческих обрядовых трапез. Такие праздничные мирские пиры («братчина Никольщина», «братчина Петровщина», осенние праздники урожая и другие) объединяли и связывали личными отношениями членов крестьянской общины, прихожан одного храма, жителей одной улицы или участников купеческой корпорации; по этнографическим данным известны братчины скотоводческие, земледельческие, пчеловодческие и охотничьи. Обязательной частью этих общинных праздничных пиров являлся обрядовый напиток — мед или, чаще, пиво, причем иногда употреблялся один общинный ковш, из которого все участники пили по очереди. Братчины впервые упоминаются в письменных источниках XII века: когда жители Полоцка в 1159 году хотели заманить обманом князя Ростислава Глебовича, то «начаша Ростислава звати льстью у братьщину к святей Богородици к Старей, да ту имуть и». В более поздние времена такие праздники посвящались, как правило, святым-покровителям и существовали в России вплоть до XX столетия{9}.

Позднее мужики объясняли наблюдавшим такие трапезы исследователям, что мирские праздники установлены с давних времен «по обетам, данным предками в бедственные для них времена и в память чрезвычайных случаев или происшествий: мора людей, падежа скота, необыкновенного нашествия медведей, волков или других хищных зверей, ужасных пожаров, гибельных ураганов, совершенного побития хлебов»{10}.

Организация братчин подчинялась древней традиции. Выбирался главный распорядитель — «пировой староста»; он проводил сбор в складчину необходимых припасов: муки, солода и прочего. Под его наблюдением варили пиво или брагу, иногда на две-три сотни человек. Староста не только распоряжался за столом, но и признавался властями в качестве официального лица. Псковская судная грамота (XIV—XV века) признает за братчиной даже право суда над ее членами: «А братьщина судить как судьи»{11}, — таким образом собрание общинников разрешало бытовые споры и конфликты соседей. Этот же документ гласил: «Кто с ким на пьяни менится чим, или что ино им разменится или купит, а потом проспятся и одному исцу не любо будет, — ино им разменится, а в том целованиа нет, ни присужати», — то есть заключенная во время пирушек сделка могла быть признана недействительной, если одна из сторон хотела ее расторгнуть.

К совместной трапезе принято было приглашать бедняков и нищих, а также почетных гостей. Документы свидетельствуют, что даже в XVII веке в крестьянской братчине могли участвовать помещики, поскольку в допетровское время мелкие служилые люди еще не воспринимали такое поведение как несовместимое с их благородным происхождением. «У Якова де у Мусина-Пушкина была ссыпная крестьянская братчина после светлого воскресенья в понедельник; и Яков де Мусин тех немец Симона да Дмитрея в ту братчину звал. И как у нево, Якова, напилися, и он де Яков да брат ево Ондреян Макарьев сын Пушкин Симона изрезали ножем в горнице у нево Якова, а Дмитрея убил из пищали сквозь забор на улице Яковлев крестьянин Пушкина Дружинка Тимофеев», — давали в апреле 1633 года крепостные показания о попойке, закончившейся убийством их хозяином гостей — «служилых немцев» Дмитрия и Симона Симоновых{12}.

Чтобы исключить подобные ссоры, братчины объединяли родственников и соседей — посторонних туда старались не допускать. Новгородские былины с осуждением повествуют о буйном Василии Буслаеве и его друзьях:

Напилися оне тут зелена вина

И пришли во братшину в Николынину.

А и будет день ко вечеру,

От малова до старова

Начали уж ребятя боротися,

А в ином кругу в кулаки битися;

От тое борьбы от ребячия,

От тово бою от кулачнова

Началася драка великая{13}

Древнерусский город становился генератором культурной жизни. В нем производилось все, что было нужно для хозяйства и войны; он являлся экономическим и административным центром округи, именно там в первую очередь шло строительство храмов и происходило обучение грамоте. Горожане были более зажиточными и информированными (уже с X века городские глащатаи-биричи оповещали их о произошедших событиях), именно в городах составлялось большинство дошедших до нас летописей.

Не менее десятой части средневековых горожан знали грамоту, о чем свидетельствуют найденные в древнерусских городах берестяные грамоты и надписи—граффити на стенах древних храмов. Они сообщают о радостях и бедах средневековых людей, просивших у Бога милости и каявшихся в грехах. Один безымянный киевлянин XI века «пропил корзно» (плащ); четверо новгородцев с удовольствием откушали дорогого вина (вероятно, прямо во время церковной службы) и оставили благочестивую надпись на лестнице новгородского Софийского собора: «Радко, Хотко, Сновид, Витомир испили лаговицу здесь, повелением Угрина. Да благослови Бог то, что нам дал. А ему дай спасение. Аминь». «Ох мне лихого сего попирия; голова мя болит и рука ся тепет (дрожит. — И. К., Е. Н.)», — мучился похмельем однажды утром 1312 года книжный писец Кузьма Попович, о чем и сообщил потомкам на страницах переписываемой им рукописи{14}.

Вместе с упрочением торговых связей и ростом городов, чье население было меньше связано патриархальными традициями, рано или поздно должна была появиться специфически городская инфраструктура — места, где горожане и приезжие могли отдохнуть, остановиться на ночь, поесть и выпить. Правда, немногие сохранившиеся источники той поры ничего не говорят об организации продажи питий в Древней Руси. Известно, что у славян с древности существовала корчма — постоялый двор и трактир с продажей напитков. Начиная с XI века эти общественные заведения можно было встретить у южных славян и чехов, в Польше и Литве, позднее — у венгров и эстонцев. Можно полагать, что и на Руси они бытовали издавна, хотя упоминается такое заведение впервые только в грамоте 1359 года.

В помещении корчмы — большой комнате — посредине находился очаг-огнище, а в крыше — отверстие для дыма. Вокруг огнища стояли столы и скамьи для гостей. В углу размещалась лавка, где продавалась всякая всячина: веревки, орехи, фасоль, пшено. Там же стояли несколько бочек, откуда в жестяную кружку или глиняный кувшин наливали вино, пиво или квас, которые потом разливали в чаши. Кроме общей комнаты в корчмах имелись помещения для отдыха проезжающих и вместительный сарай для возов и лошадей. Владелец заведения именовался корчмарь или корчмит, а владелица — корчмарка. В Польше и Прибалтике традиционная корчма сохранялась до XIX века.

Корчма служила местом собраний и распространения новостей, гостиным двором — являлась средоточием городской жизни. К сожалению, до нас не дошли, в отличие от стран Западной Европы, архивы средневековых русских городов; мы не располагаем также письмами или дневниками, которые раскрывали бы повседневную жизнь людей той эпохи с их бедами и радостями. Только изредка «проговариваются» об этой стороне бытия официальные летописи — и то в связи с делами государственными. Так, из псковской хроники можно понять, что местные «корчмиты» были достаточно влиятельными и состоятельными людьми, поскольку в 1417 году даже смогли оплатить строительство участка городской стены{15}. Но в нравоучительных сборниках Средневековья эта профессия характеризуется как предосудительная — в таком перечне: «…или блудник, или резоимец, или грабитель, или корчмит»{16}.

Правда, среди христианских святых известен и мученик Феодот Корчемник, живший в IV столетии. Феодот хотя и являлся сыном христианских родителей, тем не менее был очень корыстолюбив и открыл корчму, то есть, как сказано в его житии, «дом пагубный», где «уловлял души людей в погибель», развращал их, заставлял пить и есть, забывать Бога и губить свою честь и состояние. Но однажды он пришел в себя, вспомнил Бога, смерть, Страшный суд и ад — и исполнился страха; и с той поры он начал в своей корчме кормить голодных, поить жаждущих, одевать нагих, стал благодетельствовать церквям и их служителям. Окончил Феодот жизнь, мужественно приняв страшные муки от гонителей христиан.

Но пример благочестивого Феодота — скорее исключение из правил. Утверждавшаяся на Руси православная церковь едва ли одобряла деятельность корчмарей и их заведений. Но и запретить их она не могла — языческие обычаи и ритуалы постепенно вводились в рамки церковного календаря и ставились под надзор духовных властей. Не преследовалось и употребление вина. Более того, с принятием Русью христианства даже должен был увеличиться ввоз необходимого для причастия виноградного вина: амфоры-«корчаги» из-под него обнаружены археологами в 60 больших и малых древнерусских городах.

 

 

«В меру и в закон»

В «Типиконе» — уставе жизни православной церкви — содержится перечень пищевых запретов во время постов. Потребление вина в этом списке ограничивается меньше, нежели рыбы и растительного масла, и разрешается даже в субботние и воскресные дни Великого поста и в другие дни недели, если на них приходится поминовение особо почитаемых святых. Монахам разрешено вкушать вино «ради человеческой немощи», ведь оно часто было единственным средством поддержать силы при физических недугах. Но в Византии, откуда родом православная ветвь христианства, пили преимущественно сухое вино, а не водку или коньяк. «Вкушение вина» было очень умеренное: в уставных книгах указывается, где можно испивать по единой чаше, где — по три, однажды в день — за трапезой после церковной службы. Вино также входило в чин празднования великих христианских праздников. Например, по окончании литургии на Рождество Христово происходит «на трапезе утешение братии великое», что подразумевает наличие вина за столом.

На практике высшее и низшее духовенство на Руси нередко принимало участие в празднествах и пирах, чтобы не отрываться от своей паствы и освящать события своим авторитетом. В 1183 году великий киевский князь Святослав Всеволодович (1176—1194) устроил по поводу освящения церкви Святого Василия пир, на который были приглашены глава русской церкви митрополит Никифор «и ины епископы, игумены и весь святительский чин и кияны, и быша весели»{17}.

В повседневной жизни воспитывать новообращенную паству приходилось приходским священникам. Отечественные и переводные церковные поучения в принципе не осуждали употребления вина — предполагалось лишь соблюдение меры. В сборнике «Пчела» масштаб застолья измерялся по шкале: «Когда сядешь на пиру, то первую чашу воспиешь в жажду, вторую — в сладость, третью — во здравие, четвертую — в веселие, пятую — в пьянство, шестую — в бесовство, а последнюю в горькую смерть». Ссылки на авторитет одного из отцов церкви, святого Василия Великого, утверждали, что «богопрогневательной» является лишь седьмая по счету чаша, после которой человек «ни се мертв, ни се жив, опух аки болван валяется осквернився». Игумен старейшего на Руси Киево-Печерского монастыря Феодосий (XI век) в своих поучениях беспокоился о том, чтобы отучить христиан от пьянства, «ибо иное пьянство злое, а иное — питье в меру и в закон, и в приличное время, и во славу Божию»{18}.

Церковь не выступала резко и против народных праздничных обычаев, требуя устранить только наиболее грубые языческие черты. «Горе пьющим Рожанице!» — угрожал новгородский архиепископ Нифонт (1131 — 1156) тем, кто продолжал праздновать в честь языческих богов{19}. Сто лет спустя митрополит Кирилл (1247—1281) запрещал «в божественныя праздники позоры некаки бесовския творити, с свистанием и с кличем и воплем, созывающе некы скаредные пьяници, и бьющеся дреколеем до самыя смерти, и взимающе от убиваемых порты»{20}.

Руководство церкви вынуждено было строго следить за поведением самих пастырей; ведь именно приходские священники должны были быть «во всем по имени своему свет миру» и прививать людям нормы христианской нравственности. «Вижу бо и слышу, оже до обеда пиете!» — уличал новгородских священников архиепископ Илья (1165—1186), поясняя, что по примеру нерадивых отцов духовных их прихожане сами пьют «через ночь» напролет{21}.

От слов переходили к дисциплинарным взысканиям. «Аще епископ упиется — 10 дней пост», — гласило правило митрополита Георгия (1065—1076). Однако требования к «упившемуся» попу были более жесткие, нежели к епископу: архиерей во искупление должен был поститься 10 дней, а священника могли и сана лишить. Хотя другой юридический кодекс, церковный устав Ярослава Мудрого (1019—1054), предусматривал ответственность епископа в случае, если подчиненные ему священнослужители «упиются без времени».

Бедный древнерусский батюшка, конечно, знал, что принимать хмельное можно только «в подобное время»; но как было избежать приглашений прихожан на брачные и иные пиры с их необходимым дополнением — плясками и прочими «срамными» развлечениями? «Отходи прежде видения!» — требовало от попа «Поучение новопоставленному священнику»; но на практике это руководство было трудноисполнимо, особенно если звал сам князь. Такие пиры могли затянуться надолго. В 1150 году во время очередной войны за Киев между Юрием Долгоруким и его племянником Изяславом Мстиславичем войско Изяслава смогло занять мощную крепость Белгород без боя, потому что сидевший там сын Долгорукого Борис «пьяше с дружиною своею и с попы белогородьскыми» и не заметил появления противников.

Боролась церковь и с пьянством среди мирян. Судя по сохранившимся требникам, в XV веке в чин исповеди при перечислении грехов был включен специальный вопрос «или упился еси без памети?» с соответствующей епитимией в виде недельного поста. «Упивание» в корчме или самодельное изготовление хмельного на продажу («корчемный прикуп») наказывались даже строже — шестимесячным постом{22}.

Церковное право стремилось оградить интересы законной жены пьяницы: она получала редкую возможность развода (и всего только три года церковного наказания — епитимий), если непутевый муж расхищал ее имущество или платье — «порты ее грабити начнет или пропивает». По нормам Русской Правды XI—XII веков купца, погубившего в пьянстве чужое имущество, наказывали строже, чем потерявшего его в результате несчастного случая. Такого пьяницу разрешалось даже продать в рабство. Впоследствии эта правовая норма без изменения перешла в Судебники 1497 и 1550 годов. Та же Русская Правда делала общину ответственной за убийство, совершенное кем-либо из ее членов в пьяном виде на пиру в таком случае соседи были обязаны помочь виновному выплатить штраф-«виру». Вотчиннику-боярину запрещалось бить в пьяном виде, то есть «не смысля», своих зависимых людей — «закупов». Подразумевалось, что эту процедуру можно совершать только в трезвом состоянии и «про дело»; хотя трудно представить, как эти условия могли соблюдаться в повседневной практике средневековой вотчины.

Неодобрительное отношение к нарушениям традиций можно отметить и в фольклоре. В новгородских былинах гибнет противопоставивший себя обществу буйный гуляка Василий Буслаев, звавший своих товарищей

<…> Не работы робить деревенский,

Пить зелена вина безденежно;

терпит поражение и другой герой — Садко, который на пиру

<…> Во хмелинушке… да призахвастался

В Новегороде товары все повыкупить{23}.

«Питейная ситуация» на Руси принципиально не изменилась и в более позднее время. В немногих сохранившихся источниках XIII—XV столетий упоминаются те же напитки, что и раньше: мед, пиво, вино и квас. Так же устраивались княжеские пиры и народные братчины. В новгородских владениях традиционная варка пива была также крестьянской повинностью: как следует из берестяной грамоты первой половины XIV века, некая Федосья обязана была «варити перевары» для землевладельца{24}.

Как и прежде, церковные власти выступали против неумеренной выпивки, поскольку нравы в эпоху ордынского господства и непрерывных усобиц не стали более гуманными. В начале XV века основатель крупнейшего на Русском Севере Белозерского монастыря Кирилл просил сына Дмитрия Донского, удельного князя Андрея, «чтобы корчмы в твоей отчине не было, занеже, господине, то великая пагуба душам; крестьяне ся, господине, пропивают, а души гибнут». Основатель другого монастыря Пафнутий Боровский был свидетелем дикого пьянства во время чумы 1427 года, когда в брошенных домах отчаянные гуляки устраивали пиршества, во время коих «един от пиющих внезапу пад умераше; они же ногами под лавку впхав, паки прилежаще питию». Помимо обычных проблем церкви, связанных с «грубостью» паствы, добавилась необходимость борьбы с появившимися ересями. Еретики-новгородцы в 80-х годах XV столетия отрицали Троицу и божественность Христа и не желали почитать икон — вплоть до демонстративного поругания святынь во хмелю, как это делал излишне вольнодумный «Алексейко подьячий»: «…напився пьян влез в чясовни, да снял с лавици икону — Успение пречисты, да на нее скверную воду спускал». Собственно, еретики — новгородские попы — и выдали себя тем, что прилюдно в пьяном виде похвалялись своим нечестием, за что дешево отделались — были биты кнутом за то, что «пьяни поругалися святым иконам»{25}.

Во второй половине XV века появилось первое публицистическое произведение, посвященное пьянству, — «Слово о высокоумном хмелю». «Слово» давало портрет любителя хмельного: «Наложу ему печаль на сердце, вставшу ему с похмелиа, голова болит, очи света не видят, а ум его не идет ни на что же на доброе. Вздвигну в нем похоть плотскую и в вся помыслы злыя и потом ввергну его в большую погыбель». Хмель предостерегал всех, от князя до селянина: кто «задружится» с ним, того ожидает неизбежное «злое убожие» — «цари из царства изринушася, а святители святительство погубишь, а силнии силу испрометаша, а храбрии мечю предании быша, а богатии нищи створиша, а здравии болни быша, а многолетний вскоре изомроша», так как пьянство ум губит, орудия портит, прибыль теряет{26}. Автор приравнял пьяниц к самоубийцам-удавленникам, умиравшим без Божьего суда.

 

 

«Питья им у себя не держати»

В том же XV столетии крепнувшая княжеская власть понемногу начала «старину» нарушать и все более энергично контролировать повседневную жизнь своих подданных. Жалованные грамоты московских великих князей Василия II (1425—1462) и Ивана III (1462—1505) запрещали посторонним, в том числе и княжеским слугам, являться на братчины в церковные села, ибо «незваны к ним ходят на праздники, и на пиры, и на братшины, да над ними деи силничают, меды де и пиво и брагу силою у них емлют, а их деи бьют и грабят»{27}. В XVI веке этот запрет становится обычной нормой для великокняжеских наместников и закрепляется в особых уставных грамотах.

При этом, ограждая крестьян привилегированных владельцев от «незваных гостей», власти постепенно ограничивали права самих крестьян на свободное, мирское устройство праздников и изготовление спиртного. Иван III уже разъяснял игумену Кирилло-Белозерского монастыря: «Которому будет человеку к празднику розсытить меду, или пива сварити и браги сварити к Боришу дни, или к которому к господскому празднику, или к свадьбе, и к родинам, или к масленой неделе, и они тогды доложат моих наместников переславских, или их тиунов… А пьют тогды у того человека три дни. А промеж тех праздников питья им у себя не держати. А меду им и пива, и браги на продажу не держати»{28}.

Такие распоряжения постепенно подготовили почву для запрещения свободного производства и продажи хмельных напитков. Впервые о такой практике рассказал венецианский посол Амброджо Контарини, побывавший проездом в Москве зимой 1476/77 года: «У них нет никаких вин, но они употребляют напиток из меда, который они приготовляют с листьями хмеля. Этот напиток вовсе не плох, особенно если он старый. Однако их государь не допускает, чтобы каждый мог свободно его приготовлять, потому что если бы они пользовались подобной свободой, то ежедневно были бы пьяны и убивали бы друг друга, как звери». Сообщение венецианца подтверждается свидетельствами других побывавших в России путешественников и дипломатов — С. Герберштейна (1517 и 1526 годы), А. Кампензе (1525), Фейта Зенга (40-е годы XVI века){29}.

Венецианский дипломат положил начало устойчивой западноевропейской традиции считать москвитян «величайшими пьяницами», которые, по его словам, проводили время до обеда на базаре, а после обеда расходились по «тавернам» — хотя посол общался с узким крутом московских купцов, большая часть которых была иноземцами. О каком-то особом распространении пьянства в XV веке говорить трудно. Известные по летописям случаи военных поражений московских войск из-за пьянства (как, например, в 1377 году на реке с символическим названием Пьяна, когда дружина «наехаша в зажитии мед и пиво, испиваху допьяна без меры» и была разгромлена татарами{30}) отмечались именно как исключения, а отнюдь не обычное явление. До XVI века дожили старинные корчмы, подчас вызывавшие неудовольствие ревнителей нравственности. «Аще в сонмищи или в шинках с блудницами был и беззаконствовал — таковый семь лет да не причастится», — пугали беспутных прихожан их духовные отцы{31}, но сами тоже захаживали в эти заведения. В корчмах устраивали представления скоморохи. Сборник церковных правил 1551 года — «Стоглав» — обвинял их, что «со всеми играми бесовскими рыщут». Корчмы были обычным местом азартных игр — в зернь играли и «дети боярские, и люди боярские, и всякие бражники». Сохранялся прежний ассортимент напитков — в основном меда и пива; при этом употребление вина, как и ранее, оставалось привилегией знати и упоминалось в источниках даже реже, чем в XI—XII веках.

Сосредоточение «питейного дела» в руках государства было вызвано не столько увеличением потребления спиртного, а скорее общими условиями развития российской государственности. Закономерное для всех средневековых государств Востока и Запада преодоление раздробленности протекало на Руси в условиях ордынского господства и нараставшего экономического отставания от Западной Европы.

Потребность в сосредоточении всех наличных ресурсов и противостояние Золотой Орде и другим соседям постепенно привели к изменениям в социальной структуре общества, которое все больше стало напоминать военный лагерь. Дворяне-помещики XV—XVI веков, выраставшие на княжеской службе и всецело зависевшие от княжеской милости, в гораздо меньшей степени обладали корпоративными правами и привилегиями по сравнению с дворянами на Западе. Крестьяне и горожане, в свою очередь, попадали во все большую зависимость и от государства (через систему налогов и повинностей), и от своих владельцев: на Руси в XVI—XVII столетиях последовательно оформлялось крепостное право и отсутствовали городские вольности.

Разоренной татарским «выходом» и отрезанной от морских торговых путей Руси приходилось заново «повторять» пройденный в XI—XII веках путь: возрождать феодальное землевладение, городское ремесло, денежное обращение — в это время на Западе уже действовали первые мануфактуры, банки, городские коммуны и университеты. Особенно тяжелым было положение русских городов, чье развитие затормозилось на столетия. Во время усобиц великие и удельные князья «воевали, и грабили, и полон имали», людей «безчислено пожигали», «в воду пометали», «иным очи выжигали, а иных младенцев, на кол сажая, умертвляли». Татары продолжали опустошительные набеги; жителям разоренных городов и сел угрожали «лютая зима», «великий мор», частые неурожаи. В этой череде бедствий потихоньку исчезли городские вечевые собрания, и летописцы перестали упоминать о них. Сами города, по мере объединения под властью Москвы, становились «государевыми», управлявшимися назначенными из Москвы наместниками, а «городской воздух» не делал свободным беглого крестьянина. Московское «собирание земель» уничтожило почву, на которой могли действовать городские вольности. Жители 180 русских городов составляли всего два процента населения, тогда как в Англии — примерно пятую часть, а в Нидерландах — 40 процентов.

Отсутствие мощных социальных «противовесов» способствовало концентрации власти в руках московских государей. Опираясь на свои огромные владения, они возглавляли общенациональную борьбу против татарской угрозы. «Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира», — писал о Василии III (1505—1533) наблюдательный австрийский посол барон Сигизмунд Герберштейн. Процесс объединения страны завершался в форме самодержавной монархии, нормой которой стало знаменитое высказывание Ивана Грозного: «Жаловать своих холопей вольны, а и казнить вольны ж есмя». Жаловали в том числе и питьями — для ободрения воинства: при осаде Василием III в 1513 году Смоленска псковские пищальники перед штурмом получили «три бочки меду и три бочки пива, и напившися полезоша ко граду». Но атака закончилась плачевно для нападавших, которых «много же побили, занеже они пьяны лезли»{32}.

Утверждение такого порядка в условиях относительной экономической отсталости и необходимости мобилизации всех сил и средств для нужд армии и государства стимулировало подчинение казне и такой сферы, как питейное дело. Но в условиях традиционного общества полностью ликвидировать старинные права крестьян и горожан на праздничное питье было невозможно. К тому же пиво варилось, как правило, не для хранения, а для немедленного потребления, а производство меда было ограничено объемом исходного сырья. Алкогольная ситуация изменилась только с появлением качественно нового напитка — водки.

 

 

Глава 2 «ГОСУДАРЕВО КАБАЦКОЕ ДЕЛО»

 

«Любимейший их напиток»

По традиции принято приписывать изобретение водки ученым арабского Востока конца I тысячелетия н. э.; более определенно можно сказать, что первый перегонный аппарат в Европе появился в Южной Италии около 1100 года{1}. В течение нескольких столетий aqua vitae («вода жизни») продавалась как лекарство в аптеках. Тогдашняя медицина полагала, что она может «оживлять сердца», унимать зубную боль, излечивать от чумы, паралича и потери голоса{2}.

Во Франции это привело к появлению национального напитка — коньяка. Но с распространением рецепта все дальше на север и восток стали возникать проблемы с сырьем — виноград не рос в Северной Европе. Тогда впервые попробовали использовать злаковые культуры. Помогли традиции пивоварения: солод (пророщенные зерна ржи), используемый для приготовления пива, теперь затирали в бражное сусло. Так появился немецкий брандвейн. В Англии и Шотландии стали использовать ячмень; сохранившийся документ 1494 года с указанием рецептуры приготовления «воды жизни» дал основание отпраздновать в конце XX века 500-летний юбилей шотландского виски. С конца XV — начала XVI столетия относительно дешевые и не портившиеся хлебное вино (водка), джин, ром и другие спиртные изделия того же рода начинают постепенно завоевывать Европу, а затем и другие континенты. Когда в 1758 году Джордж Вашингтон избирался в законодательную ассамблею штата Вирджиния, он бесплатно раздал избирателям 28 галлонов рома, 50 галлонов ромового пунша, 34 — вина, 46 — пива и два галлона сидра, и все это — на 391 человека в графстве.

Английские, голландские и немецкие купцы познакомили с крепкими питьями не только соотечественников, но и население своих колониальных владений в Азии, Латинской Америке и Африке. «Питейные» деньги становятся одной из важнейших статей дохода и объектом высокой политики. Знаменитый кардинал Ришелье счел необходимым включить в свое «политическое завещание» пункт о расширении французской «северной торговли», ибо «весь Север безусловно нуждается в вине, уксусе, водке».

Помещаемые иногда на этикетках современных водочных бутылок уверения в том, что их содержимое изготовлено «по рецептам Древней Руси», не соответствуют действительности. Не вдаваясь в спор о точном времени и месте изобретения этого национального продукта, можно выделить рубеж XV—XVI веков, когда новый напиток стал известен в Москве{3}. Впервые сообщил об этом достижении русских ректор Краковского университета и врач польского короля Сигизмунда I Матвей Меховский. В главе «Трактата о двух Сарматиях» (первое издание — 1517 год), посвященной Московии, он писал, что ее жители «часто употребляют горячительные пряности или перегоняют их в спирт, например, мед и другое. Так, из овса они делают жгучую жидкость или спирт и пьют, чтобы спастись от озноба и холода»{4}.

В том же году посол германского императора Сигизмунд Герберштейн увидел на парадном обеде в Кремле «графинчик с водкой (он употребил соответствующее немецкое слово «Pranndtwein».—И. К., Е. Н.), которую они всегда пьют за столом перед обедом»{5}. Кажется, в это время этот напиток еще был редкостью; не случайно Герберштейн особо отметил появление графинчика на великокняжеском пиру. Однако уже несколько лет спустя, в 1525 году в Риме епископ Паоло Джовио по поручению папы расспрашивал московского посланника Дмитрия Герасимова и с его слов записал, что московиты пьют «пиво и водку, как мы видим это у немцев и поляков». Последующие описания путешествий в Россию XVI века уже неизменно содержали упоминания водки как общеупотребительного напитка жителей{6}.

Очень возможно, что познакомили московитов XVI столетия с этим продуктом западноевропейские или прибалтийские купцы. Во всяком случае, до 1474 года именно немецкие торговцы привозили спиртное в Псков; только в этом году новый торговый договор прекратил эту практику, «и оттоле преста корчма немецкая»{7}. Новгородские купцы также покупали вина за рубежом, а когда в 1522 году власти Новгорода потребовали у таллинского магистрата уплатить долг русским купцам, в перечне имущества упоминались и «бочки вина горячего»{8}. В XVII веке статьей импорта из Швеции стало оборудование для винокурения — медные кубы и «винокурные трубы».

В начале XVI века появилось и слово «водка», но употреблялось для обозначения спиртовых настоек в качестве медицинского препарата. Такие «водки» в Москве настаивались на естественном сырье, имевшем лечебные свойства. Их готовили в специальном учреждении — Аптекарском приказе, учрежденном в конце столетия, имевшем соответствующую аппаратуру. Страждущие подавали челобитные о пользовании такими лекарствами: «Вели, государь, мне дать для моей головной болезни из своей государьской оптеки водок: свороборинной, буквишной, кроловы, мятовые, финиколевой». Водку как алкогольный напиток в течение нескольких столетий называли «хлебным вином»; во всяком случае, эти названия свободно заменяли друг друга. Официальное признание термина «водка» для продукта винокуренного производства произошло в 1751 году с выходом указа о том, «кому дозволено иметь кубы для двоения водок»{9}. Так или иначе, новый напиток быстро вошел в употребление.

Составленный в середине XVI века «Домострой» — свод правил ведения хозяйства и быта зажиточного русского горожанина («имеет в себе вещи полезны, поучение и наказание всякому християнину») — уже хорошо знал процесс винокурения и давал наставления. Если варить пиво хозяин мог поручить слугам, то мед сытить и вино курить надлежало лично: «Самому ж неотступно быти, или кто верен и прям, тому приказати… а у перепуска (перегонки. — И. К., Е. Н.) потому ж смечать колке ис котла укурит первого и среднего, и последнего». Готовую водку (здесь она называлась и вином, и «аракой») рекомендовалось ни в коем случае не доверять жене и тем более «упьянчивым» слугам, а хранить «в опришенном погребе за замком», а пиво и мед — во льду под контролем самого главы семьи: «А на погреб и на ледник и в сушило и в житницы без себя никакова не пущати, везде самому отдавати и отмерите и отвесити и скольке кому чего дасть, то все записати».

«Домострой» содержит описание технологии приготовления своеобразного «коктейля», подававшегося в домах по случаю церковного праздника, свадьбы, крестин, дней поминовений, посещения игумена или неожиданного приезда гостей: смесь меда, мускатного ореха, гвоздики и благовоний «в печи подварив, в оловеники (оловянную посуду. — И. К., Е. Н.) покласти или в бочечки, в горячее вино, а вишневого морсу и малинового… а в ыной патоки готовой».

Хозяйке дома предписывалось гостей «потчивати питием как пригожа, а самой пьяново пития хмелново не пити». «Домострой» предостерегал и гостей от неумеренного употребления водки, ведь после пира можно было не добраться домой: «Ты на пути уснешь, а до дому не доидеши, и постражеши и горше прежнего, соимут с тебя и все платие и што имаши с собою, и не оставят ни срачицы. Аще ли не истрезвишися и конечным упиешися… с телом душу отщетиши; мнози пияни от вина умирают и на пути озябают»{10}.

Пройдет еще сто лет — и этот продукт получит гораздо более широкую известность, и заезжие иностранцы будут называть его «любимейшим напитком» русских.

 

 

Явление кабака народу

Посол Герберштейн сообщал, что великий князь Московский Василий III «выстроил своим телохранителям новый город Нали» — стрелецкую слободу Наливки (в районе улицы Большая Якиманка) и разрешил им свободное изготовление вина. Однако право на изготовление крепкого питья недолго оставалось только формой поощрения верных слуг. Теперь власть решила сама продавать водку под старой вывеской «корчмы», а возможно, и использовала уже имевшиеся заведения.

Летописный отрывок XVI столетия донес до нас рассказ о введении таких учреждений в Новгороде в 1543 году: «Прислал князь великий Иван Васильевич в Великий Новгород Ивана Дмитриевича Кривого, и он устроил в Новгороде 8 корчемных дворов». Правда, первые опыты открытия казенных питейных домов не всегда проходили удачно. После просьб новгородского архиепископа Феодосия, обеспокоенного ростом преступности — грабежей и убийств, — московское правительство в 1547 году «отставило» корчмы в Новгороде. Вместо них «давали по концам и по улицам старостам на 50 человек 2 бочки пива, да б ведер меду, да вина горького полтора ведра на разруб»{11}, то есть стали распределять спиртное через выборных представителей низовой администрации.

Как внедрялись питейные новшества в других частях Московского царства, мы не знаем, но в итоге государственных усилий появился русский кабак. Многие авторы связывают рождение кабака с учреждением в 1565 году Иваном Грозным (1533— 1584) опричнины и похождениями опричной братии. Однако впервые такое название встречается в документе 1563 года{12}, а к концу века становится традиционным обозначением казенного питейного дома. Не вполне понятно и происхождение самого термина: филологи полагают возможным заимствование и из тюркских языков, и из нижненемецкого диалекта{13}.

Возможно, поначалу открывать кабаки могли и частные лица. Во всяком случае, служивший в России при Иване Грозном немец-авантюрист Генрих Штаден, по его собственному признанию, нажил хорошие деньги, поскольку «шинковал пивом, медом и вином». О том, что кабаки в России «царь иногда отдает на откуп, а иногда жалует на год или на два какому-нибудь князю или дворянину в награду за его заслуги», сообщал побывавший в 1557—1558 годах в Москве агент английской Московской компании Антоний Дженкинсон{14}.

И позднее, в документах XVI—XVII столетий, упоминаются частные питейные заведения, которые, случалось, жаловались царем дворянам вкупе с поместьем или вотчиной. Но со времени Ивана Грозного такое право являлось привилегией и подтверждалось специальной грамотой — вроде той, которую в январе 1573 года получил служилый татарский князь Еникей Тенишевич, пожалованный «за его Еникееву и за сына его, Собак мурзину, к нам службу в Темникове кабаком, что ныне за царем Саинбулатом Бекбулатовичем»{15}. Из текста этого документа следует, что род князя владел кабаком «изстари», пока он каким-то образом не перешел в руки другого служилого хана, ставшего в 1575 году по воле грозного царя марионеточным «великим князем всея Руси».

До середины XVII века знатные особы имели привилегию владеть частными кабаками и охотно ею пользовались — как, например, князь Иван Лобанов-Ростовский, выпрашивавший в 1651 году у царя Алексея Михайловича (1645—1676): «Крестьянишкам моим ездить в город далече. Пожалуй меня, холопа своего, вели, государь, в моих вотчинках устроить торжишко и кабачишко». Обычно такую милость получали лица из ближайшего окружения царя, но иногда за особые заслуги она давалась в награду.

Так получил кабак знаменитый нижегородец Козьма Минин, ставший при Романовых думным дворянином и хозяином нижегородских вотчин. Владельцем нескольких кабаков был его сподвижник воевода Дмитрий Михайлович Пожарский, включивший их в перечень собственности в своем завещании. «Марчюковские кабаки» он отписал своей жене, а сына Петра благословил вотчинами: «в Суздальском уезде селом с кабаком, и с тамгою, и с перевозом, и с мельницею, что ему дано в вотчину из моево ж поместья, да и моя вотчина, что ис тех же Мытцких деревень взято ему. А что осталось в поместье за вотчиною, и то ему ж… Да ему ж в Нижегородцком уезде у Балахны селцо Кубенцово с кабаком, и с тамгою, и с ухватом да на Балахне варница соленая». Однако князь сознавал греховность питейного богатства и перед смертью распорядился «кабацкими доходы меня не поминать; хотя в то число займовать, а опосле платить не из кабацких же доходов»{16}.

Но разрешения на содержание частных кабаков скоро стали исключением — особым знаком царской милости. Обычной привилегией служилых дворян было право на винокурение. Вот и просили в 1615 году ливенские дети боярские о разрешении им «вино курить и пиво варить безъявочно и безпошлинно» по причине тяжести своей службы: «А мы, холопы твои, люди одинакие, а места наши украинныя и безпрестанна мы бываем на твоих, государевых, службах и воды пьем из разных степных рек, и от разных вод нам, холопем твоим, чинятца скорби и без питья нам, холопем твоим, быть нельзя». Измученным водой ливенцам разрешили гнать вино, чтобы им «от скорбей вконец не погибнуть», но ни в коем разе не на продажу{17}.

В условиях постоянных финансовых затруднений и необходимости содержать значительную армию правительство стремилось сосредоточить в своих руках все важнейшие источники поступления денежных средств. Едва ли не самым важным из них на столетия стала государственная винная монополия. Кабаки превратились в казенные учреждения и обычно содержались выборными от населения кабацкими головами и целовальниками, присягавшими, целуя крест, исправно нести «государеву службу». Таким образом, содержание кабаков стало дополнительной повинностью населения.

Теперь кабаки уже являлись неотъемлемой частью российских посадов. «В каждом большом городе, — писал английский дипломат и разведчик Джильс Флетчер, побывавший в России в 1589 году, — устроен кабак или питейный дом, где продается водка (называемая здесь русским вином), мед, пиво и прочее. С них царь получает оброк, простирающийся на значительную сумму: одни платят 800, другие 900, третьи 1000, а некоторые 2000 или 3000 рублей в год»{18}.

Удивление англичанина по поводу огромных доходов царской казны от питейной продажи вполне понятно. Однако цифры эти — чрезвычайно большие для своего времени и, скорее всего, преувеличенные. Сообщения посла о том, что «бедные работники и мастеровые» пропивали в день по 20—40 рублей, также едва ли соответствовали действительности: на такие деньги в России XVI века можно было приобрести целое село. Однако Флетчер точно подметил быстрое развитие кабацкого дела.

Его не прервали даже разорения и гражданская война. Сохранившийся архив Новгорода показывает, что в самый разгар Смуты в городе функционировали кабаки и винный погреб, исправно снабжавший их питьем. После свержения летом 1610 года царя Василия Шуйского москвичи призвали на трон польского королевича Владислава, чей представитель боярин Иван Салтыков явился в Новгород и привел жителей к присяге «царю Владиславу Жигимонтовичу». Однако уже через полгода Салтыков был объявлен изменником, посажен в тюрьму и казнен; в Новгороде объявились посланцы подмосковного ополчения во главе с чашником Василием Бутурлиным, а воеводой стал князь Иван Никитич Большой Одоевский. Все дворцовые земли, розданные сторонникам королевича Владислава, было указано вернуть в казну. Но скоро к городу подошли шведские войска.

Все эти политические и военные перемены нашли отражение в приходно-расходной документации винного погреба, бесперебойно выдававшего вино по указам любой власти. Сначала его получал и распределял среди новгородских служилых людей боярин Салтыков. Потом его запасы были конфискованы, но «опальное вино» вместе с прочими кабацкими питьями по-прежнему отпускалось дворянам, детям боярским, новокрещеным татарам и монастырским служкам, «которые были против польских людей с воеводою с Леонтьем Андреевичем Вельяминовым под Старою Русою», — кому по кружке, а кому и по ведру. В конце июня — начале июля 1611 года, накануне «новгородского взятия» шведами, вино из государственных запасов выдавалось наиболее интенсивно, в том числе было отпущено 40 ведер для переговоров со шведами: «а вино бы было доброе, чтобы неметцким людем в почесть было».

Однако не помогло и «доброе вино». Переговоры со шведским командующим Яковом Делагарди оказались безуспешными: 16 июля 1611 года Софийская сторона Новгорода была взята штурмом, а через день шведы заняли Торговую сторону. Воевода Василий Бутурлин, разграбив торговые ряды, ушел из города с казаками. Одни представители власти погибли в уличных боях; другие, как боярин князь И. Н. Большой Одоевский, перешли на шведскую службу. Но винный погреб продолжил свою работу, только теперь получателями его продукции стали чины новой шведской администрации: сам Я. Делагарди, М. М. Пальм, Ганс (Анц) Бой, Эверт Горн (Ивер Гор){19}.

В Смутное время бесперебойная кабацкая торговля подчас приводила к трагическим последствиям. Вологодский архиепископ Сильвестр рассказывал, как небольшой отряд «польских и литовских людей» вместе с украинскими казаками и «русскими ворами» сумел в 1612 году захватить большой город: «На остроге и городовой стене головы и сотников с стрельцами и у снаряду пушкарей и затинщиков не было, а были у ворот на корауле немногие люди — и те не слыхали, как литовские люди в город вошли. А большие ворота были не замкнуты… А все, господа, делалось хмелем, пропили город Вологду воеводы»{20}.

В этих случаях кабаки российских городов принимали пеструю толпу наемников и «воровских казаков». Псковская летописная повесть о Смутном времени рассказывала о действиях таких незваных гостей: «Начаша многую великую казну пропивати и платьем одеватися, понеже бо многое множество имяху злата и сребра и жемчюгу иже грабили и пленили бяху славные грады, Ростов и Кострому, и обители и лавры честные, Пафнутия в Боровске и Колязин, и многие иные, и раки святых разсекаху, и суды и окладу образного, и полону множество, жен и девиц, и отрок. Егда же та вся провороваша и проиграша зернью и пропиша, начата буестию глаголати и грозити гражаном, что мы убо многие грады пленили и разорили, тако же будет от нас граду сему Пскову, понеже убо живот наш весь зде положен в корчме»{21}.

В суматохе измен, появления и гибели самозваных царей и царевичей (только за чудесно спасшегося царевича Дмитрия выдавали себя 15 человек) происходило смещение нравственных ориентиров мирных обывателей. «Сия же вся попусти Господь за беззакония наша, да не надеемся на красоту церковную, ни на обряжение драго святых икон, сами же в блуде и пиянстве пребывающе», — писал келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын. Жития святых и «видения» современников сообщают о нарушениях поста, клятвопреступлениях, осквернении святынь, непочтении к родителям. Представители знати совершали постоянные «перелеты» от одного претендента на трон к другому, а духовные пастыри забыли свой долг: «Кому де мир поучати и наказывати на страх Божий, и те де сами по ночам пьют, и на них де смотря, мир таково же им и обретается».

Один из многих подобных рассказов времени Смуты повествует, как некий грешный поп посетовал Богородице, что она допустила, чтобы некий разбойник-«лях» вынес ее икону из алтаря и на ней «богомерзское проклятое безстудное дело с женою… содея». В ответ «глас бысть от образа: «О презвитере! сей безстудный пес за своя диявольския деяния зле погибнет; тебе же глаголю, яко не толико ми содеа безстудство сей дикий язычник, яко же ты: понеже безстрашием приходиши в церковь мою и без боязни приступивши ко святому жертвеннику в вечеру упиваешися до пияна, а з утра служиши святую литоргию и стоя пред сим моим образом, отрыгаеши оный гнусный пиянственной свой дух, и лице мое сим зело омерзил еси паче сего поганяна: он бо неведением сотвори за сие погибнет; ты же, ведая, согрешаеши»»{22}.

На пике кризиса провинциальные города начали движение за возрождение национальной государственности. Посадские и волостные «миры» создавали выборные органы, которые брали в свои руки сбор государственных доходов, занимались организацией обороны, формировали военные отряды. Содержание ополчения требовало немалых средств. Устанавливая свою власть над городами и уездами, земские лидеры сразу же восстанавливали кабацкую систему. «Откупили есте в полкех у бояр, и воевод, и у столника и воеводы у князя Дмитрея Михайловича Пожарского в Шуе на посаде кабак на нынешней 121 год (7121-й от Сотворения мира. — И. К., Е. Н.) за триста рублев, и грамота о том в Шуе к воеводе ко князю Ивану Давыдовичю прислана, что велено вам в Шуе на посаде кабак держати, а откупные вам денги платити на три сроки по грамоте… а откупные денги привозили бы есте в Суздаль воеводе ко князю Роману Петровичи) Пожарскому с товарищи на жалованье ратным людем», — гласила одна из грамот кабацким откупщикам в городе Шуе, данная в сентябре 1612 года во время движения ополчения к Москве.

Второе ополчение под руководством Козьмы Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского сумело освободить Москву от польских войск и организовать выборы нового царя Михаила Федоровича Романова. Страна вновь обрела единство и законную власть. Но при этом не произошло обновления системы управления, общественного строя, культуры. Новая династия сразу же стала восстанавливать прежние государственные институты и среди них — систему сбора косвенного налога через кабацкую торговлю.

 

 

«Кабацкое строение»

В 1619 году «кабацкое дело» было подчинено особому приказу — Новой четверти, которая ведала теперь сбором питейных доходов на всей территории страны. В еще не оправившейся от разорений Смуты стране в 1622—1623 годах «с сентября по июль в Новой чети в приходе с московских кабаков и гостиных дворов и из городов» имелось 34 538 рублей{23}. А уже в середине XVII века, по словам подьячего Григория Котошихина, их собиралось «болши ста тысяч рублев». Казна стала крупнейшим производителем и оптовым покупателем вина, а также субсидировала виноподрядчиков. К середине столетия основная часть вина производилась на примерно 200 казенных винокурнях, созданных прямо при кабаках. Прибыль, полученная от торговли вином, становится важнейшей статьей государственных доходов.

Выгодой от поставки водки на казенные кабаки пользовалась не только знать, но и царская фамилия. На пяти дворцовых заводах царя Алексея Михайловича выкуривались десятки тысяч ведер вина в год, и часть из них шла на продажу{24}. Сам «тишайший» государь предпочитал квас или — реже — пиво и пьяниц не любил, грозил им «без всякой пощады быть сослану на Лену»; но кабацкое хозяйство при нем неуклонно развивалось и доход от него увеличился в три раза. Правда, при царе Алексее под Астраханью начались первые в России опыты по разведению своего винограда и изготовлению виноградных вин.

Поначалу кабаки строились только в больших городах — там действовали главный, Красный кабак и несколько заведений меньшего размера. Но как только государство оправилось от потрясений Смуты, кабаки «пошли в народ» — они ставились на людных местах: пристанях, ярмарках, у бань, торговых рядов, таможен. При освоении новых территорий кабаки заводились в основанных городах вместе с московским воеводой, острогом и приказной избой. Заложенный в 1598 году город Верхотурье — «ворота в Сибирь» — уже в 1604 году получил свой кабак, снабжавший спиртным весь сибирский регион. Скоро кабак открылся в «столице» Сибири Тобольске и других сибирских центрах. Точной цифры питейных заведений мы не знаем — она на протяжении столетия менялась, но, по данным Адама Олеария, в середине XVII века в Московском государстве действовало не менее тысячи кабаков.

Питейная документация позволяет нам заглянуть в кабак той эпохи. Часто он представлял собой целый хозяйственный комплекс, объединявший пивоваренное и винокуренное производство и торговлю; в больших городах кабаки и производственные помещения могли находиться даже в разных частях посада. На огороженном кабацком дворе стояли винные и пивные «поварни», где «курилось» вино, варилось пиво и «ставился» мед — в общем помещении или нескольких отдельных.

Здесь готовили солод (пророщенные при особом содержании хлебные зерна) для варки пива и сусло (сладковатый навар на ржаной муке и солоде) — для перегонки вина. В «поварнях» стояли браговаренный, заторный и винные котлы и главные орудия производства — медные кубы и трубы для перегонки, а также «мерные» емкости — ведра и ушаты. Здесь работали опытные мастера (винокуры, «подкурки», браговары, «жеганы») и подсобные рабочие. Винокурни или пивоварни могли содержаться частными лицами, но вся их продукция должна была обязательно поступать в казенные кабаки, где продавалась «в распой» кружками и чарками. Для усиления крепости напиток нагревался и перегонялся дважды, поэтому использовались обозначения: «простое вино» или «полугар» (крепостью 19— 23 градуса) и «двойное вино» (37—45 градусов).

Рядом находились погреба и ледники, где хранились готовые напитки; овины, где сушились зерно, солод, хмель; амбары для хранения инвентаря — «порозжих» и ветхих бочек, «тчанов», бадей, ведер. Тут же могли размещаться другие приписанные к питейному двору заведения: мельницы, бани (общественные — «торговые» или только для персонала кабаков), дома для приезжих голов и целовальников. Иногда неподалеку стояли и таможни, если кабаки и таможенная служба находились в ведении одних лиц. «Поварни» и прочие постройки были огорожены, чтобы посетители не забредали в производственные помещения{25}.

Продажа готовой продукции шла в «питущей» или «питейной» избе, которую специально строили на кабацком дворе или арендовали у кого-либо из горожан, если на посаде требовалось открыть новое заведение. В больших кабаках питейная изба разделялась на «чарочную», где отпускали вино в разлив, и «четвертную», где продавали вино и пиво четвертями и осьмушками ведра.

Изба представляла собой довольно мрачное помещение с лавками и столами, перегороженное «брусом»-стойкой, за которой стоял продавец — «кабацкий целовальник». В его распоряжении находились запасы разных сортов вина и пива и немудреный инвентарь: «Вина в государево мерное заорленое ведро (с клеймом в виде государственного герба, то есть освидетельствованное государственной властью. — И. К., Е. Н.) — 51 ведро, да два ушата пива — 50 мер, да судов: чарка копеечная винная медная двоерублевые продажи, да деревянная чарка грошевая, да горка алтынная, да ковш двоеалтынный. Да пивных судов три да ковшик копеешной, а другой денежной. Посуды: печатных заорленных две бочки винные дубовые, большие, да полубезмяжная бочка пивная, да четвертная бочка винная, да замок висячий»{26}.

Словарь-разговорник, составленный в 1607 году немецким купцом Тонни Фенне во Пскове, дает возможность даже услышать голоса кабацких завсегдатаев. «То пиво дрожовато, мутно, мне его пить не любе», — заявлял привередливый посетитель. «Волной пир корцма, — отвечали ему гуляки, — хошь пей, хошь не пей»{27}. В кабаке, собственно, и делать было больше нечего: закусывать там не полагалось и никакой еды не продавали — для этого существовали харчевни, которые мог открыть любой желающий; такие «харчевые избы» и «амбары» стояли по соседству с питейными заведениями. Кабацкие целовальники не без выгоды для себя разрешали у дверей кабака торговать «орешникам», «ягодникам», «пирожникам», «блинникам», «питух» приобретал нехитрую закуску, а хозяин взимал с продавцов съестного оброк за право торговли в бойком месте.

Но главной задачей целовальника была бесперебойная продажа вина «в распой». Он отпускал напитки мерным ковшиком и вел учет выручки; он же составлял «напойные памяти» — записи вина, выданного в долг тем клиентам, «кому мочно верить». Попробуем посмотреть за его работой.

Перед нами учетная книга 1714 года Тамбовского кружечного двора и его «филиалов» «у козминских проезжих ворот», «на лесном Танбове», в деревне Пурсаванье и в селе Благовещенском. Каждый месяц кабацкий голова подводил итог: в феврале на кружечном дворе «в кружки и в чарки» было продано 110 ведер «простого вина», а «в ведры и в полуведры и в четверти» — 36 ведер. Каждое поступившее ведро обходилось по себестоимости в 11 алтын (33 копейки), а в разлив продавалось по 25 алтын 2 деньги — итого прибыль составила 83 рубля 60 копеек. Оптовые покупки обходились дешевле — здесь прибыль составила 14 алтын 2 деньги с ведра, то есть 47 рублей 30 копеек, что тоже неплохо. Кроме простого вина продавалось и более дорогое двойное (кабаку оно обходилось по 22 алтына). Его пили меньше — 7 ведер по 1 рублю 18 алтын 2 деньги за ведро, и доход оказался невелик 10 рублей 64 копейки.

Вслед за центральным двором столь же подробно были учтены доходы всех филиалов. Спрос был постоянным, весной и летом объем торговли держался примерно на одном уровне: в марте продажа с кружечного двора составила 175 ведер вина простого и 7 ведер двойного; в апреле — соответственно 165 и 22; в мае 194 и 15; в июне — 155 и 25. Кроме того, в мае в продаже появилось пиво по 4 алтына за ведро. В летнюю страду кабацкие доходы падали — в июле купили только 75 ведер простого вина, в августе — 69. Зато после сбора урожая народ расслаблялся: в октябре посетители забрали 302 ведра вина, в ноябре — 390.

Самым радостным для целовальника стал декабрь с его рождественскими праздниками и гуляньями, во время которых было продано 540 ведер простого вина и 40 ведер двойного на общую сумму в 452 рубля. В итоге за год работы тамбовский кабак получил 1520 рублей чистой прибыли — целое состояние по меркам того времени. Львиную долю этого дохода давало именно «хлебное вино»; продажа меда (101 ведро) и пива (1360 ведер) была несравнима по выгодности и принесла государству всего лишь 9 рублей 5 алтын и 58 рублей 29 алтын{28}.

Конечно, такие поступления могли давать только большие питейные заведения с сетью филиалов. Кабаки, располагавшиеся в XVII столетии в сельской местности обычно только в больших торговых селах, приносили ежегодно прибыль в 20—50 рублей, реже — от 100 до 400 рублей. В крупных городах кабацкие доходы были более внушительными: так, четыре кабака в Нижнем Новгороде в середине столетия давали казне 9 тысяч рублей.

Казенная водка далеко не сразу получила признание, поскольку стоила довольно дорого. Если ведро водки продавалось по цене от 80 копеек до рубля, а в разлив чарками еще дороже, то лошадь в XVII веке стоила от 1 до 3 рублей, корова — 50—70 копеек; при этом все имущество крестьянина или посадского человека могло оцениваться в 5—10 рублей. Продавцы сетовали на отсутствие покупателей. «Питухов мало, потому что кайгородцы в государевых доходех стоят по вся дни на правеже. И по прежней де цене, как наперед сего продавано в ведра — по рублю, в крушки по рублю по 20 алтын, а в чарки по 2 рубли ведро, по той же де цене вина купят мало», — жаловался в Москву кайгородский кабацкий голова Степан Коколев в 1679 году{29}. Где уж тут гулять посадским людям, когда они не могли уплатить государевых податей и подвергались обычному для неисправных налогоплательщиков наказанию — правежу (битью палками по ногам).

Редко бывавший в городе крестьянин не всегда мог себе позволить такое угощение, тем более что землевладельцу пьющий работник был не нужен: обязательство не посещать кабак и не пьянствовать вносилось в порядные грамоты — договоры, регламентировавшие отношения землевладельца и поселившегося у него крестьянина. В грамоте 1636 года властям Павлова-Обнорского монастыря рекомендуется следить, чтобы «крестьяне пиво варили бы во время, когда пашни не пашут, и то понемногу с явкою (с разрешения монастырских властей. — И. К., Е. Н.), чтобы мужики не гуляли и не пропивались». Такие же порядки были и в городах, где воевода разрешал «лучшим» посадским людям выкурить по 2—3 ведра водки по случаю крестин или свадьбы, а бедноте — сварить пива или хмельного меда, но при этом праздновать не больше трех дней.

В ряде мест крестьяне и горожане даже просили уничтожить у них кабаки, а ожидаемый доход от них взимать в виде прямых податей. Иногда — например, в 1661 году на Двине — правительство по финансовым соображениям соглашалось уничтожить кабаки за соответствующий откуп. В самоуправляемых крестьянских общинах при выборах на ответственные «мирские» должности требовались особые «поручные записи», где кандидаты обязывались «не пить и не бражничать». Известны даже случаи своеобразного бойкота кабаков; так, в 1674 году воронежский кабацкий голова жаловался, что посадские люди в течение нескольких месяцев «к праздникам… пив варить и медов ставить, и браг делать никто не явились же… и с кружечного двора нихто вина не купили».

 

 

«Питухов от кабаков не отгонять»

Государственные служащие должны были приложить немало усилий, чтобы приучить сограждан быть исправными кабацкими завсегдатаями — «питухами».

Утвердившееся после Смуты правительство царя Михаила Романова (1613—1645) направило распоряжение местным властям: не забывать «корчмы вынимати у всяких людей и чтоб, опричь государевых кабаков, никто питье на продажу не держал»{30}. Отправлявшемуся к месту службы провинциальному воеводе обязательно предписывали следить, чтобы в его уезде «опричь государевых кабаков, корчемного и неявленого пития и зерни, и блядни, и разбойником и татем приезду и приходу, и иного никоторого воровства ни у кого не было».

В допетровской России использовались два способа организации кабацкого дела. В первом случае один или несколько кабаков сдавались на откуп любому желающему. О предстоящей сдаче кабака оповещали бегавшие по улицам городов «биричи», выполнявшие в Средневековье роль современных средств массовой информации. После объявления предприимчивый и располагавший свободной наличностью человек (или несколько компаньонов) договаривался об уплате государству установленной откупной суммы. Право на откуп закреплялось откупной грамотой с указанием уплаченных им денег и срока, на который кабак передавался в его распоряжение. Надежность откупщика заверяла поручная запись его друзей, обещавших, что новый владелец будет «кабак держати, а не воровата, и на кабаке… никакова воровства не держати, и приезжим никаким людем продажи (в данном случае — ущерба. — И. К., Е. Н.) и насильства не чинити». После этой процедуры соискатель получал кабацкое хозяйство в свое распоряжение на оговоренный срок (обычно на год), и вопрос о «продажах» и «насильствах» предоставлялся на усмотрение его совести: по Соборному уложению 1649 года «покаместа за ними откупы будут, суда на них и на товарищев их не давати». Более того, воевода должен был предоставлять откупщику приставов для выколачивания денег с задолжавших и не желавших платать клиентов.

Откупщиками становились купцы, зажиточные стрельцы, посадские люди и даже разбогатевшие крепостные крестьяне знатных людей — бояр Салтыковых, Морозовых, князя Д. М. Пожарского, патриарха Филарета. Там, где продажа была выгодна, претенденты на откуп вели за это право активную борьбу, в некоторой степени облегчавшую контроль за слишком ретивыми кабатчиками. Порой только из доносов «конкурирующей фирмы» в Москве могли узнать, что в далеком Иркутске, например, купец Иван Ушаков в 1684 году незаконно поставил несколько новых кабаков и ввел круглосуточную торговлю алкогольной продукцией.

Если же желающих взять кабак на откуп не находилось, то такая работа становилась одной из повинностей местного населения. Тогда в уездный город из Москвы приходило указание: избрать кабацкого голову — «человека добра и прожиточна, который был бы душею прям». Кабацкий голова ведал всей организацией питейного дела в городе и уезде: отвечал за производство вина и его бесперебойный сбыт во всех местных кабаках; должен был преследовать незаконное производство и продажу хмельного — «корчемство». В помощь кабацкому голове избирались один или несколько кабацких целовальников, которые непосредственно продавали вино и пиво в «питейных избах» и вели приходно-расходные книги. Все расходы на заготовку вина (по «истинной цене», то есть себестоимости) и полученные доходы от продажи записывались; эти данные подлежали проверке. Помимо честности для кабацкой торговли требовались и финансовые гарантии, ведь своим «прожитком» неудачливые торговцы возмещали казенный убыток. Поэтому кабацкого голову и целовальников выбирали обычно на год — чтобы, с одной стороны, не допустить злоупотреблений, а с другой — не дать честным людям окончательно разориться.

Вот как проходила процедура такого «выбора», сделанного жителями города Шуи в июле 1670 года: «По указу великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержца и по грамоте из Приказу Новые чети за приписью дьяка Ивана Патрекеева и по приказу воеводы Ивана Ивановича Борисова Шуи посаду земской староста Лучка Ондреев да земские целовалники… и все шуяня посадцкие люди выбрали мы в Шую на кружечной двор ко государеву цареву и великого князя Алексея Михаиловича всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержца делу к денежному збору голову шуянина ж посадцкова человека Ивана Гарасимова сына Посникова, да целовалников Бориса Иванова сына Скомелева, Васку Денисова, Якушка Посникова, Ивашка Минеева, Васку Григорьева, Ивашка Мосеева, Митку Григорьева на год сентября с 1-го числа 179 году сентября де по 1 число 180-го году. А они, голова и целовалники, люди добрые душею прямы и животом прижиточны, и в такое великого государя дело их будет, и верит им мочно. В том мы, староста и все посадцкие люди, на нево, голову, и на целовалников сей выбор дали за руками»{31}.

После выборов кабацкий голова и целовальники приносили присягу (крестное целование): «Берут крест, величиною в пядень, держат этот крест перед присягающим, и этот последний крестится и целует крест; затем снимают со стены образ и также дают приложиться к нему». Во время целования произносилась клятва: «Яз [имя] целую сей святый и животворящий крест Господень государю своему царю и великому князю Алексею Михайловичу всеа Русии на том, что быти нам у его государева и царева и великого князя Алексея Михайловича всеа Русии дел на Городце, мне [имя] в кабацких головах, а нам [имена] быти с ним в целовальниках»{32}. Кабацкий голова и целовальники обещали «беспрестанно быть у кабацкого сбора», служить с «великим радением», продавать вино «правдою», друзьям и родственникам поблажек в цене не делать, лишних денег не приписывать, не корыствоваться кабацким сбором и не давать «воеводам и приказным людем в почесть и в посул денег ис кабака, вина и меду и от медвяных ставок воску и иного ничего».

Затем они принимали «кабацкое строение» у своих предшественников по описи и оценке избранных для этого дела посадских людей. Хозяйство эксплуатировали на полную мощность, так что преемникам оно порой доставалось не в лучшем виде. «На кружешном дворе изба с комнатою, а покрыта драницами, а все ветхо; да ледник с напогребником и замком личинным, а ледник весь згнил; да житница, что солодяную муку сыплют з замком с личинным, а у погреба решетка деревяная ветха з засовом железным, а погреб покрыт драницами. Да две хоромнишка, оба згнили. Да поварня, что пиво варят; в той поварне котел железной, что пиво варят, ветх и диряв… да русла пивные все згнили, да мерник пивной ветх и дироват, да шайка, да конюшек, да сито, что пиво цедят, ветхо же» — в таком состоянии принимал в сентябре 1654 года кружечный двор в Бежецком Верхе его новый голова Юрий Лодыгин{33}.

За оставшиеся припасы новые хозяева кабака должны были выплатить прежним их стоимость из прибыли за ближайший месяц. Потом надо было ставить или чинить постройки, арендовать амбары, закупать новые аппараты и посуду, сырье (рожь, овес, хмель), дрова, свечи, бумагу и нанимать людей. Местные жители — горожане и крестьяне близлежащих деревень — работали винокурами, сторожами, гвоздарями, извозчиками (развозили вино и пиво, поставляли лед для ледников), пролубщиками (кололи лед на реке). Кабацкий голова платил извозчику за доставку вина с каждой бочки, меда и пива — с каждой бадьи.

После таких расходов выбранным «прямодушным» людям приходилось напрягать все силы, чтобы спаивать соседей более эффективно по сравнению с предшественниками. Ведь они присягали не только беречь «кабацкую казну», но и собирать «напойные» деньги «с великим радением» и непременно «с прибылью против прежних лет»; то есть фактически им «спускалось» плановое задание, которое, как известно, следовало не только выполнять, но и перевыполнять. Кабатчики старались всемерно увеличивать торговлю. В одном северном Двинском уезде в XVII веке уже насчитывалось 20 кабаков, дававших казне около 25 тысяч рублей дохода; в богатой торговой Вологде работали семь кабаков.

Порой содержатели кабаков вступали в жесткую конкуренцию. Тогда, как это случилось в 1671 году, «трудовые коллективы» трех вологодских кабаков били челом на предприимчивого откупщика Михаила Дьяконова, который завел свое заведение по соседству в селе Туронтаеве и продавал вино «для своей корысти поволною малою ценою»; правда, жалобщики должны были признать, что цена вина у ненавистного конкурента определялась меньшими издержками и умением купить дешевые «припасы». Беда была в том, что окрестные потребители «уклонились все на тот туронтаевской кабак» и менее расторопным кабатчикам оставалось только жаловаться, что у них «питейная продажа стала»{34}.

Но все же строить в новом месте постоянный кабак было накладно, поэтому целовальники разворачивали временную продажу — передвижные «гуляй-кабаки». Они открывались при любом стечении народа: на ярмарках, церковных праздниках, торжках — везде, где можно было уловить покупателя. На поморском Севере лихие целовальники на кораблях добирались даже до самых дальних рыболовецких артелей, чтобы максимально увеличить торговый оборот. Такие вояжи могли быть опасными и заставляли тревожиться оставшихся на месте целовальников. Так, белозерский кабацкий голова в 1647 году не имел сведений об отправленном его предшественником «по волостем и по селам и по деревням и по рыбным пристанем», да так и не вернувшемся целовальнике Степане Башаровце, и просил воеводу «обыскати» про его торговлю, чтобы — не дай бог — с него не взыскали «недобор» за пропавшего торговца{35}.

Сохранились жалобы местных крестьян на такие «услуги». «Привозят к нам в Андреевскую волость, — бил челом в 1625 году волостной староста из Сольвычегодского уезда, — с кабака целовальники кабацкие твое государево кабацкое питье, вино чарочное повсягодно по настоящим храмовым праздникам и по господским, и по воскресным дням без твоего государева указу, а продают, государь, в Андреевской волости живучи, вино недели по три, и по четыре, и больше, мало не съезжают во весь год. И от того, государь, кабацкого продажного вина волость пустеет, и многие крестьяне из волости врознь бредут». Церковные власти тоже жаловались — когда целовальники устраивали питейную торговлю в местах сбора богомольцев, от чего происходили «безчинье и смута всякая, и брань, и бои, а иных людей и до смерти побивают». В своих челобитных они просили не допускать торговли вином у монастырей по праздникам — ведь «чудотворное место пустеет»{36}.

Передвижные кабаки «ставились» прямо на крестьянских дворах; если же хозяин возражал, то к нему «приметывались» — например, ложно обвиняли в «безъявочном питье», изготовленном без разрешения властей, или взимали незаконные пошлины с варения крестьянского пива. С крестьян брали «напойные деньги» за вино, которое они выпили, да еще вдвое или втрое больше действительной суммы. При отказе платить требуемую сумму продавец и его товарищи взыскивали ее силой — жалобы пострадавших, подобные приведенной выше, содержат имена забитых на таком «правеже» мужиков. «Благодарное» население слезно просило прекратить навязчивый сервис и даже согласно было платить дополнительные поборы, лишь бы убрать кабак из своей волости. Но, как правило, на такие меры власти шли крайне редко.

В кабацкие книги помесячно записывались «пивные и винные вари», взятые на них запасы, фиксировалась продажа питий. Сначала делались черновые записи — «в кабацкие черные книги», а затем — «в кабацкие белые книги».

Кабацким головам и целовальникам следовало ни под каким видом «питухов от кабаков не отгонять», выдавать вино в долг и даже под заклад вещей и одежды. По принятому в кабацком деле порядку целовальники должны были наливать таким должникам на сумму не более десяти копеек, и то под поручительство, но на деле эти требования не соблюдались. До нас дошли кабацкие росписи долговых «напойных» денег, из которых следует, что сумма таких долгов иногда доходила до половины всей выручки.

Целовальник шел на риск. Неисправный «питух» мог оказаться неплатежеспособным, а то и вообще скрыться, как некий Петрушка из города Тотьмы: «Напил в долг на кабаке у стоек кабацкого питья у кабацкого целовальника Петра Архипова с товарищи в розных месяцех и числех на 6 рублев 24 алтына 4 деньги, а денег он за то питье не платил и с Тотьмы збежал»{37}. Зато с оставшихся кабацкие долги выбивали артели крепких молодцов, вполне официально бравшие на откуп право разбираться с такими должниками. В других случаях с ними обращались как с неисправными налогоплательщиками — «ставили на правеж» на площади перед воеводской избой до полной уплаты долга.

От местных властей требовалось обеспечить максимально благоприятные условия продавцам: их надо было «от обиды и от насильства ото всяких людей оберегать, и суда на них без государева указу давать не велено»; то есть избранный целовальник или откупщик становились неподсудными и неуязвимыми для жалоб. Кроме того, такой посадский отныне являлся правительственным агентом по питейной части: в его обязанности входило взимание денег за «явочное» питье — например за разрешение сварить пива по случаю свадьбы или другого праздника — и выявление «корчемников». Этим они и пользовались.

Подгулявшим «питухам» держатели кабаков приписывали лишнее количество выпитого; у них принимались в «заклад» одежда, украшения и прочие ценные вещи — пока люди не пропивались в прямом смысле донага, снимая с себя оружие, серьги, перстни и даже нательные кресты. Пародия на богослужение второй половины XVII века — «Служба кабаку» — содержит перечень кабацких «даров»: «поп и дьякон — скуфьи и шапки, однорядки и служебники; чернцы — монатьи, рясы, клобуки и свитки и вся вещи келейные, дьячки — книги и переводы и чернилы и всякое платье и бумажники пропивают»{38}. Причем даже жена не могла насильно увести из кабака загулявшего мужа, ведь человек у кабацкой стойки находился при исполнении государственных обязанностей, и никто не смел ему мешать. Если заклады не выкупались, то вся эта «пропойная рухлядь» реализовывалась с аукциона в пользу государства. В одной из челобитных шуйский посадский человек заявлял о том, что его отец «пьет на кабаке безобразно», а кабацкий голова и целовальники «кабацкого питья дают ему много — не по животам и не по промыслу»; сын боялся, что родитель пропьется окончательно и ему придется за него отвечать.

Пользуясь безнаказанностью, откупщики радели о казенных и собственных доходах настолько «бесстрашно», что местным жителям оставалось только жаловаться в Москву на их самоуправство. «Всему городу были от них насильства, продажи и убытки великие. Грабили, государь, и побивали и в напойных деньгах приклеп был великой, хто что напьет и они вдвоя, втроя имывали», — писали в жалобе на произвол местных кабатчиков служилые люди из города Валуйки в 1634 году. «Да поехал яз на подворье мимо кабак; и взяли меня кабацкие целовалники и мучили меня на кабаке. Яросим справил на мне силою четыре рубля с полтиною, а Третьяк Гармонов справил шесть рублев; а питья яз ни на денгу у них не имывал, а питье лили на еня сильно», — бил челом Василий Шошков, которого таким образом «обслужили» в нижегородском кабаке{39}.

В Шуе откупщики-москвичи Михаил Никифоров и Посник Семенов, опытным взглядом определявшие состоятельность посетителей, занимались откровенным грабежом, о чем рассказывают жалобы избитых и обобранных ими зимой 1628 года людей: «Приезжал я в Шую торговать и взошел к ним на кабак испить. И тот Михайло с товарищи учал меня бить и грабить, и убив, покинули замертва. А грабежу, государь, взяли у меня пятьдесят рублев с полтиною денег»{40}. Чем закончилось это дело, нам неизвестно; но и через пятьдесят лет в этом шуйском кабаке творились такие же безобразия. Вероятно, не случайно пошла поговорка: «В Суздале да Муроме Богу помолиться, в Вязниках погулять, а в Шуе напиться». Ибо «упоение» заканчивалось здесь порой трагически — к примеру, в 1680 году, когда «смертным боем» промышлял кабацкий голова Гаврила Карпов вместе с другим представителем закона — местным палачом.

О их похождениях столь же жалобно повествует челобитная жены кузнеца Афанасия Миронова: «Приехал муж мой в Шую ради покупки железа и укладу. И искупя всякою свою поилку муж мой Петр из Шуи поехал июля в 12 день на поков в то ж село Хозниково. А дорога ему получилась ехать через кружешной двор. И тут кружешнова двора голова Таврило Карпов с товарыщи своими мужа моево стал бить и грабить смертным боем и отняли лошедь и з покупкою со всею. А муж мой, покиня лошедь со всею покупкою, с кружешнова двора насилу жив ушел и стал являть многим посадцким людем. И голова Гаврило Карпов выслал с кружешнова двора дву человек целовалника Петра Степанова сына Жотина да палача Федора Матвеева и велел мужа моево Петра поймать. И поймав ево, привели на кружешной двор и велел ево сковать. И сковав, стал ево Гаврило Карпов с товарыщи бить смертным боем. И я, бедная сирота, в близости дворишко мой того кружешнова двора, послышала погубления мужа своего, прибегла на кружешной двор и з деверем Микитою своим. И стала я про мужа своево спрашивать ево Гаврила. И голова Гаврило сказал: муж де твои ушел в железах. И того ж дни и вечера осмотрели шуйские губные целовалники и посадцкие люди, что муж мой на том кружешном дворе очютился мертв лежит, винной в четвертной стойке спрятан»{41}.

Конечно, убийство «питуха» — это уже крайность. Существовали более «гуманные» способы. Как писал в челобитной бывший до того вполне исправным и даже зажиточным мужиком Ивашко Семенов, он имел несчастье, возвращаясь из поездки по торговым делам, зайти в один из четырех вологодских кабаков — «Алтынный кабак». Там гостя употчевали; а «как я, сирота твой, стал хмелен, и оне Иван да Григорей (целовальники — И. К., Е. Н.) велели мне, сироте твоему, лечи спать к себе за постав. А на мне, сироте твоем, было денег дватцеть восмь рублев с полтиною. И как я, сирота твой, уснул, и оне Иван да Григорей те мои денги с меня, сироты твоего, сняли».

Проснувшись, гуляка не только не нашел спрятанных денег, но и узнал, что должен кабаку 40 алтын (1 рубль 20 копеек) за угощение. Когда Семенов попытался подать челобитную на целовальников-грабителей, те ответили ему встречным иском, в котором 40 алтын превратились уже в 24 рубля. Пока шло разбирательство, кабатчики посадили под арест детей жалобщика, а потом и его самого — кабаки XVII столетия могли быть и чем-то вроде КПЗ для неисправных «питухов». После шестинедельного сидения в «железах» целовальники Иван Окишев и Григорий Чюра предложили Семенову мировую: он отказывается от иска в своих 28 рублях с полтиною, а они «прощают» ему неизвестно откуда взявшиеся «напойные» 24 рубля{42}. Бедный Ивашка опять подал жалобу, но, кажется, уже понимал, что украденных денег ему не вернуть.

Иной кабатчик умел достать своих клиентов и с того света: шуйский откупщик Лука Ляпунов не только обсчитывал «питухов» и приписывал им «напойные деньги», но и внес записи таковых в… свое завещание, должным образом составленное и заверенное; так что бедные посадские не знали, как избавиться от посмертного на них «поклепа»{43}.

При исполнении служебных обязанностей кабацкие головы и откупщики были неподвластны даже самому воеводе, который не смел «унимать» кабацкие злоупотребления под угрозой сокращения питейной прибыли. Порой воевода даже зависел от кабацкого процветания, поскольку в условиях постоянного денежного дефицита московские власти распоряжались выдавать жалованье местным служилым людям из «напойных денег». Получив такой указ: «Пожаловали мы владимирских стрельцов 30 человек денежным и хлебным жалованьем из кабацких доходов», — как это случилось осенью 1631 года, местный градоначальник Петр Загряжский отправился на поклон к откупщику Семену Бодунаеву, ведь взять 60 рублей и 180 четвертей ржи ему больше было негде{44}.

Документы Новой четверти содержат множество подобных распоряжений о выплате кабацких денег на различные государственные нужды. Зато потом тем же воеводам случалось видеть, что стрелецкий гарнизон в дни получения «зарплаты» строем отправлялся в кабак, где на глазах командиров пропивал не только жалованье, но и оружие и прочие воинские «припасы». Когда верхотурский воевода князь Никита Барятинский попросил разрешения навести порядок в местном кабаке, руководители приказа Казанского дворца упрекнули его: вместо того чтобы «искати перед прежним во всем прибыли, а вы и старое хотите растерять»{45}. Об одном из наиболее усердных кабатчиков сообщали в Москву, что он, «радея про государево добро… тех плохих питухов на питье подвеселял и подохочивал, а кои упорны явились, тех, не щадя, и боем неволил».

Стимулом к кабацкой гульбе становились зрелища: при кабаках «работали» скоморохи с медведями, устраивавшие «пляски и всякие бесовские игры». Привлекали «питухов» и азартные игры — «зернь» (кости) и карты, становившиеся в XVII веке все более популярными. Сами кабацкие содержатели или их друзья откупали у властей «зерновой и картовой суд», то есть право на разбор случавшихся при игре конфликтов и долговых расчетов игроков.

Новоназначенному воеводе в сибирском Тобольске рассказывали о прежних порядках: «В прошлых де годех при боярине и воеводе при князе Иване Семеновиче Куракине с товарищами была зернь и карты на откупе на государеве кабаке, и у той де зерни был староста из тех же откупщиков. И тому де старосте велено: которые люди на зерни какого живота проиграют и не хотят платить, запрутся или учнут драться, а которые люди выиграли, а будут на них бить челом, а откупному старосте сказывать не в больших деньгах, и староста, допрашивая про то третьих, тех людей судит и по суду, которые люди виноваты, и на тех людях велит править. А с суда емлет староста себе с истца и с ответчика по 2 деньги с человека». Откупщик же писал долговые обязательства-«кабалы», которые давали на себя проигравшиеся, если не были в состоянии расплатиться наличными.

Случалось, что игроки отправлялись с набором игр по окрестностям вместе с продавцами кабацкой продукции. В 1638 году воевода Тотьмы Тимофей Дубровин доложил, что «на Тотьме, государь, по кабакам и в Тотемском уезде волостные крестьяне зернью играют, а посылает, государь, по волостям с продажным вином с Тотьмы таможенный и кабацкой голова Никита Мясников с товарищами целовальников. И у тех, государь, продажных вин многое дурно чинится, крестьяне пропиваются и зернью играют, и повытья свои пропивают и зернью проигрывают. И от того твоим государевым доходам в сборах чинится мотчанье великое и от зернщиков татьба и многое дурно». В случае очередной уголовщины такие развлечения запрещались, но ненадолго. Через несколько лет новый воевода опять сообщил, как во вверенном ему Тотемском уезде целовальники ездят по волостям, ставят против воли крестьян на их дворах кабаки, «а на кабаках де, государь, приходят зимою и летом всякие воровские незнамые люди, и ярыжки, пропився, валяются и ходят наги, и зернь де, государь, костарня живет и драки беспрестанные… И от того, государь, продажного вина в Тотемском уезде чинятся многие смертные убойства, и татьбы, и зерни, и крестьяне пропиваются и зернью проигрываются»{46}.

В ходе следствия по кабацким «непотребствам» жители Тюмени в 1668 году заявляли: конечно, игру в кабаках можно запретить, что уже бывало; но «как де зерни и карт не будет, и государева де питья никто без того пить не станет». Тогда головы и целовальники станут жаловаться на падение доходов — и, как результат, «после де целовальничья челобитья живет зернь и карты поволно, и в то де время и питья живет больше».

На протяжении года кабацкого голову и целовальников контролировал воевода, который имел право потребовать к себе в канцелярию отчетные документы. Для воеводы целовальники устраивали обеды, приношения, подарки в царские дни. Если отношения не складывались, воевода мог отыграться на недостаточно покладистом голове или откупщике. В 1637 году содержатели кабака в Курске купец Суконной сотни Андрей Матвеев «с товарищи» писали в Москву, что местный воевода Данила Яковлев «тесноту и налогу чинит великую, товарыщев наших, и чюмаков, и роботников сажает в тюрму без вины неведома за што, и питухом на кабак ходить заприщает. Да он жа, государь, воевода в прошлом во 144 году у нас, сирот твоих, в Курску кабаки все запер и приставов детей боярских, и казаков, и стрелцов приставил; и стояли кабаки заперты два месяца, и нам, сиротам твоим, в том учинился недобор великой. А у которых, государь, людей по твоему государеву указу вынимаем корчемное и неявленое питье и кубы винные, и тех, государь, людей приводим к нему, воеводе в съезжую избу. И воивода, государь, тех людей сажает в тюрму, а ис тюрмы выпущает вон». В таких случаях столичные власти обычно стремились урезонить воеводу и требовали не обижать кабацких содержателей, «покаместа они наши кабацкие и таможенные откупные денги заплатят в нашу казну»{47}.

Но и для самых «бесстрашных» кабатчиков наступал срок расплаты. По истечении года голове и целовальникам предстояла сдача «кабацких денег», для чего надо было ехать в столицу, отчитываться перед приказным начальством. Ведь подьячие могли и не поверить, что недобор случился не от «нерадения», и взыскать его с самих выборных. Поэтому в Москве надо было тратиться на подарки чиновникам. «Будучи у сбору на кружечном дворе, воеводам в почесть для царского величества, и для высылки с казною к Москве, и для долговой выборки, и за обеды харчем и деньгами носили не по одно время; а как к Москве приехали, дьяку в почесть для царского величества харчем и деньгами носили не по одно время, да подьячему также носили, да молодым подьячим от письма давали же… из своих прожитков», — описывал свои мытарства кабацкий голова XVII столетия{48}.

При удачной торговле кабацких содержателей ожидала грамота с благодарностью за то, что «учинили прибыль и многое радение, и мы, великий государь, за вашу верную службу и радение жалуем, милостиво похваляем, и во всем бы они надежны на царскую милость, а служба их у государя забвенна не будет». Если выборным удавалось хоть немного «перевыполнить план», то их кормили и поили из дворцовых кладовых; за более существенные успехи им жаловали деньги или иноземные материи. Особо отличившихся ожидал торжественный прием в Кремле у «государева стола» и вручение награды — серебряного позолоченного ковша. Но за такую честь приходилось дорого платить: сверхплановый «прибор» кабацкого дохода приказные чиновники прибавляли к прежнему «окладу» данного кабака, и следующие выборные должны были собрать денег еще больше.

За «простой» в торговле содержатели кабаков вынуждены были расплачиваться. За относительно небольшой недобор «кабацких денег» (до 100 рублей) продавцы отвечали своим имуществом: воеводам предлагалось «доправить вдвое» на них недостающую сумму. Иногда же казна недополучала больше, как это было в Воронеже: недобор случался регулярно и составил в 1647/48 году 324 рубля 26 алтын 4 с половиной деньги, в 1648/49 году — 240 рублей 17 алтын 4 с половиной деньги, в 1649/50 году — 205 рублей 4 алтына 2 с половиной деньги, в 1650/51 году — 367 рублей 31 алтын 1 деньгу, в 1651/52 году — 437 рублей 1 алтын 5 с половиной денег. Отчаявшийся голова С. Трубицын клялся, что вино, оставленное ему предшественниками, не пользуется спросом: «Росходу на кабаке тому вину нет: питухи в чарки не пьют, и в ведра, и в подставы не берут»{49}. Если недобранная сумма превышала 100 рублей, начиналось следствие. Хорошо, если крестьянский или посадский мир, выбравший кабацкого голову и целовальников, принимал взыскание на свой счет; нередко же случалось, что мирской сход отказывался уплатить долг, и тогда упущенные доходы взыскивались с выборных, что приводило к их полному разорению. Тогда кабатчика могли поставить «на правеж» — ежедневно бить палками по ногам на торгу, пока родственники и друзья не вносили «недобранных денег верного бранья» или не покрывали долг средствами, вырученными от продажи имущества. Однако известны случаи, когда денежным штрафам подвергались не только содержатели кабаков, но и местное население — за то, что мало пьет «государевых вин»{50}.

Кабацкие головы и откупщики оправдывали недостаток выручки тем, что заведение поставлено «в негожем месте меж плохих питухов», а самые «лучшие питухи испропились донага в прежние годы». В 1630 году устюжские и нижегородские целовальники докладывали в Москву об угрозе невыполнения плана: «Кабацкому собранию чинитца великий недобор во всех месяцех по июнь месяц против прежнего году для того, что зимою с товаром приезжих людей было мало, а на кабаках питушки не было же: приезжих людей не было, а прежние, государь, питухи розбрелись, а достальные питухи по кабакам валяютца наги и босы, и питье по стойкам застаиваетца». Кабацкий голова из Великих Лук жаловался на убытки, понесенные во время траура по случаю смерти царя Михаила Федоровича: «Велено… кликать в торгу не по один день, чтобы… постилися неделю и скорому никакого не ели, ни мяса, ни рыбы, ни масла, и хмельного питья никакого не пили». В результате этих запретов кабак был заперт целую неделю и продажа вина на руки тоже не производилась, что и вызвало недобор кабацких денег{51}. Чтобы не остаться внакладе, кабатчикам приходилось жаловаться в Москву при малейшей угрозе казенному интересу — даже, например, если начальники местных гарнизонов запрещали пьянство своим служивым.

В особо подозрительных случаях московские власти начинали над кабатчиками следствие, в ходе которого специальная комиссия выясняла: «Не корыствовались ли они государевою казною, не поступились ли с кружечных дворов питья себе безденежно и друзьям своим, на пиво и мед запасы вовремя ли покупали, деньги лишние на прогоны не приписывали ли, в указные ли часы кружечные дворы отпирали и запирали?» — то есть не использовались ли обычные уловки торговцев спиртным в ущерб казне. Указом 1685 года им было предписано производить расходы на починку «кубов» и котлов, строительство и ремонт кабацких зданий только с разрешения приказа Большой казны. За хищения питейных денег кабацким головам и целовальникам назначалась смертная казнь «без всякия пощады». Одновременно приходилось принимать определенные меры в интересах потребителей: от целовальников требовали обслуживать посетителей «полными мерами», а «в вино воды и иного ничего не примешивать», чтобы «питухи» не соблазнялись более качественной «корчемной» продукцией{52}.

Описанная выше технология московского питейного дела существенно отличала российский кабак от западноевропейских заведений: первый действовал как специфическое государственное учреждение, ставившее своей целью максимальное пополнение казны; не случайно во многих городах один и тот же выборный голова собирал и питейную прибыль, и таможенные пошлины. Изначально кабак был ориентирован не на застолье, а на быстрейшее обслуживание непритязательного «питуха», и способствовал тем самым распространению далеко не лучших отечественных питейных традиций.

 

 

«Питухи» московские

Несмотря на распространение «кабацкого дела» на российских просторах, в XVII столетии большинство населения страны — крестьяне — по-прежнему отдавало предпочтение «домашним» напиткам — пиву и браге. Кабацкое питье было дороговато, да и находилось далеко от родной деревни, а виноградные вина — и вовсе недоступны для простых людей.

В Архангельске ежегодно закупались сотни бочек лучших западноевропейских сортов — «романеи», «бастра» (бастардо), «алкана» (аликанте), «мушкателя», сека или секта (Seco de Jeres — сухое вино из Испании), «кинареи» (белое вино с Канарских островов), красного церковного (это могли быть и мальвазия, и один из сортов малаги, и кагор), белого и красного французского, «ренсково» (рейнского). Импортные вина ввозились на Русь через Новгород, Псков, Смоленск (из Европы), Астрахань (из Закавказья и Персии) и Путивль (так доставляли из Турции мальвазию). При царе Алексее Михайловиче в московском Китай-городе уже существовали погреба, где продавалось крупными мерами — «галенками» — импортное французское и испанское вино; но покупали его только люди знатные и богатые и жившие в столице иноземцы{53}. «Черные люди» знакомились с иностранными напитками в основном во время народных волнений. Тогда — как, например, в 1605 году, когда перед вступлением в Москву самозванца толпа громила дворы Годуновых и их родственников, — из разбитых бочек черпали вино ведрами, шапками, сапогами. В результате летописец констатировал: «На дворах и погребах вина опилися многие люди и померли».

Главным потребителем импортных вин в XVI—XVII столетиях стал двор. «А исходит того питья на всякой день, кроме того, что носят про царя, и царицу, и царевичей, и царевен, вина простого, и с махом, и двойного, и тройного блиско 100 ведер; пива и меду — по 400 и по 500 ведер; а в которое время меду не доставает, и за мед дается вином, по розчету. А на иной день, когда бывают празники и иные имянинные и родилные дни, исходит вина с 400 и с 500 ведер, пива и меду тысечи по две и по три ведр и болши. Да пива ж подделные, и малиновые, и иные, и меды сыченые, и красные ягодные, и яблочные, и романея, и ренское, и францужское, и иные заморские питья исходят, кому указано, поденно и понеделно. И что про царской росход исходит, и того описати не мочно», — все же попробовал рассказать о хозяйстве царского Сытного дворца середины XVII века эмигрант, бывший подьячий Григорий Котошихин{54}.

«Заморские питья» шли не только на государев стол. Ими потчевали прибывших в Москву иностранных дипломатов. Заключительным этапом благополучно завершившегося посольства был торжественный прием с парадным обедом. Такие пиршества в Кремлевском дворце с горой золотой посуды, сотнями перемен блюд и десятками тостов производили незабываемое впечатление на иностранцев; в них участвовал сам царь, который «жаловал» гостей из своих рук кубками с вином и мясом жареных лебедей.

Кроме того, послам и их свите выдавали на Посольском дворе, как правило, «фряжские вина», но угощали и отечественными медами, пивом, а иногда и «хлебным вином» — но не простым кабацким, а сделанным из виноградных вин путем перегонки-«сиденья», чем занимались специальные дворцовые винокуры. Сытный приказ, который ведал кушаньями и напитками, заказывал водки в Аптекарском приказе: «Велети изсидети в Оптекарском приказе на государев обиход на Сытной дворец из четырех ведер из романеи водка коричная». Таким образом обслуживалась не только знать. В открытой в Москве на Варварке в начале 70-х годов XVII века Новой аптеке свободно продавались «водки, и спирты, и всякие лекарства всяких чинов людем». В ассортименте аптеки были «водки» коричная, гвоздичная, анисовая, померанцевая, цветочная и прочих сортов, изготовленные на казенном сырье; их продажа покрывала все аптечные расходы на приобретение отечественных и импортных лекарств{55}.

Роскошные кремлевские обеды с 50—60 здравицами подряд, богатые приемы в домах русской знати, беспрерывные угощения и праздники — описания всего этого в подробностях можно найти в воспоминаниях и отчетах почти каждого побывавшего в Москве XVI—XVII веков иностранного дипломата, особенно если его миссия была успешной. Пиры и застолья русской знати формировали новые традиции: например, надо было непременно напоить иностранных послов; дабы избежать этой участи, им порой приходилось прибегать к хитрости, притворяясь пьяными. Другие же пытались тягаться с хозяевами, что иногда заканчивалось трагически, как для посла венгерского и чешского короля Сигизмунда Сантая: в 1503 году он не смог исполнить своей миссии, поскольку «тое ночи пьян росшибся, да за немочью с Королевыми речьми не был»{56}.

Однако так же принимали и российских послов за границей. Дипломатическому ведомству России пришлось в 1649 году инструктировать послов в Швецию Бориса Пушкина и Алексея Прончищева: «Приказано накрепко, чтоб они сидели за столом чинно и остерегательно, и не упивались, и слов дурных меж собою не говорили; а середних и мелких людей и упойчивых в палату с собою не имали, для того, чтоб от их пьянства безчинства не было». Такие же наказы давались их коллегам, отправлявшимся в Польшу и другие страны{57}.

«Голь кабацкая» на столичных улицах и пиры в кругу московской знати стали для иностранных дипломатов и купцов поводом для суждений о повседневном пьянстве русских. Однако внимательные иностранцы все же отмечали, что порок этот характерен скорее для «именитых мужей», имевших деньги и время для подобных удовольствий. «А простой народ, слуги и рабы по большей части работают, говоря, что праздничать и воздерживаться от работы — дело господское», — писал цитировавшийся выше Герберштейн. Другой австрийский дипломат Николай Варкоч и живший при московском дворе курляндец Яков Рейтенфельс отмечали воздержанность к вину русских крестьян, которые, «будучи обречены на тяжкую работу и прикреплены к земле, безнаказанно оскверняют праздничные дни, благодаря снисхождению законов, работою на себя, дабы не пропасть, так как в течение всей недели они обязаны в поте лица трудиться на своих господ»{58}.

«Домострой» осуждал «многое пьянство», от которого «дом пуст, имению тщета, и от Бога не помилован будешь, и от людей бесчестен и посмеян, и укорен, и от родителей проклят». Повесть «О хмеле» также отмечает, что от пьянства происходят все жизненные неблагополучия: «Ведай себе, человече, на ком худое платье, то пьяница, или наг ходит, то пьяница ж, кричит кто или вопит, той пьяница, кто убился или сам ноги или руку переломил, или голову сломил, то пьяница; кто в душегубителство сотворит, то пьяница; кто в грязи увалялся или убился до смерти, кто сам зарезался, то пьяница. Негоден Богу и человеком пьяница, только единому дьяволу»{59}. Однако власть систематически приучала подданных всякого звания к кабаку.

«Государево вино» становилось престижной ценностью. В 1600 году правительство Бориса Годунова (1598—1605), желавшее заключить союз с иранским шахом Аббасом I против Турции, отправило в Персию посольство, которое везло не только обычные подарки («медведь-гонец, кобель да сука меделянские»), но и «из Казани двести ведр вина, да с Москвы послано два куба винных с трубами и с покрышки и с таганы». Царский самогонный аппарат стал, кажется, первым известным нам случаем технической помощи восточному соседу. Правда, по оплошности сопровождавших груз персидских дипломатов, суда с подарками потерпели крушение на Волге и посольству пришлось вести долгую переписку с Москвой о присылке новых «кубов». Мы не знаем, насколько успешно развивалось с московской помощью в мусульманской стране винокурение, но в 1616 и 1618 годах царь Михаил Федорович вновь послал к иранскому владыке вместе с высоко ценившимися «рыбьим зубом» (моржовыми клыками), соболями и охотничьими птицами 300 ведер «вина нарядного розных цветов, тройново» (то есть особой крепости), которое было шахом благосклонно принято{60}.

Традиционным стало царское угощение подданных, прежде всего по праздникам. Тогда уездный воевода по спискам выдавал местным служилым людям винные порции. «Сентября в 30 день дано великих государей жалованья погребного питья сыну боярскому Ивану Тотолмину и подьячему, и служилым людем семи человеком на два господские праздника, на Рожество Христово и на светлое Христово Воскресение, и на четыре ангела великих государей, сыну боярскому и подьячему по три чарки, служилым по две чарки человеку на празники и на ангелы великих государей; всего полведра» — так по чину потчевали в 1б94 году подчиненных власти в Тобольске. Сложился особый ритуал питья «на государевы ангелы», то есть на царские именины. После молебна служилые получали свою чарку, которую надлежало «честно» (с громким пожеланием царю здоровья и многолетия) выпить{61}. «Непитие здоровья» в такой ситуации означало как минимум политическую неблагонадежность, а позднее в просвещенном XVIII веке стало считаться самым настоящим преступлением. Но и воеводе не дай бог забыть о празднике или выдать некачественное вино «наполы с водою» — это означало урон чести не только пьющего, но и самого царя, со всеми вытекавшими отсюда весьма неприятными для должностного лица последствиями.

Отдельным подданным или целым группам (например, богатейшим купцам-«гостям» или ямщикам) власти предоставляли привилегию на винокурение, но только для личного потребления и ни в коем случае не для продажи. Один из указов 1681 года уже отмечал как повседневную практику, что вино подносили «приказным людям» — служащим государственных учреждений — «в почесть». Обязательным становилось и угощение мастеровым «за работы».

Водка использовалась как награда за выполнение ответственных поручений. В далекой Сибири дворяне, побывавшие «у калмыцкого бушухтухана в посылке», получили за службу «тринатцать чарок с получаркою». Водкой стимулировали сибирских аборигенов при сборе ясака — натуральной дани мехами. Осенью, к моменту расчета, сибирские воеводы требовали с местных кабаков вина «для иноземных ясачных расходов» и жаловали туземцев даровой чаркой. Обычная практика спаивания «ясачных людей» раскрывается в доносе на воеводу города Мангазеи А. Палицына: «Приедут самоеды с ясаком, воевода и жена его посылают к ним с заповедными товарами, с вином, и они пропиваются донага, пропивают ясак, собак и бобров». Подобные же методы применялись на Русском Севере для «призвания» аборигенов в православие, поэтому отправлявшийся в дальние края воевода просил разрешения захватить с собой ведер 200—300 вина{62}.

У торговцев вошло в обычай «пить литки» — отмечать выпивкой удачную сделку что с немецкой пунктуальностью отметил в своем русско-немецком словаре купец Тонни Фенне в 1607 году. Привычку к хмельному усвоили и духовные пастыри. Перебои в снабжении храмов импортным красным вином заставили церковные власти проявить находчивость: специальный собор в конце XVI века постановил заменить виноградное вино вишневой настойкой{63}. Посол Герберштейн наблюдал в Москве публичные порки загулявших священников. В 1550 году власти назначили особых лиц следить, чтобы священники и монахи не смели «в корчмы входити, ни в пьянство упиватися». На созванном через год церковно-земском Стоглавом соборе пьянство было осуждено как «начало и конец всем злым делам». 52-ю главу соборных постановлений составил «Ответ о пиянственном питии», запрещавший держать в монастырях «вино горячее», но разрешавший братии употреблять квасы и «фряжские вина, где обрящутся, да испивают яко же устав повелевает в славу Божию, а не в пиянство». Следом появилось специальное решение московских церковных и светских властей, запрещавшее священникам и монахам ходить в кабаки, напиваться и сквернословить «на соблазн мирским людям». Виновных, невзирая на сан, надлежало привлекать к ответственности наравне с мирянами. Если же кто-либо подпаивал чернеца, то с него взыскивалась цена выпитого, а сам виновник подвергался заточению в монастырь{64}.

Однако к концу XVI столетия нормы «пития» как белого, так и черного духовенства далеко ушли от традиционного ритуального образца. За трапезой в богатых монастырях неизменно подавались для братии 2—3 меры меда или «пива сыченого»{65}. Помимо обычной пищи монахи вкушали «кормы»: земельный вклад на помин души часто сочетался с условием, чтобы монастырь ежегодно устраивал для братии угощение в память того, по чьей душе делался вклад, а иногда — два «корма»: в день ангела и в день кончины вкладчика. Кроме заупокойных были еще отдельные «кормы молебенные», когда знатные богомольцы приезжали в обитель отслужить молебен за здравие или по обету, данному по какому-либо случаю.

Кажется, увлечение «питьем кабацким» уже не противоречило представлениям о благочестии. В сказании о знаменитом московском юродивом XVI века Василии Блаженном (которого, по преданию, уважал сам Иван Грозный) его герой уже вполне одобрительно относился к пьянице в кабаке, который хоть и трясется с похмелья, но не забывает перекреститься, прежде чем выпить, и тем посрамляет дьявола.

В других частях недавно ставшей единой Руси к московским обычаям еще не вполне привыкли. Житие одного из древнейших новгородских святых, игумена Варлаама Хутынского повествует о том, как скончавшийся в XIII веке настоятель не утерпел и чудесным образом восстал из гроба. Старца возмутило поведение присланного в монастырь после ликвидации новгородской независимости игумена-москвича Сергия: «Нача жити в небрежении: ясти и пити, в келий наедине упиватися; всегда бяше пиян, паче же немилостив до нищих и до странных с пути приходящих». Явившийся на всенощной святой своим жезлом «нача игумена Сергия бити», отчего тот через неделю скончался{66}.

Впрочем, новгородское духовенство вскоре привыкло «пити». Протопоп Знаменского собора в 1591 году официально испросил разрешение держать у себя питье для гостей и бил челом, чтобы пьяных у него «не имали, зане дети его духовные, люди добрые, приходят молиться, и к нему де они приходят за гость, и ему де без того быти нельзя». Надо полагать, резиденция гостеприимного батюшки и его времяпрепровождение с духовными детьми отчасти напоминали порядки в «питейной избе». Но разрешение он получил-таки, «потому что он живет у великого чудотворного места и ему без того быти нельзя»{67}, — только при условии, что протопоп не будет вином торговать, — иначе его и вправду трудно было бы отличить от кабацкого головы.

Фольклорное совмещение кабака и святости порой находило неприглядное, но вполне натуральное отражение в реальной жизни. В 1661 году игумен Устюжского Троицкого монастыря жаловался ростовскому митрополиту Ионе на местных кабацких целовальников. Они — можно думать, из самых лучших побуждений — устроили часовню прямо над кабаком «и поставили в ней нерукотворенный образ Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и иные иконы, изнаписав, поставили, и верх, государь, у той часовни учинили бочкою, и на ней шея и маковица и животворящий крест Господень, яко ж и на святых Божиих церквах…. И той, государь, часовне в таком месте и милосердию Божию и иконам быть достоит или нет, потому что собрався всякие люди упиваютца до большого пьянства, и пьяные люди под тою часовнею и под крыльцом спят и блюют и всякое скаредство износят?»{68}.

Набожный Иван Грозный, хотя сам и не придерживался трезвого образа жизни, тем не менее упрекал монахов Саввина-Сторожевского монастыря: «До чего допились — тово и затворити монастыря некому, по трапезе трава растет!» Возможно, государь несколько преувеличивал размеры запустения. Однако в 1647 году вновь назначенный игумен знаменитого Соловецкого монастыря жаловался, что его подчиненные «охочи пьяного пития пить, и они своих мер за столом не пьют и носят по кельям, и напиваются допьяна».

Конечно, известные и богатые обители, как Кирилло-Белозерский, Спасо-Ярославский, Костромской Ипатьев, Симонов, Суздальский Спасо-Евфимьев монастыри, были славны не только кухней и погребом, но и библиотеками, книгописными и иконописными мастерскими. Но наряду с ними существовали десятки небольших и небогатых «пустыней», которые трудно назвать «культурными центрами»: их братия вела хозяйство на скотном дворе и рыбных ловлях, скупала земли, давала мужикам ссуды, торговала на ярмарках и зачастую не сильно отличалась нравственными достоинствами от мирян.

В 1668 году власти небольшого Нилова-Столбенского монастыря оказались неспособными навести порядок в обители, откуда монахи, «похотя пить хмельное питье, выбегают, и платье и правильные книги с собой выносят» и закладывают в близлежащем кабаке. В конце XVII столетия архиепископ холмогорский Афанасий по поводу назначения нового игумена Трифонова-Печенгского монастыря получил характеристики его братии: «Монах Арсений, житель Кольского острога, монашествует лет 5 или 6, житие живет к пьянству желательное и на кабак для напитку бывает нередко и на ту потребу чинит из монастырских избытков похищение. Монах Иаков, заонежанин, корелянин, породою от рождения лет двадцати, грамоте неучен… а пьянства держится с желанием. Монах Калист, в мире был Кольского острога стрелец, леты средовечен, житие живет совершенно пьянственное, мало и с кабака сходит, грамоте неучен и монастырского ничего верить ему невозможно»{69}.

Порядки, укоренившиеся в монастырях, высмеиваются в «Калязинской челобитной» — пародийной повести 1677 года. Братия Калязина монастыря бьет челом тверскому архиепископу Симеону на своего архимандрита Гавриила (оба — реальные лица) за то, что он, забыв страх Божий и монашеские обеты, досаждает монахам: в полночь будит на церковную службу, не бережет монастырскую казну — жжет много ладана и свечей, не пускает монахов за ворота, заставляет бить земные поклоны. Приехав в монастырь, архимандрит «начал монастырский чин разорять, пьяных старых всех разганял, и чють он, архимарит, монастырь не запустошил: некому впредь заводу заводить, чтоб пива наварить и медом насытить, и на достальные деньги вина прикупить и помянуть умерших старых пьяных». И совсем бы монастырь запустел, если бы московские начальники не догадались прислать в него новых бражников, которых сыскали по другим монастырям и кабакам. Монахи пробовали договориться с архимандритом: «Хочешь у нас в Колязине подоле побыть и с нами, крылошаны, в совете пожить и себе большую часть получить, и ты б почаще пива варил да святую братию почаще поил, пореже бы в церковь ходил, а нас бы не томил», — но тот мало с ними пьет да долго бьет. Если же архимандрит не изменит своего поведения, монахи угрожают уйти в иную обитель, «где вино да пиво найдем, тут и жить начнем»{70}.

Церковный собор 1667 года запретил держать корчмы в монастырях. Не раз делались попытки пресечь в обителях производство и употребление крепких спиртных напитков, пока в 1682 году патриарх не запретил винокурение всем церковным властям и учреждениям. Священники и монахи подвергались аресту и штрафу, если появятся на улице в нетрезвом виде «или учнут сквернословити, или матерны лаяти кому». Помогало это, по всей вероятности, мало, поскольку епархиальные архиереи вновь и вновь вынуждены были призывать, «чтоб игумены, черные и белые попы, и дьяконы, и старцы, и черницы на кабак пить не ходили, и в мире до великого пьянства не упивались, и пьяные по улицам не валялись бы».

Но и после того жалобы не прекратились. «Пения было мало, потому что он, Иван, безчисленно пивал, и за ево пьянством церковь Божия опустела, а нам, прихоженам, и людишкам нашим и крестьянишком за мутьянством ево приходить и приезжать к церкви Божией невозможно», — обижались на своего попа жители села Роковичи Воротынского уезда. Суздальцы били челом на вызывающее неблагочиние клира городского собора, где один из батюшек «без престани пьет и бражничает и, напився пьян, идучи с кабаки и ходя по улицам, нас, сирот, и женишек наших, и детишек бранит матерны всякою неподобною бранью, и безчестит всячески, и ворами называет, и на словах всячески поносит». Систематически обращались к своему архиерею и новгородские крестьяне с просьбой отставить духовенство, от чьего нерадения и пьянства «церковь Божия пуста стоит»{71}.

По указу новгородского митрополита в 1695 году духовные лица, замеченные в кабаке, в первый раз платили штраф в 50 копеек, а в следующий — взималось уже по рублю. Если же священник или дьякон попадался трижды, то штраф составлял два рубля; кроме того, нарушителя полагалось «отсылать под начал в монастыри на неделю и болше и велеть сеять муку». Недовольные непотребными пастырями прихожане могли их в то время «отставить», что и сделали в 1680 году с попом Петром из Еглинского погоста Новгородского уезда; вместо него в священники был поставлен крестьянский сын из села Березовский рядок. В менее тяжких случаях духовная особа давала, как дьякон села Боровичи Елисей Ульянов, особую «запись», в которой обязалась не пить вина.

В исповедных вопросах к кающимся грешникам духовного звания постоянно отмечаются такие провинности, как «обедню похмелен служил», «упився, бесчинно валялся», «упився, блевал», а также участие в драках и даже «разбоях»{72}. Буйных пьяниц из духовенства ссылали в монастыри «для исправления и вытрезвления». Помогало это не всегда, и монастырские власти слезно просили избавить их от «распойных» попов и дьяконов.

Духовный вождь русских старообрядцев, страстный обличитель «никонианской» церкви протопоп Аввакум прямо связывал грехопадение прародителей с пьянством. При этом соблазнитель-дьявол напоминал вполне современного автору лихого кабацкого целовальника: неразумная Ева уговорила Адама попробовать винных ягод, «оне упиваются, а дьявол радуется… О, миленькие, одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул. Пьяной валяется, ограблен на улице, а никто не помилует… Проспались, бедные, с похмелья, ано и самим себе сором: борода и ус в блевотине, а от гузна весь и до ног в говнех, голова кругом идет со здоровных чаш».

Под пером Аввакума ненавистное «никонианство» отождествлялось с вселенским помрачением и представало в виде апокалиптического образа «жены-любодеицы», которая «упоила римское царство, и польское, и многие окрестные веси, да царя с царицей напоила: так он и пьян стал, с тех пор не проспится; беспрестанно пиет кровь свидетелей Исусовых»{73}. Сам вождь раскольников «за великие на царский дом хулы» был сожжен в 1681 году, и ему уже не суждено было узнать, что его младший сын Афанасий стал горьким пьяницей, который «на кабаке жил и бражничал и с Мезени ушел безвестно», а «государево кабацкое дело» набирало обороты.

Привилегированные группы — бояре, дворяне, гости — имели право гнать вино для своих нужд, тогда как прочие подданные должны были довольствоваться казенным питьем в кабаках. Небогатые потребители стремились любыми способами обойти государство-монополиста, и уже в XVI веке появилось такое явление, как «корчемство» — нелегальное производство и продажа вина — сохранившееся в России вплоть до прошлого столетия, несмотря на ожесточенные преследования со стороны властей.

Подданные медленно, но верно привыкали к «зелену вину». «Человече, что на меня зрише? Не выпить ли хотише? Выпей брагу сию и узришь истину», — приглашала надпись на одной из сохранившихся братин. Во всех учебниках по истории раздел о XVII веке сообщает об успехах российского просвещения и «обмирщении культуры». Но эти процессы протекали отнюдь не безболезненно. После Смуты церковные и светские власти осуждали контакты с иностранцами, запрещали книги «немецкой печати»; церковный собор 1620 года даже постановил заново крестить всех принимавших православие иностранцев на русской службе и испытывать в вере побывавших за рубежом московитов. Но в то же время власти вынуждены были брать на службу иноземных офицеров и украинских ученых монахов.

Увеличилось количество грамотных людей (в Москве читать и писать умели 24 процента жителей); появились новые учебные заведения. В 1687 году открылась Славяно-греко-латинская академия, возглавлявшаяся греками братьями Лихудами, — высшая школа, где преподавались риторика, философия, история, грамматика, логика, греческий и латинский языки.

В литературе появились новые жанры и герои. Авторы повестей о Смуте, осмысливая ее причины, впервые увидели в царях живых людей со своим характером, темпераментом, положительными и отрицательными чертами. В церковной и в светской архитектуре утверждается «московское (нарышкинское) барокко» с обилием декоративных элементов — «узорочьем». Произошел поворот от символического, одухотворенного мира древней иконописи к реалистическим изображениям. «Пишут Спасов образ, Еммануила, лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен», — сокрушался об искажении прежних образцов протопоп Аввакум. Интерес к человеческой личности нашел воплощение в «парсунах» — изображениях реальных лиц с использованием иконописной манеры, но с индивидуальными портретными чертами.

Кризис средневекового мировоззрения проявился не только в «каменном узорочье» храмов и росте образованности; он имел и оборотную сторону — культурный «надлом», сдвиг в массовом сознании, вызванный колебанием незыблемых прежде основ (исконного уклада жизни, царской власти, церковного благочестия). Оборотной стороной патриархального устройства общества были произвол и крепостничество; осознание ценности человеческой личности сочеталось с ее повседневным унижением; вера в превосходство своего, отеческого и православного сталкивалась с реальным экономическим, военным, культурным превосходством «латын» и «люторов» и первыми попытками реформ, разрушавших прежний быт.

Голод и гражданская война в начале столетия, раскол и преследования за «старую веру» во второй его половине способствовали страшным проявлениям жестокости по отношению к соотечественникам. Разорения Смуты и «похолопление» общества плодили выбитых из привычной жизненной колеи «ярыжек», «казаков», «гулящих людей», для которых кабак становился желанным пристанищем. Новации и вызванные ими конфликты производили определенный «сдвиг в нравственном пространстве» московского человека. Его результатом для одних было принятие начавшихся перемен, для других — уход в оппозицию, в раскол, в бегство, в том числе и в кабак, для третьих — бунт в поисках «вольной воли».

Бюрократизация утверждала «неправый» суд и всевластие чиновника. «Я де и з боярином князем Василием Федоровичем Одоевским управлялся, а с вами де не диво», — куражился над жалобщиками подьячий, а его коллеги за 50—100 рублей обещали «провернуть» любое незаконное решение. Дело дошло до того, что в 1677 году сразу сорока проворовавшимся дьякам было объявлено «страшное» царское наказание — «быть в приказах бескорыстно», то есть взяточники были оставлены на своих постах с указанием жить на одну зарплату.

Домостроевский идеал прикрывал варварские отношения в семье: «Муж ее Евсей… бил ее, сняв рубаху, смертным боем до крови, и по ранам натирал солью». От этого времени до нас дошли первые «женские» оценки своей «второй половины»: «налимий взгляд», «ни ума, ни памяти, свиное узорочье», «ежовая кожа, свиновая рожа». Но тогдашние челобитные и письма упоминают и о «пьяных женках» («а приехала она пьяна», «а лежала за огородами женка пьяна») и «выблядках», которых крестьянки и горожанки могли «приблудить» или, как выражался Аввакум, «привалять» вне законной семьи{74}.

Ученый немец Адам Олеарий часто встречал в Московии упившихся до беспамятства женщин и уже считал это «обыденным». Но и в отечественном рукописном сборнике церковных проповедей «Статир» появляется, кажется, первый в подобного рода сочинениях портрет женщины-пьяницы: «…какова есть мерзостна жена сгоревшим в ней вином дыхающая, возсмердевшими и согнившими мясами рыгающая, истлевшими брашны множеством отягчена, востати не могущая… Вся пренебрегает, ни о чадах плачущих внимает».

В кабаках XVII века процветало не только пьянство, поскольку «в корчемницех пьяницы без блудниц никако же бывают». В Холмогорах рядом с кабаками была уже целая улица публичных домов, хорошо известная иностранцам{75}. «Аще в сонмищи или в шинках с блудницами был и беззаконствовал — таковый 7 лет да не причастится», — пугали исповедные сборники, в то время как на московских улицах гуляк прельщали барышни нетяжелого поведения с опознавательным знаком — бирюзовым колечком во рту. Исповедники выспрашивали у прихожанок, «колико убили в собе детей», и наказывали по шкале: «аще зарод еще» — 5 лет епитимьи, «аще образ есть» — 7 лет, «аще живое» — 15 лет поста и покаяний.

Голландец Николай Витсен, побывавший в Москве в 1665 году, записал в своем дневнике: «Здесь сейчас масленая неделя… В пятницу и субботу мы видели много пьяных мужчин и женщин, попов и монахов разных чинов. Многие лежали в санях, выпадали из них, другие — пели и плясали. Теперь здесь очень опасно; нам сказали, что в течение двух недель у 70 человек перерезали горло».

Изумление европейцев русским пьянством давно стало хрестоматийным. Но и документы XVII века рассказывают о множестве судебных дел о пожарах, побоях, ссорах, кражах на почве пьянства, которое постепенно становилось все более распространенным явлением. Кто просил у власти возместить «бесчестье» (оскорбление) со стороны пьяницы-соседа, иной хотел отправить пьяницу-зятя в монастырь для исправления, а третий требовал возвратить сбежавшую и «загулявшую с пьяницами» жену. Вот типичный — не только для того времени — пример: в октябре 1676 года московский «воротник» (караульщик) Семен Боровков вынужден был жаловаться своему начальству в Пушкарский приказ на сына Максима: «Тот де сын его, приходя домой пьян, его Сеньку бранит и безчестит всегда и мать свою родную бранит же матерны и его Сеньку называет сводником».

Нередко пьяные загулы кончались уголовщиной. Так, крестьянин Терсяцкой слободы Тобольского уезда Семка Исаков убил соседа Ларку Исакова в драке «пьянским делом без умыслу». Другой крестьянин, Семка Гусев, показал: после «помочей» у него дома состоялась пивная пирушка, на которой вместе с хозяином гуляли 13 человек; а наутро во дворе «объявится» труп крестьянина Семенова. Причины и свидетели смерти остались неизвестны; суд освободил Гусева, признав, что данная смерть случилась «ненарочным делом». Такое же решение было вынесено по делу крестьянина Петра Закрятина, обвиняемого в убийстве соседа Осипа Кокорина. Закрятин давал лошадям сено и «пьянским делом пошатнулся» на забор; выпавшее из него бревно зашибло Кокорина, «неведомо для чего» подошедшего к забору с другой стороны. Можно привести множество дел о пьяных драках, в которых кто-то из участников оказывался «зарезан ножем».

Законодательство, в иных случаях весьма строгое, считало пьянство не отягощающим, а, наоборот, смягчающим вину обстоятельством; поэтому убийц из Терсяцкой слободы били кнутом и отдали «на поруки с записью». Даже убийство собственной жены в пьяном виде за пропавшие два аршина сукна или «невежливые слова» не влекло за собой смертной казни, поскольку имелась причина, хотя и «не великая»{76}. За столетие развития «государева кабацкого дела» пьянство проникло в народный быт и начало деформировать массовое сознание, в котором «мертвая чаша», лихой загул, «зелено вино» стали спутниками русского человека и в светлые, и в отчаянные минуты его жизни.

«Царев кабак» в народном восприятии выглядит уже чем-то исконным и отныне прочно входит в фольклор и литературу. Герои-богатыри Киевской Руси (цикл былин складывается как раз в это время) просят теперь у князя Владимира в качестве награды:

Мне не надо городов с пригородками,

Сел твоих с приселками,

Мне дай-ка ты лишь волюшку:

На царевых на кабаках

Давали бы мне вино безденежно:

Где могу пить кружкою, где полкружкою,

Где полуведром, а где целым ведром{77}.

Туда же непременно отправляются и другие герои народных песен — молодец, отбивший у разбойников казну, или любимый народный герой Стенька Разин:

Ходил, гулял Степанушка во царев кабак,

Он думал крепку думушку с голудьбою…

Одна из повестей XVII столетия рассказывает о бражнике, которого апостолы и святые вынуждены были пропустить в рай, поскольку он «и всяким ковшом Господа Бога прославлял, и часто в нощи Богу молился». Интересно, что этот сюжет хорошо известен и в Западной Европе, но во французском и немецком вариантах этот персонаж имеет обычную профессию — он крестьянин или мельник. В русской же повести райского блаженства добивается именно пьяница-бражник. При этом герой, проявив знание Священного Писания, посрамляет апостолов Петра и Павла, царей Давида и Соломона и евангелиста Иоанна, пытавшихся доказать, что ему не место в раю, припомнив каждому его собственные грехи. Иоанну Богослову он указал на противоречия в его Евангелии двух положений: «бражники царства небесного не наследят» и «аще ли друг друга возлюбим, а Бог нас обоих соблюдет». После этого Иоанну приходится признать, вопреки евангельским заповедям: «Ты еси наш человек, бражник»; и герой усаживается в раю «в лутчем месте»{78}.

Кажется, так думали и реальные новгородцы XVII века, повстречавшиеся немцу Олеарию: «Когда я в 1643 году в Новгороде остановился в любекском дворе, недалеко от кабака, я видел, как подобная спившаяся и голая братия выходила из кабака: иные без шапок, иные без сапог и чулок, иные в одних сорочках. Между прочим, вышел из кабака и мужчина, который раньше пропил кафтан и выходил в сорочке; когда ему повстречался приятель, направлявшийся в тот же кабак, он опять вернулся обратно. Через несколько часов он вышел без сорочки, с одной лишь парою подштанников на теле. Я велел ему крикнуть: «Куда же делась его сорочка? Кто его так обобрал?» На это он, с обычным их «…б твою мать», отвечал: «Это сделал кабатчик; ну, а где остались кафтан и сорочка, туда пусть идут и штаны». При этих словах он вернулся в кабак, вышел потом оттуда совершенно голый, взял горсть собачьей ромашки, росшей рядом с кабаком, и, держа ее перед срамными частями, весело и с песнями направился домой»{79}.

В общественном сознании той эпохи кабацкая удаль оборачивалась и своей трагической стороной — безысходностью. Пожалуй, наиболее в этом смысле замечательна «Повесть о Горе-Злочастии», в чем-то сходная с притчей о блудном сыне: «добрый молодец» из купеческой семьи, не послушав родительского совета:

Не ходи, чадо, х костарем и корчемникам,

не знайся, чадо, з головами кабацкими, —

пожелал жить своим умом, но истратил по кабакам нажитый капитал и очнулся раздет и разут:

чиры и чулочки — все поснимано:

рубашка и портки — все слуплено

и вся собина у него ограблена,

а кирпичек положен под буйну его голову

Все попытки изменить жизнь заканчивались для героя разорением и унынием:

Господь Бог на меня разгневался.

И на мою бедность — великия

многая скорби неисцелныя

и печали неутешныя,

скудость, и недостатки, и нищета последняя.

Неодолимое Горе советует ему, как от себя избавиться:

Ты пойди, молодец, на царев кабак,

не жали ты, пропивай свои животы,…

кабаком то горе избудетца,

да то злое Злочастие останетца:

за нагим то горе не погонитца.

В мрачной судьбе героя кабак видится уже почти символом ада, тем более что Горе подбивает героя на преступление — грабеж и убийство — и само признает: «А гнездо мое и вотчина во бражниках»{80}. Единственной возможностью избавиться от привязчивого Злочастия, по мнению автора, был уход в монастырь.

Однако не все современники испытывали к церкви почтение. Тогда же появилась пародия на литургию — «Служба кабаку». Например, молитва «Отче наш» представала там в следующем виде: «Отче наш, иже еси седиш ныне дома, да славитца имя твое нами, да прииде ныне и ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, тако и на кабаке, на пече хлеб наш будет. Дай же тебя, Господи, и сего дни, и оставите должники долги наша, яко же и мы оставляем животы свои на кабаке, и не ведите нас на правеж, нечего нам дати, но избавите нас от тюрмы».

Кабак изображен грешным местом, чьим посетителям и «неправым богатством взбогатеша» содержателям «во аде болшое место готовится». Есть там и горькие слова: «Кто ли, пропився донага, не помянет тебя, кабаче, непотребне? Како ли хто не воздохнет: во многие дни собираемо богатство, а во един час все погибе? Каяты много, а воротить нелзе». Правда, автор не стоит за полное воздержание от спиртного: «Создан бо хмель умному на честь, а безумному на погибель»{81}.

Прибывший в Москву ученый хорват Юрий Крижанич был удивлен тем, что «нигде на свету несть тако мерзкого, бридкого и страшного пьянства, яко здесь на Руси». «Государев кабак» представлялся побывавшему в европейских столицах Крижаничу местом «гнусным» во всех отношениях — от обстановки и «посудия» до «бесовских» цен. Но в отличие от прочих иностранцев он видел причины этого явления в «людодерской» политике властей и делал печальный вывод: «Всякое место полно кабаков и монополий, и запретов, и откупщиков, и целовальников, и выемщиков, и таможенников, и тайных доносчиков, так что люди повсюду и везде связаны и ничего не могут сделать по своей воле».

 

 

Провал кабацкой реформы

Однако надо признать, что распространение кабаков вызывало беспокойство и у представителей самой власти. Мценский воевода жаловался царю Михаилу Федоровичу на стрельцов: «Вина у себя и суды винны держат и вина сидят беспрестани. И я, холоп твой, по челобитью кабацких откупщиков посылал приставов на винную выемку, и те стрельцы твоего государева указу не слушеют, чинятца силны, вин у себя вымать не дают». Но ведь служилые не просто гнали и потихоньку пили водку. В XVII веке в столицу посыпались жалобы воевод пограничных городов — Брянска, Алексина, Епифани, Великих Лук и других: стрельцы «на кабаках пропились, да они же на карауле на денном и на нощь приходят пияни и унять их им неможно». Приходилось брать от «воинских людей» поручные записи с обязательствами не пропивать и не проигрывать свое оружие и прочее снаряжение.

А вояки-«питухи» уже считали себя вправе взять кабак штурмом, если им отказывали в выпивке; так бравые сибирские казаки во главе с атаманом Романом Шеловым в Великом Устюге «учали саблями сечи и из самопалов стреляти и убили… трех человек до смерти»{82}. Беспокойство местных властей, наряду с пьянством, вызывало распространение азартных игр; выдвигались предложения закрывать питейные заведения во время праздников и в дни выдачи жалования.

Порой к верховной власти взывали весьма влиятельные люди. Прославленный воевода и спаситель отечества, боярин князь Дмитрий Пожарский вместе с двоюродным братом в 1634 году подал царю Михаилу челобитную с жалобой на племянника Федора: «На твоей государевой службе в Можайске заворовался, пьет беспрестанно, ворует, по кабакам ходит, пропился донага и стал без ума, а нас не слушает. И мы, холопи твои, всякими мерами ево унимали: били, на чепь и в железа сажали; поместьице, твое царское жалованье, давно запустошил, пропил все, и ныне в Можайску с кабаков нейдет, спился с ума, а унять не умеем». Отчаявшийся полководец, выигравший не один десяток сражений, в борьбе с кабаком оказался бессилен и просил сдать непутевого родственника в монастырь{83}.

Поэтому, несмотря на то, что вред от кабаков перекрывался в глазах правительства огромными прибылями от питейной продажи, ему приходилось принимать некоторые меры по борьбе с пьянством. Боролись прежде всего с нелегальным изготовлением и продажей спиртных напитков — корчемством.

Соборное уложение 1649 года определило наказание за производство и продажу спиртных напитков в виде штрафа; при повторном преступлении штраф удваивался, к нему прибавлялись наказание батогами, кнутом и тюремное заключение.

«А с пытки будет в винной продаже продавцы повинятся, и тех корчемников после пытки бити кнутом по торгом, да на них же имати заповеди впервые по пяти рублев на человеке.

А буде они в такой питейной продаже объявятся вдругорядь, и их по тому же бити кнутом по торгом, а заповеди имати с них денег по десяти рублев на человеке и давати их на крепкия поруки з записьми в том, чтобы им впредь таким воровством не промышляти. А будет кто в таком воровстве объявится втретьие, и их за ту третьюю вину бити кнутом по торгом и посадите в тюрму на полгода…

А которые люди от такового воровства не уймутся и в таком воровстве объявятся вчетвертые, и им за такое их воровство учинити жестокое наказание, бив кнутом по торгом, ссылати в дальние городы, где государь укажет, а животы их все и дворы и поместья и вотчины имати на государя.

А которые люди у них корчемное питие купят вчетвертые, и тем по тому же чините жестокое наказание, бити кнутом по торгом, и сажати в тюрму на год…

А которые всякие люди корчемников, и кабатчиков, и питухов у голов, и у детей боярских учнут отбивать, и тем отбойщиком, по роспросу и по сыску, чинить наказанье, бить кнутом на козле и по торгом, а иных бить батоги, чтоб на то смотря, иным не повадно было так делать».

Предусмотренные законом наказания за рецидив корчемства показывали, что на практике нарушители государственной монополии никак не желали «униматься». Спрос на корчемное вино заставлял идти на риск, а покупатели готовы были защищать продавцов. Поэтому приходилось наказывать и «питухов»: их не только штрафовали, но и могли подвергнуть пытке, чтобы они назвали корчемников. Строго каралась и перекупка нелегальных спиртных напитков, еще строже — производство их корчемниками на вынос с продажей оптом.

Предусматривалось наказание — штраф в 5 рублей и конфискация — за хранение «неявленого» (изготовленного без надлежащего разрешения и уплаты пошлины) питья. Только дворяне, торговые люди гостиной и суконной сотен (каждодневно) и некоторые из привилегированных категорий служилых людей по прибору (по большим праздникам) имели право на безъявочное производство и, следовательно, хранение спиртных напитков, включая водку. Всем остальным разрешалось производить и держать в своих домах только явочное питье — пиво и мед, но водка должна была покупаться только в кабаках. Количество напитков домашнего производства и число дней, в течение которых приготовленные спиртные напитки должны быть выпиты, строго регламентировались законом и находились в зависимости от обычая, статуса человека, его чина, усмотрения начальства. В непраздничное время населению дозволялось держать «про себя» только «брагу безхмельную и квас житной».

Для надзора за торговлей вином правительство применило проверенный принцип круговой поруки: «А черных сотен и слобод тяглым людем, для корчемные выимки, выбирати по годом меж себя десяцких, и на тех десяцких в Новую четверть приносить выборы за своими руками в том, что тем их выборным десяцким во всех десятках того смотрити и беречи накрепко, чтоб корчемного продажного никакова питья, вина и пива, и меду, и табаку, и неявленого питья и всякого воровства ни у кого не было. А которым людем даны будет на вино, и на пиво, и на мед явки, и те бы люди, сверх явок, лишнего вина не покупали, и пива не варили, и меду не ставили»{84}.

Наблюдение за питейной торговлей должны были осуществлять выборные люди из числа посадских, причем сведения о выборах направлялись в Новую четверть. Каждый десятский стоял во главе десятка выборных, за которым закреплялась определенная часть территории посада, где они обязаны были выявлять продавцов «неявочного» вина. За недонесение об обнаруженных случаях «корчемства» штрафовали: десятского — на 10 рублей, а остальных людей из его десятка — по 5 рублей с человека. Столица делилась на участки во главе с «объезжими головами» из дворян: они со своей командой забирали на улицах пьяных, искали корчемников и доставляли их в Новую четверть, где наказывали виновных.

Правда, закон имел лазейку, которая превращала преступника-«корчемника» в добропорядочного откупщика: такой выявленный, но очевидно состоятельней человек имел право тут же заплатить и зарегистрировать откуп в Новой четверти. Такая уловка освобождала его от ответственности.

Иногда самостоятельность проявляли местные власти, стремившиеся на деле навести порядок в своем уезде. Тобольский воевода князь Юрий Сулешев в 1624 году даже осмелился временно закрыть в городе Таре кабак и добился государевой грамоты об отмене «зернового откупа» и запрете игры в зернь, поскольку «служивые люди держатца зерни и животишка и оружье свое на зерни проигрывают, и от той зерни чинитца татба и воровство великое, и сами себя из самопалов убивают и давятца».

Практиковались и такие меры, как закрытие по указу из Москвы кабаков по всей стране по случаю царской болезни или смерти. В XVII веке в России периодически действовал строгий запрет на продажу и курение табака (даже за его нюханье можно было поплатиться отрезанным носом), преследовались азартные игры — зернь (кости) и карты. В 1649 году воевода в Верхотурье наказывал батогами за «безчинные игрища и забавы»; правда, к запрещенным играм, наряду с картами, относились и… шахматы.

Но все это были полумеры. Кабацкая торговля и, соответственно, пьянство приобрели к середине столетия такие масштабы, что по инициативе только что избранного патриарха Никона (1652—1666) была предпринята первая в нашей истории кампания по борьбе с пьянством.

Родившийся в семье простого крестьянина, Никон уже в 20 лет стал священником; благодаря своим способностям и энергии он сделал стремительную карьеру в монашестве, познакомился с юным царем Алексеем Михайловичем и стал по его рекомендации новгородским митрополитом, а затем и патриархом. Никон показал себя энергичным политиком и «крепким хозяйственником», а его положение «собинного» друга и наставника молодого царя Алексея Михайловича давало ему огромное влияние на государственные дела.

Царь и патриарх мечтали о создании единого православного царства, где царило бы истинное благочестие, но для этого надо было устранить наиболее вопиющие недостатки в жизни подданных и унифицировать церковное «благочиние» — именно в это время решался вопрос о присоединении Украины, шли переговоры о том же с молдавским господарем.

Начать решили с наведения порядка у себя. В феврале 1652 года по городам были разосланы грамоты с указом, чтобы к новому году головам, целовальникам и откупщикам больших запасов питей не запасать, так как с 1 сентября «по государеву указу в городах кабакам не быть, а быть по одному кружечному двору», тем более что во время Великого поста и Пасхальной недели кабаки велено было запечатать и питьем не торговать.

К началу (1 сентября) нового, 1652 года нужно было проработать все подробности реформы. Для этого 11 августа заседал собор с участием государя, патриарха Никона, Освященного собора архиереев и «думных людей». В итоге к воеводам понеслись из Москвы грамоты, сообщавшие, что государь указал: «С Семеня дни 161 году тому верному голове и целовалником вина продавать по нашему указу в ведра и в кружки; а чарками продавать — сделать чарку в три чарки (то есть втрое больше прежней объемом. — И. К., Е. Н.), и продавать по одной чарке человеку, а болши той указной чарки одному человеку продавать не велел». Ограничивались время работы и контингент покупателей. «В Великой пост, и в Успенской, и в воскресенья во весь год вина не продавати, а в Рожественской и в Петров посты в среду и в пятки вина не продавати ж. А священнического и иноческого чину на кружечные дворы не пускать и пить им не продавать; да и всяким людем в долг, и под заклад, и в кабалы вина с кружечных дворов не продавать. А продавать в летней день после обедни с третьего часа дни, а запирать за час до вечера; а зимою продавать после обедни ж с третьего часа, а запирать в отдачу часов денных», — гласила «Уставная грамота» 16 августа 1652 года о продаже питий на кружечном дворе в Угличе{85}.

Реформа сокращала число кабаков: «…в городех, где были наперед сего кабаки, в болших и в менших, быти по одному кружечному двору» только для торговли на вынос. Указ выступал против кабацкого бесчиния: в новых заведениях «питухом и близко двора сидеть и пить давать не велел, и ярыжным и бражником и зерщиком никому на кружечном дворе быть не велел… А священнического и иноческого чину на кружечные дворы пускать и пить продавать им не велел; да и всяким людем в долг, и под заклад, и в кабалы вина с кружечного двора отнюдь продавать и давать не велел, чтоб впредь питухи в напойных в долговых денгах стоя на правеже и сидя за приставы и в тюрме напрасно не померали, а душевредства б у кабацкого головы с питухами не было».

Рассылавшиеся из Москвы грамоты обязывали местные власти строго следить за соблюдением общественного порядка: «Чтоб у них на кружечном дворе питухи пили тихо и смирно, и драки, и душегубства и иного какого воровства, и татям и разбойникам приходу и приезду не было». Вместе с «воровством» царский указ запрещал картежную и прочие азартные игры и представления скоморохов «с бубнами, и с сурнами, и с медведями, и с малыми собачками».

За нарушение указа сборщикам и откупщикам было назначено строгое наказание — конфискация всего имущества и ссылка в дальние города и в Сибирь. То же наказание было определено и воеводам, если они не будут строго смотреть за сборщиками и откупщиками.

Запрет кружечным дворам работать по праздникам и воскресеньям означал их простой около трети года. Чтобы компенсировать сокращавшийся доход, власти решили повысить цену на вино и сделать ее единой, «указной»: оптом по 1 рублю за ведро, а «в чарки» по полтора рубля на ведро, что означало повышение цен в два и более раз{86}. Если раньше кабацкие головы и целовальники сами курили или заготавливали вино на местах, то теперь было решено сосредоточить все подрядное дело в Москве, в руках крупных специалистов-купцов и получить хорошее вино по дешевой цене. По указу 9 сентября 1652 года было велено уничтожить частные винокурни, кроме «тех поварен, на которых по государеву указу сидят подрядное вино уговорщики к Москве на государев отдаточный двор и в города на государевы кружечные дворы». А заодно решили совсем прекратить торговлю пивом и медом.

Реформа круто ломала уже устоявшиеся кабацкие порядки. Но для Никона она была только первым шагом на пути создания православной монархии. Созванные по его инициативе церковные соборы 1654, 1655 и 1656 годов постановили устранить различия в богослужебных книгах и обрядах между Русской и Константинопольской церквями. Государство решительно поддержало церковь в проведении церковной реформы — исправлении и унификации текстов богослужебных книг и обрядов по греческому образцу тем более что она была вызвана не только «нестроениями» в самой церкви, но и внешнеполитическими планами правительства.

Поспешно проведенная кабацкая реформа оказалась плохо подготовленной. Новая тройная чарка была слишком велика для одноразовой выпивки, а посуды для торговли на вынос взять было негде. Поневоле пришлось восстановить распивочную продажу: в апреле 1653 года очередной указ повелел «во всех городах с кружечных дворов головам и целовальникам продавать вино в копеечные чарки, как в городах продавано было на кабаках наперед сего».

Следом пришлось сбавить цену и устанавливать ее по местным условиям. Во-первых, «мимо кружечных дворов учинились многие корчмы, и продают вино тайно дешевою ценою», несмотря на грозные указы за первую же «корчму» бить кнутом, отнимать в казну поместья, вотчины, дворы, лавки и прочую недвижимость, «резать уши и ссылать в дальние Сибирские городы». Во-вторых, перестройка и централизация дела заготовок вина для кружечных дворов провалились. В столице точно не знали, сколько нужно поставить вина на каждый кружечный двор государства; не оказалось и достаточного количества состоятельных и надежных подрядчиков; в результате платить казне пришлось дорого, качество продукта было «непомерно худо, и пить де его не мочно», да и того порой не хватало. Приказы стали рассылать по уездам указания, чтобы кабацкие головы не надеялись на подрядное вино, а курили его сами или подряжали производителей на местах.

Резкое сокращение кабацкой торговли вызывало протесты. Доходило до того, что толпа штурмом брала «кружечные дворы», как это произошло в Коломне, где солдаты «человек с двести и болши и учали де в избах ломать подставы и питье кабацкое лить и целовальников волоча из изб бить кольем и дубинами до смерти». Головы и целовальники докладывали, что многие люди не пьют вина, а привыкли к пиву и меду. Пришлось в 1653 году «для больных и маломочных людей, которые вина не пьют, пиво и мед на продажу держать по-прежнему». Интересно, как целовальник определял, кто действительно болен или «маломочен», а кто просто желал побаловаться пивком?

Наконец, жизненно заинтересованные в «напойных деньгах» продавцы стали возражать против ограничений на продажу: «лучшая питушка» бывает по вечерам и по праздникам, а «в будние дни, государь, на кружечном дворе и человека не увидишь, днюют и ночуют на поле у работы». Эти ограничения все же продержались несколько лет, но в марте 1659 года вышел указ «с кружечных дворов в посты вино, и пиво, и мед продавать по вся дни». Осталось только запрещение торговать в воскресные дни, но и его перестали соблюдать в условиях острого финансового кризиса.

Крах кабацкой реформы был ускорен невиданной прежде инфляцией от столь же плохо продуманной денежной реформы. В России XVII века реальной денежной единицей была серебряная копейка величиной с ноготь. Но стоила копейка дорого: на нее можно было купить несколько пудов свежих огурцов; для крупных же сделок — особенно для оптовой торговли на ярмарках — она была слишком мелкой. В 1654 году появились серебряные рубли и полтинники, а вслед за ними — медные копейки. Поначалу старые и новые деньги ходили наравне. Но война с Польшей за Украину заставила выпускать все больше медных денег — за несколько лет их начеканили на 15—20 миллионов рублей. Правительственные «экономисты» XVII века выдавали жалованье медью, но при этом налоги, пошлины и штрафы требовали платить серебром — и в 1662 году разразилась финансовая катастрофа: за рубль серебром давали 10 и больше рублей медью; крестьяне прекратили подвоз продуктов, и цены на хлеб на городских рынках взлетели в 10, а местами и в 40 раз.

25 июля 1662 года в Москве появились «письма»-воззвания, обвинявшие царского тестя боярина Илью Милославского в «измене» — подделке денег. Несколько тысяч москвичей двинулись в Коломенское. Застигнутый врасплох Алексей Михайлович лично объяснялся и даже «бил по рукам» с подданными, своим царским словом обещая расследовать все обвинения. Но согласие длилось недолго: подоспели стрелецкие полки, и у стен дворца началась бойня — погибли и утонули в Москве-реке около 900 человек. Еще 18 человек были казнены после следствия, 400 «бунтовщиков» с семьями отправились в Сибирь.

В июне 1663 года царь велел уничтожить медные деньги и восстановить старые серебряные. Тогда же было решено отменить питейную реформу: восстановить прежние кабаки и откупа, ездить с питьем по ярмаркам, «как и прежние откупщики и верные головы и целовальники езживали»; по-прежнему было запрещено только продавать в долг и под заклады и торговать на первой и Страстной неделях Великого поста, по воскресеньям весь год, а в Великий и Успенский посты по средам и пятницам; но и эти запреты никто всерьез не соблюдал. Власти пошли навстречу даже подпольным виноторговцам: штраф за корчемство был увеличен по сравнению с прежним, но указ об отрезании ушей и ссылке в Сибирь был отменен.

Крах реформы совпал с уходом ее инициатора — патриарха Никона. Совместная борьба с расколом не предотвратила столкновения государства и руководства церкви в лице властного патриарха. Никон фактически играл роль главы государства во время отсутствия царя, вмешивался в деятельность приказов, убеждал Алексея Михайловича начать неудачную войну со Швецией. Патриарх мечтал об объединении сил всех христианских государей в борьбе с «басурманами» — и, в конце концов, восстановив против себя и бояр и самого государя, демонстративно отказался от руководства церковью в 1658 году. Судьба начатой им реформы его уже больше не интересовала.

«Государево кабацкое дело» быстро развернулось в прежних масштабах и с прежними злоупотреблениями. Сами представители администрации в отдаленных городах открыто занимались частной продажей водки, а кабаки превращали в совершенно неприличные увеселительные заведения; так, енисейский воевода Голохвастов в 1665 году отдал на откуп «зернь и корчму и безмужних жен на блуд, и от того брал себе откупу рублев по сту и больше». В Ростове развернулся откупщик Пятунька Тимирев: у него «на кабаке была зернь великая, и воровство, и блядня и посацким и сторонним людям продажа и поклепы великие». Даже в самой Москве лихие молодцы, «ездя на извозчиках, многих людей грабили и побивали до смерти, и иные всякие воровства чинили, и на продажу вино и табак возили», то есть под носом у властей занимались нелегальной продажей водки и запрещенного тогда табака{87}.

Была, правда, сделана еще одна попытка придать питейной торговле более цивилизованные формы. Выдающийся государственный деятель и впоследствии руководитель иностранных дел при Алексее Михайловиче Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, еще будучи воеводой в приграничном Пскове, задумал «с примеру сторонних чужих земель» реорганизовать систему городского самоуправления, находившуюся в руках немногих богатейших «мужиков-горланов», и оживить торговлю. Безуспешная борьба с корчемством (а в Псков контрабандой доставляли немало «немецких питей») подсказала ему выход: в городе в 1665 году была введена вольная продажа вина с уплатой в казну определенной доли дохода — одной копейки с рубля. Одновременно воевода привлек рядовых посадских людей к управлению городом: пять выборных «мужиков» ежегодно должны были чинить суд «во всех торговых и обидных делах».

У нас, к сожалению, нет данных об успехах экономической и социальной политики Ордина-Нащокина. Но известно, что после отъезда воеводы «вольные питейные промышленники» Пскова начали тяжелую борьбу с откупщиками, желавшими вернуть себе утраченную монополию на кабаки. Осаждаемое противоречивыми челобитными псковичей правительство решило провести что-то вроде референдума и опросить «всяких чинов людей» в городе и уезде о форме питейной торговли. Но эта мера ничего не прояснила: большинство опрошенных — местные служилые люди и окрестные крестьяне — отговорились незнанием проблемы{88}. В итоге реформа была свернута и государственные кабаки утвердились по-старому

В дальнейшем мы видим только отдельные попытки препятствовать кабацкому «бесчинию». На Украине, вошедшей в середине столетия в состав Московского государства, кабаков не было и казаки с мещанами могли курить вино и держать шинки. Жители одного из украинских пограничных городов — Стародуба — настолько распоясались (шинок был чуть ли не в каждом дворе, а его посещение нередко заканчивалось убийствами в пьяных драках), что черниговский владыка Лазарь Баранович в 1677 году распорядился затворить храмы и наложил на город анафему, после чего немедленно начался большой пожар. Так и жили горожане проклятыми, пока 325 лет спустя епископ Брянский и Севский Феофилакт не снял церковное наказание уже с пятого поколения Стародубцев; хотя вряд ли кто-то выяснял, стали ли наши современники вести более трезвый образ жизни, чем их непутевые предки{89}.

Мертворожденными оказались и последующие постановления 1681 года о новой ликвидации откупов; по-прежнему ожесточенно, но безрезультатно продолжалась борьба с корчемством. На пороге Петровских реформ, в 1698 году, был принят очередной, грозный с виду указ, «чтоб никто чрез свою силу не пил и от безмерного питья до смерти б не опился», — за это собутыльникам грозили наказание кнутом и 20-рублевый штраф{90}. Судьбу указа предсказать нетрудно.

Единственными реальными достижениями этой отрасли хозяйства стали к концу столетия некоторое расширение ассортимента (посетителям московских кабаков в 1698 году предлагалось вино простое и «двойное», а также водки анисовая и лимонная в качестве особо дорогих настоек, стоимость которых в четыре с лишним раза превышала цену обычного вина) и требование «плохому вину и водкам опыты приносить», то есть проверять качество поступавшей от подрядчиков продукции. Государеву казну начала пополнять и закуска: «харчевные промыслы» в кабаках и рядом с ними также стали отдаваться на откуп всем желающим.

Относительная слабость российской экономики не позволяла отказываться от кабацкой монополии — надежного средства пополнения казны. По подсчетам современных исследователей, питейная прибыль насчитывала в 1680 году примерно 350 тысяч рублей при общей сумме доходов государства в 1 миллион 220 тысяч рублей{91}. Ситуация принципиально не изменилась и в следующем столетии; дары «Бахуса» и кабацкое веселье стали важным элементом преобразований, имевших целью европеизацию России и утверждение светских ценностей.

 

 

 

Глава 3 АВСТЕРИИ ИМПЕРИИ

 

«Культурная революция»

Произошедшее в XVII веке «обмирщение» подготовило почву для насаждения нового образа жизни, смены ценностных ориентации.

Вино великую силу имеет,

Ежели кто в нем разумеет:

От вина человек имеет веселость,

Вино придает велеречие и смелость,

Оно со многими приятельми совокупляет

И со всяким дружества доставляет.

На возражения приятеля:

Я признаваю, что нет пьяницы хуже:

Бродит иногда и ж.а наружи.

Где уже тому хорошую одежу носить,

Хто охотник много вина пить, —

пьяница отвечает, что такой образ жизни делает человека душой общества:

Пьяница человек умной бывает

И скоро ево всяк в компанию принимает.

Ты не пьешь — хто тебя знает

И кто ис того похваляет?

Толко и говорят: «Такой-та он скупяга»,

А пьяницу похваляют: «То-то наш брат, отвага{1}.

Если ранее пьянство в целом осуждалось, то появившаяся на сломе эпох «История о дву товарищах, имеющих между собою разговоры, ис которых един любил пить вино, а другой не любил» демонстрирует новое к нему отношение как к элементу публичности, своеобразному геройству.

Таким образом, Россия входила в свою новую историю — по словам Пушкина, «под стук топора и под гром пушек». Молодой Петр I первым из московских государей решился не только поехать на Запад, но и учиться у нечестивых «латын» и «люторов». За время Великого посольства 1697—1698 годов царь и его окружение, не скованные рамками дипломатического этикета, свободно общались с коронованными особами и их министрами — и мастерами, торговцами, моряками, епископами, актрисами. Русский самодержец с одинаковым интересом плотничал на верфи, посещал мануфактуры, монетные дворы и больницы, повышал квалификацию в качестве инженера-кораблестроителя и артиллериста, сидел в портовых кабаках и наблюдал за публичными казнями и вскрытием трупов в анатомическом театре. Здесь, в центре деловой, динамично развивавшейся Европы Петр решил внедрить в России западноевропейскую «модель» жизни, перенять все необходимое наперекор старым традициям.

Решено — сделано. Рубеж столетий ошеломил россиян потоком всевозможных новшеств. Уже на следующий день после прибытия из-за границы царь лично обрезал бороды у потрясенных бояр, потом сам же стал укорачивать рукава и приказал «всем служилым, приказным и торговым людям» носить иноземное платье. Указами вводилось новое летосчисление — от Рождества Христова вместо прежнего — от Сотворения мира. С набором рекрутов началось формирование новой армии. Реформа 1699 года лишила воевод судебной власти над горожанами и разрешила им выбирать свои органы — «бурмистерские избы», хотя за милость теперь надо было расплачиваться податями в двойном размере. Началась подготовка нового свода законов. Энергичные и беспощадные указы вводили небывалые вещи — от изменения алфавита до похорон в новых, по английскому образцу, гробах.

Московский царь воспринял западный образ жизни скорее как набор технических приемов и форм, которые надо как можно скорее использовать дома, в России. Поэтому подданный «должен был жить не иначе как в жилище, построенном по указному чертежу, носить указное платье и обувь, предаваться указным увеселениям, указным порядком и в указном месте лечиться, в указных гробах хорониться и указным образом лежать на кладбище, предварительно очистив душу покаянием в указные сроки» — так сформулировал идеал петровского «регулярства» замечательный исследователь эпохи М. М. Богословский. «Отеческий» надзор должен был исключить саму возможность существования сколько-нибудь независимой от государства сферы человеческого поведения.

Но при этом Петр пошел на принципиальный разрыв с «московской» традицией, утверждая порядок жизни, основанный на иной «знаковой системе». Образцом для подражания стало не восточное благочестие, а культурный уклад Западной Европы. Бороду надо было менять на парик, русский язык — на немецкий. Античная мифология — «еллинская ересь» — стала официальным средством эстетического воспитания.

Смена модели культурного развития России сопровождалась «отказом» Петра от типа поведения православного царя: он путешествовал инкогнито за границей, демонстративно нарушал придворный этикет, владел далеко не «царскими» профессиями. Ликвидировав патриаршество, Петр I провозгласил себя «крайним судией» духовной коллегии — Синода и принял титул «Отца отечества», что означало в глазах обычных людей не иначе как разрыв с древнерусской традицией.

При этом «гарантом» реформ в глазах самого Петра и практически всех европейцев, знакомых с Россией не понаслышке, являлось именно самодержавие. Законодательство петровской поры утверждало всесилие власти монарха даже в освященной веками сфере частной жизни, включая «всякие обряды гражданские и церковные, перемены обычаев, употребления платья… домовые строения, чины и церемонии в пированиях, свадьбах, погребениях»{2}. Вместе с платьями и париками началось пришествие «немцев» из разных стран. Именно тогда узкий круг специалистов увеличился примерно до десяти тысяч человек, вышел за рамки Немецкой слободы и расширил «поле» столкновений русских с иноземцами — естественно, за исключением деревни.

Нынешние школьники воспринимают Петровскую эпоху по учебникам, где реформы изложены по порядку с указанием их очевидных (для нас) плюсов и минусов, что едва ли было понятным людям той эпохи. Многие из них ничего не слышали про Сенат или прокуратуру, а о новом таможенном тарифе, «меркантилизме» или успехах внешней политики даже не подозревали. Зато для них были куда более ощутимы рекрутчина и бесконечные походы, увеличивавшиеся подати (включая, например, побор «за серые глаза»), разнообразные «службы» и повинности, в том числе — бесплатно трудиться на новых предприятиях.

Даже дворянам, которым не привыкать было к тяжкой военной службе, пришлось перекраивать, хотя бы отчасти, на иноземный обычай свой обиход и учиться. В чужой стране надо было усваивать премудрости высшей школы, не учась до того и в начальной. В самой России отсутствовали квалифицированные преподаватели, методика и сама привычная нам школьная терминология. Не обремененному знаниями школьнику XVIII столетия каждый день предстояло с голоса запоминать и заучивать наизусть что-то вроде: «Что есть умножение? — Умножить два числа вместе значит: дабы сыскать третие число, которое содержит в себе столько единиц из двух чисел, данных для умножения, как и другое от сих двух чисел содержит единицу». Он вычерчивал фигуры под названием «двойные теналли бонет апретр» или зубрил по истории вопросы и ответы: «Что об Артаксерксе II знать должно? — У него было 360 наложниц, с которыми прижил он 115 сынов», — и хорошо, если по-русски, а часто — еще и по-немецки или на латыни. Бывало, что отправке в Париж или Амстердам отпрыски лучших фамилий предпочитали монастырь, а четверо русских гардемаринов сбежали от наук из испанского Кадикса в Африку — правда, скорее всего из-за проблем с географией.

Нам сейчас трудно представить себе потрясение традиционно воспитанного человека, когда он, оказавшись в невском «парадизе», видел, как полупьяный благочестивый государь царь Петр Алексеевич в «песьем облике» (бритый), в немецком кафтане, с трубкой в зубах изъяснялся на жаргоне голландского портового кабака со столь же непотребно выглядевшими гостями в Летнем саду среди мраморных «голых девок» и соблазнительно одетых живых прелестниц.

Поэтому самый талантливый русский царь стал первым, на жизнь которого его подданные — и из круга знати, и из «низов» — считали возможным совершить покушение. Иногда шок от культурных новаций внушал отвращение и к самой жизни: в 1737 году служитель Рекрутской канцелярии Иван Павлов сам представил в Тайную канцелярию свои писания, где называл Петра I «хульником» и «богопротивником». На допросе чиновник заявил, что «весьма стоит в той своей противности, в том и умереть желает». Просьбу по решению Кабинета министров уважили: «Ему казнь учинена в застенке, и мертвое его тело в той же ночи в пристойном месте брошено в реку».

Поспешные преобразования вызвали культурный раскол нации, отчуждение «верхов» и «низов» общества, заметное и столетия спустя. Для крестьянина говоривший на чужом языке барин в «немецком» парике и кафтане представлялся уже почти иностранцем, тем более что внедрение просвещения в России шло рука об руку с наиболее грубыми формами крепостничества.

Царь-реформатор был уверен в том, что с его преобразованиями «мы от тьмы к свету вышли», и тем самым способствовал утверждению мифа о застойном характере, косности и невежестве допетровской России. Резкий поворот в «культурной политике» привел к утрате — во всяком случае, частью дворянства — понимания «языка» и ценностей средневековой русской культуры. Смена ориентиров массового сознания сопровождалась упадком и без того не слишком изысканных нравов, связанным не столько с природным «невежеством», сколько с отказом от традиционных моральных запретов. Да и московские служилые люди не могли быстро усвоить «политичные» нормы общежития. В парадных апартаментах петровских дворцов приходилось вывешивать правила для новых графов и князей: «Не разувся с сапогами или башмаками, не ложиться на постели». Светлейший князь, фельдмаршал Меншиков за обедом поколотил прусского посла, после чего обе стороны принесли друг другу «обычные извинения» — ну, с кем не бывает…

 

 

«Шумства» в «парадизе»

29 июня 1703 года на невском острове Иени-Саари, недавно отвоеванном у шведов, было устроено роскошное (по условиям военной обстановки) празднование закладки церкви во имя святых апостолов Петра и Павла. После молебна, совершенного новгородским митрополитом Иовом, состоялся обед с многочисленными тостами, сопровождавшимися пальбой из пушек. История Санкт-Петербурга, с 1712 года — после переезда двора — ставшего новой столицей России, делалась под заздравные речи и гром салютов.

«Спуск со штапеля этого чрезвычайно красивого корабля совершился благополучно, и он назван был «Дербентом» по имени покоренного персидского города, который император сам занял. Его величество был в отличном расположении духа, и потому на новом корабле страшно пили. Все общество оставалось там до 3 часов ночи; но императорские принцессы получили позволение уехать домой еще до 9 часов вечера. Когда они уехали, даже и дамы должны были сильно пить; почему многие из них завтра будут больны, хотя между ними и есть такие, которым добрый стакан вина вовсе не диковинка. Между мужчинами, когда вино начало оказывать свое действие, возникли разные ссоры, и дело не обошлось без затрещин… Все дамы, вопреки приказанию императора не явившиеся к спуску корабля, должны были нынче собраться на него. Их угощал и принуждал сильно пить капитан Шереметев» — так завершился обычный праздник 27 августа 1724 года по случаю спуска на воду очередного корабля флота Петра Великого{3}.

В «компанию» царя входили лица разного звания и положения: бояре и выходцы из рядовых служилых родов, военные, корабельные мастера, священники, русские и иностранцы — в 1697 году число царских приближенных составляло уже свыше ста человек. Среди них были ближайшие сподвижники царя (А. Д. Ментиков, Ф. Я. Лефорт, Ф. А. Головин, Я. В. Брюс, Ф. М. Апраксин, Б. А. Голицын, Ф. Ю. Ромодановский), представители старомосковской знати (Т. Н. Стрешнев, И. А. Мусин-Пушкин, М. П. Гагарин, Ф. И. Троекуров, И. И. Бутурлин, Ю. Ф. Шаховской), корабельные мастера и другие незнатные «приятели».

«Наши товарищи», как называл их царь, сближались «за делом и на потехе». Из них составлялась шуточная иерархия, получившая название «Всепьянейшего и всешутейшего собора», и сам Петр занимал в ней должность протодьякона. Некоторые члены потешной компании получили духовные «звания»: «архиереями» стали бояре, а «дьяконы» назначались из стольников. Современники по-разному объясняли смысл существования этой странной «коллегии». Одни считали, что царь спаивал гостей, чтобы выведать у них нужные ему сведения; другие полагали, что собор служил поучительным примером, взиравшие на который сановники должны были воздерживаться от пьянства; третьи видели в соборе только необычную для московского двора форму развлечения, отдыха от воинских и государственных дел. Скорее всего, в той или иной степени все эти соображения имели место. Примечательно и то, что во главе собора стояли близкие Петру люди, наделявшиеся особыми полномочиями: главы политического сыска (Ф. Ю. Ромодановский) или финансового контроля (Н. М. Зотов).

Разгул, сопровождавший заседания собора, бросал вызов освященной веками старине через придуманные самим Петром церемонии вроде поставления в 1718 году нового «князь-папы» собора: «Пред ним несли две фляги, наполненные вином пьянственнейшим… и два блюда — едино с огурцами, другое с капустою… Поставляющий вопрошал: Како содержиши закон Бахусов и во оном подвизаешися?.. Поставляемый отвещевал: ”Возстав поутру, еще тьме сущей и свету едва являющуся, а иногда и о полунощи, слив две или три чарки испиваю, и продолжающуся времени не туне оное, но сим же образом препровождаю. Егда же придет время обеда, пью по чашке не малой; такожде переменяющимся брашнам всякой рад не пуст препровождаю, но каждой рад разными питьями, паче же вином, яко лучшим и любезнейшим Бахусовым [питием] чрево свое, яко бочку добре наполняю, так что иногда и адем мимо рта моего носимым, от дрожания моея десницы… И тако всегда творю и учити мне врученных обещаюсь, инакоже мудрствущия отвергаю, и яко чужды и… матствую всех пьяноборцев… с помощию отца нашего Бахуса, в нем же живем, а иногда и с места не движемся, и есть ли мы или нет не ведаем; еже желаю отцу моему, и всему нашему собору получити. Аминь“»{4}.

Прочие подробности таких празднеств дипломат и мемуарист Б. И. Куракин полагал «в терминах таких, о которых запотребно находим не распространять, но кратко скажем — к пьянству, и к блуду, и к всяким дебошам». По его словам, «в знатных домах многие к тем дням (святочных потех. — И. К., Е. Н.) приутотовливалися как бы к смерти»; «сие славление многим было безчастное и к наказанию от шуток немалому: многие от дураков были биваны, облиты и обруганы». Могло быть и хуже: «патриарх» Зотов и другие шуты порой всерьез стыдили первых вельмож государства. По свидетельству Куракина, князь Ю. Ф. Шаховской «при его величестве явно из них каждого лаевал и попрекал всеми теми их делами, чрез которой канал его величество все ведал». Издевательства шутов над вельможами облегчали Петру задачу внедрения бытовых новшеств и служили орудием «для наказания многим знатным персонам и министрам» вне системы официальных отношений. А кощунственные по отношению к церкви церемонии этого собора (как пародия на церковные обряды с шутовским евангелием — футляром для склянок с водкой, крестом из скрещенных трубок) в какой-то степени помогали царю дискредитировать существовавшую церковную иерархию и окончательно подчинить этот институт государству{5}.

Однако разрушение традиционного уклада проведения торжеств и праздников вело к отмене элементарных приличий и откровенному кабацкому куражу. Такая «демократизация» повседневного обихода едва ли могла облагородить и без того не слишком изысканные нравы общества.

Разносторонние способности и тяга к знаниям у самого царя сочетались с нестеснительной простотой в поведении. «Спальня, убранная голубой отделкой, и голубая кровать, обитая внутри светло-желтым шелком, вся измарана и ободрана. Японский карниз кровати сломан. Индийское шелковое стеганое одеяло и постельное белье запятнаны и загрязнены. Туалетный столик, обитый шелком, сломан и изрезан. Стенной орехового дерева столик и рундук сломаны. Медная кочерга, пара щипцов, железная решетка, лопатка — частью сломаны, частью утрачены. Палевая кровать разломана на куски» — таковы были впечатления обитателей английского Дептфорда о визите восточного государя, оставившего предоставленный ему королем особняк с поломанными деревьями и истоптанным газоном.

Из крепких напитков царь больше жаловал водку, и супруга всегда старалась обрадовать его посылкой штофа-другого какого-нибудь особо ценного «крепыша». Государь даже был вынужден напоминать своим «товарищам», чтобы они не слишком увлекались служением Бахусу и Венере. Но увлечение спиртным, кажется, было предпочтительнее любовных утех. Во всяком случае, канцлер Г. И. Головкин уже считал вполне резонным оправдываться на упреки царя относительно «болезни моей подагры, бутто начало свое оная восприяла от излишества Венусовой утехи, о чем я подлинно доношу, что та болезнь случилась мне от многопьянства: у меня — в ногах, у господина Мусина — на лице»{6}.

Если отец Петра царь Алексей Михайлович лишь в редких случаях позволял себе во дворце пошутить со своими боярами (в 1674 году он «жаловал духовника, бояр и дьяков думных, напоил их всех пьяными»), то сам он уже превратил свои развлечения в демонстративные зрелища. Неуемный государь систематически понуждал двор, высших военных и статских персон к публичному и порой подневольному «государственному» веселью. Важные события отмечались ударными «вахтами» вроде восьмидневного беспробудного маскарада в память заключенного в Ништадте мира со шведами.

К празднованиям по случаю окончания Северной войны была приурочена свадьба «князь-папы» П. И. Бутурлина. 11 сентября 1721 года жители Петербурга наблюдали форсирование Невы членами торжественной процессии: новобрачный «князь-папа» переправлялся на плоту, сидя в ковшике, плававшем по чану с пивом, укрепленному на пустых бутылках; «кардиналы» оседлали бочки, которые тянули лодки.

В 1722—1723 годах череда чествований отмечала успехи русских войск в Персидском походе. В один из дней подобного праздника, 3 сентября 1723 года, во дворце Меншикова «его величество был одет совершенно как католический кардинал, но вечером в саду снял этот костюм и явился опять в своем матросском. По прибытии в надлежащем порядке в сад каждая группа выбрала себе палатку, снабженную в изобилии кушаньями и напитками». Императрица Екатерина «долго разговаривала с герцогом и с графом Бонде, описывая им все походы, в которых находилась сама, а потом в одной из аллей, где все время сидела, заставляла петь и плясать своих маленьких людей (карликов?), именно бандуриста и весьма искусную танцовщицу; позволила также какому-то молодому русскому парню делать перед собой разного рода прыжки и быстрые движения. Между тем нам по ее приказанию подносили один стакан вина за другим».

Когда вечером курьер привез сообщение о занятии русскими войсками города Баку, первым делом император поделился радостью с женой. «Ее величество в честь этого события поднесла ему стакан вина, и тут только началась настоящая попойка. В 10 часов (по уверению самого князя Меншикова) было выпито уже более тысячи бутылок вина, так что в саду даже и из караульных солдат почти ни один не остался трезвым. Императрица несколько раз приказывала спрашивать у императора, не пора ли расходиться по домам. Наконец он возвестил своим барабаном отступление, чему все гости, уже усталые и порядочно пьяные, немало обрадовались. Но это был только обман: когда императрица, пожелав всем доброй ночи, села в свою карету, император хотя и сел туда вместе с нею (что возбудило всеобщее удивление, потому что он никогда этого не делает), однако ж не проехав и ста шагов, велел опять остановиться, и мы увидели, что из кареты с одной стороны выходит он сам, а с другой императрица. После того часовым опять велено было никого не выпускать из сада, и так как его величеству вовсе не хотелось ехать домой и казалось, что общество еще не довольно пьяно, то началась снова попойка»{7}.

Однако помимо официально-принудительных застолий царь устанавливал и стандарт непринужденного общения. Местом приватных встреч стала австерия «Четырех фрегатов» или «австериа на Санктпитербурхской стороне, на Троицкой пристани, у Петровского мосту». Там он мог потратить небольшую сумму из личного жалованья — государь демонстрировал новую роль первого слуги своего государства, честно получавшего деньги за нелегкую работу.

Но современникам запоминались прежде всего шумные «викториялные торжества». Мемуары Петровской эпохи ведут читателя от праздника к празднику: с фейерверка и маскарада по случаю военных побед — на гулянье в Летнем саду, оттуда — на бал во дворец или на спуск нового корабля. При этом питье было обязательным, а его размеры определял царь; непривычный к такому гостеприимству голштинский кавалер Берхгольц очень редко мог сообщить: «Сегодня разрешено пить столько, сколько хочешь».

Можно говорить о «европеизации» российского двора хотя бы в смысле приближения к «стандартам» немецких княжеских дворов того времени. Однако при этом стоит помнить, что эти образцы придворной европейской культуры также были в ту пору далеки от утонченности. «Данашу я вашему высочеству, что у нас севодни все пияни; боле данасить ничево не имею», — докладывала в 1728 году из столицы голштинского герцогства Киля фрейлина Мавра Шепелева своей подруге, дочери Петра I Елизавете о торжествах по случаю рождения у ее сестры сына, будущего российского императора Петра III. Пить надлежало «в палатинской манере», то есть осушать стакан в один глоток; для трезвенников немецкие князья заказывали специальные емкости с полукруглым днищем, которые нельзя было поставить на стол, не опорожнив до дна. После сотни тостов наступало непринужденное веселье, когда почтенный князь-архиепископ Майнцский с графом Эгоном Фюрстенбергом «плясали на столе, поддерживаемые гофмаршалом с деревянной ногой»; эта сцена аристократического веселья несколько удивила французского дипломата.

«Мы провели 4 или 5 часов за столом и не переставали пить. Принц осушал кубок за кубком с нами, и как только кто-то из компании падал замертво, четверо слуг поднимали его и выносили из зала. Было замечательно видеть изъявления дружбы, которыми мы обменивались с герцогом. Он обнимал нас, и мы обращались к нему по-дружески, как будто знали друг друга всю жизнь. Но под конец, когда стало трудно продолжать пить, нас вынесли из комнаты и одного за другим положили в карету герцога, которая ждала нас внизу у лестницы» — так восторженно описала одна французская дама теплый прием у герцога Карла Ойгена Вюртембергского. «Я есть отечество», — заявлял этот «швабский Соломон», который содержал огромный двор в 1800 человек с оперой и балетом, но при этом иногда порол своих тайных советников и пытался организовать полк, где все офицеры были бы его детьми от сотни дам, осчастливленных княжеским вниманием — хорошо еще, что по очереди. Ведь баденский маркграф завел себе сразу целый гарем, за что и получил прозвище «его сиятельное высочество германский турок».

Наскучив пьянством и «дебошанством», владыки брались за государственные дела: продавали своих солдат на службу Англии или Франции, торговали дворянскими титулами или подбирали себе советников по росту{8}.

В России для достижения нужной атмосферы «веселья» приходилось применять к подданным, еще не освоившимся в ту пору с европейской раскованностью, радикальные средства. Тогда в Летнем саду среди гостей появлялись «человек шесть гвардейских гренадеров, которые несли на носилках большие чаши с самым простым хлебным вином; запах его был так силен, что оставался еще, когда гренадеры уже отошли шагов на сто и поворотили в другую аллею». Голштинец Берхгольц делился впечатлениями от приема при российском дворе: «Меня предуведомили, что здесь много шпионов, которые должны узнавать, все ли отведали из горькой чаши; поэтому я никому не доверял и притворился страдающим еще больше других… Даже самые нежные дамы не изъяты от этой обязанности, потому что сама царица иногда берет немного вина и пьет. За чашею с вином всюду следуют майоры гвардии, чтобы просить пить тех, которые не трогаются увещаниями простых гренадеров. Из ковша величиною в большой стакан (но не для всех одинаково наполняемого), который подносит один из рядовых, должно пить за здоровье царя или, как они говорят, их полковника, что все равно»{9}.

Повиноваться должны были все, в том числе и самые высокопоставленные гости вроде голштинского принца, которого Петр обещал напоить «до состояния пьяного немца» — и без особого труда обещание исполнил. А посол соседнего Ирана Измаил-бек тут же объявил, что «из благоговения перед императором забывает свой закон» и готов употреблять «все, что можно пить».

Более либеральными были порядки на обязательных собраниях — ассамблеях, утвержденных собственноручным указом Петра от 26 ноября 1718 года. «Ассамблеи слово французское, которого на русском языке одним словом выразить не возможно, но обстоятельно сказать вольное в котором доме собрание или съезд, делается не для только забавы, но и для дела, ибо тут можно друг друга видеть, во всякой нужде переговорить, также слышать, что где делается. При том же забава».

Первое собрание состоялось в доме генерал-адмирала Апраксина — владельца знаменитого оркестра, состоявшего из труб, валторн и литавр. Расписание ассамблей составлялось на весь зимний сезон (с конца ноября по апрель), и открывало его собрание у генерал-губернатора Петербурга А. Д. Меншикова. В списке лиц, проводивших ассамблеи, часто было имя самого царя, который их устраивал в Почтовом доме на Адмиралтейской стороне.

По уставу, сочиненному царем, собрания продолжались с 4—5 до 10 часов вечера. Обычно для ассамблеи «очищались» четыре комнаты побольше: одна для танцев, другая для разговоров, в третьей мужчины курили табак и пили вино, в четвертой играли в шахматы, шашки и карты. Хозяин дома только предоставлял помещения с мебелью, свечами и питьем, а также оборудовал места для настольных игр, но лично принимать и потчевать гостей не был обязан.

Вход был открыт без различия сословий: «с вышних чинов до обер-офицеров и дворян, также знатным купцам, начальным мастеровым людям, а также и знатным приказным — мужескому полу и женскому»; не допускались лишь крестьяне и слуги. Даже к членам царского семейства присутствовавшие обращались без чинов.

На пирах, проходивших в допетровской Руси, не танцевали — лишь выступали нанятые песельники. Женщины, ведшие замкнутый образ жизни, не обедали не только с гостями, но и вместе с мужьями. Теперь же женатые мужчины обязаны были приходить с женами и взрослыми дочерьми. Пленные шведские офицеры и жительницы Немецкой слободы усердно учили непривычную к танцам русскую публику полонезу (родом из Польши), менуэту, романеске и любимому Петром веселому гросфатеру.

Нарушители порядка на ассамблеях подвергались нешуточному наказанию — должны были выпить кубок Большого орла, вмещавший целый штоф (более литра) спиртного. Веселье сопровождалось выступлением певцов и поэтов, ночное небо озаряли фейерверки.

Конечно, российские ассамблеи, устраиваемые по вкусу царя, мало походили на чинные балы по европейскому этикету, больше напоминая деревенские пирушки, но введение их достигло своей цели: русские дворяне постепенно приучались к новым обычаям, светскому этикету, общению и вежливым манерам.

В провинции новое обхождение прививалось труднее: «Всегда имеет у себя трапезу славную и во всем иждивении всякое доволство, утучняя плоть свою. Снабдевает и кормит имеющихся при себе блядей, баб да девок, и служащих своих дворовых людей и непрестанно упрожняетца в богопротивных и беззаконных делах: приготовя трапезу, вина и пива, созвав команды своей множество баб, сочиняет у себя в доме многократно бабьи игрища, скачки и пляски, и пение всяких песней. И разъезжая на конях з блядями своими по другим, подобным себе, бабьим игрищам, возя с собою вино и пиво, и всегда обхождение имеет и препровождает дни своя в беззаконных гулбищах з бабами» — так вот воспринимались жителями далекого Охотска столичные нововведения, занесенные туда ссыльным комендантом Григорием Скорняковым-Писаревым.

Как первый в истории России правитель-«технарь», Петр не мог пройти мимо прогресса, в том числе и в питейной области. В XVIII столетии хлебное «простое вино» или «полугар» (примерно 19—23°) уже научились перегонять дважды и трижды, получая соответственно «двойное» (37—45°) или «тройное (70° и более) вино». На их основе делали бальзамы, русские ликеры-ратафии и разного рода крепкие настойки.

Царь лично оценивал продукт и, как настоящий естествоиспытатель, проверял его достоинства на придворных, которым отказаться от участия в эксперименте было невозможно: «Тотчас поднесли по чарке его адски крепкой, дистиллированной дикой перцовки. От нее ни под каким предлогом не избавлялся никто, даже и дамы, и при этом угощении император сам долго исправлял должность хозяина, который… собственноручно подносил чарки… причем… тщательно наблюдал, чтоб на дне ничего не осталось.<…> Общество не расходилось почти до 2 часов, когда наконец императрица удалилась со своими дамами. Из них большая часть была окончательно навеселе». На следующий день веселье продолжалось: «Император, бывший в отличном расположении духа, велел даже созвать в сад всех своих слуг до последнего поваренка и служанок до последней судомойки, чтоб и их заставить там пить знаменитую водку князя-кесаря (которой порядочный запас его величество взял с собою). Часов в семь утра, уходя спать, он отдал приказание, чтоб все общество не расходилось до 10 часов и оставалось в галерее вне сада, а так как и до того никого не выпускали, то дурачествам там не было конца»{10}. Надо полагать, государь остался опытом доволен.

Подобные «шумства» Петровской эпохи продолжались далеко за полночь и заканчивались в духе повествований о богатырских побоищах: «Всюду, где мы проходили или проезжали, на льду реки и по улицам лежали пьяные; вывалившись из саней, они отсыпались в снегу, и вся окрестность напоминала поле сражения, сплошь усеянное телами убитых», — рассказывал об итогах празднования Рождества 1709 года в Петербурге датский посланник командор Юст Юль{11}. Старый морской волк даже отказался вторично ехать с миссией в Россию, зная, «какие неприятности предстоят ему от пьянства».

При Петре и его преемниках успешно продолжалась московская традиция официальных выдач спиртного по праздникам и знаменательным датам. К примеру, в 1709 году победу над шведским королем под Полтавой отмечали казенной водкой подданные по всей России, даже в Сибири. Пышные торжества по случаю государственных праздников и знаменательных дат происходили и позднее — например, празднование заключения мира с турками в Москве в 1775 году «в урочище Ходынка»: «Для государыни и знатных персон там приготовлен был обеденный стол, а на площади поставлены были на амбонах четыре жареных вола с набором при них живности, хлебов и прочего, покрыты разных цветов камкою наподобие шатров; на средине же подведен был фонтан с напитками вокруг, сделаны были круговые и крашенные тридцать качелей… В полдня в двенадцатом часу трижды выпалено из пушек, то народ бросился к волам, рвали, друг друга подавляючи; смешно было со стороны смотреть. Из фонтана, бьющего в вышину, жаждущие старались достать в шляпы, друг друга толкали, даже падали в ящик, содержащий в себе напитки, бродили почти по пояс, и иной, почерпнув в шляпу, покушался вынести, но другие из рук вышибали. Между тем один снял с ноги сапог и, почерпнув, нес к своим товарищам, что видящие весьма смеялись. Полицейские принуждали народ, чтоб садились на качели и качались безденежно, пели бы песни и веселились». «Понуждать» пришлось недолго — «премногое множество» народа скоро, «взволновавшись, кабаки разграбили, харчевые запасы у харчевщиков растащили, что продолжалось до самой ночи»{12}.

Аналогичную картину можно было наблюдать каждый раз, когда после свержения государя в результате очередного дворцового переворота уже от имени нового правителя угощали народ. К примеру, в честь воцарения Елизаветы Петровны в ноябре 1741 года все воинские части Петербурга получили по рублю на человека и изобилие водки и вина.

 

 

«Или в пиру я пребогатом»

Петр I направлял поток европеизации в сторону овладения прикладными науками: инженерным делом, «навигацией», математикой. Но переодетые в немецкие кафтаны дворяне и их дети-«недоросли» часто предпочитали менее трудный путь сближения с «во нравах обученными народами» — поверхностное знакомство с внешней стороной «заморской» жизни: модами, «шумством», светскими развлечениями, новыми стандартами потребления, перенимая при этом далеко не самое полезное. Не случайно наблюдавший за русскими «пенсионерами»-студентами в Лондоне князь Иван Львов слезно просил царя не присылать новых «для того, что и старые научились там больше пить и деньги тратить».

Младший из современников Петра, гвардейский офицер и поэт Антиох Кантемир показал в своей «Сатире I» уже вполне сложившийся тип такого «просвещенного» дворянина:

Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:

«Наука содружество людей разрушает;

Люди мы к сообществу Божия тварь стали,

Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.

Что же пользы иному, когда я запруся

В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,

Когда все содружество, вся моя ватага

Будет чернило, перо, песок да бумага?

В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:

И так она недолга — на что коротати,

Крушиться над книгою и повреждать очи?

Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?

Пьянство уже не считалось «грехом» — скорее, наоборот, успехами на этом поприще теперь стало принято гордиться в высшем русском обществе. «Двои сутки непрестанно молитву Бахусу приносили… и от того труда трое нас было и занемогли», — официально сообщал вице-канцлер Шафиров фельдмаршалу Меншикову об очередном заседании «Всешутейшего собора». Деловая встреча двух командующих русской армии накануне шведского вторжения в январе 1708 года закончилась лихой попойкой с дружеским изъявлением чувств наутро. «Братец, отпиши ко мне, как тебя Бог донес. А я, ей-ей, бес памяти до стану доехал, и, слава Богу, что нечево мне не повредила на здоровье мое. Сего часу великий кубак за твое здаровья выпиваю венгерскова и с прочими при мне будучими», — писал Меншикову другой фельдмаршал, Борис Петрович Шереметев{13}.

Походный журнал Шереметева изо дня в день фиксировал жизнь хозяина и его гостей — от самого царя до безымянных «афицеров» — с непременным добавлением: «кушали вотку», «веселились», «забавы имели», после чего разъезжались, иногда даже «в добром поведении». В 1715 году фельдмаршал извещал Петра I о праздновании генералитетом русской армии во время заграничного похода рождения у него наследника: «И как оной всемирной радости услышали, и бысть между нами шум и дыхание бурно и, воздав хвалу Богу и пресвятой его Богоматери, учали веселиться и, благодаря Бога, были зело веселы… Я на утрии опамятовался на постели без сапог, без рубашки, только в одном галстуке и в парике, а Глебов ретировался под стол»{14}. В описании боя с «Ивашкой Хмельницким» Шереметев уже не смутился поставить евангельскую фразу о схождении на апостолов Святого Духа.

В декабре 1710 года Юст Юль отметил, что при дворе был установлен «день для изгнания хмеля». Перерывы для похмелья были необходимы. Сам царь рассказал слабаку-датчанину, не осилившему за столом даже двух литров венгерского, что «по счету, который вели шедшие с ним слуги, он в тот день выпил 36 стаканов вина. По его виду, однако, никак нельзя было заметить. [Что касается] генерал-адмирала Апраксина, [то он] хвалился, что в [течение] трех дней [празднества] выпил 180 стаканов вина»{15}.

Петру, правда, приходилось использовать водку и с благими целями: в 1724 году он выделил 400 рублей для угощения посетителей в первом русском музее — Кунсткамере: лишь бы заходили!

Искусство непринужденного светского общения далось публике не сразу: первое время в промежутках между танцами «все сидели как немые», дамы — по одной стене, кавалеры — по другой, «и только смотрели друг на друга». «Замечено, — писал государь, — что жены и девицы, на ассамблеи являющиеся, не знающие политесу и правил одежды иностранной, яко кикиморы, одеты бывают. Одев робу (платье. — И. К., Е. Н.) и фижмы из атласа на грязное исподнее, потеют гораздо, от чего зело гнусный запах распространяется, приводя в смятение гостей иностранных. Указую впредь перед ассамблеей мыться с тщанием. И не токмо за чистотою верхней робы, но и за исподним также следить усердно, дабы гнусным видом своим не позорить жен российских». Но уже спустя несколько лет многие, особенно дамы, вполне овладели хорошими манерами.

Балы и маскарады при дворе проходили и при преемниках Петра I с прежним размахом; дамы успешно осваивали европейские моды, танцы и язык мушек («на правой груди — отдается в любовь к кавалеру; под глазом — печаль; промеж грудей — любовь нелицемерная»). Во дворце устраивались приемы, где не жалели средств на иллюминацию и фейерверки, гремела музыка, рекой текли вина. Для таких пиршеств трудилась целая армия мундшенков, купоров, кухеншрейберов, скатертников, лакеев во главе с поварами в генеральских чинах. По части вкуса успехи были менее впечатляющими: представители «высшего света» первой половины XVIII столетия били лакеев прямо во дворце, отличались грубым шутовством, жульничали в картежной игре и платили штрафы за нежелание посещать театр.

Придворный образ жизни при Екатерине I вызывал осуждение даже видавших виды иноземцев, вроде польского резидента Иоганна Лефорта, который недоумевал, когда же императрица и ее окружение могли заниматься делами: «Я рискую прослыть лгуном, когда описываю образ жизни русского двора. Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра».

Впрочем, иноземцы быстро приспосабливались к местным условиям. «310 бутылок вина токай по 2 руб. каждая — 620 руб., 250 бутылок шампанского по 1,5 руб. каждая — 375 руб., 170 бутылок бургонского по рублю — 170 руб., 220 бутылок ренского по полтине каждая — 110 руб., 160 бутылок мозельского по полтине каждая — 80 руб., 12 бочек французского вина для фонтанов по 75 руб. бочка — 900 руб., 2 бочки водки для фонтанов по 80 руб. — 160 руб., 12 бочек пива по 2 руб. каждая — 24 руб.» — такой счет выставил своему правительству испанский посол в России герцог де Лириа только за один устроенный им 27 июня 1728 года прием по случаю бракосочетания испанского инфанта. При этом герцог сокрушался, что «невозможно было сделать праздника на меньшую сумму… особенно при здешнем дворе, где все делается с великолепием и блеском и где к тому же все стоит вчетверо дороже, чем в другом месте, особенно вина»{16}.

Очень показательная характеристика была дана испанским послом внуку великого Петра — императору Петру II (1727—1730): «Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего».

Кажется, только Анна Иоанновна (1730—1740) пьянства не одобряла и пьяных не любила — может быть, как раз потому, что ее муж, герцог Курляндский, от последствий «невоздержания» скончался вскоре после свадьбы, проведенной под руководством самого Петра I. Однако для ее придворных неумеренное питие стало свидетельством политической благонадежности.

Императрица ежегодно торжественно отмечала памятный день своего вступления на престол (19 января 1730 года), как известно, сопровождавшегося неудавшейся попыткой членов Верховного тайного совета ограничить ее власть. В годовщину было принято публично выражать свои верноподданнические чувства в духе национальной традиции. «Так как это единственный день в году, в который при дворе разрешено пить открыто и много, — пояснял этот обычай английский резидент при русском дворе Клавдий Рондо в 1736 году, — на людей, пьющих умеренно, смотрят неблагосклонно; поэтому многие из русской знати, желая показать свое усердие, напились до того, что их пришлось удалить с глаз ее величества с помощью дворцового гренадера»{17}.

«Непитие здоровья ее императорского величества» становилось предметом разбирательства по ведомству Тайной канцелярии. Так, например, в 1732 году лейтенант флота Алексей Арбузов на пиру у белозерского воеводы на свою беду под предлогом нездоровья уклонился от тоста и не выпил «как российское обыкновение всегда у верных рабов имеется». Немедленно последовал соответствующий донос, а затем и следствие, установившее, что хотя моряк «якобы де… не пьет, а в других компаниях, как вино, так и пиво пил и пьян напивался», что и служило несомненным доказательством неблагонамеренности{18}.

Секретарь французского посольства К. К Рюльер сочувствовал императрице Екатерине II, вынужденной притворяться пьющей: «Она была очень воздержанна в пище и питье, и некоторые насмешливые путешественники грубо ошибались, уверяя, что она употребляла много вина. Они не знали, что красная жидкость, всегда налитая в ее стакане, была не что иное, как смородинная вода»{19}.

Образ жизни двора перенимала знать, соревнуясь в роскошестве устраиваемых приемов.

24 октября 1754 года дал маскарад любимец императрицы Елизаветы Петровны, покровитель наук и искусств Иван Иванович Шувалов в своем доме на углу Невского проспекта и Малой Садовой, разослав петербургской знати 600 пригласительных билетов. Обеденные столы на 150 мест накрывались трижды. Веселье закончилось только на следующее утро. День спустя устроил маскарад и праздник двоюродный брат фаворита, граф Петр Иванович Шувалов, на Мойке. Стол государыни был поставлен в гроте, украшенном настоящими виноградными лозами со спелыми гроздьями и образцами горных пород, сверкавшими при свете. Между кристаллами горных пород поставлены были 24 бронзовых и мраморных бюста, из-под каждого бил фонтан особого виноградного вина. Празднование сопровождалось великолепной иллюминацией, изображавшей «под державою Ее Величества обновленный храм чести Российской Империи». Желая показать свою щедрость, граф, заведовавший интендантским довольствием армии, распорядился раздать в местах квартирования армии двойную винную порцию даром 100 тысячам солдат и матросов. 2 ноября П. И. Шувалов повторил маскарад и угощение с фейерверком для тысячи столичных купцов. Гости могли требовать и немедленно получать напитки по винной карте, содержавшей перечень из 50 сортов{20}.

Большинство аристократических семейств столицы жили «открытым домом»: всякий, будучи однажды представленным, мог являться к обеду без особого приглашения. В таких домах ежедневно был накрыт, по выражению поэта Державина, «дружеский незваный стол» на 20—30 человек. «Было введено обычаем праздновать дни рождения и именины всякого знакомого лица, и не явиться с поздравлением в такой день было бы невежливо. В эти дни никого не приглашали, но принимали всех, и все знакомые съезжались. Можно себе представить, чего стоило русским барам соблюдение этого обычая: им беспрестанно приходилось устраивать пиры{21}», — сочувствовал русским аристократам французский посол при дворе Екатерины II Л. Ф. Сегюр. Ему вторил немец-этнограф Иоганн Георги: «Чужестранные могут легко познакомиться и тем, хотя они и целые месяцы здесь остаются, освободиться от кушанья в трактире, — сообщал академик в «Опыте описания столичного города Санкт-Петербурга», — и многие здешние холостые люди целые годы у себя не обедают». Таким неразборчивым радушием пользовалась разномастная публика. Здесь можно было встретить и русского аристократа, и французского графа, и домашнего шута или карлика, и даже пленного турка.

Траты на пиры были огромны. «Человек хотя несколько достаточный, — описывает Ф. Ф. Вигель быт пензенского дворянства второй половины века, — не садился за стол без двадцати четырех блюд, похлебок, студней, взваров, пирожных»{22}. У вельмож одних только супов на выбор предлагалось четыре или пять. В меню соседствовали французские фрикасе, рагу, паштеты и исконно русские кулебяки, щи, ботвинья.

Среди петербургских вельмож особым хлебосольством отличался обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин. В его доме каждый день с утра до вечера проводили время в разговорах, угощении и танцах сменявшие друг друга гости, приходившие и уходившие, когда им заблагорассудится. Радушный дом мог служить местом свидания влюбленных, которые могли здесь увидеться, не привлекая чужого внимания в многолюдстве и шумной карнавальной суете{23}.

Именно в XVIII веке появились помещичьи гаремы, преклонение перед западной модой и демонстративные увеселения с обязательной и обильной выпивкой. Сравнивая просвещенную екатерининскую эпоху с прошедшими временами, генерал и историк второй половины XVIII века И. Н. Болтин отмечал, что до середины столетия «по деревням и в городах от столиц отдаленных никакое собрание не проходило без пьянства; не знали другой забавы, другого увеселения, кроме как пить». В известный петровский сборник образцов для писем было включено послание с выражением благодарности за угощение: «Дорога в город назад нам зело трудна была, и в том ваша чрезмерная благость винна, понеже мы принуждены были столько изрядных рюмок за здравие прекрасных дам изпорожнять»{24}. Дворянские пиры шли по всей стране. Балы давали и губернаторы, и городничие, и полковники стоящих на квартирах полков.

Талантливый самоучка-экономист Иван Посошков рекомендовал «ради здравия телесного» ежедневно принимать «чарки по 3 или 4… а если веселия ради, то можно выпить и еще столько», то есть 400—800 граммов 20-градусной водки (чарка XVIII века примерно равна 120 граммам). Автор полагал вредным только «безмерное питие», которое «ничего доброго не приносит, но токмо ума порушение, здравия повреждение, пожитков лишение и безвременную смерть».

Часто гости страдали от хозяйского «сугубого угощения». Отец Андрея Болотова в 1733 году угодил под суд за то, что искренне желал наилучшим образом попотчевать заехавшего к нему в гости местного священника. Батюшка стал отказываться, и обиженный подпоручик «за непитье вина того попа ударил… в щеку, а потом бил палкой… и после битья палкой стал паки подносить попу вино, которое он пить не стал. И приказал он, Болотов, стоявшим тут солдатам принесть батожье, которое и принесли, и раздев, оные солдаты били батожьем с четверть часа». На следствии офицер объяснял, что, по его понятиям, сельский поп должен ему во всем повиноваться и уж тем более не отказываться, когда его угощает помещик.

В XVIII веке становится традицией организация гуляний для народа по случаю государственных праздников с непременной раздачей вина. В такие дни коронованные особы, двор и дипломатический корпус «с немалым веселием» наблюдали, как на площади жарились целиком быки, трещали фейерверки и били фонтаны белого и красного вина. Тогда под грохот салютов и крики «виват» на короткое время наступала социальная гармония, недостижимая в обыденной жизни. Так отмечалась в Петербурге коронация Елизаветы Петровны 25 апреля 1742 года: на торжественном обеде каждый из девяти тостов сопровождался пушечной пальбой (всего было сделано 237 выстрелов){25}.

21 августа 1745 года состоялось венчание принцессы Ангальт-Цербстской Софьи Фредерики Августы с наследником российского престола. «В этот день предполагалось для народа пустить вино из великолепных фонтанов, изящно сработанных, и угощать хлебом и шестью быками, из которых в каждом заключалось по стольку же других в кусках с тысячами разной дичи и жареного из прочих мяс. Представление должно было быть дано по окончании обеда, тотчас после съезда ко двору посланников, и народ толпами ожидал этого с жадностью, в этих случаях свойственною подобным людям в целом свете. По неосторожности обер-гоф-маршала двора ее императорского величества, был при том поставлен только небольшой караул… но народ, еще с ночи с алчностью обращенный лицами к окнам, чтобы кинуться по первому знаку, не забавлялся соображениями, касался ли до него или нет первый поданный сигнал, и едва только приметили знак, означавший пальбу во время первого тоста, то опрокинул загородку смял караульных и ринулся на свою добычу. Доложили ее величеству, что растаскивают хлеб. Она только засмеялась, но один из прислуживавших господ, вернувшись, уверял, что дело вышло нешуточным: не имели мы досуга и для одного мгновения ока, чтобы встать из-за стола, как на площади уже ничего не осталось. В наказание народа, вино не было пущено из фонтанов», — описала празднество мать виновницы торжества — будущей императрицы Екатерины II.

Известный художник-медальер граф Федор Толстой был свидетелем угощения по случаю заключения мира с Турцией в 1792 году. Когда на балконе дворца показалась императрица Екатерина, раздался пушечный выстрел; из фонтанов широкой струей забило белое и красное вино. Сдерживаемая до тех пор толпа бросилась на пирамиды с яствами: «Четверти телятины, окорока, поросята, падая с высоты, расшибали физиономии хватавших их людей. В воздухе летали куски разорванной на мелкие части материи, покрывавшей пирамиды, которые толпа разбирала на память. Нередко завязывались драки, так что полиция принуждена была разливать дерущихся водою. Я обратил свое внимание на ближайший к нам фонтан, выбрасывающий белое вино, около бассейна которого толпилось много народа с ковшами и кружками. Несколько пили вино, по учению Диогена, горстью, а еще более, которые, опустив голову в бассейн, тянули прямо из него. Один поставил рот под струю, она так сильно ударила, что он упал без чувств. Подгулявшие, при общем хохоте, сталкивали друг друга в бассейн или добровольно залезали туда, окунаясь с головой в вине. Один забавник сумел влезть в самый фонтан; товарищи пытались следовать за ним, но тот отбивался от них и наконец ухитрился лечь на отверстие фонтана, с руками и ногами, протянутыми на воздухе, и прекратить его действие. С хохотом, бранью и порядочными тумаками стащили дерзкого… По площади народ проходил веселыми группами, с громким смехом и лихими песнями, при этом у большинства были подбиты глаза и окровавлены лица».

Поили не только людей, но и обитателей царского зверинца. Доставленным из Ирана к петербургскому двору слонам после купания в Фонтанке полагался в 1741 году «завтрак» с сеном, рисом, мукой, сахаром, виноградным вином. В ежедневный слоновий рацион входила также порция водки лучшего качества, поскольку простая оказалась «ко удовольствию слона не удобна».

Андрей Болотов с сокрушением писал о «плачевном и великом влиянии, какое имела повсеместная и дешевая продажа вина на нравственное состояние всего нашего подлого народа, особливо деревенских жителей. Все они, прельщаясь дешевизною вина и имея всегдашний повод к покупанию оного, по обстоятельству, что оное везде и везде продавалось, и не только за деньги, но и в долг, и под заклад платья, скотины и других вещей, вдались в непомерное пьянство и не только пропивали на вине все свои деньги, но нередко весь хлеб и скотину и чрез то не только вконец разорялись, но повреждалось и нравственное их состояние до бесконечности. Они делались из постоянных и добрых людей негодяями и пропойцами, и из добрых хозяев мотами и расточителями, из прилежных и трудолюбивых поселян — ленивцами и тунеядцами, и из честных и праводушных — плутами, ворами и бездельниками».

Однако почтенный мемуарист все же несколько преувеличивал — или, может быть, его собственные крепостные и дворовые именно так себя и вели. Но в целом деревенский пьяница в XVIII веке — явление сравнительно редкое; бытописатели той поры видели только отдельные «плачевные примеры по некоторым деревням, где водится такое закоренелое обыкновение, что при сельских забавах и плясках парни подносят девкам стаканами горелку и считают себе обидою, если оне не выпьют, понужая их опорожнить насильно». Огульные обвинения русского народа в пьянстве отвергал И. Н. Болтин: сам являясь помещиком, он резонно указывал, что его крестьянам для пьянства «недостает времени, будучи заняты беспрерывно работою едва не чрез целый год»{26}.

«Пьянственной страстью» были одержимы в то время скорее «сливки» общества. Пришедших «в совершенное безумие» пытались привести в чувство — или хотя бы удалить с глаз — теми же средствами, что и в предыдущем веке. Императрица Елизавета приказала запереть в Донском монастыре сына выдающегося петровского дипломата барона Исая Петровича Шафирова, который «в непрестанном пьянстве будучи, отлуча от себя с поруганием жену и детей своих, в неслыханных и безумных шалостях обретается». Знаменитый канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин после бесплодных увещеваний вынужден был в 1766 году просить Екатерину II о ссылке в монастырь «за великое пьянство» своего сына — генерал-лейтенанта и камергера двора.

Посещение театра, ставшего с елизаветинских времен одним из любимых развлечений, также не обходилось без употребления напитков. Указ Екатерины II, разрешивший в 1770 году купцу Поше основать французский театр в Петербурге, дозволял во время концертов и маскарадов «продавать шеколад, кофе, чай, мед, полпиво, оршад, лимонад, конфекты и фрукты, а при ужинах вейновую водку, английское пиво и виноградное вино»{27}.

Спиртное стало при дворе традиционной ценностью, привычной мерой поощрения. Так, горечь отставки в 1773 году графу Никите Ивановичу Панину императрица Екатерина II «подсластила» дарованием ему чина фельдмаршала, 8412 крепостных душ, экипажа и прислуги. От попавшего в опалу воспитателя наследника откупались: «…сто тысяч рублей на заведение дома; серебряный сервиз в 50 тысяч рублей; 25 тысяч рублей ежегодной пенсии сверх получаемых им 5 тысяч рублей; любой дом в Петербурге; провизии и вина на целый год»{28}.

К концу XVIII века в России появился тип просвещенного дворянина, постигшего высокое искусство «обхождения» с сильными мира сего: умевшего вести тонкую интригу и сохранять чувство собственного достоинства; способного наслаждаться не только гончими, но и оперой, балетом или сервировкой стола, не обязательно при этом напиваясь. Преемником «Всепьянейшего собора» стала утонченная «компания» эрмитажных вечеров Екатерины II, где самодержица выступала в роли элегантной хозяйки приватного собрания — образца интеллектуального общения и светских манер. На смену простой глиняной посуде приходят фаянс и фарфор. Теперь поэт Державин на пиру у своего соседа, богатейшего откупщика Голикова вкушал угощение «из глин китайских драгоценных, / Из венских чистых хрусталей». На смену петровским стаканам пришли бокалы из венецианского стекла, кубки из богемского, рюмки из английского хрусталя и фужеры производства русских стекольных заводов, размещавшиеся перед каждым гостем в количествах, определяемых меню.

Не случайно начало становления школы русского стеклоделия совпадает со временем появления в России французских вин. С конца XVII века на Измайловском заводе под Москвой выпускались затейливо декорированные «стаканы высокие, кубки с кровлями и без кровель, кубки потешные». Стеклодувы Ямбургского императорского завода под Петербургом и частных мануфактур Потемкина, Бахметева, Орлова изготавливали рюмки с крышечками и без них; пивные, медовые и водочные стаканы; штофы бесцветного и зеленого стекла объемом в восьмую и десятую часть ведра.

Наряду со штофами русские стекольные заводы начинают выпускать винные бутылки различной емкости и формы — «аглицкие», «шенпанские», «на манер бургонских». В екатерининскую эпоху самой модной стала бесцветная — расписная с золотом — или цветная (синяя, фиолетовая, молочная) посуда строгой формы, с характерными для эпохи классицизма орнаментами из дубовых листьев, меандра, жемчужника и аканта. Часто посуду украшали вензеля и монограммы заказчика.

Но роскошь и изысканность порой вызывали ностальгию по дедовской простоте и искренности. Императрица призывала дам одеваться в русское платье, иногда обедала русскими щами, разливая их собственноручно из накрытого золотой крышкой горшка. Министр и тайный советник князь Михаил Щербатов сочинял памфлет о «повреждении нравов» благородного сословия, а знаменитый поэт Гавриил Державин пел гимн отеческим застольным традициям, противопоставляй их временам современным:

Краса пирующих друзей,

Забав и радостей подружка,

Предстань пред нас, предстань скорей,

Большая сребреная кружка!

Давно уж нам в тебя пора

Пивца налить

И пить:

Ура! ура! ура!

Ты дщерь великого ковша,

Которым предки наши пили;

Веселье их была душа,

В пирах они счастливо жили.

И нам, как им, давно пора

Счастливым быть

И пить:

Ура! ура! ура!..

Бывало, пляска, резвость, смех,

В хмелю друг друга обнимают;

Теперь наместо сих утех

Жеманством, лаской угощают.

Жеманство нам прогнать пора,

Но просто жить

И пить:

Ура! ура! ура!

В садах, бывало, средь прохлад

И жены с нами куликают,

А ныне клоб да маскерад

И жен уж с нами разлучают.

Французить нам престать пора,

Но Русь любить

И пить:

Ура! ура! ура!

 

 

«За пьянствам и неприлежностью весьма неисправны»

Постепенно новые обычаи утвердились во всех «винтиках и колесиках» созданной Петром машины регулярного государства.

В созданной Петром Великим регулярной армии солдаты на походе и во время боевых действий стали получать ежедневную порцию вина и два гарнца (около 4 литров) пива. Пиво вошло также в обязательный рацион матросов петровского флота; правда, маркитантам предписывалось по команде «к молитве и службе божественной» прекращать торговлю спиртным под угрозой штрафа. По морскому уставу 1720 года каждому матросу полагалось по 4 чарки водки в неделю, с 1761 года порция стала ежедневной, что закреплялось в морском уставе 1797 года. В XVIII столетии вино считалось целительным средством и в качестве лекарства выдавалось солдатам и матросам в военных госпиталях «по рассуждению» врачей. А фельдмаршал Миних распорядился во время Русско-турецкой войны 1736—1739 годов иметь в каждом полку, наряду с уксусом и перцем, по три бочки водки для больных солдат.

В солдатских песнях славного победами русского оружия XVIII века неизменно присутствует кабак-«кружало», где вместе с царем-солдатом Петром угощаются и его «служивые». Но в том же столетии главнокомандующему русской армии уже приходилось докладывать, что «за малолюдством штаб- и обер-офицеров содержать солдат в строгой дисциплине весьма трудно и оттого ныне проезжающим обывателям по дорогам чинятся обиды». Страдали жители и от неизбежного в то время постоя служивых, ведь до второй половины XIX века армия не имела казарм. Поэтому полковым командирам приходилось периодически предписывать «накрепко смотреть за маркитантерами, дабы оные вина, пива и меду, кроме съестных припасов и квасу, продажи не производили», что оставалось не более чем благим пожеланием.

Петр понимал вред неумеренного пьянства для строительства своего «регулярного» государства, где система военного и гражданского управления должна была работать как отлаженный часовой механизм, в соответствии с высочайшими регламентами. «Артикул воинский» 1715 года впервые в отечественной истории счел нетрезвое состояние отягчающим фактором и основанием для ужесточения наказания за преступление — он требовал отрешать от службы пьяниц-офицеров, а солдат, загулявших в захваченном городе прежде, чем «позволение к грабежу дано будет», наказывать смертной казнью:

«Артикул 42. Понеже офицер и без того, который в непрестанном пьянстве, или протчих всегдашних непотребностях найден будет, от службы отставлен, и его чин другому годному офицеру дан имеет быть.

Артикул 43. Когда кто пьян напьется и в пьянстве что злого учинит, тогда тот не токмо, чтоб в том извинение получил, но по вине вящшею жестокостию наказан быть имеет.

Толкование. А особливо, ежели какое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может, яко смертное убивство и сему подобное: ибо в таком случае пьянство никого не извиняет, понеже он в пьянстве уже непристойное дело учинил…

Артикул 106. Когда город приступом взят будет, никто да не дерзает грабить, или добычу себе чинить, или обретающимися во оном питьем пьян напитца прежде, пока все сопротивление престанет, все оружие в крепости взято, и гарнизон оружие свое низположит, и квартиры салдатам розведены, и позволение к грабежу дано будет: под опасением смертной казни»{29}.

Книги приказов по гвардейским полкам за 1741 год — время правления младенца-императора Ивана Антоновича и его матери Анны Леопольдовны — показывают, что начальство тщетно требовало от офицеров, чтобы их подчиненные «в квартирах своих стояли смирно и никаких своевольств и обид не чинили». Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Защитники отечества «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках, «впадали» во «французскую болезнь» и не желали от таковой «воздерживаться»{30}. Пьянство стало настолько обычной «продерзостью», что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю» во время смотров и парадов.

Все это — перечень, так сказать, рядовых провинностей, по несколько раз в месяц отмечавшихся в полковых приказах. Но гвардейцы и во дворце чувствовали себя как дома: преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» вытащил на улицу царское столовое серебро и медные кастрюли, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла и требовал у иноземцев денег. Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов не помогали. Напротив, возмущенная попытками утвердить дисциплину гренадерская рота Преображенского полка в ночь на 25 ноября 1741 года без всякого участия вельмож и офицеров провозгласила императрицей дочь Петра Великого Елизавету и свергла при этом законного императора и его министров.

Безвестный офицер Воронежского полка, находясь проездом в столице, поспешил в открытый для всех дворец и увидел победителей: «Большой зал дворца был полон Преображенскими гренадерами. Большая часть их были пьяны; одни, прохаживаясь, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола». Гренадерскую роту Елизавета сделала своей «Лейб-компанией» — привилегированными телохранителями и сама стала ее капитаном; прочие офицерские должности в этой «гвардии в гвардии» получили самые близкие к императрице люди — А. Г. Разумовский, М. И. Воронцов, братья П. И. и А. И. Шуваловы. Все лейб-компанцы из мужиков получили дворянство, им были составлены гербы с девизом «За веру и ревность» и пожаловано по 29 крепостных душ. Они сопровождали императрицу в поездках и несли дежурство во дворце. Императрица вынуждена была считаться с разгулом своих телохранителей, перед которым былые гвардейские «продерзости» выглядели детскими шалостями.

Гренадеры буянили, резались в карты, пьянствовали и валялись без чувств на караулах в «покоях» императрицы, приглашая туда с улицы для угощения «неведомо каких мужиков»; гуляли в исподнем по улицам, устраивая при этом грабежи и дебоши; могли потребовать, чтобы их принял фельдмаршал, или заявиться в любое учреждение с указанием, как надо решать то или иное дело; их жены считали своим правом брать «безденежно» товары в столичных лавках.

Атмосфера лихого переворота кружила головы военным. Гвардейцы открыто занимались вымогательством, ходя по домам под предлогом поздравления с восшествием Елизаветы, и никто не смел отказать им в деньгах. 19-летний сержант Невского полка Алексей Ярославцев, возвращаясь с приятелем и дамой легкого поведения из винного погреба, не сочли нужным в центре Петербурга уступить дорогу поезду самой Елизаветы. «Тем ездовым кричали “сами-де поди” и бранили тех ездовых и кто из генералов и из придворных ехали, матерно, и о той их брани изволила услышать ее императорское величество», — хвастался сержант приятелям, а на их увещевания отвечал: «Экая де великая диковинка, что выбранили де мы генерала или ездовых. И сама де государыня такой же человек, как и я, только де тем преимущество имеет, что царствует»{31}.

Составленные в 1737—1738 годах списки секретарей и канцеляристов центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков чиновников представляют не слишком привлекательный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и заслуженные, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок люди с похвальными отзывами типа «служит с ревностию» и «в делах искусство имеет». Но часто встречаются характеристики иного рода: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано» и подобные. Эта «болезнь» являлась чем-то вроде профессионального недуга канцеляристов. За «нерадение» и пьянство чиновников держали под арестом на хлебе и воде, сажали на цепь, били батогами или плетьми, а в крайнем случае сдавали в солдаты.

Больше всего отличались «приказные» петербургской воеводской канцелярии, где только в 1737 году за взятки и растраты пошли под суд 17 должностных лиц. В этом учреждении в пьянстве «упражнялись» двое из пяти канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только отлучались и пьянствовали, но еще и «писать мало умели». Даже начальник всей полиции империи вынужден был просить министров прислать к нему в Главную полицмейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны»{32}. Заканчивались такие «упражнения» порой трагически: писарь Шляхетского кадетского корпуса Максим Иванов в 1747 году «находился сего апреля с 13 по 22 числа в пьянстве, а с 22 по 29 число в меленхолии, в которой он, Иван, четыре раза убежав с квартиры и прибежав к реке Неве, хотел утопитца» и в конце концов был признан сумасшедшим и отправлен в монастырь{33}.

На какие же доходы гуляли чиновники? Только старшие из них, секретари и обер-секретари, получали более или менее приличные деньги (порядка 400—500 рублей в год), сопоставимые с доходами армейского полковника. Уровень оплаты труда рядового канцеляриста составлял от 70 до 120 рублей в год, а большинство из них — копиисты — получало ежегодное жалованье от 9 до 15 рублей, что сопоставимо с оплатой труда мастеровых, которым полагался еще натуральный паек{34}. Для чиновников же источником дополнительных доходов становились относительно безгрешные «акциденции» (плата за составление прошений, выдачу справки и т.д.), обычные взятки и совсем уже «наглые» хищения или вымогательства денег при сборе налогов и сдаче рекрутов; все это было своеобразной компенсацией низкого социального статуса и убогого материального положения бюрократии.

Светский образ жизни с ее радостями усваивало и высшее духовенство. Оно и прежде не отказывало себе в мирских удовольствиях, но теперь сделало их публичными. Когда в первые годы царствования Екатерины II епископ Севский со свитой приехал в гости в монастырь недалеко от Глухова, их торжественно встретил, кормил и поил местный архиерей Анатолий. Компания всю ночь палила из пушечек, била в колокола, причем звонили оба архиерея и игумен; «кому не досталось тянуть за веревку, тот бил в колокол палкою». «В самый развал наших торжествований прибыла духовная комиссия по указу святейшего Синода следовать и судить нашего хозяина по доносу на него пречестного иеромонаха отца Антония, который в нашем же сословии пил, ел, звонил и палил и которого донос состоял в том, что Анатолий заключает монахов в тюрьму безвинно, бьет их палками, не ходит никогда в церковь, не одевается, всегда босиком, а только пьет да гуляет и палил из мажжир, которые перелил из колоколов, снятых с колокольни», — вспоминал о веселье в монастыре епископский чиновник Гавриил Добрынин. Прибытие комиссии не смутило архиереев, которые отправились на обед к земскому судье. За обедом веселая компания стала жечь фейерверки прямо в комнате: дамы повскакали с мест, «а брошенные на полу огни тем боле за ними от волнения воздуха гонялись, чем более они убегали. Мой архиерей, зажегши сам на свече фонтан, бросил на петропавловского архиерея и трафил ему в самую бороду. Борода сильно засвирщела и бросилась к бегающим, смеющимся, кричащим, ахающим чепчикам и токам и, вмешавшись между ними, составила странную группу»{35}.

У таких пастырей и подчиненные были соответствующие. «Духовенство наше все еще худо; все еще много пьяниц; все учились сему ремеслу в семинариях и все делались там негодяями. Пропадай все науки и все! Нужно в попе стало — и все беги в воду! — сетовал просвещенный помещик Болотов на недостоинство выпускников отечественных семинарий. — В Богородицке был ученый поп — семинарист, но пил почти без просыпа и Бог знает как служил. Протопоп молчал и потворствовал. Пил, пил, все дивились, как давно не спился с кругу. Вчера был на сговоре у мещанина, пил вино и до тех пор, покуда тут и умер; а товарища его, старика дьякона, сын насилу водой отлил. Досадно, что прикрывает лекарь, сказал неправду: будто умер от болезни»{36}. Фигура непутевого батюшки стала типичной; руководство церкви в петровское время постановило предоставить епархиальным властям право «без отписки в Святейший Синод чинить суд над духовными лицами, от невоздержания и пьянства». Но и в конце столетия епархиальные чиновники докладывали архиереям, что священнослужители «входят в питейные шатры, упиваются, бесчинствуют, празднословят, а иногда заводят с подобными себе упившимися ссоры, к крайнему соблазну народа, посмеянию и поношению священному чину». В ответ епископы указывали подчиненным «усмотренных» в питейных заведениях попов и дьяконов приводить «тотчас в консисторию, где за труды приводящим имеет быть учинено награждение: за священника по рублю, за диакона по 75 коп., за церковника по 50 коп.»{37}.

По мнению современников, вино способствовало творческому вдохновению: «Многие преславные стихотворцы от пьяных напитков чувствовали действия, ибо помощью оных возбудив чувственные жилы, отменную в разуме своем приемлют бодрость». Для самих же стихотворцев подобное увлечение порой кончалось трагически. Пример тому — судьба драматурга, поэта и первого директора национального русского театра Александра Сумарокова. В 1757 году он, еще находясь в расцвете сил, откровенно жаловался «курировавшему» науки и искусства фавориту Елизаветы И. И. Шувалову на отсутствие у театра средств: «Удивительно ли будет Вашему превосходительству, что я от моих горестей сопьюсь, когда люди и от радости спиваются?»{38} Так и случилось. «Отставленный» от главного дела своей жизни, рассорившийся с двором, московскими властями и даже с родными, он окончательно спился и умер в бедности, лишившись собственного дома, описанного за долги. Но свидетелей последних лет поэта удивляло, похоже, не столько бедственное положение, сколько его демонстративное презрение к условностям: обладатель генеральского чина женился на своей крепостной и ежедневно в белом халате и с аннинской лентой через плечо ходил из своего московского дома в кабак через Кудринскую площадь.

В Петербурге середины XVIII столетия можно было встретить не только нетрезвого канцеляриста, но и подгулявших министров, послов и даже ученых: адъюнкт Академии наук Михайло Ломоносов в 1742 году «напився пьян, приходил с крайнею наглостию и безчинством в ту полату, где профессоры для конференций заседают; не поздравя никого и не скиня шляпы, а идучи около профессорского стола, ругаясь… поносил профессора Винцгейма и прочих профессоров многими бранными словами», за что и был взят под стражу. В другой раз светило отечественной науки «профессоров бранил скверными и ругательными словами, и ворами называл, за то, что ему от профессорского собрания отказали, и повторял оную брань неоднократно». Возмущенные академики потребовали разбирательства, и Ломоносов просидел под домашним арестом с мая 1743-го до января 1744 года. Ему грозили лишение академических званий и ссылка, но в конце концов он был прощен и оставлен при Академии «для ево довольного обучения»{39}. Однако и позднее маститый академик позволял себе являться в собрание во хмелю, на что ученые немцы ответили ехидными стихами, в переводе звучащими так:

Жил некто родом из Холмогор, где водятся рослые быки,

крестьянский мальчишка.

Привели его в монастырь из-за куска хлеба.

Там он выучился кое-чему по-латыни, но больше пить водку.

Тироль, тироль, тироль!

Это ему пришлось по нраву.

Отечественный конкурент Ломоносова по части изящной словесности Василий Тредиаковский также считал возможным высмеивать коллегу в эпиграмме:

Хоть глотку пьяную закрыл, отвисши зоб,

Не возьмешь ли с собой ты бочку пива в гроб?

И так же счастлив мнишь в будущем быть веке,

Как здесь у многих ты в приязни и опеке?

Никак там твой покров и черт и сатана?

Один охотник сам до пива и вина.

Другой за то тебя поставит в аде паном,

Что крюком в ад влечет, а ты — большим стаканом.

В то же время сам Ломоносов и его соратники по Академии наук без особого успеха пытались навести порядок в ее стенах и в подведомственных учебных заведениях, чьи питомцы воздержанностью не отличались. В 1748 году начальство Академического университета поставило часовых и сторожей к «общежитию», поскольку студенты вместо занятий «гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и от того опасные болезни приносят».

Нескольким поколениям русских студентов, изучавших в XVIII веке иностранный язык, в популярном учебнике предлагались для перевода следующие «школьные разговоры» о пользе пива:

«1-й студент: У меня от жажды уже в горле засохло.

2-й студент: Так ты его промочи… Такое питье подлинно молодым людям и тем, которые упражняются в науках: оно головы не утруждает».

Компания таких «не утружденных» студентов Академического университета в 1747 году повадилась устраивать пирушки прямо в обсерватории. За это начальство решило ее предводителя Федора Попова, «о котором две резолюции были, чтоб оный от пьянства воздержался, однако в состояние не пришел, того ради отослать… по прежней резолюции мая 1 числа для определения в солдаты в Военную коллегию»{40}.

Хлопоты доставляли и преподаватели. В 17б1 году Академия рассматривала вопрос о назначении гуляки-студента Петра Степанова учителем арифметики в академическую гимназию и решила его положительно: поскольку пьянство кандидата — «порок не природный, то может быть, что исправится». При подобных воспитателях и ученики вели себя соответственно: в 1767 году «будущие Ломоносовы» (по выражению самого ученого) подожгли гимназию. А московские студенты той эпохи принимали по вступлении в университет присягу, обязываясь «жить тихо, благонравно и трезво, уклоняясь от пьянства, ссор и драк… паче же всего блюстись подозрительных знакомств и обществ, яко опаснейшей заразы благонравию»{41}.

Ситуация и в просвещенные времена Екатерины II менялась мало. «Руководство учителям» созданных по реформе 1782—1786 годов народных училищ требовало от педагогов благочестия, воздержанности от пьянства, грубостей и «обхождения с непотребными женщинами». Учеников запрещалось бить за «худую память» и «природную неспособность», ругать «скотиной» и «ослиными ушами». Однако, судя по многочисленным мемуарным свидетельствам, школьные учителя именно так себя и вели.

Воспоминания учеников той поры рисуют не слишком благостный облик воспитателей. «Учителя все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученье не было никакой методы, старались долбить одну математику по Евклиду, а о словесности и о других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет», — вспоминал годы учебы в элитном Морском корпусе декабрист барон В. И. Штейнгейль. А вот портрет провинциального вологодского педагога: «Когда был пьян, тогда все пред ним трепетало. Тогда он обыкновенно, против чего-нибудь, становился перед ним, растаращив ноги, опершись кулаками об стол и выпучив глаза. Если ответ был удовлетворительным, он был спокоен; но если ученик запинался, тогда ругательства сыпались градом. «Чертова заслонка», «филин запечной», «кобылья рожа» и подобные фразы были делом обыкновенным. Дураком и канальей называл он в похвалу»{42}.

Уже в следующем столетии министр народного просвещения граф А. К. Разумовский издал (в 1814 году) циркуляр с признанием, что вверенные ему учителя «обращаются в пьянстве так, что делаются неспособными к отправлению должности», за что должны быть уволены без аттестата, «да сверх того еще распубликованы в ведомостях». Но и такая мера не всегда помогала: профессия учителя была в те времена отнюдь не престижной, и вчерашние семинаристы — учителя не имели возможности приобретать нужные знания и хорошие манеры.

Постепенно невежественные «московиты» — такими они еще долго оставались в массовом сознании европейцев — стали просвещаться. Выдающийся дипломат петровского времени Андрей Артамонович Матвеев с равным интересом знакомился с государственными и научными учреждениями Франции и с необычной для московских традиций свободой застольного «обхождения»: «Питья были редкия же — француския, итальянския, особливо при заедках, как обычай есть Франции ставить бутельи или суленки в серебреных передачах на стол и самим наливать по своему произволу, как французы не меньши тои манеры в питье иных народов, и самыя дамы их употребляют. О здоровье при том, как и при иных во Франции столах, мало пьют, разве кто кого поздоровает, тогда должен тоже отдать. А кроме того, пили всякой по произволу своему, без всех чинов и беспокойств, и неволи в питье отнюдь ниже упоминается»{43}. Русского посла явно удивляло отсутствие принудительных тостов.

Через два десятка лет к такому порядку привыкли, однако бутылки или графины с вином для гостей расставляли все же заранее — иной порядок широкой русской душе казался странным. Посетивший Германию, Италию и Францию Д. И. Фонвизин попытался объяснить европейские обычаи: «Спрашивал я, для чего вина и воды не ставят перед кувертами? Отвечали мне, что и это для экономии: ибо де подмечено, коли бутылку поставить на стол, то один ее за столом и вылакает; а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится. Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем — четыре копейки. Со всем тем для сей экономии не ставят вина в самых знатнейших домах».

 

 

«Токай густое льет вино»

В череде яств и питей, украшавших прихотливый обед вельможи — героя одноименного державинского стихотворения, — упоминается этот иностранный напиток.

Попытки завести собственное виноделие европейского уровня в начале XVIII века не удались. Голландский художник и этнограф К. де Бруин в начале столетия описывал астраханские казенные виноградники и признавал, что производимые здесь красные вина на вкус довольно приятные, но приглашенные на «чихирную фабрику» в Астрахань французские и венгерские мастера доложили царю, что из местного сырья «вина против иностранных делать они не могут для того, что земля тамошняя солона». Тогда Петр в 1714 году начал массовые закупки особо полюбившихся ему венгерских вин, для чего «отправлен был в Венгры для покупки во дворец вин гречанин капитан Параскева и с ним лейб-гвардии унтер-офицер Ермолай Корсаков… для покупки про наш обиход 300 бочек вина венгерского; с которыми послано нашей казны, сибирскими товарами, на 10 000 рублев».

Содержатели гербергов имели право покупать французскую и гданьскую водки, иноземные вина и «заморский эльбир» (английское светлое пиво — эль) оптом у казны или же из первых рук — бочками у иностранных купцов; можно было также самим выписывать их «из-за моря, с платежем указанных пошлин»{44}. Жители новой столицы с удовольствием знакомились с европейскими напитками: пуншем, шартрезом, портвейном, брандвейном и множеством других. К императорскому двору ежегодно выписывали венгерские и французские вина, а при необходимости делались экстренные закупки у иностранных и местных торговцев. «У француза Петра Петрова взято в комнату ее императорского величества водок гданьских, померанцевой, лимонной, тимонной, салдарейной, коричневой, анисовой, гвоздичной, бадьянной — всего 220 штофов», — обычная запись кабинетных расходов императрицы Екатерины I (1725—1727).

В царствование ее дочери Елизаветы Петровны Коллегия иностранных дел ежегодно отправляла в Лондон, Париж, Гданьск и Гаагу реестры «винам и провизии для вывозу» в Россию. Вольный город Гданьск поставлял две тысячи штофов своей оригинальной водки. Из Англии выписывали сою, горчицу и конечно же пиво (50 тысяч бутылок). Основная масса спиртного закупалась во Франции. Из Парижа поставляли 10 тысяч бутылок шампанского, 15 тысяч — бургундского, по 200 бочек красного и белого столового, столько же — мюлсо, 150 бочек пантаку, 7,5 тысячи бутылок мушкателя; по несколько бочек бержерака, анжуйского и пикардона. Вместе с изысканными напитками к царскому столу поставлялись французские сыры (до 20 пудов), прованское масло (1500 бутылок), анчоусы, оливки, чернослив, рейнский уксус, абрикосы, сухие вишни, персики, «тартуфель» (картофель) и «конфекты французские сухие нового устройства» (до 50 пудов).

Но больше всего забот гастрономические вкусы императрицы доставляли русскому послу в Голландии Александру Головкину. Его агент в портовом городе Амстердаме Олдеркоп получал реестр в два раза длиннее, чем английский и французский в совокупности. В 1745 году было ему предписано закупить в голландских портах по 150 бочек рейнвейну и «секту», 50 бочек португальского вина, десяток бочек «корзику», по пятьсот бутылок красного и белого вейндекапу. Следовало также прицениться к специям (корице, гвоздике, кардамону, шафрану, белому и серому имбирю, перцу, мускатному цвету и ореху). Внушительный список включал 2700 пудов Канарского сахара, 250 пудов винограда; изюма: 5 пудов «цареградского» и 250 пудов — других сортов; леденцов, миндаля, 5 пудов очищенных фисташек, тертых оленьих рогов, 50 бочек соленых лимонов, 25 пудов шоколада, 25 пудов голландского сыра, 20 пудов швейцарского и пармезана; 50 пудов ливанского и 400 пудов ординарного кофе и много других деликатесных товаров{45}.

Реформы изменили быт российского дворянства, сделали его более открытым, парадным, что, в числе прочего, привело к увеличению потребления как традиционной водки, так и широко ввозимых с этого времени в Россию вин, несмотря на их дороговизну. Напрасно Иван Посошков выступал против ввоза в Россию иноземных вин: «Нам от заморских питий, кроме тщеты и богатству нашему российскому препятия и здравию повреждения иного несть ничего». Жизнь русского и прежде всего столичного знатного дворянина уже была немыслима без вина — тем более что новый рынок не мог не привлечь внимания виноделов. По свидетельству современников, роскошь двора Анны Иоанновны поражала даже искушенных иностранцев. Тогда появляются щегольство в одежде, открытые столы, водки разного сорта и вина: шампанское, рейнвейн, сект, «базарак», «корзик», венгерское, португальское, шпанское, волошское, бургундское. Эту характерную черту того времени отмечал князь М. М. Щербатов в памфлете «О повреждении нравов в России»: «Вины дорогая и до того незнаемые не только в знатных домах вошли в употребление, но даже и низкие люди их употреблять начели, и за щегольством считалось их разных сортов на стол подавать»{46}.

Императрица Елизавета Петровна, как-то сидя на балконе, стала свидетельницей спора графа Строганова и его гостя фельдмаршала Салтыкова, чье венгерское вино лучше. Угостившись у Строганова, они отправились для разрешения спора домой к его оппоненту, чтобы оценить достоинства напитка из его запасов. Поскольку ноги их уже не слушались, они приказали почетному караулу фельдмаршала нести их на руках. Победителем в споре вышла… Елизавета, пригласившая пьяную процессию отведать своего венгерского: после двух стаканов оба спорщика уснули прямо на балконе у императрицы.

Неудивительно поэтому, что в обозе прибывшего в 1740 году в Петербург французского посланника маркиза де ла Шетарди среди прочего имущества находились 100 тысяч бутылок тонких французских вин (из них 16 800 бутылок шампанского). С XVIII века получила известность в России мадера; наиболее распространенной в России была «кромовская» мадера фирмы «Krohn Brothers». Когда Екатерине II под старость врачи порекомендовали пить вино, она стала выпивать в день по рюмке мадеры.

Шампанское и другие французские вина вошли в обиход русских вельмож; их заказывали у купцов по реестрам, указывая необходимое количество бутылок вина выбранного сорта, а также оговаривая цену, которая в процессе покупки нередко снижалась. Предварительно приобретали одну-две бутылки на пробу. Своему управляющему в Петербурге граф Петр Борисович Шереметев наказывал: «У кого есть в продаже хорошие вина, взять пробы, прислать ко мне не замешкав. И ныне я из них выберу те и прикажу тебе взять и прислать; а какая цена которому вину сторговаться, писать». О цене богатейший вельможа писал не случайно — французское вино стоило дорого: цена бутылки бургундского составляла 2 рубля 40 копеек, «Эрмитажа» — 1 рубль 25 копеек, «Котроти» — 1 рубль 40 копеек, «Малинсекта» — 80 копеек. Для сравнения можно привести цены на продовольствие в Москве 50—60-х годов XVIII века при тогдашнем прожиточном минимуме в 8-10 рублей в год: пуд ржаного хлеба стоил 26 копеек, масла — 2 рубля, говядины — 12 копеек, икры — 2 рубля 80 копеек; теленок — 2 рубля 20 копеек; ведро водки (12,5 л) — 2 рубля 23 копейки. При этом зарплата рабочего на полотняной мануфактуре в первой половине XVIII века составляла, в зависимости от квалификации, от 10 до 20 рублей в год.

В результате от графа поступал заказ: «Указ Петру Александрову. Реестр винам, какие для моей провизии надобны, о которых писано, чтоб их выписать, однако оные не выписаны и ежели есть хорошие в продаже по сему реестру и взять надлежит:

Бургонского красного — 600 бутылок;

Бургонского белого мюльсо — 200 бутылок;

Шампанского пенистого — 200 бутылок;

Шампанскаго красного — 100 бутылок;

Котроти — 100 бутылок;

Белого Французского старого — 200 бутылок;

Сейлорингу мускат — 100 бутылок;

Кипрского — 50 бутылок;

Капо белого и красного — 50 бутылок;

Фронтаньяку — 100 бутылок.

Граф Петр Шереметев.

В Москве 11 ноября 1773 г.».

Шереметев выписывал разные вина — бордоские (названные англичанами «кларет»), самые темные и густые во Франции руссильонские вина (например, «Фронтиньяк»), одно из самых тонких французских вин — «Эрмитаж» и, конечно, шампанское. Во всех заказах значится бургундское вино, которое Шереметев, по его собственному выражению, «употреблял обыкновенно», а в Москве его достать было трудно: «Вина бургонского, которое б годилось для всегдашнего моего употребления, здесь нет, а есть да очень плохи и присланные ныне не годятца ж»{47}. Привередливый граф отечественного производителя не уважал и закупал за рубежом практически все вещи повседневного обихода: ткани, кареты, обои, костюмы, табак, бумагу, сосиски, селедки, английское пиво с «круглыми раками» и даже зубочистки и «олово для конопаченья зубов». «Французскую водку» (то есть коньяк) он выписывал исключительно для медицинских целей: «Достать в Петербурге самой лучшей французской водки коньяку для примачивания глаз моих ведро, и чтоб она была чиста и крепка».

По дешевке импортные напитки можно было приобрести у контрабандистов — моряков с прибывавших кораблей — или на обычных в первой половине XVIII столетия распродажах конфискованного имущества опальных. Знатные и «подлые» обыватели демократично торговались за право владения вещами из обстановки богатого барского дома. Так, в 1740 году на распродаже вещей только что осужденного по делу Волынского графа Платона Мусина-Пушкина тайный советник Василий Никитич Татищев пополнил свой винный погреб 370 бутылками «секта» (по 30 копеек за бутылку); гвардии прапорщик Петр Воейков лихо скупил 370 бутылок красного вина (всего на 81 рубль 40 копеек), 73 бутылки шампанского (по рублю за бутылку), 71 бутылку венгерского (по 50 копеек), а заодно уж 105 бутылок английского пива (по 15 копеек){48}.

Подносят вина чередой:

И алиатико с шампанским,

И пиво русское с британским,

И мозель с зельцерской водой, —

как видим, в стихотворении Державина «К первому соседу» (1786 год) соседствуют иностранные и российские напитки. Но разнообразие импортных вин никак не повлияло на отечественное производство спиртного. Нашлись и последователи в деле усовершенствования крепких напитков. Появилось большое количество водок, а также ягодных, травяных и фруктовых наливок и настоек на двоенном спирте (крепостью 40—50°). Во второй половине века стал известен знаменитый «Ерофеич» — горькая настойка смеси мяты, аниса, кардамона, зверобоя, тимьяна, майорана, тысячелистника, донника, полыни и померанцевых корочек. По преданию, этим напитком цирюльник Ерофеич, побывавший в составе русской миссии в Пекине и знакомый с тибетской медициной, вылечил графа А. Г. Орлова от тяжелого заболевания, добавляя туда еще и корень женьшеня.

В самом конце столетия петербургский академик Иоганн Тобиас Ловиц получил настоящий безводный спирт (96—98°), который стал в следующем веке промышленной основой для водочной индустрии.

Даже иностранцы, попавшие в Россию, делали свой выбор в пользу русской водки, которая, по мнению попробовавшего ее в начале столетия К. де Бруина, «очень хороша и цены умеренной».

«Лучше в воду деньги метать, — считал предприниматель («водочный мастер») Иван Посошков, — нежели за море за питье их отдавать… А нас, россиян, благословил Бог хлебом и медом, всяких питей довольством. Водок у нас такое довольство, что и числа им нет; пива у нас предорогие и меды у нас преславные, вареные, самые чистые, что ничем не хуже ренского».

А налоги от торговли спиртным по-прежнему пополняли доходы казны.

 

 

Служба «коронных поверенных»

Реформы и победоносные войны XVIII столетия требовали все больших средств. Среди прочих способов получения денег Петру уже в 1700 году анонимно (в «подметном письме») советовали «из своей государевой казны по дорогам везде держать всякие харчи и построить кабачки так же, что у шведов, и в том великая ж будет прибыль».

В только что основанном Петербурге были заведены «для варения пива во флот голандским манером» казенные пивные и водочные заводы{49}. В самый разгар Северной войны царь решил ввести полную государственную монополию и на производство и продажу водки. Указы 1708—1710 годов запретили всем подданным — в том числе, вопреки старинной традиции, и дворянам — винокурение для домашних нужд. По мысли законодателя, отныне население должно было утолять жажду исключительно в казенных заведениях, обеспеченных «добрыми питьями». У «всяких чинов людей» предполагалось конфисковать перегонные «кубы». Нарушения должны были пресекаться с помощью традиционного российского средства — доноса: у «утайщиков» отбиралась половина всего имущества, четверть коего полагалась доносителю{50}.

Но провести в жизнь этот план не удалось даже непреклонной воле Петра. Бессильными оказались обычные для той эпохи меры устрашения, вроде ссылки или «жесточайших истязаний». Казенная промышленность не могла так быстро нарастить мощности, чтобы заменить частное производство; провинциальная администрация была не в состоянии — да и не слишком старалась — проконтролировать все дворянские имения. Их хозяева курили вино и для себя, и для подпольной продажи на сторону, и — с гораздо меньшим риском — для сбыта собственным крестьянам по цене ниже казенной. Ганноверский резидент Вебер отметил, что только «из одного посредственно зажиточного дома» продано было таким образом за год столько водки, «что причинило убытку царским интересам по крайней мере на 900 руб., из чего уже можно судить, что должны получать знатнейшие и обширнейшие господские дома»{51}.

Власть должна была отступить. После неудачной попытки отобрать перегонные «кубы» правительство столь же безуспешно пробовало их выкупить. Только после этого последовал указ 28 января 1716 года, разрешивший свободу винокурения при условии уплаты особого промыслового налога с мощностей аппаратов: «Во всем государстве как вышним, так и нижним всяких чинов людем вино курить по прежнему про себя и на подряд свободно с таким определением, дабы в губерниях генералам-губернаторам и губернаторам, вице-губернаторам и лантратам, объявя доношениями, кто во сколко кубов и казанов похочет вино курить, и те кубы и казаны привозить им в городы к губернаторам, а в уездех — к лантратам, и оные, осмотря, измеряв их верно осмивершковое ведро (во сколко какой будет ведр), заклеймить. И для того клеймения сделать клейма цыфирными словами, сколко в котором кубе или казане будет ведр, таким числом и клеймо положить, чтоб после клейма в тех кубах не было неправые переделки и прибавки ведр. И, заклеймя, положить на них с той ведерной меры сбор: со всякого ведра (хотя где не дойдет или перейдет, то с полнаго числа) — по полуполтине на год. И тот сбор числить к питейному сбору. А сколко в которой губернии оного сбору будет положено, о том в канцелярию Сената присылать губернаторам ведомости. А при объявлении оных кубов и казанов имать у помещыков, а где помещыков нет — у прикащиков и у старост скаски под жестоким страхом, что им в тех кубах вино курить про свои нужды или на подряд, а другим никому, и крестьянам своим на ссуду из платы и без платы не давать, и вина отнюдь не продавать и ни с кем не ссужатся. А не явя и не заклеймя кубов и казанов, по тому ж вина не курить и незаклейменых кубов и казанов у себя не держать»{52}.

После смерти Петра в 1727 году Верховный тайный совет отдал было все таможенные и кабацкие сборы городовым магистратам, но скоро началось сокращение государственных учреждений и магистраты были упразднены. Ведавшая питейным делом Камер-коллегия, как и в XVII веке, использовала оба способа винной продажи — «на вере» и с откупа.

Выгодное производство и казенные подряды привлекали внимание купцов-предпринимателей. Им принадлежали наиболее крупные винокурни. Это были мануфактуры, состоявшие из основных (мельницы, солодовни, поварни) и вспомогательных (кирпичные заведения, кузницы, котельные и бондарные мастерские) производств. Там трудились штат постоянных работников (винокуров, подкурков, браговаров, жеганов и прочих) и значительное число подсобников. Питейные промышленники устами Ивана Посошкова выражали стремление прибрать к рукам отрасль, оградить ее от дворян и заморских конкурентов. Посошков предлагал ликвидировать дворянское винокурение и ввести свободное производство и продажу спиртного по принципу «откупа с вольного торгу»{53}. Но этим надеждам суждено было сбыться только через 150 лет.

Откупной бизнес был притягательным, но и рискованным делом. С одной стороны, откупщика караулила казна, с которой надлежало расплачиваться аккуратно и в срок. Откупные суммы были значительными и вносились обычно не сразу, а частями; к тому же чиновники при заключении откупного контракта требовали от соискателя гарантий в виде поручительства нескольких его состоятельных соседей и родственников. С другой стороны, успех дела зависел и от экономической конъюнктуры (цен на зерно), отношений с подрядчиками и ведавшими откупом чиновниками, усердия местных «питухов» и добросовестности продавцов-приказчиков.

Кроме того, надо было следить за конкурентами-«корчемниками». Первоначально Камер-коллегия пыталась привлечь к «выемке» незаконного спиртного отставных офицеров, но Сенат уже в 1730 году указал, что для пресечения «недоборов» откупщики требуют настоящих воинских команд. Около Петербурга и на Ладожском озере для поимки корчемников учреждены были армейские заставы. С этой же целью в 1731 — 1732 годах винные откупщики-«компанейщики» обнесли Москву деревянным частоколом, получившим название Компанейского вала. Когда частокол сгнил, на его месте в 1742 году был возведен земляной Камер-коллежский вал с 16 заставами для проезда и досмотра товаров. Это сооружение вплоть до начала XX века являлось границей Москвы, затем было снесено, но осталось в названиях улиц — Хамовнический, Трехгорный, Пресненский, Грузинский, Бутырский, Сущевский валы.

Борьба с «корчемством» была возложена на учрежденную при Анне Иоанновне городскую полицию, а с 1751 года в Москве, Петербурге и во многих других городах появились специальные корчемные конторы, подчинявшиеся Корчемной канцелярии. Однако относительно успешными эти усилия были, пожалуй, только в столицах, где контроль был строже. Ему содействовали сами откупщики: по условиям договора с казной они имели право даже обыскивать «со всякой благопристойностью» багаж приезжавших в город дворян. Последние же по закону должны были провозить свое домашнее вино не иначе как по «реестру» с точным указанием количества и разрешением от местного воеводы или губернатора.

Но даже в Москве редкий день стража не задерживала нарушителей — большей частью барских крестьян и дворовых, стремившихся всеми правдами и неправдами доставить деревенский продукт в дома своих хозяев без всякого «письменного вида». Так, 29 марта 1743 года караульный сержант Автомон Костин задержал двух мужиков с двухведерным бочонком. Злоумышленники рассказали, что сами они — крепостные генерал-аншефа Василия Федоровича Салтыкова, а вино — господский подарок дворовым на Пасху. Бдительный сержант ответом не удовольствовался и генеральским чином не смутился. Выяснилось, что люди Салтыкова везли в Москву — на законных основаниях — целый обоз из 28 бочек (на 502 ведра) водки и по дороге нарочно или случайно завезли одну бочку на загородный двор, а уже оттуда таскали спиртное потихоньку в город, пока не попались. Самого генерала, конечно, не тронули, но дело было доведено до конца: распоряжавшемуся доставкой адъютанту Василию Селиванову пришлось-таки заплатить штраф в пять рублей{54}.

За пределами больших городов за всеми «корчемниками» уследить было невозможно. Надо полагать, власти, и без того обремененные множеством забот, не очень-то и стремились неизбежное зло преследовать, тем более что «корчемные команды» встречали иногда явное сопротивление или укрывательство. Не в меру законопослушный дьячок из села Орехов погост Владимирского уезда Алексей Афанасьев долго пробивался в местное духовное правление, затем в Синод и, наконец, дошел до самой Тайной канцелярии с доносом на своего батюшку в том, что поп не учитывает не исповедовавшихся и «сидит корчемное вино» в ближнем лесу. Упорный дьячок заявлял, что его подвигнуло на донос видение «пресвятой Богородицы, святителя Николая и преподобного отца Сергия»; доноситель вытерпел полагавшиеся пытки и был сослан в Сибирь, но искомый самогонный аппарат следствие так и не обнаружило{55}.

Когда Корчемная контора запрашивала провинции об успехах на поприще борьбы с незаконным изготовлением и продажей вина, те, как вологодский воевода в 1752 году, отвечали: задержанных лиц, равно как их конфискованного движимого и недвижимого имения и «пойманных с корчемными питьями лошадей», не имеется. На крайний случай поимки виновный мог простодушно отговориться, как крестьянин Филипп Иренков, выловленный осенью 1752 года на переславльской дороге: сторговал бочонок у «неведомо какого мужика» на лесной дороге и понятия не имел, что питье может оказаться незаконным. Найти же подпольного производителя не представлялось никакой возможности; следствие в массе подобных случаев заходило в тупик, и дело само собой прекращалось, а криминальный бочонок переходил в руки других потребителей.

Это было вполне естественно, поскольку борьба с корчемниками являлась на редкость «взяткоемким» мероприятием. Корчемные команды ловили — и сами же «изо взятков» отпускали задержанных. В распоряжении контор имелся специальный фонд — «доносительские деньги», но доносчики не очень стремились объявиться при процедуре тогдашнего правосудия. Когда в 1759 году ясачный татарин Бикей Юзеев, скупавший для своего ремесла медь, попробовал из предосторожности «объявить» в Казани о купленной им у «новокрещен» из деревни Верхний Уряс «винокуренной трубе», так сам попал под следствие. Продавцы от всего «отперлись» (поскольку саму «трубу» у кого-то стащили), а свидетелей у Юзеева не нашлось. В конце концов непьющего татарина-мусульманина через полгода отпустили — с взысканием и с него, и с продавцов «приводных денег»{56}.

А в 1750 году приказчик Васильев обнаружил, что крестьян его барина систематически поит хозяин соседнего имения в Тамбовской провинции отставной майор Иван Свищов, устроивший питейное заведение в собственном доме. При поддержке хозяина в Петербурге приказчик добился-таки расследования, но лишь потому, что дело начала не местная администрация, а ведавшая питейным доходом Камер-коллегия. Но прибывший следователь премьер-майор Безобразов немногого достиг: мужики не желали давать показания на помещика-«корчемника», а священник отец Василий за полученные от «милостивца» 16 рублей был готов поклясться в его невиновности. Дело тянулось долго и закончилось для виновника незначительным штрафом{57}.

Более серьезные результаты достигались, только если инициативу проявляла сама верховная власть. Созданная в начале царствования Екатерины II комиссия для расследования творившихся в Белгородской губернии безобразий без особого труда уличила во взяточничестве 39 чиновников местной администрации во главе с губернатором, тайным советником Петром Салтыковым. Губернатор знал о незаконном винокурении во вверенной ему губернии и не возражал, поскольку с 1751 по 1761 год получил через доверенных лиц взяток на сумму 4600 рублей. Тем же занимались сменившие отстраненного Салтыкова действительные статские советники Григорий Шаховской (получил 1315 рублей) и Григорий Толстой, который успел в 1761 году взять только 407 рублей 50 копеек и 50 ведер вина. Наиболее успешно «кормились» сами «корчемные смотрители»: Бахтин получил 1495 рублей, Скибин — 1620 рублей и лошадь ценой 15 рублей, Чейкин — 730 рублей и жеребенка в 10 рублей. Но приобщиться желали и другие; поэтому губернаторский товарищ, действительный статский советник Петр Безобразов взимал «дань» с чиновников за посылку их в те слободы, где «неуказное вину курение было»; в получении взяток он признался, но объяснил, что принял их без вымогательства и исключительно по усердным просьбам сослуживцев.

Злоупотребляли все — в том числе прокурор Александр Янков, секретари и бухгалтер губернской канцелярии, воеводы городов Яблонова, Рыльска, Нового и Старого Оскола, Курска, Севска; экзекуторы и канцеляристы. Даже бедный коллежский регистратор Елисей Булгаков ухитрился за недонесение о «неуказном винном курении» взять с благодарного населения 70 рублей деньгами и часы за 20 рублей. Чиновники брали мелкие подачки в 10-12 рублей, не отказывались от подношений шелками, водкой, сахаром — всего на следствии фигурировала доказанная сумма в 35 300 рублей «деньгами и натурою». Губернатор под присягой все отрицал (поскольку сам дела со взяткодавцами не имел) и отделался легко — увольнением со службы. Некоторым представителям служилой мелкоты пришлось не только потерять чин и заплатить штраф, но и отправиться за 10—20 рублей в Сибирь на поселение. Но едва ли этот показательный процесс мог принципиально изменить ситуацию{58}.

В одном только 1752 году было арестовано 12 тысяч торговцев; однако ни поощрение доносчиков половиной стоимости изъятых «питей», ни усилия откупщиков и их стражи не помогали. Государство то грозило штрафами в 200—500 рублей и конфискацией вотчин, «дворов, животов и лавок и всяких торговых промыслов и заводов вечно, у кого что ни есть», то объявляло амнистию корчемникам и возвращало отнятое добро — но не могло искоренить этого явления, которое обнаруживали даже рядом с дворцом на квартирах полков лейб-гвардии. Многочисленные указы против корчемства (только при Екатерине II их было издано более 20) оказывались безуспешными, поскольку корчемство порождалось постоянно возраставшими ценами на казенное вино. К тому же конфискованные средства производства — «винокуренные кубы» — сразу выставлялись для продажи и попадали в руки других потенциальных корчемников.

Рынок сбыта алкогольной продукции был обширен, и места хватало всем. Иные из откупщиков становились богачами, как осташковский мещанин Савва Яковлев, прибывший когда-то в столицу «с полтиною в кармане» и торговавший вразнос с лотка. Уже в 1750 году он возглавил компанию (в нее вошли три его сына и 12 крупных купцов: Медовщиков, Лихонин, братья Чиркины, Грязновский-Лапшин, Потемкин, Позняков, Резвой, Апайщиков, Пастухов, Иконников и Иванов), взявшую на откуп всю питейную торговлю в Петербурге. Компания устояла против конкурентов: на торгах в 1758 году она предложила «наддачи» 211 тысяч рублей и получила право на откуп всех казенных сборов, в том числе и питейных, не только в Петербурге, но и в Москве, с 1759 года на семь лет. Завершил Яковлев свою карьеру миллионером-заводчиком и потомственным дворянином.

Судьба других оказывалась незавидной. Преемники Яковлева — купцы Голиковы и их компаньоны, взявшие откуп в столице с 1779 по 1783 год за ежегодную уплату по 2 миллиона 320 тысяч рублей, попали под суд, закончившийся для них крахом и конфискацией имущества за контрабанду французской водки из Выборга, куда она ввозилась беспошлинно. В числе пострадавших в этом деле был будущий историк, исследователь эпохи Петра Великого Иван Голиков, вынужденный после суда оставить коммерцию и заняться научными изысканиями{59}.

Еще один знаменитый винный откупщик Василий Алексеевич Злобин вышел в люди из крестьян Саратовской губернии. Начинал он карьеру с сельского писаря, дослужился до управляющего винокуренными заводами самого генерал-прокурора Сената князя А. А. Вяземского. Такая протекция предоставляла Злобину новые возможности: он владел рыбными промыслами в Астрахани, занимался поставкой провианта казенным учреждениям, но основу его богатства составили откупа, сделавшие его семью одной из богатейших в России. Почти постоянно проживая в Петербурге, он скупал по всей стране недвижимое имущество, в том числе приобрел роскошный особняк в Екатеринбурге — нынешнюю губернаторскую резиденцию. Свой родной Вольск он мечтал сделать губернским городом и построил в нем на свои средства двухэтажный Гостиный двор. Это строительство и разорило откупщика — после войны 1812 года он не смог рассчитаться с казной по кредиту в четыре миллиона рублей, и его собственность пошла с молотка. Злобин скончался в 1814 году, а спустя 15 лет, в июле 1829 года, принимая во внимание его заслуги, император Николай I распорядился долги простить.

Документы Канцелярии конфискации перечисляют десятки имен неудачников помельче. Один из них — дворцовый крестьянин из подмосковного села Тайнинского Ларион Титов — в 1726 году выиграл торги и получил на откуп на четыре года кабак в подмосковном селе Пушкине, за что должен был платить ежегодно немалые деньги — 417 рублей 83 копейки. За добросовестность мужика поручились восемь человек: московские мещане, поручик и канцелярист; сам же Титов нанял четырех приказчиков, успешно начал дело и в первый год вовремя расплатился с казной. А дальше предприятие пошло прахом: в 1728 году его «кабацкое строение» сгорело. Владелец как-то выкрутился, уговорил судью «акцизной каморы» отсрочить платеж — но тут с деньгами сбежали его приказчики, которые «сидели у винной и пивной продажи». Возможно, и на этот раз Титов смог бы оправиться (ему должен был крупную сумму тесть), но поручители сами оказались в долгах; тесть же не смог выручить, поскольку вложил деньги в соляной откуп. Титова взяли под стражу, конфисковали его московский «дворишко» с садом и посадили скованным в подвал Камер-коллегии. Оттуда несчастливый откупщик в течение нескольких лет посылал челобитные, будучи не в состоянии выплатить оставшиеся 1603 рубля{60}. Так же и другие незадачливые предприниматели расплачивались собственным имуществом, уходившим с торгов в погашение долга казне.

Конкуренция между купеческими и дворянскими винокуренными заводами обострялась. Указом 1728 года впервые монопольное право на винокурение предоставлялось только помещикам, а из прочих сословий — лишь подрядчикам на казенные заказы{61}. Правда, выполнен он не был: дворянские винокурни еще не могли в полной мере обеспечить растущие потребности кабацкой торговли. В середине XVIII века работали 11 дворцовых, 7 казенных, 298 купеческих и 278 помещичьих винокуренных заводов. Однако наиболее дальновидные представители шляхетства понимали, какую выгоду сулит им питейный бизнес.

Впрочем, рост откупной торговли порождал и опасения, которыми подданные делились с властью в традиционной форме анонимных «подметных писем». В 1732 году к императрице Анне Иоанновне попала жалоба на откупщиков и их подручных, усиленно принуждавших народ пить: «Наливают покалы великий и пьют смертно, а других, которыя не пьют, тех заставливают сильно; и многие во пьянстве своем проговариваютца, и к тем празным словам приметываютца приказные и протчия чины»{62}. Безымянный автор этого обращения знал, что в то время кабацкие возлияния нередко заканчивались для «питухов» серьезными неприятностями. Стоило поручику в заштатном гарнизоне обругать очередной приказ или загулявшему посадскому в кабаке сравнить портрет императрицы на серебряном рубле со своей подругой, как тут же находились «доброжелатели», готовые обличить беднягу в оскорблении титула и чести государя.

В более либеральное царствование дочери Петра Великого Елизаветы находились и оппоненты откупных порядков. В 1751 году архивариус Мануфактур-коллегии Андрей Лякин осмелился публично объявить в Сенате и подать в Тайную канцелярию свой проект «О избавлении российского народа от мучения и разорения в питейном сборе». Опытный чиновник с 40-летним стажем сожалел, что нельзя «вовсе пьянственное питье яко государственной вред искоренить», так как народ к нему «заобыклый» и «по воздуху природный и склонный». Однако он полагал, что корчемство и злоупотребления откупщиков можно пресечь отказом от привилегий и переходом к свободному винокурению с уплатой полагающихся налогов по примеру соседней Украины, ибо «где запрещение — там больше преступления». Правда, автор достаточно трезво оценивал свои возможности, а также перспективы ограничения доходов «многовотчинных господ», и в случае высочайшего неудовольствия был готов постричься в монахи{63}. Следы этого проекта теряются в Сенате, куда дело было переслано из Тайной канцелярии.

Но оптимистов в питейном вопросе было больше. В царствование Елизаветы Петровны в Сенат был подан проект «О прибыли государственной казны от продажи хлебного вина». Его безымянный автор считал нормальным, если «трезвый человек выпьет в один день четверть крушки простого вина, а водки осьмую часть крупней, а таких частей в ведре 32». Из расчетов выходило, что даже этот «трезвенник в год должен выпить не менее 11 ведер вина. Далее 11 ведер были умножены на примерную численность податных мужских «душ» (10 миллионов человек) — вышло 110 миллионов ведер; если же считать «с бабами» — то уже 220 миллионов! Правда, затем автор спохватился — вспомнил, что дети еще не пьют, но все же был уверен в наличии не менее «14 миллионов питухов», которые должны принести казне по крайней мере 38 миллионов рублей ежегодной прибыли{64}. Цифры для того времени назывались фантастические (весь бюджет насчитывал в те годы 12—14 миллионов рублей), но перспектива оценивалась верно.

Именно в царствование Елизаветы началось перенесение тяжести налогообложения с прямых налогов на косвенные. С подачи известного государственного деятеля той эпохи Петра Шувалова в 1740— 1750-х годах несколько раз повышались цены на вино. Тогда же, в середине века, параллельно с полным оформлением крепостного права утвердилась и дворянская монополия на производство спиртного при исключительном праве казны на его продажу. В 1740 году окончательно было запрещено винокурение церковным властям и монастырям. Указы 1754—1755 годов предназначали этот вид доходов исключительно для дворян.

Всем заводчикам-недворянам предлагалось продать или сломать свои заведения. Дворяне же и классные чиновники по указу 1755 года имели право выкуривать для себя определенное количество водки соответственно чину по Табели о рангах: «…первого класса тысяча, второго 800, третьего 600, четвертого 400, пятого 300, шестого 200, седьмого 150, осьмого 100, девятого 90, десятого 80, первого на десять 60, второго на десять 40, третьего на десять 35, четвертого на десять 30; и для курения того вина кубы и казаны клеймить в число вышеписанной препорции»{65}.

В качестве компенсации «подлым» сословиям указ 1758 года и «Устав» 1765 года разрешали крестьянам и горожанам варить пиво и мед для семейных торжеств без обязательных прежде пошлин и разрешения («явки») местных властей — но исключительно для себя, а не на продажу. На особом положении находились так называемые «привилегированные» губернии на Украине, в Новороссии и только что присоединенных в ходе разделов Речи Посполитой Белоруссии и Литве. Там помещики и свободное население (украинские казаки) сохранили традиционное право не только производить, но и торговать водкой. Дворяне ставили в своих владениях корчмы и шинки, а казаки имели привилегию торговать «чарочною мерою в домах своих». Однако эти вольности не распространялись на казенные земли и города; категорически запрещалось продавать такую «частную» продукцию в собственно великорусских губерниях на 150 верст от границы.

Питейная торговля стала настолько серьезной государственной проблемой, что в 1763 году Екатерина II лично занялась ею и набросала проект будущего распределения откупов по губерниям. В 1765 году одновременно появились указ «об отдаче питейной продажи с 1767 года на откуп во всем государстве» на каждые четыре года и «Устав о винокурении». Последний документ давал обоснование питейной монополии и деятельности ее агентов — откупщиков:

«<…> 13. Понеже питейная продажа есть издревле короне принадлежащая регалия, как то и Уложеньем 157 (1б49-го. — И. К, Е. Н.) года неоспоримо доказывается, и сохранение оной есть тем большой важности, что тем избегаются всякие другие тягостные налоги; то обнадеживаем Мы будущих откупщиков, когда поверяемый им сей казенный торг исправно, честно и порядочно вести будут, нашим монаршим покровительством, повелевая питейную продажу именовать и почитать казенною, а откупщиков во время их откупу — коронными поверенными служителями, и дозволяя им для того носить шпаги.

14. Согласно тому, дозволяется им, как на отдаточных, так и на питейных домах поставить наши гербы, яко на домах под нашим защищением находящихся, и сего ради:

15. Как Камер-Коллегии и ее Конторе, так и всем губернаторам и воеводам именно повелеваем откупщиков, как поверенных и к собственному нашему торгу допущенных, от всяких обид и притеснений крайне защищать, и до помянутых домов никакое насилие не допускать, паче же особливо отдаточные дворы и магазины по требованию их достаточными караулами снабдевать.

16. Откупщик и его поверенный во время своего откупа, кроме криминальных и вексельных дел, нигде судим быть не может, как только в Камер-Коллегии и ея Конторе, а в губерниях у губернатора».

В духе идей Просвещения новый закон осуждал прежние порядки, когда «от происшедших злоупотреблений название кабака сделалось весьма подло и безчестно, хотя в самом деле безчестно токмо худое питья употребление», и повелевал «оные места не кабаками, но просто питейными домами отныне именовать»{66}.

По закону откупная сумма уплачивалась вперед помесячно. Казна устанавливала продажные цены, которые следовало соблюдать под страхом штрафа за корчемство. Откупщикам бесплатно отдавались в пользование все принадлежавшие государству кружечные и отдаточные дворы, кабаки и магазины; кроме того, они могли открывать питейные дома, где и сколько пожелают. С 1779 года Сенат решил отдавать откупа «раздробительно», то есть не вручать кабаки целой губернии в руки одному откупщику-монополисту а сдавать их поштучно, чтобы устраивать конкуренцию среди желающих, «хотя бы кто пожелал взять на откуп и один питейный дом».

«Устав о вине» 1781 года объединил все прежние постановления о винной регалии. Отныне казна — в лице губернских казенных палат — определяла потребное количество вина и заготавливала его либо на собственных винокуренных заводах, либо посредством подрядов с торгов. Преимущество при предоставлении подряда имели заводы своей губернии — сначала мелкие (выкуривавшие от 50 до 100 ведер), потом более крупные (от 100 до 1000 ведер и т. д.). Если вина из своей губернии не хватало, то оно поступало с казенных заводов. В примечании к этой статье устава пояснялось: «Казенная палата дает таковые преимущества или выгоды в подряде или поставке вина одним пред другими, поспешествуя хлебопашеству и скотоводству той губернии»{67}, — то есть прежде всего местным предприимчивым помещикам.

Поставленный продукт хранился в казенных винных «магазинах» под надзором винных приставов. Оттуда откупщики покупали нужное количество для продажи в питейных домах по казенным заготовительным ценам — от 40 до 75 копеек (затем до рубля) за ведро. Полученный спирт они доводили до кондиции — в «узаконенные для продажи сорта» — и продавали по установленным ценам. Так, «полугар» обыкновенный сначала стоил 2 рубля 54 копейки за ведро, затем продажная цена была увеличена до 3 рублей; наливки и настойки — 4 рубля 50 копеек, водка ординарная — 6 рублей. Для обеспечения взятия из казны установленной пропорции вина (нормы выборки) откупщики обязаны были с 1789 года вносить залог в треть откупной суммы.

Каждые четыре года назначались новые торги, на которых все желающие могли соперничать за право торговать водкой. При равных условиях преимущество предоставлялось местным жителям: в городах — посадским людям, в поместьях — помещикам, в государственных, дворцовых, заводских селах — сельчанам. Победившие получали на очередной срок казенные кабаки города, уезда или даже целой губернии. Казенная палата имела право заключать откупные контракты до 10 тысяч рублей, сделки выше этой суммы требовали разрешения Сената.

«Устав о вине» определял правила продажи спиртного и наказания за корчемство: корчемное вино конфисковывалось, и с виновных взыскивался штраф, вдвое превышавший продажную цену. При повторении преступления виновные отсылались на два года: мужчины в крепостную работу, а женщины — в рабочий дом.

Откупщики могли просить из казны деньги на строительство новых кабаков, судить своих служащих, содержать свои воинские команды и даже имели право обыскивать дома обывателей по подозрению в нелегальной торговле водкой. Они заводили собственные винокуренные предприятия, а с 1795 года были освобождены от необходимости покупать вино в казенных «магазинах»; таким образом был устранен контроль государства за объемом и качеством поступавшей в продажу водки{68}. На рубеже XVIII—XIX столетий для предупреждения корчемства откупщикам дозволялось иметь на винокуренных и водочных заводах своих надзирателей и прибавлять число питейных домов, не увеличивая откупной суммы.

Конечно, не обошлось и без сопротивления. Купцы фиктивно продавали свои предприятия, оставаясь их хозяевами, или заводили их на имя компаньонов-дворян. Представители городских сословий в своих наказах в Комиссию для составления нового Уложения (1767— 1768) почтительно, но настойчиво просили сохранить за ними право владеть винокуренными заводами — и иногда им это удавалось. С другой стороны, дворянский Сенат не менее настойчиво добивался от императрицы Екатерины II закрепления дворянской монополии на винокурение{69}. В итоге наметился известный компромисс: винокурение надолго осталось преимущественно «дворянской» отраслью промышленности, а организацию откупной торговли брали на себя более приспособленные к такого рода деятельности купцы.

В рядах водочных подрядчиков XVIII столетия мы находим крупнейших сановников: графов Петра и Александра Шуваловых и Петра Чернышева, генерал-прокурора князя Никиту Трубецкого, генерал-аншефов Степана Апраксина, Петра Салтыкова и Петра Румянцева, начальника Тайной канцелярии Андрея Ушакова, обер-прокурора Сената Александра Глебова, сенатора и поэта Гаврилу Державина, а вслед за ними и других представителей «шляхетства». Составленная в 1765 году для Сената ведомость «винных поставщиков» включает 38 действительных тайных советников, генерал-фельдмаршалов и генерал-аншефов, а также чиновников рангом пониже, до подпоручиков и титулярных советников.

Во второй половине столетия аристократы уже не стеснялись заниматься не только подрядами, но и откупными операциями, несмотря на высочайшее запрещение по указу 1789 года. Андрей Болотов рассказывал о ходивших по рукам «едких сатирах и пасквилях» с карикатурами на откупщиков-князей Ю. В. Долгорукова и С. С. Гагарина, изображенных в виде кабацких зазывал: «Сюда, сюда, ребята! Вино дешевое, хорошее!» Сергей Сергеевич Гагарин имел несколько винокуренных заводов производительностью более 90 тысяч ведер вина в год; заводы князя А. Б. Куракина давали более 100 тысяч ведер; у князя Ю. В. Долгорукова крупные заводы были в Московской и Калужской губерниях; многочисленные винокуренные заводы находились в вотчинах Воронцовых и Голицыных{70}.

За знатью тянулись помещики «средней руки». Андрей Болотов описывал, как «бесчисленное множество корыстолюбивых дворян как богатых, самых знатных, а в том числе и самых средних… давно уже грызли зубы и губы от зависти, видя многих других от вина получающих страшные прибыли… Повсюду началось копание и запруживание прудов, повсюду рубка [лесов] и воздвигание огромных винных заводов, повсюду кование медных и железных котлов с приборами; и медники едва успевали наделывать столько труб и казанов, сколько требовалось их во все места»{71}.

Собственный хлеб и даровой труд крепостных гарантировали низкую себестоимость продукции и выгоду ее сбыта казне. К тому же помещики, имея по закону право гнать водку для собственных нужд, при попустительстве местных властей продавали ее своим и чужим крестьянам. «Учредил у себя за запрещением явную винную продажу на таком основании и под таким покровом, что и до кончины его искусство то истреблено быть не могло и продолжалось прибыточно к собственному его удовольствию. Он учредил в сельце своем лавку для продажи пряников, назнача им цену, как то и везде водится, пряник алтын, пряник пять копеек, пряник семь копеек и пряник гривна. Его собственные крестьяне, окольные и заезжие, приходя в лавку, берут за деньги пряники, кому в какую цену угодно, идут с ними на поклон к помещику, которых он всех охотно до себя допускал. Определенный к тому слуга, принимая пряник, дает соразмерный стакан вина принесшему оный по приказанию своего господина. Сим стаканам учинено было такое же учреждение, как и пряникам… а потому каждодневная продажа вина и выручка денег превосходила всегда десять уездных кабаков» — такая технология полулегальной продажи водки отставным майором Верзилом Фуфаевым описана в одном из нравоучительных сочинений того времени{72}. Кто же мог запретить доброму барину угощать своих мужиков в ответ на их скромные подарки?

Энергию дворян-предпринимателей и откупщиков стимулировал неуклонный рост цен на водку с 30-х годов XVIII века. В 1742 году ведро ее стоило 1 рубль 30 копеек, в 1750-м — уже 1 рубль 88 копеек, в 1756-м подорожало до 2 рублей 23 копеек, в 1769-м — до 3 рублей, а к 1794 году — до 4 рублей; официально эти надбавки объяснялись тем, что «с кабаков напиткам продажа вольная и к народному отягощению не касающаяся».

Растущие расходы на двор, фаворитов, административные преобразования и армию (в XVIII столетии Россия воевала полвека) делали питейное дело совершенно необходимым средством увеличения казенных поступлений. Именно из питейных доходов на протяжении всего столетия финансировался созданный Петром I военный флот; оттуда же, «из прибыльных кабацких денег», Сенат в 1754 году изыскал средства на строительство задуманного Елизаветой и ее зодчим Б. Растрелли Зимнего дворца.

При Петре I доход от продажи спиртного вышел на второе место в бюджете и составил примерно 1 миллион 370 тысяч рублей; к 1750 году он достиг 2 666 900 рублей{73}. При этом нужно иметь в виду, что установить более-менее точные размеры производства, продажи и потребления питей в то время едва ли возможно. Камер-коллегия в 1737 году осмелилась доложить, что не имеет сведений о количестве кабаков и винокуренных заводов в стране по причине неприсылки соответствующих ведомостей. В ответ Анна Иоанновна гневно выговорила министрам, что «самонужное государственное» дело тянется уже полтора года и конца ему не видно.

Вице-канцлер Андрей Иванович Остерман в докладе 1741 года полагал, что не менее 300 тысяч рублей в год «остается в пользу партикулярных людей» из-за неучтенного производства на частных винокурнях и тайной («корчемной») продажи. Искоренить же корчемство, как следовало из доклада, невозможно: подданные больше боялись методов тогдашнего следствия и доносить не желали, а «корчемников» спасали от наказания высокопоставленные лица — крупнейшие винокуры, реализовывавшие на рынке тысячи ведер в свою пользу. Единственное, что мог придумать опытнейший министр, — это умножить число казенных винокуренных заводов (но так, чтобы при этом не снижалась казенная цена вина при продаже) и запретить ввоз импортной водки в Россию{74}.

Победа откупной системы при Екатерине II привела к наращиванию питейного производства. Ведь на четырехлетие 1767—1780 годов на продажу в Петербург требовалось поставить 450 тысяч ведер вина, что составляло четверть винной поставки по стране. Общий доход от продажи спиртного увеличился с 5 миллионов 308 тысяч рублей в 1763 году до 22 миллионов 90 тысяч рублей к концу екатерининского правления (соответственно чистый доход казны равнялся в 1763 году 4 миллионам 400 тысячам рублей, а в 1796-м — почти 15 миллионам) и составлял треть доходной части государственного бюджета{75}. В 1794 году бывший фаворит императрицы и крупный вельможа П. В. Завадовский сообщил в письме своему приятелю, послу в Лондоне С. Р. Воронцову, об очередных победах русской армии под Варшавой и небывалом успехе торгов по винному откупу: «Все губернии разобраны. Сверх четырех рублей (стоимость ведра водки в конце XVIII века. — И. К., Е. Н.) наддача идет ежегодно за три миллиона… Казна величайшую против прежнего прибыль получает»{76}.

В то же время в Петербурге в 1790 году была издана книга «Водка в руках философа, врача и простолюдина». Ее автор, знаменитый естествоиспытатель Карл Линней, предупреждал, вопреки распространенной в то время точке зрения о медицинской пользе алкоголя, что пьянству сопутствуют различные болезни и «злоупотребление сего напитка в нынешнее время больше истребило и истребляет людей, нежели моровое поветрие и самые жестокие и кровопролитные войны»{77}.

Однако попытки воспрепятствовать расширению питейного промысла наталкивались на сопротивление откупщиков и стоявшего за их спиной казенного ведомства.

Сенатский указ от 11 июля 1743 года запретил продавать в кабаках вино и питья лишь во время крестного хода и литургии, при монастырях и приходских церквях{78}. Бессильным оказывался в таких случаях и авторитет церкви, тем более что и в XVIII веке приходилось издавать указы «об удержании священнического и монашеского чина от пьянства и непотребного жития», лишать духовных лиц сана и отсылать в «светские команды». Впоследствии канонизированный воронежский епископ Тихон Задонский пытался запретить развлечения подчиненному духовенству (вплоть до ареста) и как-то смог убедить мирян воздерживаться от разгульных увеселений на Масленицу и другие праздники. При этом владыка использовал не только силу своей проповеди, но и административные меры, требуя с обывателей подписки о непосещении кабаков под угрозой наказания «по силе священных правил и указов». Своим усердием Тихон создавал трудности для местных кабатчиков и богатого купечества, в результате чего вынужден был в 1768 году «удалиться на покой»{79}. Такая же судьба постигла вологодского епископа Серапиона, который запретил откупщикам строить новые кабаки в своих вотчинах и даже приказал не пускать в храмы и к исповеди откупщиков и их служащих.

 

 

Казенный питейный дом

Поначалу власть еще как будто стеснялась расширять питейный промысел — тем более что мужицкая неумеренность могла уменьшить другие казенные поступления. В 1706 году кабацких целовальников призывали «смотреть, чтобы тех вотчин крестьяне на кабаках пожитков своих не пропивали для того, что во многих вотчинах являлись многие в пьянстве, пожитки свои пропили, и его государевых податей не платят; а те деньги за них, пропойцев, правят тех же вотчин на них, крестьянех».

Но война требовала все больше денег, а питейный доход имел то преимущество, что его сбор не нуждался в понуждении налогоплательщиков и не вызывал жалоб. В только что основанном Петербурге в 1705 году близ «Невской першпективы» открылся первый кабак — «кружало»; скоро за ним последовали и другие. Государственное дело требовало надзора со стороны самой верховной власти, поэтому кабинет-министры Анны Иоанновны лично рассматривали планы и фасады строившихся в столице «питейных домов». Упомянутый доклад Остермана сообщал, что в 1741 году население империи обслуживали 1324 городских кабака и 763 уездных, часть которых отдавалась «на вере» городским обывателям. Если в 1626 году в Москве было всего 25 кабаков, то в 1775 году на 200 тысяч жителей приходилось 151 питейное заведение. Спустя десять лет в Москве по очередной «ревизии» при 220-тысячном населении насчитывалось 302 храма, один театр и 359 кабаков с 22 временными точками-«выставками». Даже в небольшой провинциальной Вологде в 1777 году на 1447 дворов и 3500 мужских душ имелись 16 казенных питейных домов и один трактир{80}.

Лишь в самых маленьких и бедных городках было по одному питейному дому; обычно же в уездных городах насчитывалось от 3 до 10 заведений, в губернских центрах — два-три десятка. Записная книга питейных поступлений по Кашинскому уезду 1726 года показывает, что в XVIII веке кабак «пошел» в деревню: питейные заведения появились в селах Медведицком, Матвеевском, Белегородке, Креве, Кочемле и деревне Вотре; лишь в деревне Шилухе торговля замерла — и то потому, что «кабацкое строение волею Божию в прошлых годех сгорело»{81}.

Возводили кабаки прежде всего на средства, предназначенные для казенного строительства. Как правило, этих денег не хватало; тогда требовалось разрешение императора на дополнительные ассигнования, которые выделялись из «питейного дохода». В провинции губернские власти объявляли «о вызове к постройке сего дома охочих людей». Затем здесь же в казенной палате устраивались торги; с победителем, предложившим наименьшую сумму, заключался договор о сроках и условиях строительства.

С переходом к откупной системе строительство питейных домов брали на себя откупщики, что оговаривалось в заключенных с ними контрактах. Они же должны были ремонтировать старые заведения таким образом, «чтоб сия починка не только не переменяла прежнего фасада, но и не делала бы гнусного вида». Питейные заведения размещались обычно у въезда в город и на оживленных улицах в центре; иногда — как, например, в Твери — расположенные симметрично одинаковые по архитектуре питейный и почтовый дома оформляли въезд в центр города со стороны предместья.

Питейные дома делились на «мелочные» или «чарочные», «ведерные» и «выставки». В первых напитки отпускали кружками и чарками; в «ведерных» торговали ведрами, полуведрами, четвертями, но могли совмещать мелочную и ведерную продажу «Выставками» назывались места временной винной продажи на праздниках или ярмарках.

Большинство питейных домов, в том числе в губернских городах, представляли собой простые бревенчатые избы, имевшие иногда наружные галереи. И торговали в них так же, как и в предыдущем веке: детины-целовальники «отмеривают известное количество желаемой водки, которую черпают из большого котла деревянной ложкой и наливают в деревянную же чару или ковш». Правда, зашедший в нижегородский кабак петровских времен голландский художник Корнилий де Бруин оценил хорошее качество напитка и отметил новшества по части дамской эмансипации: «Женщины приходят сюда так же, как и мужчины, и выпивают ничем не меньше и не хуже их»{82}.

Заведения екатерининской эпохи уже представляли собой внушительные каменные здания в стиле классицизма. В таких двухэтажных постройках различались зимние и летние помещения для продажи вина. Зимние отапливались печью и находились на первом этаже, холодные летние — на втором. Иногда зимнее и летнее помещения располагались на одном этаже и разделялись сенями. В постоянных заведениях имелись «палата» для продажи напитков, стойка (тесовая перегородка в половину человеческого роста с прилавком) и погреб с ледником для хранения бочек с вином — в подвале либо на улице.

Питейные дома уже могли помещаться под одной крышей с харчевнями — симметрично по разные стороны от общих сеней. В харчевнях допускались «фартинные игры» (в «гусек» и другие) «не на деньги, но для приохочивания покупателей на напитки и для приумножения казенного дохода и народного удовольствия». Одной из таких «фартин» стало популярное в Москве XVIII столетия заведение, известное под названиями «Раскат» или «Негасимая свеча», что находилось прямо на Красной площади у начала улицы Ильинки и в ходе современных строительных работ было исследовано московскими археологами.

В этом подвале без дневного света все время было тепло — зимой помещение обогревали выложенные изразцами печи — и людно. Приходил сюда народ торговый и служивый, многие при форме и с оружием. В столичном заведении пили из стаканов мутного зеленого и коричневого стекла не только отечественное вино, но и заморские напитки из винных штофов. Закусывали рыбкой — множество костей сома, судака, стерляди, леща осталось лежать по углам. Посетители пили и ели с аппетитом и азартом, судя по остаткам более пяти тысяч разбитых стаканов, горшков и мисок. Тут же курили трубки, играли в кости, ссорились и дрались, о чем свидетельствуют выдранные «с мясом» и крючками форменные пуговицы. Завсегдатаями здесь были статские, зарабатывавшие на жизнь сочинением прошений и прочих бумаг, имея при себе перья и чернильницы{83}.

Провинциальные заведения выглядели поскромнее. «В зимнем печь кирпичная с трубой, в нем стойка забрана тесом, трои двери на крюках и петлях и со скобами железными, шесть окон больших, оконницы стеклянные… В сенях пол и потолок тесовой, для входа наверх лестница забрана тесом, дверь на крюках и петлях железных и со скобами железными… В летнем стойка, и в стойке чулан забраны тесом, двои двери на крюках и петлях и со скобами и накладками железными… пол и потолок тесовые» — таким был интерьер одного из питейных домов Весьегонска, «называемого Рытой», по описи 1779 года. Среди прочего имущества опись упоминала «образ Святого чудотворца Николая»; однако трудно сказать, были ли иконы обязательной принадлежностью заведения и какие именно образа считались здесь наиболее уместными{84}. Зато даже самый непритязательный кабак мог быть украшен вывешенным у дверей гербом; использовались и другие виды убранства — знамена, флаги и вымпелы, пока Камер-коллегия не запретила эти вывески, велев над кабаками делать надписи: «В сем доме питейная продажа», а «других никаких непристойных знаков не выставлять».

Согласно «Уставу о вине», такой питейный дом со всем имуществом отдавался в распоряжение «казенному сидельцу» по описи с «оценкою, сделанною при присяжных свидетелях». Продавцы должны были наниматься «по уговору или за ежегодную плату, или означивая некоторую от продажи умеренную прибыль, из купечества или мещан, людей добрых и порядочных»; однако допускались также государственные крестьяне, однодворцы и отставные солдаты.

Торговали «сидельцы» вином, водкой (ординарной и «на подобие гданской» — подслащенной и со специями), пивом, медом на вынос или для распития на месте. Вина и ликеры, привезенные из-за границы через Петербург и Архангельск «дозволенным образом», также могли продаваться в питейных домах, однако только в той таре, в какой были доставлены («штофами и прочими склянками»), но не рюмками или чарками — однако едва ли эти напитки были актуальными для обычного потребителя в провинции.

Практика питейной торговли оставалась прежней. Правда, знаменитый петровский механик Андрей Нартов изобрел первые автоматы для продажи спиртного на одну и пять копеек, и такие «фонтаны» появились в кабаках. Но долго эти новшества не продержались: их портили сами же целовальники, поскольку техника препятствовала махинациям с обмером посетителей{85}.

Почти не ограничивалось время работы; запрещалось только, «чтоб в настоящие ночные часы продажи питей производимо не было». Питейный дом должен был закрываться при прохождении мимо него церковной процессии во время крестного хода, а также во время литургии, если он находился на расстоянии 20 саженей от церкви. Один из таких провинциальных домов, расположенный как раз напротив Трифонова монастыря в старой Вятке, был в 70-е годы XX века к своему двухсотлетнему юбилею отреставрирован, но почему-то стал после этого называться «приказной избой», хотя никогда на эту роль не претендовал. [см. илл.]

В народе по-старому официальные «питейные дома» называли кабаками, кружалами (от кружек, в которых продавалось вино) и «фартинами», что означало меру вина вроде штофа. Будучи самыми что ни на есть общественными заведениями, питейные дома получали неофициальные, но меткие имена. Одни из них назывались по месту расположения — например «Береговой» в Енисейске, «Столбовой» (стоял на столбовой дороге) в Тобольске, «Стрелка» в Весьегонске, «Песочный» в Нижнем Новгороде; «Волхонка», «Зацепа», «Ленивка», у «Тверской росстани», «Малороссиянка» — в Москве. Другие получали имена в соответствии с обликом и характером постройки: «Большой» и «Рытой» (с вырытым омшеником — подвалом со срубом, проконопаченным мхом) в Весьегонске; «Красный», «Высокий», «Мазанка» в Тобольске. Третьи отражали поведение посетителей: «Бражный» и «Веселок» в Тобольске, «Табачный» и «Загуляевский» в Енисейске, «Расстегай» в Весьегонске; «Веселуха» и «Разгуляй» в Москве. В старой Тюмени целый район назывался «Потаскуй» из-за скопления публичных домов и кабаков.

В XVIII столетии кабак «Каток» располагался даже в московском Кремле у Тайницких ворот, куда можно было лихо спуститься с горы зимой. Этот «Каток» Екатерина II повелела в 1773 году убрать по причине «озорничеств» загулявших фабричных из находившегося неподалеку Суконного двора.

Иные народные прозвания кабаков сейчас уже непонятны («Гладкий», «Подметыш», «Малотравка», «Притышный», «Погорелка», «Скородум», «Отречиха», «Кречетник», «Облупа», «на Деревянном Скачке», «Тишина», «Коптелка», «Лупиха», «Красненькой»); другие назывались по имени помывочных мест, около которых они стояли: «Новинские бани», «Сиверские бани», «Денисовы бани», «Девкины бани», «Барашевские бани», «Елоховы бани», «Петровские бани», «Вишняковы бани»; третьи, скорее всего, хранили память о местных «героях» и «героинях»: «Архаровской», «Агашка», «Феколка», «Татьянка». Последний, по преданию, получил прозвище в честь известной разбойницы:

Шла Татьяна пьяна

Из Петровского кружала{86}; —

хотя другая легенда утверждает, что ее резиденцией было иное злачное место.

Северная столица — город чиновников и военных — уступала Москве по количеству населения, но не по числу питейных заведений. Петр I ускоренными темпами застраивал свой «парадиз» и не только вводил казенные кабаки, но и разрешал открывать «вольные дома» желающим купцам, «которые нарочно для такова промыслу особливые домы строили».

Первый историк Петербурга, библиотекарь Академии наук Андрей Иванович Богданов рассказал, что царь однажды решил определить в кабаки целовальниками раскольников «в укоризну оным» и для «изведования их правды и верности, чтоб мерили пиво и вино прямо». Однако такое употребление «бородачей» для государственных нужд как-то не задалось, и пришлось набирать в целовальники отставных солдат и унтер-офицеров. Тот же Богданов подсчитал, что по состоянию на 1751 год в столице имелось три больших «отдаточных двора», где «содержится вино для отпуску на кабаки всего Санктпетербурга»; четыре «ведерных» для оптовой продажи и значительное число «чарочных» заведений:

«а. На Санкт-Петербургской Стороне кобаков тридцать.

б. На Адмиралтейской Стороне сорок восемь кобаков.

в. На Литейной Стороне девятнадцать кабаков.

г. На Выборгской Стороне десять кабаков.

д. На Васильевском Острову четырнадцать кабаков. Всего при Санктпетербурге сто двадцать один кобак».

В конце столетия ежегодно в них выпивалось более 400 тысяч ведер. Иными словами, на каждого жителя столицы, включая детей, приходилось в год более двух ведер водки.

После смерти Петра столичные кабаки, как и везде, попали в руки купечества, но военные оставались постоянными и усердными их посетителями. В «эпоху дворцовых переворотов» настоящими «хозяевами» этих заведений чувствовали себя бравые гвардейцы, периодически устранявшие от власти министра или самого государя.

После смерти Анны Иоанновны в октябре 1740 года фаворит покойной Эрнст Иоганн Бирон, ставший регентом империи при младенце-императоре Иване Антоновиче, одним из первых указов потребовал навести порядок на улицах, поскольку «воровство и пожары чинятся ни от чего иного, как от пьянства, и что патрулинги по ночам ездящих и ходящих людей не досматривают и допускают ездить и ходить без фонарей». Всем обывателям было приказано «наикрепчайшее подтвердить, чтобы в домах шуму и драки не было, под жестоким истязанием. На кабаках и вольных домах вино, пиво и мед, и прочее питье велеть продавать по утру с 9-го часа и продолжать пополудни до 7-го часа, а затем кабаки и вольные домы велеть запирать и продажи отнюдь не чинить». Самоуверенный Бирон считал, что любовь подданных к нему такова, что он «спокойно может ложиться спать среди бурлаков», и даже распорядился поднять в столице цену на водку на 10 копеек за ведро ради быстрейшего строительства «каменных кабаков». Очень возможно, что эти меры сильно способствовали патриотическому подъему среди гвардейцев против «немецкой» власти — и через три недели правления Бирон был свергнут.

Дочь Петра Великого Елизавета на протяжении всего царствования терпела гульбу своих «детушек»-лейб-компанцев, возведших ее на престол, но «распущенность» городских низов и «солдатства» поощрять не желала. Указы нового царствования уже в 1742 году потребовали выдворить из города нищих и не допускать скоплений «подлого» народа; поэтому харчевни и кабаки предписывалось убрать со «знатных улиц» в «особливые места» и переулки, что и было сделано. В 1746 году императрица повелела «в Санкт-Петербурге по большим знатным улицам (Невской, Вознесенской, Садовой и Литейной «прешпективам». — И. К., Е. Н.), кроме переулков, кабакам не быть».

Но тут самодержавная воля вступила в противоречие с казенным интересом. В Камер-конторе подсчитали, что и прежде переведенные кабаки «за незнатностию улиц и за неимением доволного числа питухов» понесли убытки в размере свыше 10 тысяч рублей в год, а теперь они должны были возрасти еще более чем вдвое. В итоге генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой сумел убедить царицу не изгонять кабаки с центральных улиц, а Камер-контора не стала переводить заведения. Елизавета уступила, хотя по-прежнему была недовольна уличным «неблагочинием», и в 1752 году с раздражением спрашивала у сенаторов, будет ли, наконец, закрыт последний кабак в доме напротив старого Зимнего дворца. Это — единственное — заведение и убрали; о питейной продаже на прочих «главных улицах» вопрос уже не поднимался{87}. В 1762 году виноторговцы добились издания распоряжения «о бытии в Санкт-Петербурге кабакам по-прежнему».

Неудачливый преемник Елизаветы Петр III сразу же успел восстановить против себя гвардию. Он ввел новые — по прусскому образцу — мундиры, устраивал распустившимся солдатам «экзерциции». Гвардейских гуляк приказано было отлавливать специальному караулу, поставленному у самого популярного кабака «Звезда», увековеченного в стихах служившего в те времена в Семеновском полку поэта В. И. Майкова:

Против Семеновских слобод последней роты

Стоял воздвигнут дом с широкими вороты,

До коего с Тычка не близкая езда;

То был питейный дом называнием «Звезда».

Там много зрелося расквашенных носов,

Один был в синяках, другой без волосов,

А третий оттирал свои замерзлы губы,

Четвертый исчислял, не все ль пропали зубы

От поражения сторонних кулаков.

Такое покушение на «русский дух» вместе с ужесточением дисциплины и дорогостоящим переодеванием в неудобную форму не добавляли императору симпатий, и вскоре его царствование закончилось очередным переворотом — гвардия возвела на трон Екатерину II.

Патриотическая «агитация» в пользу новой государыни использовала уже проверенные средства. Юный солдат Преображенского полка, будущий поэт Гавриил Державин запомнил первый день «революции» 1762 года, когда все петербургские кабаки были предусмотрительно открыты: «День был самый красный, жаркий… Кабаки, погреба и трактиры для солдат растворены: пошел пир на весь мир; солдаты и солдатки, в неистовом восторге и радости, носили ушатами вино, водку, пиво, мед, шампанское и всякие другие дорогие вина и лили все вместе без всякого разбору в кадки и бочонки, что у кого случилось. В полночь на другой день с пьянства Измайловский полк, обуяв от гордости и мечтательного своего превозношения, что императрица в него приехала и прежде других им препровождаема была в Зимний дворец, собравшись без сведения командующих, приступил к Летнему дворцу, требовал, чтоб императрица к нему вышла и уверила его персонально, что она здорова… Их уверяли дежурные придворные… что государыня почивает и, слава Богу в вожделенном здравии; но они не верили и непременно желали, чтоб она им показалась. Государыня принуждена встать, одеться в гвардейский мундир и проводить их до их полка». Содержатели питейных заведений поднесли императрице счет на 77 133 рубля, в каковую сумму обошлась радость подданных по поводу ее восшествия на престол. Счет императрица оплатила{88}.

Внакладе она не осталась: при Екатерине II питейный доход стал одним из наиболее надежных видов казенных поступлений и составил половину всей суммы косвенных налогов. А кабак под более благозвучным названием в духе «просвещенного абсолютизма» стал самым распространенным общественным заведением уже не только в крупных городах, но и в селах. Близкая сердцу императрицы идиллия сельской жизни счастливых пейзан включала и непременный кабачок

А штоб быть нам посмелее

И приттить повеселее,

Так зайдем мы в кабачок:

Тяпнем там винца крючок, —

пели герои имевшей успех комической оперы «Мельник-колдун, обманщик и сват», поставленной в 1779 году на музыку А. О. Аблесимова. Возможно, императрица действительно верила в то, о чем сообщала своим корреспондентам в Париже: каждый крестьянин в ее стране ест на обед курицу, а по праздникам — индейку…

В реальной жизни эти «простонародные клубы» далеко не всегда укрепляли общественную нравственность, особенно среди городских низов. В Москве громкую славу имели «фартины» «Плющиха» и «Разгуляй», заходить в которые не всегда было безопасно. Драки и прочие безобразия постоянно происходили и в заведениях Петербурга.

«Подай вина! Иль дам я тумака,

Подай, иль я тебе нос до крови расквашу!»

При сем он указал рукой пивную чашу:

В нее налей ты мне анисной за алтын,

Или я подопру тобой кабацкий тын, —

кричал герой поэмы Майкова — ямщик Елеся.

В провинциальном Торопце «в вечернее и ночное время по улицам почти ежедневно происходил крик и вопль от поющих праздношатающимися песен», как докладывал местный городничий в 1793 году. Торопчане не только во все горло распевали песни, но и затевали драки; с них приходилось брать подписки, «чтоб им отныне ни под каким видом в праздношатании в ночное время не находиться». Но куда было идти, к примеру, «работному» с Ярославской мануфактуры Ивана Затрапезного после 16-часового рабочего дня с каторжным режимом подневольного труда, как не в ближайший кабак? Там можно было отвести душу и получить от бывалых людей совет: «Воли вам пошалить нет, бьют вас и держат в колодках, лучше вам хозяина своего Затрапезного убить и фабрику его выжечь, от того была б вам воля»{89}.

Порой «воля» наступала — на короткое время, когда кабак оказывался во власти «бунтовщиков». Тогда одним из первых ее проявлений было «разбитие» кабака, как это случилось в занятом пугачевским отрядом Темникове: повстанцы «выкотели темниковского питейного збору из казенного магазейна вина две бочки и постановили на площеди и велели пить народу безденежно». С прибытием карательного отряда начиналось отрезвление, и тогда мужикам приходилось оправдывать свою «склонность» к бунту исключительно неумеренным пьянством: «Что он в наезд злодеев пьяным образом делал и жаловался ли на земского, чтоб его повесить, того всего по нечувствительному ево в тогдашнее время пьянству, показать в точности не упомнит»{90}.

Кабак, или питейный дом, обслуживал прежде всего «чернь». Призванные в 1767 году в Комиссию для составления нового свода законов дворянские депутаты Кадыевского уезда Костромской губернии в качестве первоочередных законодательных нужд государства просили отменить ограничения на провоз их домашнего вина в города, а то они «принуждены бывают с питейных домов покупать водку и вино многим с противными и с непристойными специями и запахом». Провинциальный служилый человек допетровской эпохи едва бы так выразился, да и зайти в кабак не постеснялся. Но в XVIII столетии новые потребности и образ жизни благородного сословия требовали иных форм общественной жизни и досуга. Нуждалось в нем и понемногу растущее третье сословие (по определению Екатерины II, «среднего рода люди») зажиточных и законопослушных горожан. Развитие промышленности и торговли требовало создания условий для городской «публичной» жизни: строительства пристанищ для приезжих, мест для общения и деловых встреч.

 

Австерии, трактиры, герберги

Одним из таких новых заведений стала любимая Петром I «австериа на Санктпитербурхской стороне, на Троицкой пристани, у Петровского мосту»: там царь появлялся «с знатными персонами и министрами, пред обедом на чарку вотки» и «отправлял почасту фейерверки к торжествам, понеже удобнее оного места ко отправлению помянутых фейерверков не было». Эта «австерия» (от итальянского «osteria» — «трактир»), или трактир «Четыре фрегата», стала первым питейным заведением нового типа в Петербурге, где государь имел привычку обсуждать со своими помощниками и гостями дела за выпивкой и закуской. Дата ее основания неизвестна, но уже в 1704 году Петр праздновал в ней свои победы; хозяин заведения Иоганн Фельтен позже стал царским поваром. В последующие годы царь не раз принимал своих гостей в этом «кружале», которое было перестроено (или построено заново) к 1716 году{91}.

Была в столице и другая «австериа на том же Санкт-петербургском острову, в Болшой Николской улице построенная, мазанковая, в 1719-м году». Так в повседневную жизнь россиян вошел трактир (слово пришло к нам из немецкого через польский язык) или, как его еще называли в столицах, «вольный дом», в котором можно было остановиться на ночлег, более цивилизованно провести время с друзьями — наряду с выпивкой посетителям предлагались еда, табак и карты. Указ 6 февраля 1719 года разрешил иностранцу Петру Тилле завести на Васильевском острове Петербурга «вольный дом» «таким манером, как и в прочих окрестных государствах вольные дома учреждены, дабы в том доме иностранное купечество и здешние вольных чинов люди трактировать могли за свои деньги». Тилле обязался построить каменный дом в два или три «жилья» с продажей «всяких питей и табака», которые он должен был приобретать в ратуше или — при отсутствии такой возможности — имел право закупать с объявлением об этом в ратуше и уплатой обычных пошлин. Продажа на вынос и самостоятельная выделка водки не разрешались.

Трактирщикам — преимущественно иностранцам — было разрешено покупать из казны или у иностранных купцов французскую водку, «заморский эльбир», отечественное «полпиво легкое, санкт-петербургскаго варения» и виноградные вина. Заморские питья содержатели гербергов могли продавать в своих заведениях «бутылками, а во время кушанья и рюмками, а вина — анкерками и полуанкерками, бутылками и стаканами, эльбир — бутылками», но лишь для употребления в заведении. Легкое «полпиво» разрешено было реализовывать не только в гербергах, но и на вынос — «желающим всякаго звания людям в домы продавать анкерками и бутылками». Ассортимент трактирной торговли не должен был дублировать кабацкую продажу: «Двойного и простого вина, пива, меду, которое продается из кабаков, бузы, браги, вишневки, булгавки, яблоневки, грушевки и пьяных, подсыченых квасов отнюдь не продавать»{92}.

В 1723 году в Петербурге были построены два больших казенных постоялых двора; «всем приезжим в Санкт-Петербург купецким и всяких чинов людям, кои домов своих не имеют», было указано под угрозой штрафа останавливаться «в новопостроенных постоялых дворах, а санкт-петербургские жители отнюдь в своих домах постоя не имели». Вслед за ними в новой столице появились питейные погреба — затем они станут называться «ренсковыми погребами» (там торговали импортными — «рейнскими» — винами). В 1736 году в городе было уже несколько десятков трактиров, приносивших казне годовой доход в 1664 рубля 50 копеек. Власти стремились избавить новые заведения от кабацких традиций прошлого и издавали указы о запрете продажи вина в долг или под залог вещей и одежды. С этой целью, а также чтобы не повредить государственному интересу, помещения для трактиров, сдававшиеся с публичного торга, должны были располагаться «от казенной продажи в дальнем расстоянии».

Долгое время не существовало законов, регламентировавших работу этих заведений. Только в 1746 году появилось положение о трактирах, которые отныне стали называться «гербергами» (от немецкого «die Herberge» — «постоялый двор»). Оно гласило: «Быть гербергам и трактирам в Санкт-Петербурге 25 и в Кронштадте 5, в которых содержать, кто пожелает, ковры с постелями, столы с кушаньями, кофе, чай, шеколад, бильярд, табак, виноградные вины и французскую водку». Трактиры делились на пять категорий по стоимости аренды. В заведениях первой категории, чьи владельцы платили 500 рублей в год, разрешалось держать постель и стол; вторая категория (400 рублей) предусматривала только предоставление жилья без еды; в третьей (300 рублей) не было постелей, но был стол; в четвертой (200 рублей) не было ни постелей, ни стола; наконец, в пятой подавались лишь кофе, шоколад, чай и табак{93}.

Трактиры предназначались для «приезжающих из иностранных государств иноземцев и всякого звания персон, и шкиперов, и матросов, также для довольства русских, всякого звания людей, кроме подлых и солдатства», то есть для более или менее «чистой» городской публики. Поэтому разрешалось устраивать их «в хороших домах с принадлежавшим убранством и чистотою». «Подлые» же подданные должны были пользоваться традиционными харчевнями и кабаками. Помимо названных выше питейных домов, в Петербурге имелось множество харчевен со следующим ассортиментом съестного:«1. Варят щи с мясом. 2. Уху с рыбой. 3. Пироги пекут. 4. Блины. 5. Грешневихи. 6. Колачи простые и здобные. 7. Хлебы ржаные и ситные. 8. Квасы. 9. Збитень вместо чаю. И тако сим весь подлой и работной народ доволствуется».

По описанию А. П. Богданова, в Петербурге середины XVIII века имелись: «А) Первой трактирной дом, которой построен был в 1720-м году, на Троицкой пристани, в котором содержалися напитки для приходу его величества в какой торжественной день. Б) Кофейной дом, на той же пристани, достроен был для его величества в 1722-м году, и переменен оной дом в портовую таможню. В) Также при сем городе были трактирные домы, которые содержали более из иноземцов, по указу Камор-коллегии; во оных трактирах продавалися виноградные вина, француская водка, и пиво, а притом и билиары содержались; и для продажи француской вотки и пива оные трактирные домы отменены, и билиары содержать запрещено, а поведено толко одно виноградное вино содержать, и кушанья… Вместо вышеписанных трактирных домов позволено при Санхкпетербурге, как российским купцам, так и иностранным, свободно торговать заморскими виноградными напитками, и таких питейных погребов имеется всех шестьдесят пять». Теперь такие погреба можно было отыскать почти на каждой улице в центре города, и вино в них стоило на четверть дешевле, чем в трактирах. Там продавали заморские вина в бутылках, «аглинское пиво», портер, сладкую водку, бальзамы. Для чистой публики напитки продавали и в розлив; но посетители «в весьма малом числе оных угощались», предпочитая распивать купленное в домашних условиях.

Как видим, первая кофейня в Петербурге возникла также по воле Петра I, но просуществовала недолго — россияне еще не оценили этого напитка. Однако дневник войскового подскарбия Якова Андреевича Марковича фиксирует, что в старой столице в 1728—1729 годах также имелся «кофейный дом»; его дальнейшая судьба неизвестна. Заезжий украинец стал свидетелем проведения ассамблей в Грановитой палате Кремля, древние стены которой таких развлечений дотоле не видели. Новшества прививались не без труда. В 1727 году сын известного библиотекаря Василия Киприянова решил в своем доме «подле Спасского мосту» открыть заведение «для продажи всякого звания людем чая и кофе вареные с сахаром и продавать заморские напитки белое и красное и протчее, которые строятца из виноградных вин». Рецепты винных «коктейлей» Киприянова-младшего неизвестны; но, судя по всему, большим спросом они не пользовались, и к 1730 году за отсутствием посетителей владелец заведение закрыл{94}.

А вот «отмена» многих «трактирных домов» и невинных развлечений типа «билиара» произошла не от недостатка клиентов. С потоком товаров и людей в Россию проникали не только кофе и вина, но и иные плоды цивилизации, в том числе бордельный промысел — оказание сексуальных услуг в изысканной обстановке. Уже в 30-х годах XVIII столетия в новой столице приходилось наводить порядок. «Во многих вольных домах чинятся многие непорядки, а особливо многие вольнодомцы содержат непотребных женок и девок, что весьма противно христианскому закону», — сокрушенно констатировал указ императрицы Анны Иоанновны. В 1750 году императрица Елизавета начала первую в отечественной истории кампанию против «непотребства». Полицейские облавы обнаружили в «разных местах и дворах, трактирах, в шкафах и под кроватями» более пятидесяти «сводниц и блудниц» иностранного и отечественного происхождения. Выяснилось, что в столице к тому времени действовало около десятка притонов. Среди них был трактир Георгия и Катерины Гак и их преемников супругов Ферштеров на Большой Морской улице; за Мойкой находились увеселительные пристанища Анны Анбахар и Натальи Селивановой. Ульяна Елистратова знакомила кавалеров с дамами легкого поведения рядом с дворцом в трактире Иоганна Гейдемана на Большой Луговой улице.

На Вознесенской улице рядом с домом генерал-прокурора обосновался самый фешенебельный публичный дом. Его владелица Анна Фелькер (более известная под именем Дрезденши) начала свою трудовую деятельность много лет назад, когда явилась в Петербург «в услужение» к майору Бирону — брату фаворита. Утешив майора, бойкая особа вышла замуж за другого офицера; когда тот ее оставил без средств — занялась сводничеством, что в большом военном городе позволило ей накопить первоначальный капитал и открыть уже настоящее увеселительное заведение с интернациональным персоналом.

На вечеринках у Дрезденши были «токмо одне гвардии и напольных полков офицеры и те, кои из дворянства», — чиновники, морские офицеры, пажи и придворные (в том числе лейб-медик Бургаве и лейб-хирург Барре) и адъюнкт Академии наук астроном Никита Попов. Посетители знакомились с девицами, танцевали с ними допоздна, а затем увозили к себе — кого на ночь, а кого на несколько месяцев; другие брали «метресс» на содержание. На устроенных фрау Фелькер и ее коллегами в трактирах и съемных квартирах «вечеринках, дозволенных от полиции и от офицеров… почти все собранные и приезжающие под видом невест, находились бляди и сводницы и больше для непотребных дел и бляцких амуров где б кому с кем для того спознание лутшее возиметь»{95}. В результате полицейской операции были задержаны вместе с Дрезденшей еще три сотни веселых дам, а неприличные заведения временно прекратили существование.

Конечно, не все столичные трактиры становились публичными домами. В Английском трактире в 1751 году была разыграна первая в России лотерея; позднее эти развлечения вместе с устройством балов использовали и другие владельцы подобных заведений. Другие трактирщики приглашали к себе музыкантов: в 1762 году по средам и воскресеньям в трактире Гейса выступал арфист Гофбрикер. Но все же продажу вин и «билиар» императрица сочла опасными для нравственности — предпочтение отдавалось так называемым «трактирам кушанья», в которых «припасают разныя и деликатные кушанья для всех, не имущих собственного своего дому. И в те домы иные сами ходят кушать, а другие в домы свои кушанья берут, и плату за оное дают определенную, то есть за каждое кушанье по одному рублю на месяц, за четыре рубли на месяц четыре кушанья ставят, а за шесть рублев шесть кушаньев ставят, а за десять рублев десять кушаньев, и так далее».

Поначалу количество трактиров сократилось. В феврале 1755 года даже вышел указ «Об уничтожении гербергов, кроме тех, содержателям коих даны особые привилегии». Основанием послужила жалоба хозяина винных погребов Андрея Викова и откупщика Саввы Яковлева на то, что владельцы гербергов «допускают подлых людей до питья», варят и продают крепкое пиво, допускают в заведениях драки и азартные игры.

Но происки конкурентов не достигли цели. В 1770 году все герберги и трактиры были разбиты на 4 категории-«номера». Заведения первого номера с оплатой годового акциза в 200 рублей предоставляли «стол, ночлег, продажу вейновой водки, виноградного вина, английского пива, легкого полпива, кофе, чая, шоколада, курительного табака». Вторая категория, с акцизом в 150 рублей, отличалась от предыдущей отсутствием ночлега. Третий номер давал ночлег и стол, продажу всех напитков, кроме водок Наконец, четвертый мог продавать все напитки, но не мог предоставлять ночлег и стол{96}. Герберги первого номера стали родоначальниками ресторанов и гостиниц; заведения второго номера превратились в «трактиры с продажею крепких напитков»; третий номер стал впоследствии «меблированными комнатами», а четвертый — трактирами без продажи крепких напитков. Во всех из них были разрешены и «биллиярды».

С 1783 года было отменено старое ограничение на количество трактирных заведений — развитие новой столицы требовало соответствующей инфраструктуры. В царствование Екатерины II открывались все новые «фартины», трактиры, герберги, ренсковые погреба на любой вкус и карман, несмотря на жалобы, что «умножение оных наносит не малый подрыв казенным напиткам, в казенных домах подаваемым». Жалованная грамота городам 1785 года разрешала купцам всех гильдий и посадским иметь трактиры, герберги, постоялые дворы. В 1783 году в Петербурге было 94 герберга, через год — 106, а еще год спустя — 129. Лучшие улицы обеих столиц стали украшать завлекательные вывески, отражавшие культурные связи России и победы ее оружия: «Город Париж», «Королевский дом», «Город Лондон», «Город Любек», «Отель де Вюртемберг», «Шведский» и «Таврический» трактиры.

Часто хозяевами трактиров становились предприимчивые иностранцы, хорошо знакомые с практикой такого бизнеса у себя на родине. Французские трактирщики ввели в России и общий стол — «table d’hote», когда за умеренную цену постояльцы могли получить в определенное время набор обеденных блюд. Об «удобствах» в гербергах отчасти можно судить по описанию инвентаря в герберге первого «номера» купца Диева в Москве. В комнате «для ночующих гостей» имелась «кровать деревянная, крашеная под дуб, на две персоны, да к ней две перины для спанья, да перина верхняя для окуфтыванья; две простыни полотняныя (и одеялы, по времени года, шерстяное и полушелковое, легкое; четыре подушки больших и две малых, в полотняных наволоках. К кровати ж опахало французской соломки для отгона мух; и щеточка для почесывания спины и пяток перед сном. Столов два: обеденной и ломберной и бюро для письменных занятий. Комод и гардероп. Стульев шесть, обитых материей, и кресел кожаных четыре; диван, скамеечка. Зеркало. Шандалов четыре. Занавеси на окнах и у кровати шелковыя. Восемь картин. Мебель и принадлежности для туалета, как то: умывальник медный, таз, принадлежности для бритья и пр. На полу ковры».

Хозяин такого заведения должен был потребовать с приезжавшего паспорт и предъявить его в полиции квартальному надзирателю. Цены определялись владельцем заведения; но в условиях конкуренции «содержатели усердствуют друг перед другом сходнее и благосклоннее угощать чужестранных». «Некоторые прибивают роспись ценам всему, что у них иметь можно, дабы гости даже наперед в состоянии были сделать свой расчет. Ныне стоит одна комната на неделю от 3 до 1, на месяц от 10 до 12 рублей. Обед или ужин без напитков стоит 50 копеек, обыкновеннее 1 рубль. Напитки в постоялых дворах около четверти цены дороже, нежели в погребах. Наемный слуга стоит ежедневно 1 или 1 1/2 рубли, на неделю от 6 до 8 рублей. Карета с парою лошадей стоит на день от 3 до 4, на неделю от 20 до 25 рублей», — рассказывал об условиях проживания в Петербурге в конце XVIII века академик Иоганн Георги в «Опыте описания столичного города Санкт-Петербурга»{97}.

Конечно, такие условия были не многим по карману. Московский губернатор П. В. Лопухин, лично «обозревший» местные трактиры, докладывал, что «благородное российское дворянство, въезжающее в Москву и проезжающее оную из городов или вотчин, по большей части, имеет собственные дома, а у которых нет, те берут свои требования о домах родственников и приятелей и в наемных дворянских домах становятся, равно и городовое российское купечество, приезжающее с товарами и по другим своим надобностям, все почти становится в наемных и верных им купецких домах; по непривычке, первые почитают себя квартировать в гербергах невместным, а последние, по незнакомству, опасным; да и иностранные по случаю бывают в Москве, но нанимают дворянские домы, а несколько становятся и в трактирах, но, по сведениям думы, весьма малое число».

Владельцам заведений предписывалось не допускать крестьян, «господских людей, солдат и всякого звания развратных людей». Впрочем, на деле оказывалось, что под изящными названиями порой скрывались настоящие притоны с «зазорными женщинами» и «пьянством беспредельным, оканчивающимся обыкновенно всегда ссорами и драками, к совершенному затруднению начальств», а то и ограблениями и даже убийствами посетителей и ночующих гостей. Обычными злоупотреблениями были торговля крепкими напитками в тех гербергах, где они не были разрешены, азартные игры и запрещенная продажа водки и пива «подлому народу», которому доступ в герберги был запрещен.

В 1791 году «питейных сборов содержатели коллежский асессор Мещанинов с товарищи» обратились к московскому главнокомандующему князю А. А. Прозоровскому с жалобой, что в гербергах вместо позволенного легкого полпива «подают пиво прекрепкое, которое и пьют, в подрыв казенным питейным сборам, подлые люди». Откупщики просили выделить четырех офицеров для надзора за бессовестными конкурентами. Прозоровский, знавший, что его полицейские не только закрывали глаза на незаконную торговлю, но и сами открывали герберги на подставное имя, в просьбе все же отказал, хотя и сделал очередной выговор обер-полицеймейстеру, «удивляяся и не зная, какая тому причина, что часть сия по сие время в должное не возстановлена деятельностью, а слабость приставов есть начало сих преступлений». В гербергах процветали азартные игры, о чем свидетельствует ряд уголовных дел — например, «об обыгранном в герберге купеческом сыне Назарове в разное время на 300 тысяч рублей».

В конце концов, главнокомандующий вместе с Московской городской думой предложил совсем уничтожить наиболее «криминальные» дешевые трактиры 3-го и 4-го «номеров», отчего, по его мнению, «от молодых и невинных людей разнообразная запрещенная игра и всякая неблагопристойность пресечется». Однако Сенат этим просьбам не внял и число гербергов и «номеров» осталось прежним — большой город уже не мог обойтись без этих заведений{98}.

Полицейский «Устав благочиния» 1782 года провозглашал: «Запрещается всем и каждому пьянство», — что находилось в противоречии с практикой повсеместного распространения откупов под лозунгом… борьбы с кабаками. Светские власти, помимо вышеприведенной декларации, ограничивались распоряжениями об отправке «заобычных пьяниц» (кто «более времени в году пьян, нежели трезв») в смирительный дом до исправления или приказывали не называть питейные дома «казенными». Прочие меры — запреты торговать водкой и вином «в распой» и устраивать питейные дома на главных улицах, указы о «недозволении пьяным вздорить по улицам», регламентация времени работы кабаков — применялись от случая к случаю и весьма непоследовательно. В лучшем случае нельзя было устраивать питейные заведения близ церквей и кладбищ или в домах, «в коих помещены народные училища»{99}.

В Петербурге вопрос о сокращении числа трактиров даже не возникал:

Что за славная столица,

Славный город Питербург,

Испроездя всю Россию

Веселее не нашел.

Там трактиров, погребов

И кофейных домов,

Там таких красоток много,

Будто розовый цветок, —

гостю столицы было что вспомнить.

 

 

 

Глава 4 РУССКАЯ СВОБОДА: ОТ «ДОНОНА» ДО «КАТОРГИ»

 

У Демута и Талона

Первые заведения достойные гордого имени ресторана появились, как и полагалось, в столице европейской культуры и вкуса — Париже в 70-х годах XVIII века и сразу изменили лицо гастрономии. Теперь человек из приличного общества имел возможность обедать и ужинать самым изысканным образом ежедневно — меню могло поспорить с парадным столом вельможи, а кушанья готовили знаменитые повара, вскоре лишившиеся в результате Великой французской революции своих хозяев. Посещавшие Париж путешественники удивлялись огромному выбору блюд, предлагаемых такими заведениями, и непомерным ценам, соответствовавшим роскоши стола и обстановки с зеркалами, хрусталем и фарфором. Лучшим рестораном на рубеже XVIII—XIX столетий считался Very, где в 1815 году отметились и русские офицеры, имевшие привычку, как секундант Ленского в «Евгении Онегине», «каждым утром у Very / В долг осушать бутылки три».

В России рестораны французской и итальянской кухни стали распространяться с начала XIX столетия, и в первую очередь при гостиницах. Первый «ресторасьон» при «Отеле дю Норд», «где можно иметь хороший обеденный стол, карточные столы для позволенных игр, лучшие вина, мороженое и прохладительные напитки всякого рода; тут же можно иметь по заказу обеденный стол для 100 особ», открылся в Петербурге в 1805 году. Вслед за ним появились подобные заведения — «Бон гурмон», «Билль де Бордо» и другие{1}.

В то время в столице империи открывалось по несколько гостиниц в год — от самых комфортабельных до весьма заурядных: «Варваринская», «Шалон», «Москва», «Венеция», «Центральная», «Лондон», «Старая Рига», «Северная Пальмира», «Купеческая», «Большая Финляндская гостиница», «Волна», «Колумбия», «Белград», «Невская гостиница», «Николаевский Бор» и даже «Гигиена». Многие из них еще носили по старой памяти название «трактира». В 1823 году владелец извещал через «Санкт-Петербургские ведомости», что его «трактир Лондон, имея прекраснейшее местоположение среди столицы, против бульвара и поблизости императорского Зимнего дворца, ныне вновь по примеру иностранных гостиниц отделан. В нем можно иметь меблированные по новейшему вкусу комнаты за умеренные цены». Одни из них быстро прогорали, другие становились известными — как заведение купца третьей гильдии Жана Лукича Кулона, где, если верить книге о России маркиза Астольфа де Кюстина, в 1839 году ее автор едва не был заеден клопами.

Одним из самых известных был трактир, основанный в 1779 году купцом из Страсбурга Филиппом Демутом: здесь не только отдавались внаем «покои» и предлагали еду, но иногда устраивали концерты. После постройки в 1796 году трехэтажного трактирного здания «Демутов трактир» приобрел популярность и стал считаться самым комфортабельным в городе. Гостиница была удачно расположена — в самом центре на набережной Мойки рядом с Невским проспектом. Но за удобство приходилось платить. Остановившаяся здесь в октябре 1825 года помещица В. П. Шереметева описала свои первые впечатления: «Мы прибыли в Петербург… Я еще ничего не видела, кроме огромных домов, мимо которых проехали, и прибыли в гостиницу «Демут». Она так полна, что мы едва нашли три небольшие комнаты в четвертом этаже, это меня нисколько не смутило, в случае наводнения мы довольно высоко…

Лестницы, ведущие к нам, каменные; не согласились поместить нас менее чем на неделю, и представьте — эта несчастная квартира 65 руб. в неделю, кроме того 2 руб. за воду. Так как мы прибыли сюда без всякого хозяйства, то нельзя получить чашки, не беря порции чая или кофе, и все ужасно дорого; то же самое за обедом».

Но все же атмосфера отеля притягивала путешествовавших. Здесь останавливались знаменитый реформатор М. М. Сперанский, генералы А. П. Ермолов и М. И. Платов, заговорщик П. И. Пестель и философ П. Я. Чаадаев. Здесь живали родители Пушкина; сам поэт впервые снял в ней «бедный нумер, состоявший из двух комнаток», в мае 1827 года, вернувшись в Петербург после ссылки в Михайловском. В той же гостинице летом 1827 года Пушкин работал над «Евгением Онегиным», готовил для представления «самодержавному цензору» поэму «Граф Нулин», «Отрывок из Фауста», «Песни о Стеньке Разине» и другие произведения. Годом позже тут была написана поэма «Полтава». Весной 1828 года он беседовал здесь с А. С. Грибоедовым, приехавшим в Петербург с текстом мирного договора между Россией и Ираном. Здесь поэт собирал друзей. «Третьего дня мы провели вечер и ночь у Пушкина, — писал в мае 1828 года П. А. Вяземский жене, — с Жуковским, Крыловым, Хомяковым, Мицкевичем, Плетневым и Николаем Мухановым. Мицкевич импровизировал на французской прозе и поразил нас, разумеется, не складом фраз своих, но силою, богатством и поэзией своих мыслей». 19 октября 1828 года Дельвиг, Илличевский, Яковлев, Корф, Стевен, Комовский и Пушкин в номере однокашника по Царскосельскому лицею Тыркова праздновали семнадцатую лицейскую годовщину. Пушкин снова жил у Демута в 1830 году, а годом позже остановился здесь на несколько дней с молодой женой{2}.

К середине века в Петербурге насчитывалось уже 53 гостиницы. Наряду с ними быстро развивались другие публичные заведения — на любой вкус. По данным полиции, в 1814 году в столице функционировали два кофейных дома, 26 трактиров, 22 герберга, 67 кухмистерских столов, 35 харчевен, 109 питейных домов, 259 ренских погребов (рестораны в перечне отсутствуют, так как они еще не выделились в качестве особой категории мест «трактирного промысла»). Аналогичной была ситуация в Москве, где ресторации существовали при открывавшихся гостиницах — «Дрезден», «Европа», «Лондон», «Лейпциг», Бурдье, Печкина, «Челышевское подворье» на месте нынешнего «Метрополя». «Гостиница Шеврие, бывшая Шевалье в Газетном переулке. Номеров 25, цена от 1 до 15 рублей в сутки; стол — 1,50 рубля», — перечислялись достоинства одного из таких пристанищ для приезжих в «Указателе г. Москвы» 1866 года.

В 1821 году Александр I утвердил «Положение о заведениях трактирного промысла», согласно которому в российских столицах не ограничивалось число гостиниц, рестораций, кофейных домов и харчевен. Закон выделял пять категорий заведений такого рода: гостиницы, ресторации, кофейные дома, трактиры и харчевни. Все они открывались с разрешения городских властей, а их владельцы должны были уплачивать акцизный сбор. «Положение» 1835 года расширило круг владельцев: отныне открыть заведение разрешалось не только купцам и мещанам, но даже крестьянам, однако только при наличии «свидетельства о беспорочности». Правда, можно было владеть не более чем одним заведением каждой категории. Размер акцизного сбора варьировался от 1500 до 800 рублей{3}. И лишь в 1894 году очередное положение о трактирном промысле юридически отделило заведения, не имевшие «покоев» (трактиры, рестораны, харчевни, духаны, овощные и французские лавки, ренсковые погреба, пивные лавки с подачей горячей пищи), от сдававших комнаты для проживания (гостиниц, постоялых дворов, заезжих домов, меблированных комнат и подворий).

«Ресторации» в этом списке стояли уровнем выше прочих заведений: они были открыты до двенадцати часов ночи, предполагали наличие иностранной кухни и вин; входить туда могли только лица «в пристойной одежде и наружной благовидности»; их обслуга должна быть «в приличном одеянии». Присутствие в ресторанах женщин, а также музыка и «пляски» были запрещены, и запрет этот формально сохранялся до 1861 года. В пушкинскую эпоху рестораны открывались уже не только при гостиницах, но их хозяевами традиционно были иностранцы: французы Дюме, Талон, Сен-Жорж, Диамант, Симон-Гран-Жан; итальянцы Гейде и Александр; немцы Клей и Отто. После Отечественной войны 1812 года стали открываться рестораны при гостиницах и в Москве — «Националь», «Люкс-Отель», «Ампир», «Метрополь» и именовавшийся «первым в Москве венским кафе» «Савой».

Каждый ресторан имел собственную «изюминку»: в итальянской ресторации Петербурга подавали макароны и сочное жаркое, у Тардифа можно было отобедать на террасе или в круглом зале, у Пекера подавали бифштексы и пирожные. Столь же знаменита была ресторация Эме. Хозяин заведения, повар и кулинар Пьер Талон появился в России в 1810-х годах и был увековечен как любимый ресторатор Евгения Онегина:

К Talon помчался: он уверен,

Что там уж ждет его Каверин.

Вошел: и пробка в потолок,

Вина кометы брызнул ток;

Пред ним roast-beef окровавленный,

И трюфли, роскошь юных лет,

Французской кухни лучший цвет,

И Страсбурга пирог нетленный

Меж сыром лимбургским живым

И ананасом золотым.

В 1825 году Талон отбыл на родину, а его ресторан перешел в руки француза Фелье, но продолжал пользоваться популярностью. Незадолго до дуэли с Дантесом Пушкин заказал оттуда на дом паштет, счет за который был уплачен опекой уже после его гибели.

Как видим, ресторации того времени были, во-первых, местом для избранной публики — завтрак «а ля фуршет» или обед ценой в 3—4 рубля серебром (без вина) был далеко не всем по карману. Во-вторых, ресторан воспринимался в качестве места «холостого обеда», более подходящего для молодой компании. Завсегдатаями становились гвардейские офицеры и дворяне из хороших семейств, а также иностранцы и путешественники.

Появление там Онегина с друзьями было вполне естественно, а «семейный» Пушкин в этот круг уже не вписывался. Поэт писал жене: «Потом явился я к Дюме (хозяин известного петербургского ресторана на Малой Морской улице. — И. К., Е. Н.), где появление мое произвело общее веселие: холостой, холостой Пушкин! Стали потчевать меня шампанским и спрашивать, не поеду ли я к Софье Астафьевне? Все это меня смутило, так что я к Дюме являться уж более не намерен и обедаю сегодня дома, заказав Степану ботвинью и beafsteaks»{4}. В отличие от более поздних времен, вечерами жизнь в ресторанах замирала: их постоянные посетители отправлялись в театр или клуб, а ночь проводили у друзей, на балу или в менее приличном обществе дам полусвета — в заведении «Софьи Астафьевны».

Не случайно и упоминание шампанского — в это время оно прочно вошло в жизнь российского благородного сословия. Когда в 1717 году во время визита Петра I во Францию регент герцог Филипп Орлеанский угостил царя шампанским, тот столь слабого напитка не оценил. Спустя столетие, в 1814 году, Николь-Барб Понсардэн, более известная как вдова Клико (возглавившая после смерти мужа фирму по производству шампанского), отправила в Россию торговое судно «Добрые намерения» с 12 180 бутылками шампанского. Победителям Наполеона вино пришлось по вкусу — предприимчивую вдову и других производителей шампанского ожидал коммерческий успех.

На протяжении всего XIX века русские поэты и писатели воспевали «Вдовы Клико или Моэта благословенное вино». Пушкин сравнивал шампанское с прекрасной любовницей, но все же отдавал предпочтение старому доброму бордо:

Аи любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой

И своенравной, и пустой.

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который в горе и беде

Товарищ завсегда, везде,

Готов вам оказать услугу,

Иль тихий разделить досуг.

А вот император Александр II предпочитал пить именно шампанское — Редерер, причем только из хрустальных бокалов. В честь венценосного ценителя фирма Редерер выпустила шампанское «Хрустальное» (оно до сих пор является гордостью фирмы), доставлявшееся к русскому двору в хрустальных бутылках.

Шампанское и изысканные вина закупались партиями во время поездок за границу. В хорошем дворянском доме середины XIX века вкусы хозяев были устойчивыми: вина, как правило, заказывали оптом несколько раз в год. Обычно к столу подавали натуральные (сухие) красные и белые вина от проверенных поставщиков. Меньше пили крепленых вин — хереса или малаги. Кроме того, употреблялись различные наливки, которые приготовлялись в деревнях и привозились оттуда вместе с другими домашними припасами — мукой, маслом, соленьями, фруктами.

Именно в XIX веке складывается строгая система подачи вин к каждому блюду: к супам и «пастетам»-пирогам полагалось по тогдашнему канону крепленое вино, к рыбе принято было подавать белые столовые бургундские вина (чаще других шамбертен, к стерляди — макон, к угрю — кло-де-вужо). Ни один ценитель хороших вин в то время не стал бы пить красное вино — как правило, более терпкое, с более пахучим букетом — до белого, которое в этом случае покажется «плоским». К следовавшему за рыбой «главному блюду» полагалось красное столовое вино из Бордо — медок или шато-лафит; к ростбифу шел портвейн, к индейке — благородное белое бордоское вино сотерн, к телятине — более изысканное и тонкое бургундское шабли{5}. Вино, которое подавали к первым двум переменам, называли vin ordinaire; для третьей перемены, перед десертом, как правило, приберегали более редкие и дорогие вина; их разливал сам хозяин и лично подносил стакан каждому из гостей.

На вершине иерархии «трактирных заведений» стояли фешенебельные рестораны. Особой «институцией» старого Петербурга стал «Restaurant de Paris» на Большой Морской, уже в середине XIX века имевший репутацию «приюта хорошего тона». Особый блеск он приобрел под управлением французских рестораторов Бореля и Кюба в 60—90-х годах. Старик Борель сам выходил в зал к своим постоянным гостям, которых знал лично и которым предоставлял кредит. Он умел угодить самым высокопоставленным и капризным посетителям, иногда заезжавшим к нему на два-три дня вместе с целой оперной труппой, заказывавшим «котлеты из соловьиных языков» и вина из погребов Наполеона и оплачивавшим счета в 4—5 тысяч рублей. Здесь могли принять любую заграничную знаменитость и однажды привели в восторг турецкого посла Турхан-пашу и сопровождавших его стамбульских дипломатов выступлением оркестра балалаечников под управлением В. В. Андреева.

«Здесь тяжелую дубовую дверь открывал швейцар, который с почтением раскланивался. На его лице было написано, что именно вас он и ожидал увидеть. Это обыкновенно бывал видный мужчина в ливрее с расчесанными надвое бакенбардами. Он передавал вас другим услужающим, которые вели вас по мягкому ковру в гардероб. Там занимались вашим разоблачением так ловко и бережно, что вы не замечали, как оказались без пальто — его принял один человек, без шляпы — ее взял другой, третий занялся тростью и галошами (если время было осеннее). Далее вас встречал на пороге зала величественный метрдотель. С видом серьезнейшим он сопровождал вас по залу. «Где вам будет угодно? Поближе к сцене, или вам будет мешать шум?» Наконец место выбрано. Сели. Словно из-под земли явились два официанта. Они не смеют вступать в разговоры, а только ожидают распоряжения метрдотеля, а тот воркующим голосом, употребляя французские названия вин и закусок, выясняет, что вы будете есть и пить. Наконец неслышно для вас он дает распоряжения официантам, которые мгновенно вновь появляются с дополнительной сервировкой и закуской. Метрдотель оставляет вас, чтобы через минуту вновь появиться и проверить, все ли в порядке. Два официанта стоят поодаль, неотступно следят за каждым вашим движением. Вы потянулись за солью, официант уже здесь с солонкой. Вы вынули портсигар, он около с зажженной спичкой. По знаку метрдотеля одни блюда заменяются другими. Нас поражала ловкость официантов и память метрдотеля, который не смел забыть или перепутать, что вы заказали. Одета прислуга была так: метрдотель в смокинге, официанты во фраках, выбриты, в белых перчатках. Такие рестораны заполнялись публикой после театров. Они работали до трех часов ночи. Часов в 8—9 начинал играть оркестр, румынский или венгерский. Программа начиналась в 11 часов, выступали цыгане, певицы. В некоторых ресторанах были только оркестры… Цены здесь были очень высоки, обед без закуски и вин стоил 2 рубля 50 копеек. Особенно наживались владельцы ресторанов на винах, которые подавались в 4—5 раз дороже магазинных цен, и на фруктах. В конце обеда или ужина метрдотель незаметно клал на кончик стола на подносе счет и исчезал. Было принято оставлять деньги поверх счета с прибавкой не менее десяти процентов официантам и метрдотелю. При уходе все с вами почтительно раскланивались, так же «бережно» одевали, провожали до дверей», — таким запомнился аристократический ресторан старым петербуржцам{6}.

Соседями и конкурентами Бореля были «Контан», «Пивато», «Эрнест», «Донон», обстановка которых отличалась изысканным вкусом: гостей ожидали уютные кабинеты, зимний сад, бассейн с гротом и живой рыбой. Они раньше других стали освещаться электричеством вместо газовых фонарей.

Роскошь досуга обеспечивалась 20-часовой ежедневной работой прислуги: поварят, судомоек, кухонных мужиков, которые должны были приходить рано утром и чистить, мыть, резать, убирать посуду. Да и сам шеф-повар не знал отдыха ни днем, ни ночью, поскольку отвечал за все приготовленное перед посетителями, хорошо знакомыми с лучшими заведениями Парижа.

Вышколенными официантами в таких ресторанах становились непьющие татары или выходцы из Ярославской губернии. Они прибывали в столицу мальчиками, проходили все стадии работы на кухне и в зале — и через 15—20 лет самые способные из них становились даже хозяевами ресторанов. Возникали целые династии из 3—5 поколений официантов, затем владельцев ресторанов. В 1870-е годы стали создаваться своеобразные «профсоюзы» — «артели официантов в Санкт-Петербурге» с уставом, правлением, вступительными взносами, общим капиталом. Для поддержки неудачников — ресторанный бизнес во все времена был рискованным занятием — было создано особое «Общество вспомоществования впавшим в нужду бывшим владельцам заведений трактирного промысла, торговавшим крепкими напитками, и недостаточным трактирным и ресторанным служащим».

Рестораны «высокой кухни» с «немилостивыми ценами» (лучшие в мире образцы коньяка можно было заказать по 100—200 рублей за бутылку) посещала высшая родовая и чиновная знать, включая членов императорской фамилии.

 

 

«Фасон превыше всего»

Приобщение к этому миру было событием для истинно светского человека. Летом 1913 года только что надевший офицерские погоны лейб-гвардии кирасирского ее величества полка двадцатилетний корнет и отпрыск старинного рода князь Владимир Трубецкой завершал свой первый выход в столицу в качестве «настоящего человека»: «Вместо того чтобы улыбаться, я напускаю на себя усталое равнодушие. Во всех своих движениях я сдерживаю себя. Я стараюсь в точности копировать известных мне наиболее манерных и тонких гвардейских франтов… Заканчиваю я день, конечно, там, куда целый год не смел и помышлять даже взойти. Я заканчиваю этот день у «Медведя», в знаменитом фешенебельном петербургском ресторане. За ужином я устало заказываю Mout sec cordon vert (иные марки шампанского в полку пить было не принято — по мнению сослуживцев корнета, это «такое же хамство, как и пристежные манжеты или путешествие во втором классе». — И. К, Е. Н.) и выказываю подлинный фасон приличного гвардейца, едва выпив один бокал из поданной мне цельной бутылки дорогого вина»{7}.

Утверждение светских манер позволило к началу XIX столетия смягчить в этом кругу отечественные традиции воспитания. Генерал-историк И. Н. Болтин не без доли лести, но в целом справедливо отмечал, что эпоха Екатерины II «во многих вещах изменила общий вкус и нравы на лучшее»; пьянство в благородном обществе, в отличие от «черни», «признавать стали за стыд». Разнообразие ассортимента и прочих возможностей лихого куража умерялось для представителей «света» достаточно жесткими рамками принятых условностей и приличий: были недопустимы не только грубый жест или слово, но даже неправильный выбор вина к столу.

Появились истинные ценители-гурманы, подобные персонажу «Анны Карениной» Стиве Облонскому, для которого выход в ресторан представлялся исполненной высокого смысла церемонией, истинной поэзией. Пересказывать классиков — дело неблагодарное, все равно лучше Толстого не скажешь:

«Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича…

— Сюда, ваше сиятельство… — говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. — Пожалуйте шляпу, ваше сиятельство, — говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем…

— Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?

— Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.

— Каша а ла рюсс, прикажете? — сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным.

— Нет, без шуток; что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо.

— Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп с кореньями…

— Прентаньер, — подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.

— С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом… ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.

Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: ”Суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи…“…

— Сыру вашего прикажете?

— Ну да, пармезан. Или ты другой любишь?

— Нет, мне все равно, — не в силах удерживать улыбки, говорил Левин».

В этой сцене из романа татарин-официант ничуть не уступал Облонскому в эстетическом отношении к процессу выбора блюд — только он с нескрываемым удовольствием произносил французские названия, а Стива, напротив, щеголял московским русским языком. Левин же с его щами и кашей в этой беседе посвященных предстает профаном{8}.

Нарочитая изысканность гвардейского франта или московского барина при этом не препятствовала участию в кутежах, столь же строго освященных традицией. Только что ставший офицером князь Трубецкой описал свой первый обед с однополчанами: «Трубачи на балконе грянули оглушительный марш. Подали суп и к нему мадеру, которую разливали в хрустальные фужеры внушительных размеров. Нас, новоиспеченных (офицеров. — И. К., Е. Н.), рассадили порознь, не позволив держаться вместе. Возле каждого новоиспеченного сел старый бывалый корнет, приказывавший вестовым подливать вино. Моим соседом оказался корнет Розенберг, с места выпивший со мной на брудершафт и все время твердивший: «Трубецкой, держи фасон! Пей, но фасона не теряй, это первое правило в жизни. Помни, что если тебе захочется пойти в сортир поблевать, — ты и это отныне должен суметь сделать с фасоном. Фасон — прежде всего, понимаешь?» …Вот тут-то и началось!

— Трубецкой, давайте на брудершафт! — кричал кто-то напротив меня.

— Эй, князь, выпьем на «ты», — кричали слева и справа со всех сторон. Отовсюду ко мне протягивались бокалы с пенящимся вином. С каждым нужно было облобызаться и выпить — выпить полный бокал «от души до дна»… То, что происходило в нашем собрании, — происходило в этот день во всех прочих полках гвардейской кавалерии без исключений. Традиция требовала, чтобы в этот день напаивали «в дым» новоиспеченных гвардейских корнетов, с которыми старые корнеты, поручики и штаб-ротмистры сразу пили на брудершафт, ибо в гвардейском полку все офицеры должны были говорить друг другу «ты», невзирая на разницу в чинах и годах»{9}.

«Лейся, песнь моя, юнкерская. / Буль-буль-буль бутылочка казенного вина», — пели бравые юнкера, идя маршем по улицам. Вдали от Петербурга в армейской среде столичный «фасон» и дорогие вина заменялись обычной водкой и казарменными шутками в духе анекдотов о поручике Ржевском. О таких развлечениях потом вспоминали в мемуарах «озорники»-гусары николаевской эпохи: «Это было то время, когда гусары, стоявшие в местечках на западной нашей границе, еще ездили друг к другу в гости по грязи верхом на обывателях из евреев, стреляли в них клюквой, провинившемуся перед ними статскому мазали лицо горчицей или заставляли выпить смесь вина с пивом, уксусом и елеем… Кутили эти господа резко, а потому не всегда были пригодны к посещению балов и вечеров»{10}.

Попойка в кругу сослуживцев помогала скрасить однообразие полковой жизни. «Пошли переходы — через 2 дня на третий дневка, и всякий день офицеры эскадрона и мы, юнкера, обедали и ужинали у капитана. Всякий день повторялся тот же веселый разгул, и всякий день все так же упивались до зела». На таких пирушках «нестройный, но полный одушевления» хор оглашал комнату:

Плохой драгун…

Который пунш тянуть не любит

В атаках будет отставать,

На штурмах камергерить будет.

«После такого поэтического приговора можно ли было не пить отвратительной кизлярки!» — вспоминал армейскую молодость бывший юнкер Казанского драгунского полка{11}.

В начале XIX века культ «заздравных чаш» означал не только прославление радостей жизни и чувственной любви: «Здорово, молодость и счастье, / Застольный кубок и бордель!» — но имел и отчетливый политический привкус торжества содружества свободных людей над бездушной силой государства:

Здесь нет ни скиптра, ни оков.

Мы все равны, мы все свободны,

Наш ум — не раб чужих умов,

И чувства наши благородны…

Приди сюда хоть русский царь,

Мы от бокалов не привстанем.

Хоть громом Бог в наш стол ударь,

Мы пировать не перестанем….

Да будут наши божества

Вино, свобода и веселье!

Им наши мысли и слова!

Им и занятье и безделье!

От нараставшей реакции, иерархии чинопочитания и скуки казенной службы «рыцари лихие / Любви, свободы и вина» стремились уйти в «вольную» среду: за кулисы театра, в цыганский табор или дружеский кутеж.

Не случайно Николай I в 1826 году решал судьбу поэта Александра Полежаева: герои его поэмы «Сашка», московские студенты-гуляки, искали «буйственной свободы» с подчеркнуто «демократическими» манерами, порой переходящими в отрицание любых общественных норм:

В его пирах не проливались

Ни Дон, ни Рейн и ни Ямай!

Но сильно, сильно разливались

Иль пунш, иль грозный сиволдай.

Ах, время, времечко лихое!

Тебя опять не наживу,

Когда, бывало, с Сашей двое

Вверх дном мы ставили Москву!

Но при ликвидации «свободы» остальные компоненты такого образа жизни становились вполне приемлемыми: пьянство и «гульба» без политической подоплеки воспринимались как вполне благонамеренное занятие. Наблюдая за нравами московского светского общества середины XIX столетия, маркиз де Кюстин заметил: «Русское правительство прекрасно понимает, что при самодержавной власти необходима отдушина для бунта в какой-либо области, и, разумеется, предпочитает бунт в моральной сфере, нежели политические беспорядки»{12}. Мысли заезжего наблюдателя подтверждаются пометками самого Николая I на полицейских характеристиках гвардейских офицеров: государя прежде всего волновала их политическая благонадежность, а прочие порочащие поступки («игрок, предан вину и женщинам») и даже организацию продажи водки в казармах он считал извинительными шалостями{13}.

Армейские «бурбоны» вели себя соответственно, о чем по прошествии многих лет вспоминали: «Утром от нечего делать идем (не по службе) в манеж смотреть смены. Из манежа отправляемся на квартиру эскадронного командира. Там на столе уже приготовлены кильки, доставленные полковым маркитантом Мошкой, ветчина туземного изготовления, яйца и очень объемистый графин водки, настоянной на каких-нибудь корках. Любезный хозяин, приглашая гостей закусить, говорит немецкую пословицу, которая гласит, что один шнапс это не шнапс, два шнапса также не шнапс и только три шнапса составляют полшнапса. Молодежь, слушая такие остроумные речи, поучается, и графин опоражнивается живо. Так проходит время обеда. Ровно в два часа денщик ставит на стол борщ из курицы, потом дает рубленые котлеты и неизбежные сырники или блинчики. Гости кушают с большим аппетитом, то и дело прикладываясь к графину. После сытного обеда является потребность отдохновения. Все расходятся по квартирам до чая; вечером снова идут к эскадронному командиру. Там устраивается пулька в преферанс… Молодежь группируется около другого столика, на котором красуется объемистая баклага белого рома. Разговоры идут, разумеется, о «бердичевских временах», когда существовали гусарские дивизии, молодецких попойках, шалостях, лихих атаках, дуэлях и т. д…. М. рассказывал, в чем заключается игра в кукушку. Гусары бросали жребий: кому быть стрелком, кому кукушками. Стрелок становился среди темной комнаты с заряженным пистолетом в руках, остальные крались по стенам и кричали «куку». При этом слове раздавался выстрел, но представлявший кукушку, крикнув «куку», спешил перебегать на другое место; таким образом, несчастные случаи бывали редко, а если они случались, то их относили к простой неосторожности и дело кончалось ничем. Так изумительно однообразно проходили наши дни. Читать книги или газеты не было в обыкновении»{14}.

И в столицах, и в провинции возникали «общества нетрезвости»: «Кавалеры пробки», «Общество немытых кобелей», полтавское «Общество мочемордия» или «Всепьянейшая артель» в гвардейском Измайловском полку. Их члены обязывались ежедневно употреблять горячительные напитки, присваивали себе шутовские звания и своеобразную иерархию наград за способность неограниченно поглощать водку: «сиволдай в петлицу, бокал на шею и большой штоф через плечо»{15}.

Традиции воинского «молодечества» закреплялись в шуточных полковых характеристиках, вроде: «Кирасир ее величества не боится вин количества», «Лейб-гусары пьют одно лишь шампанское вино» или «Вечно весел, вечно пьян ее величества улан». Они закреплялись примером «отцов-командиров», в том числе и лиц императорской фамилии. Царь Николай II в молодости служил в лейб-гвардии гусарском полку, офицеры которого славились беспробудным пьянством; в то время наследника российского престола можно было застать воющим по-волчьи в компании друзей на четвереньках перед серебряной лоханью с шампанским. Его дневник тех лет содержит многочисленные сообщения типа «пили дружно», «пили хорошо», «пили пиво и шампанское в биллиардной» и т. п. Будущий царь добросовестно подсчитал, что только за один вечер было выпито 125 бутылок шампанского, и в качестве своего спортивного успеха отмечал, как «напоили нашего консула» во время путешествия по Нилу{16}. «Перебесившись» в лучших гвардейских традициях, Николай впоследствии пил весьма умеренно; но для управления огромной страной ему не хватало совсем иных качеств…

 

 

«Шансонеточка с гарниром»

За высшим светом тянулись новые хозяева жизни — крупные дельцы, фабриканты, высокооплачиваемые служащие частных фирм. Они уже могли себе позволить посещать те же заведения, что и аристократы. Н. А. Некрасов одной строфой показал новое поколение гостей знаменитого ресторана Дюссо — крупных промышленников и банкиров:

У «Дюссо» готовят славно

Юбилейные столы.

Там обедают издавна

Триумфаторы орлы.

Расположенный в Петербурге на Большой Морской улице, вблизи от крупнейших банков, «Кюба» стал чем-то вроде неофициальной биржи: представители деловой элиты встречались здесь для переговоров и заключения сделок. Для таких встреч в более или менее узком кругу многие рестораны имели, наряду с основными залами, так называемые «кабинеты», которые использовались, конечно, не только для деловых бесед, но и для интимных ужинов в дамском обществе.

Но многие из деловых людей предпочитали иной стиль. Преимущественно для купечества предназначались рестораны «Мариинский» и «Купеческий», расположенные рядом с Апраксиным двором. Ресторан при «Мариинской» гостинице в Чернышевом переулке был рассчитан на особых постояльцев: гостинодворских купцов, промышленников, коммерсантов, старших приказчиков. Здесь можно было заказать русскую еду; официанты были одеты в белые брюки и рубахи с малиновым пояском, за который затыкался кошель-«лопаточник» (так назывался по купеческой моде бумажник, поскольку в развернутом виде напоминал лопату, которой надлежало «загребать» деньги). По вечерам здесь играл русский оркестр, музыканты которого носили вышитые рубахи.

В Китай-городе, центре деловой Москвы, наиболее характерным заведением нового типа стал ресторан гостиницы «Славянский базар», производивший неотразимое впечатление на москвичей и заезжую провинциальную публику. «Чугунные выкрашенные столбы и помост, выступающий посредине, с купидонами и завитушками, наполняли пустоту огромной махины, останавливали на себе глаз, щекотали по-своему смутное художественное чувство даже у заскорузлых обывателей откуда-нибудь из Чухломы или Варнавина. Идущий овалом ряд широких окон второго этажа, с бюстами русских писателей в простенках, показывал извнутри драпировки, обои под изразцы, фигурные двери, просветы площадок, окон, лестниц. Бассейн с фонтанчиком прибавлял к смягченному топоту ног по асфальту тонкое журчание струек воды. От них шла свежесть, которая говорила как будто о присутствии зелени или грота из мшистых камней. По стенам пологие диваны темно-малинового трипа успокаивали зрение и манили к себе за столы, покрытые свежим, глянцевито-выглаженным бельем. Столики поменьше, расставленные по обеим сторонам помоста и столбов, сгущали трактирную жизнь. Черный с украшениями буфет под часами, занимающий всю заднюю стену, покрытый сплошь закусками, смотрел столом богатой лаборатории, где расставлены разноцветные препараты. Справа и слева в передних стояли сумерки. Служители в голубых рубашках и казакинах с сборками на талье, молодцеватые и степенные, молча вешали верхнее платье. Из стеклянных дверей виднелись обширные сени с лестницей наверх, завешенной триповой веревкой с кистями, а в глубине мелькала езда Никольской, блестели вывески и подъезды. Большими деньгами дышал весь отель, отстроенный на славу, немного уже затоптанный и не так старательно содержимый, но хлесткий, бросающийся в нос своим московским комфортом и убранством», — с хроникерской точностью описал интерьеры «Славянского базара» П. Д. Боборыкин.

Среди разномастной клиентуры ресторана можно было встретить плотно завтракавшее дворянское семейство из провинции с целым выводком детей, приехавшее осмотреть кремлевские достопримечательности, помолиться у Иверской, поесть пирожков в Филипповской булочной и купить в Пассаже подвязки и пару ботинок, чтобы тут же обновить их выходом в театр. «Это был час биржевых маклеров и «зайцев» почище, час ранних обедов для приезжих «из губернии» и поздних завтраков для тех, кто любит проводить целые дни за трактирной скатертью. Немцев и евреев сейчас можно было признать по носам, цвету волос, коротким бакенбардам, конторской франтоватости. Они вели за отдельными столами бойкие разговоры, пили не много, но угощали друг друга, посматривали на часы, охорашивались, рассказывали случаи из практики, часто хохотали разом, делали немецкие «вицы» (грубые остроты. — И. К, Е. Н.). Ближе к буфету, за столиком, на одной стороне выделялось двое военных: драгун с воротником персикового цвета и гусар в светло-голубом ментике с серебром. Они «душили» портер. По правую руку, один, с газетой, кончал завтрак седой высохший старик с желтым лицом и плотно остриженными волосами — из Петербурга, большой барин. Он ел медленно и брезгливо, вино пил с водой и, потребовав себе полосканье, вымыл руки из графина. Лакей говорил ему «ваше сиятельство». В одной из ниш два купца-рыбопромышленника крестились»{17}.

Для разудалого веселья «Славянский базар» был слишком чинным — «золотая молодежь» да и старшее поколение предпочитали гулять в роскошных, умышленно расположенных за чертой города заведениях: находившихся сразу же за Триумфальной аркой по пути к Петровскому парку славившемся цыганским хором «Яре» или «Стрельне», «Золотом Якоре» в Сокольниках, «Чепухе» за Крестовской заставой. Писатель Н. Телешов вспоминал: «Сюда езжали на лихачах, на парах с отлетом и на русских тройках, гремя бубенцами и взвивая вихрем снежную пыль. Громадные пальмы до высокого стеклянного потолка, тропические растения — целый ботанический сад — встречали беспечных гостей. В широких бассейнах извивались живые стерляди и жирные налимы, обреченные в любую минуту, на выбор, стать жертвами для сковородки или ухи; французское шампанское и заграничные, привозные фрукты, хоры цыган с их своеобразными романсами, сопровождаемыми аккомпанементом гитар и дикими, страстными выкриками, под которые, разгоряченные вином, плакали чувствительные москвичи, а иные в сокрушительной тоске по отвергнутой любви и в пьяной запальчивости разбивали бутылками зеркала»{18}.

Племяннице поэта В. Ф. Ходасевича запомнилось посещение ресторана Степана Крынкина на Воробьевых горах: «Это было знаменитое место. Там можно было, правда, дорого, но хорошо поесть. Знаменитые были там раки — таких огромных я больше никогда нигде не видела. Выпивали там тоже лихо. Слушали хоры русские, украинские и цыганские. Были и закрытые помещения, и огромная длинная открытая терраса, подвешенная на деревянных кронштейнах-балках, прямо над обрывом. На ней стояли в несколько рядов столики. [см. илл.] Очень интересно было сверху смотреть на всю Москву (именно всю, так как во все стороны видно было, где она кончалась, — не так, как теперь)… К этому времени в ресторане многие были странно шумными или разомлевшими и требовали цыган. Под их за душу хватающие песни, романсы и танцы сильно расчувствовавшиеся толстые бородатые купцы в роскошных поддевках и шелковых косоворотках начинали каяться, бить рюмки, вспоминать обиды и со вздохами и охами плакать и рыдать, стукаясь головой об стол и держась рукой за сердце. До сих пор запомнилось это свинство. Требовали подать на стол понравившуюся цыганку. Их старались унять и подобострастным голосом говорили: «Ваше благородие, рачков еще не угодно ли-с? Можно подать сей минут!»»{19}

Московский ресторан «Полтава» зазывал гостей многообещающей рекламой: «Сегодня грандиозные бега и скачки по направлению к «Полтаве»! Старт у дверей своей квартиры. Финиш у Яузского моста. К участию допускаются все, кому “и скушно, и грустно, и некуда время девать”. Призы: каждому по внушительной дозе самого веселого настроения! Потерявшим подметки вспомоществование! По прибытии всех на место — вечер-монстр». После такого вечера иным гостям приходилось подсчитывать расходы: «За тройку заплачено — 25 р. Чтобы развез дам домой по совести — ямщику — 3 р. За пудру на синяки — 5 р. Алексея обидели — 5 р. Чужую даму обнял. Мир — 25 р. Да выпили на 50 р. Потом поехали — 38 р. 40 к. Ели гречневую кашу и пили шампанское — 72 р. Обидел кого-то калошей по морде — 85 р.».

Местом «настоящего» отдыха стал один из лучших московских ресторанов «Эрмитаж», открытый французским ресторатором Оливье — изобретателем всенародно любимого салата. «Эрмитаж» в 60—70-е годы XIX века был эталоном шика; здесь принимали почетных московских гостей — короля Сербии Петра или премьер-министра П. А. Столыпина. Французских парламентариев хозяева удивили северной экзотикой: «Громадный стол был украшен глыбами льда, из которых были высечены фигуры медведей, державших в своих лапах бадьи с икрой. Посреди стола красовался ледяной корабль с холодными закусками, залитыми светом зеленых электрических лампочек».

Но дворянство скудело после крестьянской реформы, Оливье вернулся во Францию; теперь «Эрмитажу» приходилось заманивать купеческую молодежь азартными играми и отдельными кабинетами. Новые клиенты не стеснялись — швыряли бутылки «Вдовы Клико» в зеркала, купали хористок в шампанском и заказывали «хождение по мукам»: закутивший гость требовал 100 порций 15-рублевого фирменного салата «оливье» и гулял по нему в сапогах под печальную музыку. В ресторанах иногда случались трагедии в стиле «жестокого романса»; так, в 1913 году на всю страну прогремело «Дело Прасолова» — молодого купца, застрелившего в «Яре» собственную жену за слишком свободный образ жизни.

В Петербурге любители цыганского пения выбирали «Самарканд» с известным хором, устраивавшим концерты до самого утра:

Мы поедем в «Самарканд»,

Там нам будет веселей;

Там красавица моя —

Проведем мы время с ней{20}.

Нувориши предпочитали посещать «Аквариум» или «Виллу Родэ», где обязательно требовали варьете с богатой программой и устраивали кутежи не вполне приличного свойства. В обеих столицах для них открывались «шикарные» заведения в громкими названиями «Международный», «Альказар», «Эльдорадо». Недостаток воспитания, образования и приниженность социального статуса компенсировались лихим загулом, демонстративной тратой денег на цыган и актрис, экзотические напитки и блюда, вроде «ухи из крупной стерляди, варенной на заграничном шампанском».

Со страниц бульварных газет не сходили имена «героев» лихих кабацких увеселений. Один из самых знаменитых москвичей 70—80-х годов XIX века, сын фабриканта-миллионера Михаил Хлудов побывал с русской армией в Средней Азии, добровольцем отправился в Сербию воевать с турками — и везде отличался не только храбростью, но и неумеренной гульбой. Возвратившись из Сербии, он устроил грандиозную попойку в ресторане «Стрельна», где после множества тостов так увлекся рассказом о своих подвигах, что с криком «ура!» бросился рубить пальмы, а затем и зеркала. Впрочем, ущерб был компенсирован: взамен порубанных пальм были доставлены новые из имения дебошира в Сочи; причем к каждому дереву была прикреплена табличка, из которой следовало, что пальмы приняты в дар рестораном «Стрельна» от Михаила Алексеевича Хлудова. На пирах в своем особняке он появлялся то в кавказском, то в бухарском костюмах, а то и в виде негра или римского гладиатора с тигровой шкурой на спине и пугал гостей ручной тигрицей, которую держал вместо собаки.

Однако и хлудовскому куражу было далеко до иных фантазий русских «миллионщиков». В журнале «Ресторанная жизнь» бывший главный распорядитель «Яра» А. Ф. Натрускин опубликовал мемуары, где описал кутежи «в былые времена»:

«Как теперь помню, была у «Яра» лет 2 5—30 назад Пелагея Ефимовна, красавица-цыганка, за которой стал ухаживать П-н, кавказский помещик и георгиевский кавалер, вообще — красавиц мужчина. А тут, как назло, в эту же Пелагею Ефимовну влюбляется А. В. К. (вероятно, откупщик Анатолий Васильевич Коншин, прозванный в Москве «цыганским Коншиным» за любовь к цыганскому пению. — И. К, Е. Н.), первостатейный миллионер и все такое. Оба влюблены — и вот пошло у них соревнование. Как завладеть сердцем красавицы Поли?

К. устраивает ужин человек на пять, не больше. Ну, там, выписал из Парижа по телеграфу всевозможные деликатесы, из Италии — вагон цветов, которыми сам Вальц декорировал весь сад… Со всех сторон иллюминация, гремит оркестр Рябова… Лабутинские тройки… И так распорядился К: как покажется тройка с ямщиком Романом Савельичем, — это, значит, самое Полю везут. Дежурный даст сигнал ракетой — зажигать приготовленную по всему пути и в саду иллюминацию.

— Ну, приехали. Сейчас хоры, во главе с Федором Соколовым и цыганкой Марией Васильевной… Так ведь двое суток длился пир и обошелся он К-у тысяч в 25.

Помню, за ужином К. увидал на Поле драгоценную брошь, подаренную ей его соперником П-м, сорвал он с нее эту брошь, растоптал ногами, а на следующий день прислал Поле парюру тысяч в двадцать. Вот как кутили в те времена!

А в карты, какую, бывало, здесь же во время ужина вели игру?! До ста тысяч бывало в банке… А как запретили игру в карты, один из компании, Н. Н. Дм-в, предложил другую игру: стрельбу в цель из воздушных пистолетов. Компания согласилась, и вот стали заниматься стрельбой в цель: по тысяче рублей за лучший выстрел. Таким-то манером этот самый Дм-в, бывши отличным стрелком, выиграл у К. целое состояние»{21}.

Однажды компания, три дня пировавшая в «Яре», решила переместиться для продолжения веселья в «Мавританию». Процессию возглавлял оркестр, игравший церемониальный марш, затем следовала вся компания, а замыкали шествие официанты парами, несшие шампанское. В «Мавритании» пир продолжился с новой силой. В ресторан были доставлены знаменитые цыганские певцы. Пианисту, пытавшемуся отказаться от исполнения любимых мелодий, ссылаясь на отсутствие нот, компания выложила на фортепиано в качестве нот… десять сотенных купюр.

Натрускин вспоминал, что соперничество за внимание красавицы-цыганки иногда приводило к курьезам вроде соревнования в поливе улицы вином из окон второго этажа во время ужина, который был устроен в ее честь каким-то приезжим: «Часа четыре длилась эта поливка улицы вином, причем К. велел подавать самые дорогие вина.

— К чему вы, собственно, это делали? — спросил я уже после, когда возвращались домой, у К.

— Наказать хотел этого приезжего. Он ведь должен был заплатить за все вылитое вино.

А приезжий, должен вам заметить, и глазом не моргнул. Только и сказал:

— Что же вы, господа, так скоро прекратили вашу потеху? Продолжайте выливать вино, потому что я ассигновал на это самое дело сто тысяч целковых.

Да, были люди в наше время…»{22}.

На смену незамысловатым радостям разошедшегося купца — намазать официанту лицо горчицей или запустить бутылкой в зеркало — пришли более «утонченные» развлечения — например, раздеть догола в кабинете барышню и вытолкнуть ее в общий зал. Разгулявшиеся участники из лучших купеческих фамилий требовали подать «рояль-аквариум», куда под исполняемый марш наливали шампанское и пускали плавать сардинки. На «похоронах русалки» певичку укладывали в настоящий гроб, и пиршество шло под погребальные песни хора. Купцы заказывали изысканное «фирменное» блюдо — «шансонеточку с гарниром»: «Официанты и распорядители вносили в отдельный кабинет специально имевшийся для этой цели громадный поднос, на котором среди цветов, буфетной зелени и холодных гарниров лежала на салфетках обнаженная женщина. Когда ставили эту «экзотику» на стол, начиналась дикая вакханалия. Стриженные в кружок длиннобородые «первогильдийцы» в сюртуках, почти достигавших пят, и в сапогах «бутылками», приходили в неистовый восторг, кричали «ура», пили шампанское и старались перещеголять друг друга в щедрости. Под гром оркестра они засыпали «Венеру» кредитками, поливали вином и т. п., наперебой закусывая окружавшими ее яствами»{23}. Одна подгулявшая компания купила у циркового клоуна Таити и велела приготовить ученую свинью, умевшую считать:

И они на самом деле

Ту свинью из цирка съели.

Из «Стрельны» однажды выводили — точнее, выносили — издателя художественно-литературного журнала «Весы» Николая Рябушинского: миллионер не любил оплачивать счета и за отказ отпускать шампанское в долг поколотил директора заведения, а заодно и всех попавшихся под руку. Несмотря на усилия адвоката Рябушинского, пытавшегося доказать, что «оскорбление действием» было спровоцировано самими пострадавшими, суд приговорил миллионера к двум месяцам ареста.

Однажды в «Стрельне» «под живым впечатлением тропической флоры» купцы напились до невменяемости и тут же решили немедленно ехать в Африку, охотиться на крокодилов. Из «Стрельны» они отправились на лихачах прямо на Курский вокзал, сели в вагон… На другой день рано утром они проснулись в поезде близ Орла и были очень удивлены: почему они в вагоне, куда их везут? Ответить им никто не мог, а сами они ничего не помнили. Недоразумение объяснила случайно найденная в кармане одного из охотников записка «маршрут в Африку».

А в «Мавритании» в 1913 году покутила «с протоколом» компания, состоявшая из «нефтяного короля» П. А. Манташева, князя Г. Г. Бебутова и отставного сотника Берса. Во время исполнения лезгинки они от избытка чувств стали палить из револьверов, вызвав панику среди остальных посетителей.

Но в эти же заведения приходили и клиенты, которых официанты презрительно называли «кофейщиками». Такие гости являлись не на тройках, а пешком с парой рублей в кармане. Они заказывали чашку кофе и рюмку коньяку и проводили вечер, наслаждаясь программой. Посмотреть, особенно в «Яре», было на что. Представления в нем, по образцу западных варьете, составляли из двадцати—тридцати номеров. 19 декабря 1910 года «Яр» порадовал публику концертом в день открытия зимнего зала:

«Последняя новость Парижа: Живые картины в красках с превращениями красавицы г-жи Лизон Прони. Г-жа Лизон Прони явится в картинах: «Кузнечик-музыкант», «Превращение бабочки», «Розы», «Ночь в объятиях луны», «Султанша на берегу Босфора», «Пастушка овец», «Фрина пред Ареопагом», «Прогулка маркизы», «Богиня Египта у подножья пирамид», «Диана в лесу», «Паж-гондольер у моста Риальто в Венеции», «Купальщица», «Крестьянка среди поросят», «Тройка на снежной равнине» и др.

Знаменитая арабская труппа гимнастов Дар-Даманас. Известный комик-иллюзионист г. Сарматов. Первоклассные эквилибристы семейство Зильберштейн. Выдающаяся лирическая певица г-жа Руси.

В первый раз: «Конкурс знаменитостей», злободневное обозрение соч. г. М. Редер. Красавицы: г-жа Гуарани, мексиканка, г-жа Розальда, испанка.

Танцовщицы: сестры Ортего-Компас и сестры Роде. «Вечерница в Малороссии» исполнит труппа «Аквамарина».

Парижские этуали: г-жа Регина Парвиль, г-жа Жюли Виолетта.

Исполнительницы романсов г-жи Тэми, Конева и Фрина. Русский хор А. 3. Ивановой. Венгерский хор г-жи Аурелии. Оркестр под управл. г. Жураковского. Режиссер г. Гарри»{24}.

Постепенно сложился обычай прибывать в ресторан не только на обед, но и на поздний ужин; устраивать званые обеды и свадебные торжества; встречать в своем любимом заведении Новый год. К концу века уже за месяц до Нового года все столы в лучших ресторанах были «расписаны». В «Метрополь», по свидетельству корреспондента газеты «Русское слово», съезжались «такие «тузы», каких не во всякий биржевой день встретишь на Ильинке» (там располагалась биржа). Во время встречи Нового года оркестры играли государственный гимн «Боже, царя храни». Все вставали и поздравляли друг друга, и уж потом начиналось веселье. Встреча Нового года превращалась в демонстрацию собственного богатства, разудалой щедрости и отсутствия вкуса, как засвидетельствовала газета в ночь под 1912 год:

«В «Метрополе». За столиками вся заводская плутократия московского промышленного района. Здесь не только Москва, — здесь Шуя, Серпухов, Подольск, Коломна, Иваново-Вознесенск. Умопомрачающие туалеты, безумные брильянты точно вступили в этот вечер здесь в состязание. Вино льется рекой. Крики, хохот, шум от различных игрушек обратили ресторан в какой-то содом…

В «Новом Петергофе». В 12 часов, после гимна, зал преображается… Один толстяк надевает на себя абажур от электрической лампочки. А публика восторженно рукоплещет. Толстяк сваливается со стула…

«Билло». Не успели встретить новый год, а у «Билло» уже «выставляют» кого-то. Солидный господин в бумажном колпаке и такой же кофточке, оклеенной бахромой, что-то бессвязно говорит, стоя на стуле. В заключение громкое «кукареку», и почтенный господин, взмахнув «крыльями», летит под стол…. В другом углу почтенная фрау поет шансонетку и канканирует.

У «Мартьяныча»… Кто-то подает дурной пример, срывая украшения с елки для своей дамы. Это послужило началом: почти в мгновение украшения со всех елок переселяются на головы дам.

«Аполло». В новом кафе-шантане рекой льется шампанское. Счета растут баснословно. Встреча нового года проходит если не с помпой, то с шиком»{25}.

Этот шик заката империи звучал в стихотворении Игоря Северянина «Хабанера II»:

Вонзите штопор в упругость пробки,

И взоры женщин не будут робки!..

Да, взоры женщин не будут робки,

И к знойной страсти завьются тропки, —

которое в январе 1910 года попало в руки Льва Толстого и вызвало его негодование, что обеспечило известность автору. В 1913 году в Москве насчитывалось 120 ресторанов, разнившихся по уровню обслуживания и популярности. В последние десятилетия XIX века рестораны вошли в моду и в провинции. 1 июля 1880 года в Пензе на углу Московской и Рождественской улиц в доме купца Кошелева при гостинице «Гранд-Отель» был открыт первый в городе ресторан, снабженный, как указывалось в объявлении, «лучшими кушаньями, винами и напитками»; во всяком случае, он предлагал гостям «свежих устриц, полученных из Санкт-Петербурга». При ресторане имелся зал для бильярда; можно было брать обеды на дом как по разовым заказам, так и по месячным «абонементам». Вслед за ним открылись рестораны Тихобразова, Кошелева, Варенцова, Першина; всего в 1910 году в этом губернском городе насчитывалось уже восемь заведений. Они рекомендовали запивать французскими винами блюда отечественного производства: «керченскую малосольную осетрину, котлеты натюрель из московской телятины, спаржу молодую, цветную капусту, каплунов, фазанов, салат латук, огурцы, молодых цыплят и ореховых рябчиков». Ресторан с оркестроном (музыкальной машиной) «известного заграничного мастера А. Вейсеза» был открыт даже в уездном городе Нижнем Ломове{26}.

В 1887 году появляются первые рестораны в промышленном Екатеринбурге: Залозаева на Успенской улице, Буцяновской на Главном проспекте, Черепановой на Пушкинской. В Казани в Пассаже А. С. Александрова в январе 1890 года открылся ресторан «Пале де Криталь» с французской кухней. Он поражал посетителей роскошью отделки — позолотой потолков, зеркальными стенами; меню пестрело замысловатыми названиями европейских и французских блюд: антрекот, фаршированные зразы, шницель, сандвич, рыба «орли», в качестве гарнира подавались картофель фри, рагу, ша-то, нуазет, консоме, жюльен, прентаньер, паризьен, па-шот, жиго, льезон, тартар, равигот, шарон, на десерт — пирожное безе. Перворазрядный ресторан Коммерческих номеров привлекал гостей своим синематографом. Его владелец купец Колесников для своих посетителей устраивал даже «съезды любителей веселья»; во время этих пиршеств публику веселили анекдотами «чудак-простак» Ваня Павкевич и певица Оля Каприз.

Многие купцы предпочитали для званых обедов ресторан «Казанское подворье», располагавшийся в доме П. В. Щетинкина (ныне гостиница «Казань»). Эти размашистые торжества иронично воспел уже наш современник — Евгений Евтушенко:

А в номерах Щетинкина такая катавасия!

Шампанское шутихами палит по потолкам.

Плевать, что за оказия — гуляй, Расея-Азия,

А малость безобразия, как соусок пекан.

Купцы в такой подпитости, что все готовы вытрясти.

Деньга досталась хитростью, а тратить — разве труд?

Тащи пупки куриные, и пироги с калиною,

А угости кониною — сейчас не разберут.

В начале XX века в больших городах рестораны стали неотъемлемой частью повседневной жизни{27}. Их постоянными гостями становились не только прожигатели жизни и мастера «загулов», но и намного более широкий слой городской публики. Ресторан переставал быть заведением для избранных; с другой стороны, с открытием десятков новых заведений исчезала прежняя атмосфера, исключительность каждого такого уголка и особые отношения хозяина с постоянными гостями. Ресторатор уже не разрешал кредита — появилось большое количество недобросовестных клиентов, так что власти даже хотели принять закон, каравший неплательщиков тюремным заключением.

В некоторой степени стала утрачивать прежнее значение и сама кухня; ресторан все более превращался в увеселительное заведение, где выпивавшие и закусывавшие посетители слушали выступления певичек-«этуалей» или хоров — цыганских, венгерских, румынских, «малороссийских». «Мартьяныч» (находился в Верхних торговых рядах — нынешнем ГУМе) устроил у себя зверинец, где посетители могли кормить животных; заведение под громким названием «Международный» гордилось «лучшим в Москве кегельбаном». Изменение вкусов публики привело к переделке иных трактиров со славной историей в рестораны: так, знаменитый московский трактир Гурина уступил место ресторану «Большой Московской гостиницы»; трактиры Лопашова и «Саратов» с начала XX века также начали именоваться ресторанами.

 

 

Радости «среднего класса»

Глядя на иноземных мастеров, отечественные трактирщики учились привлекать посетителей: в начале XIX столетия владелец петербургского трактира «Полуденный» объявлял, что в его заведении «можно видеть лучших курских соловьев, которые поют днем и ночью», а также жаворонков и «ученых синиц». Другие содержатели стремились заманить клиентуру вывесками типа: «Горот Матрит расторацыя с нумерами для приезжающих и обеденным сталом».

Во второй половине столетия фирма Палкиных развернула на центральных улицах Петербурга целую сеть настоящих ресторанов, где имелись бассейны со стерлядями, зимние сады, играл духовой оркестр лейб-гвардии Кавалергардского полка. «»Старопалкин». На углу Невского проспекта и Б. Садовой. Славится хорошим чаем и столом в русском вкусе. Бильярды составляют чуть ли не единственную приманку молодежи… «Новопалкин». На углу Невского проспекта и Литейной. Славится недорогим вкусным столом, хорошими винами и бильярдами. Здесь постоянно собирается молодежь для обеда и препровождения времени игрою на бильярде. Есть номера, орган великолепный», — рекомендовал «Петербургский листок» заведения фирмы в январе 1893 года.

У «Палкина» бывали Н. А. Некрасов. Ф. М. Достоевский, П. И. Чайковский, М. Е. Салтыков-Щедрин, А П. Чехов, А. А. Блок, В. Я. Брюсов; по инициативе Д. И. Менделеева в ресторане устраивались литературные обеды{28}. Другие гости себя афишировать не желали — например, один из лидеров «Народной воли» и одновременно полицейский агент С. П. Дегаев. В ноябре и декабре 1905 года в отдельных кабинетах ресторана Палкина на втором этаже В. И. Ленин проводил конспиративные заседания сотрудников большевистской газеты «Новая жизнь». Заговорщикам и революционерам не приходилось сильно тратиться — реклама ресторана обещала: «Завтраки от 12-ти до 2-х часов из двух блюд — 75 коп. Обеды от 3-х до 8-ми часов — в 1 руб. и 1 руб. 50 коп. с чашкой кофе».

В 1841 году было дано высочайшее разрешение учредить в Санкт-Петербурге новые трактирные заведения под названием «кафе-ресторант». В них допускалась продажа «всякого рода прохладительного», а также чая, кофе, шоколада, глинтвейна, «конфектов и разного пирожного», бульона, бифштекса и «других припасов, потребных для легких закусок, разных ликеров, наливок, вин российских и иностранных лучших доброт», табака и сигар. Работать «кафе-ресторанты» должны были, как и другие трактирные заведения, с семи часов утра до одиннадцати часов вечера. Их содержатели могли не быть российскими подданными, но обязаны были записаться в Санкт-Петербургское купечество, то есть платить гильдейскую подать и нести повинности по званию мастера «кондитерского цеха». Посетители же имели возможность читать российские и иностранные (дозволенные правительством) газеты, а также играть на бильярде, в кегли, домино и шахматы. Чай, кофе и подобные напитки принято было подавать не порциями, как в трактирах, а в чашках и стаканах. Ликеры, вина и прочее спиртное ставились в рюмках и стаканах, а шампанское и портер — в бутылках и полубутылках. Запрещалось курение трубок и сигар в гостиных и залах, кроме специальных комнат для игры на бильярде.

Первое такое заведение открылось на Невском проспекте и по имени своего владельца Доминика Риц-а-Порто называлось «Доминик». Широко распространенные по всей Европе кафе отличались от «больших» ресторанов своим более демократичным характером. Здесь можно было быстро и недорого поесть, встретиться с другом. Постоянными посетителями кафе были студенты, журналисты, небогатые чиновники и инженеры — та публика, которая газетами называлась «столичными интеллигентами среднего достатка», а на официальном языке именовалась «кои по пристойной одежде и наружной благовидности могут входить». «Неблаговидными» подразумевались солдаты и матросы в мундирах, господские люди в ливреях, крестьяне «в смурых кафтанах и нагольных тулупах», а также «распутные люди обоего пола в развратном одеянии»; всем им вход в «трактирные заведения» был запрещен под страхом порки, а владельцам грозили штраф и даже закрытие учреждения.

Практичная новинка тут же вызвала подражание и конкуренцию. Владелец другого такого заведения Излер устроил у себя «особое отделение для курящих» и отдельные «cabinets particuliers», где можно было позавтракать или пообедать в интимной обстановке, не привлекая внимания окружающих. Кафе-ресторан Вольфа и Беранже привлекал гостей роскошным интерьером и прочими удобствами, восхищавшими современников: «Убранство по образцам кондитерских Парижа, зеркальные окна, граненые стекла в дверях, ослепляющий газ, благоухающие деревья, фантастическая живопись, богатейшая мебель с бронзою и слоновою костью, щегольские жокеи, множество журналов и газет почти на всех языках, всякого рода афиши и объявления. Все прелестно, все восхитительно, все удовлетворит посетителей даже с самыми изысканными требованиями».

Кафе открывались в новых торговых домах — «пассажах» и в своеобразных развлекательных центрах-«воксалах» (соединявших сад, буфет и концертный зал), появившихся в середине XIX века. Петербургские газеты отметили как небывалую доселе новость появление в таких закусочных дам.

Впоследствии подобные места досуга для «пристойной» публики стали именоваться ресторанами первого разряда. Они работали до 2—3 часов ночи и имели право производить продажу «вина и водочных изделий для распития на месте произвольными мерами и в налив из графинов, по вольной цене, без обязательной для заведения торговли теми же питиями в запечатанной посуде и по означенным на этикетах ценам». Официантам здесь было принято давать при расчете «на чаек» 15 — 20 копеек; еще 10—15 копеек полагались швейцару «за сбережение верхнего платья». В Петербурге к этой категории относились «Вена», «Прага», «Квисисана», «Доминик», «Лейнер», «Лежен», «Медведь», «Золотой якорь» «Бельвю»; рестораны при гостиницах «Знаменской», «Северной», «Англетере». Цены в них были ниже, и посещали их в основном люди деловые — чиновники, служащие банка, представители «свободных профессий» — адвокаты, профессора, журналисты, художники.

«Вену» на Малой Морской облюбовали артисты, писатели, художники; здесь в свободной обстановке обсуждались вернисажи, литературные новинки, посетители декламировали и пели. Хозяин ресторана поощрял такие вольности, поскольку сам собирал рисунки знаменитостей и вывешивал их как рекламу. В «Золотом якоре» обедали и кутили по вечерам студенты Горного института, университета и ученики Академии художеств; к «Доминику» ходили играть на бильярде и «перекусить наскоро», не требуя обеда или ужина. «Лейнера» и «Лежена» посещали после спектакля артисты оперы.

Ресторан «Квисисана» (на Невском, 46, возле Пассажа) в конце XIX века стал прообразом современных заведений «фаст-фуда». В механическом автомате-буфете за 10—20 копеек можно было получить салат, за 5 копеек — бутерброд. Его охотно посещали студенты, представители небогатой интеллигенции. Студенты шутили, переделывая латинскую пословицу Mens sana in corpore sano» (в здоровом теле здоровый дух) в «Мене сана ин Квисисана». Однако тогдашняя пресса была более строга и находила, что «по внешнему виду — это ресторанчик дурного тона с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе». Но популярность этого заведения определялась вовсе не кухней, а атмосферой злачного места, куда прибывала к ночи «золотая молодежь» в поисках острых ощущений. В битком набитом зале сидели где придется — за столами, уставленными вином, пивом, пирожками и антрекотами. Мужчины и женщины ценили здесь «только мускульную силу, дородность, округлость, упругость форм, изящество, здоровье, страстность и выносливость». Женщин здесь было до 200—300, а мужчин в несколько раз больше. Очевидцы констатировали, что «все больны венерическими болезнями, здоровый человек — редкость. Но это только повод для гордости, так как в этой среде это модно». Об этом ночном мире большого города писал А. Блок в «Незнакомке»:

По вечерам, над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Ресторан при «Балабинской» гостинице на Знаменской площади славился ростбифами, а «Малый Ярославец» — своей русской кухней, особенно стерляжьей ухой; кроме нее, здесь можно было отведать селянку, расстегаи и кулебяки, гурьевскую кашу, котлеты из рябчиков, чиненую репу, поросенка с хреном, бараний бок с гречневой кашей. С 1890-х годов он стал «клубом беллетристов»: туда захаживали А. П. Чехов, Д. Н. Мамин-Сибиряк, Д. В. Григорович; тамошним завсегдатаем был М. П. Мусоргский, а в концертном зале ресторана выступали солисты миланского оперного театра «Ла Скала». Актеры, режиссеры, театральные критики часто собирались поблизости от Александринки у Зиста или Литнера. Редакции крупнейших журналов регулярно устраивали обеды для своих авторов и сотрудников: коллектив «Отечественных записок» собирался в одном из первоклассных ресторанов — как правило, в «Метрополе»; редакция «Молвы» для своих обедов выбрала «Медведь».

Число ресторанов постоянно росло — вместе с увеличением городского населения, интенсивности деловой и общественной жизни, торговой и промышленной деятельности. В конце XIX века их было в столице около 60, в 1911 году — более 100, не считая тех, что устраивались на вокзалах, при клубах и гостиницах. Средние слои городского населения — мещане, чиновники, служащие, лица «свободных профессий» — стремились подражать «господам» в еде, манерах и одежде.

Ускорение ритма жизни в больших городах породило во второй половине XIX века «беглую» форму застолья: в ресторанах появились специальные буфетные комнаты — предтечи нынешних баров. Туда можно было зайти в любое время и по любому поводу: «Едет чижик в лодочке в адмиральском чине, / Не выпить ли водочки по этой причине?»; наскоро выпить пару рюмок водки с доступной по цене «закусочкой» («совершим опрокидон за здоровье наших жен!») — впервые появившимися бутербродами, кильками в масле, селедкой{29}.

Ресторан Федорова на Малой Садовой был популярен как раз из-за своей «стойки», где можно было, не раздеваясь, за 10 копеек выпить рюмку водки и закусить бутербродом с бужениной. Посетители сами набирали бутерброды, а затем расплачивались с буфетчиком, который не мог за всеми уследить, поскольку едва успевал наливать одновременно две рюмки. Иные голодные клиенты платили за один бутерброд, а съедали больше. Но в те времена публика была великодушна: подчас бедный студент, ставший спустя несколько лет состоятельным господином, присылал на имя Федорова деньги с благодарственным письмом.

Московские рестораны отличались от петербургских — были более демократичны, рассчитаны на самый широкий круг посетителей. Обед или ужин в обычном московском ресторане — даже с шампанским и привозными фруктами — стоил не слишком дорого. На Арбате в «Праге» в 1911 году за 2 рубля 50 копеек гость мог откушать комплексный обед, который включал суп тортю с пирожками, цыплят кокет Монекар, перепелку (жаркое), салат-латук, цветную капусту и соус. Обед подешевле — за 1 рубль 25 копеек — состоял из консоме, пирожков, расстегаев, телятины, рябчиков (жаркое), салата и кофе. В «Лондоне» ужин из трех блюд («белуга в рассоле, филе нике с крокетами, пом демеранш») с графином водки стоил 90 копеек, и по 25 копеек брали за каждое дополнительное блюдо. В провинции цены были еще ниже: в екатеринбургских ресторанах обед из двух блюд стоил 65 копеек, из трех — 75, из четырех — 1 рубль, из пяти — 1 рубль 15 копеек. Правда, вместо рябчика и прочей «дичи» в дешевое блюдо вполне могли подсунуть уличного голубя.

Посещение ресторана мог себе позволить служащий хорошей фирмы или даже высококвалифицированный рабочий с зарплатой 500—600 рублей в год — и при этом содержал семью: платил за квартиру, лечение и обучение детей, являясь единственным кормильцем (жена обычно не работала). Средняя же зарплата рабочих Российской империи в 1913 году составляла 259 рублей. Это, являясь порогом бедности, не располагало к походам по ресторанам.

Ресторан Трехгорного пивоваренного товарищества, открытый на углу Петровки, стал любимым местом собраний студентов. «Савой» и находившийся неподалеку на Пушечной улице ресторан «Альпенрозе», славившиеся своим пивом, предпочитали московские немцы. Завсегдатаями «Эрмитажа» были коммерсанты и большинство иностранцев; в «Праге» преобладали военные, врачи и адвокаты. Ее хозяин первым среди московских рестораторов отказался от одного главного зала, создав систему различных по размеру и назначению зальцев, кабинетов, садов и просто интимных уголков. Это позволяло принимать одновременно сотни гостей, не мешавших друг другу: свадьба не пересекалась с поминками, а официальное чествование почтенного юбиляра — с молодежной вечеринкой с цыганами и плясками. Вся посуда в «Праге» была заказной, фирменной: на каждой тарелке, чашке, блюдце, вазе славянской вязью были золотом выведены незамысловатые, но запоминавшиеся слова: «Привет от Тарарыкина».

В «Яре», «Стрельне», «Мавритании» от души гуляло именитое купечество. Но неумеренными возлияниями отличалось не только оно. Общественный подъем на рубеже 50—60-х годов XIX века и начало «великих реформ» вызвали к жизни целое поколение, отрицавшее идеалы и образ жизни прошлого: «Наши отцы были стяжателями, ворами, тиранами и эксплуататорами крестьян». Юные «нигилисты» — студенты, гимназисты, семинаристы — носили красные рубашки и длинные волосы, их барышни были стриженые и носили очки.

Юные радикалы искренне протестовали против светских манер, бесправия, казенной системы преподавания. На бытовом уровне такой протест порой перерастал в отрицание принятых приличий и приводил к утверждению не самых изысканных вкусов. В небогатой студенческой и богемной среде становились популярными напитки вроде «медведя» — водки с пивом или «крамбамбуля» — разогретой смеси водки, пива, сахара и яиц. Именно этот «коктейль» дал название одной из бесшабашных кабацких песен:

Крамбамбули, отцов наследство,

Любимое питье у нас.

Оно излюбленное средство,

Когда взгрустнется нам подчас.

Тогда мы все люли, люли

Готовы пить крамбамбули,

Крамбамбимбамбули,

Крамбамбули!

Популярно было «лампопо» с особой церемонией приготовления: «Во вместительный сосуд — открытый жбан — наливали пиво, подставлялся в известной пропорции коньяк, немного мелкого сахара, лимон и, наконец, погружался специально зажаренный, обязательно горячий, сухарь из ржаного хлеба, шипевший и дававший пар при торжественном его опускании в жбан»{30}.

Известный писатель XIX века Николай Лейкин сожалел о многих талантливых современниках: «Усиленное поклонение Бахусу считалось в ту эпоху для писателя положительно-таки обязательным… Это было какое-то бравирование, какой-то «надсад» лучших людей 60-х годов. Недоделанные реформы только разожгли желания широкой общественной деятельности, не удовлетворив их в той мере, в какой требовала душа. Наиболее чувствительные, наиболее отзывчивые в обществе писатели видели, что та свобода, которая им рисовалась в их воображении, вовсе не такова в действительности, что личность по-прежнему порабощена, что произвол по-прежнему гуляет по всей матушке Руси рядом с самым беззастенчивым, самым гнусным насилием… И эти умные, эта соль русской земли, вся поголовно молодая и жизнерадостная, стала с горя пить чару зелена вина»{31}.

Пускай погибну безвозвратно

Навек, друзья, навек, друзья.

Но все ж покамест аккуратно

Пить буду я, пить буду я, —

уходили в приватный мир дружеской вечеринки бедные чиновники и разночинцы, вкусившие сладкого плода образования, но не сумевшие устроиться в жестком мире казенной службы и чинопочитания.

Прочь утехи пышна мира,

Прочь богатство, знатный сан,

И шинель — моя порфира,

Когда я бываю пьян!

Пусть в звездах сидят в Сенате

 с проектов сводят план.

Я в китайчатом халате

Сидя дома буду пьян.

Пусть придворный суетится,

Он — души своей тиран.

Мне душа моя годится —

Для того я часто пьян, —

лихо выводили семинаристы николаевского времени — будущие духовные пастыри{32}. Отечественное духовенство оставалось крепко пьющим сословием. Не случайно граф А. А. Аракчеев в 1825 году передал министру внутренних дел «высочайшее повеление» всем губернским властям: не допускать, чтобы традиционное угощение священника сопровождалось приведением его «в нетрезвое положение», поскольку «случалось, что быв оные напоены допьяна, от таковых угощений некоторые из них, духовных, скоропостижно умирали»{33}. Известная картина В. Г. Перова «Сельский крестный ход на Пасху» (1861 г.), показавшая эту оборотную сторону деревенского благочестия, была срочно снята с выставки и запрещена к репродукции.

Через бурсацкое буйство проходили не только будущие сельские попы, но и радикалы-студенты, неудавшиеся чиновники и босяки-люмпены. Для интеллигенции «отдушиной» стал Татьянин день — 12 (25) января, когда студенты и профессора могли произносить самые либеральные речи, так как в полицию никого не забирали. Начинаясь с торжественного акта в Московском университете, празднование быстро превращалось в массовую гулянку, как описал ее А. П. Чехов в 1885 году: «Татьянин день — это такой день, в который разрешается напиваться до положения риз даже невинным младенцам и классным дамам. В этом году было выпито все, кроме Москвы-реки, которая избегла злой участи благодаря только тому обстоятельству, что она замерзла. В Патрикеевском, Большом Московском, в Татарском и прочих злачных местах выпито было столько, что дрожали стекла, а в «Эрмитаже», где каждое 12 января, пользуясь подшефейным состоянием обедающих, кормят завалящей чепухой и трупным ядом, происходило целое землетрясение. Пианино и рояли трещали, оркестры не умолкая жарили «Gaudeamus», горла надрывались и хрипли… Тройки и лихачи всю ночь не переставая летали от «Москвы» к «Яру», от «Яра» в «Стрельну», из «Стрельны» в «Ливадию». Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают натрускинские стерляди»{34}.

Чехов не сильно преувеличивал размах празднования. Другие авторы столь же красочно описывали студенческую гульбу в «Эрмитаже»:

«Господа, «Татьяну», — предлагает кто-то. Внезапно все замолкают. И затем сотни голосов подхватывают любимую песню:

— Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна.

Вся наша братия пьяна, вся пьяна, вся пьяна

В Татьянин славный день.

— А кто виноват? Разве мы?

Хор отвечает:

— Нет! Татьяна!

И снова сотни голосов подхватывают:

— Да здравствует Татьяна!

Один запевает:

— Нас Лев Толстой бранит, бранит

И пить нам не велит, не велит, не велит

И в пьянстве обличает!..

— А кто виноват? Разве мы?

— Нет! Татьяна!

— Да здравствует Татьяна!»

Упоминание Толстого связано с опубликованием им в 1889 году накануне студенческого праздника статьи с призывом к молодежи опомниться и не превращать праздник просвещения в подобие престольных праздников в глухих деревнях, где задавленные нуждой крестьяне от безысходности напиваются до скотского состояния. А. В. Амфитеатров хорошо запомнил первую «Татьяну» после толстовского манифеста. В двух-трех частных кружках решено было справить «праздник интеллигенции» послушно Толстому, «по сухому режиму». Но, кажется, никогда еще «Эрмитаж», «Яр» и «Стрельна» не были так законченно пьяны, как именно в эту Татьяну.

Студенческие компании за один вечер успевали покутить в нескольких заведениях, причем градус веселья последовательно повышался:

«В 9 часов Эрмитаж пустеет. Лихачи, «ваньки», толпы студентов пешком — все летит, стремительно несется к Тверской заставе — в «Яр» и «Стрельну», где разыгрывается последний акт этой безумной феерии. Там в этот день не поют хоры, не пускают обычную публику, закрывают буфет и за стойкой наливают только пиво и водку прямо из бочонков.

В «Яре» темп настроения повышается. Картина принимает фантастическую окраску. Бешенство овладевает всеми. Стон, гул, гром, нечеловеческие крики. Каждый хочет превзойти другого в безумии. Один едет на плечах товарища к стойке, выпивает рюмку водки и отъезжает в сторону. Другие лезут на декоративные растения. Третьи взбираются по столбам аквариума вверх. Кто-то купается в аквариуме.

Опьянение достигло кульминационной точки…

Вдруг раздаются бешеные звуки мазурки. Играет духовой оркестр. Музыканты дуют изо всех сил в инструменты, колотят молотками в литавры… Здание дрожит от вихря звуков. И все, кто есть в зале, бросаются танцевать мазурку. Несутся навстречу друг к другу в невообразимом бешенстве…

И это продолжается до 3—4 часов ночи. Потом студенты едут и идут в город. Иногда устраивают факельное шествие со свечами до Тверской заставы. И опять песни».

Вместе со студентами в «Эрмитаже» праздновали Татьянин день либеральные профессора, писатели, земцы, адвокаты. Занимая отдельные кабинеты, они выходили в общий зал, чтобы пообщаться с молодежью. Студенты же водружали их на столы и требовали произнести речь. Наставники старались не ударить в грязь лицом перед восторженной молодежью. Почтенный профессор-офтальмолог А. Н. Маклаков провозгласил: «Владимир Святой сказал: «Руси есть веселие пити». Грибоедов сказал: «Ну вот, великая беда, что выпьет лишнее мужчина?» Так почему же и нам, коллеги, не выпить в наш высокоторжественный день во славу своей науки и за осуществление своих идеалов? И мы выпьем! И если кого в результате постигнет необходимость опуститься на четвереньки и поползти, да не смущается сердце его! Лучше с чистым сердцем и возвышенным умом ползти на четвереньках по тропе к светлым зорям прогресса, чем на двух ногах шагать с доносом в охранку или со статьею в притон мракобесия»{35}.

Эти призывы вызывали у слушателей такой горячий отклик, что они принимались качать ораторов, в результате чего профессор зачастую оказывался в разорванном костюме, а то и получал телесные повреждения.

Но и в обычные, не праздничные дни российские студенты (месячный доход половины из них в начале XX века не превышал 20—30 рублей) тратили около десятой части бюджета на пиво и водку{36}. К их услугам были дешевые пивные на Тверском бульваре, где можно спустить последние деньги и за кружкой провозглашать:

Пьем с надеждою чудесной

Из стаканов полновесных,

Первый тост за наш народ,

За святой девиз «Вперед!».

Праздником для такого студента, мелкого служащего или мещанина был «поход» в рестораны второго или третьего разряда и трактиры с русской кухней. Второразрядные рестораны и трактиры были обязаны указывать на вывеске, что они торгуют «с обязательным, по требованиям посетителей, отпуском сих питий, как для распития на месте, так и на вынос, в запечатанной посуде и по означенным на этикетах ценам». В третьем разряде продавали водку и вино только в запечатанной посуде и по ценам, указанным на этикетках, чтобы покупатель не сомневался в качестве напитка. И помещение, и кухня, и обслуживание здесь были намного скромнее, а вместо оркестра играла «машина» (куда закладывали бумажный рулон с выбитыми отверстиями). Выглядело такое устройство как буфет, украшенный, как правило, тирольским пейзажем; вертящиеся стеклянные трубочки имитировали водопад, из тоннеля выезжал маленький поезд, переезжал через мостик в скалах, исчезал в горах, затем появлялся снова. Зато цены были ниже и изысканных манер от гостей не требовалось.

 

 

«Трактир — первая вещь»

«Нам трактир дороже всего!» — провозглашает актер Аркашка Счастливцев в пьесе А. Н. Островского «Лес». Действительно, для многих россиян XVIII—XIX столетий трактир был «первой вещью» — местом встречи друзей и соседей, биржей для коммерсантов, пристанищем путников и просто одиноких людей, притоном, клубом, читальней и местом отдыха для всякого люда — от миллионера до босяка. При этом даже в столицах старой России трактир вовсе не являлся непременно заведением невысокого пошиба для простонародья.

В 1808 году выходец из Ярославля Анисим Степанович Палкин осмелился открыть свой русский трактир прямо на Невском проспекте — и не прогадал: «Палкин трактир» удачно совместил заморские кушанья с «коренными русским блюдами» — расстегаями, щами, стерлядью; тот же Палкин первым придумал «постные заказные обеды» для придерживавшихся традиций купцов. Вот как выглядел один из его стандартных обедов в 1844 году: «суп мипотаж натюрень», пироги «демидовские коки», «розбив с циндроном», соус «фаже из ряпчиков тур тю шу», раки, телятина и на десерт пирожное «крем-бруле» общей стоимостью 1 рубль 43 копейки серебром. В то же время у Палкина на Масленой неделе вдоволь было блинов, в летнюю пору готовили ботвинью с малосольной севрюжиной, и всегда здесь можно было найти гурьевскую кашу, поросенка под хреном и гастрономическую экзотику вроде говяжьих глаз в соусе и крошеных телячьих ушей.

Наследники оборотистого трактирщика оценили возможности печатного слова для рекламы своего заведения. «Палкинский обед — это настоящая русская гастрономия, и для этого есть особые повара, с которыми в этом отношении не сравнится ни один французский метрдотель. Говорим об этом потому, что недавно общество, состоявшее из богатых иностранцев, заказывало русский обед в этом трактире и не может нахвалиться русским кушаньем. Русские приправы, как, например, огуречный рассол, показались им удивительными. От нас Париж и Германия переняли дрожки, горы для катанья, бани и, быть может, переймут уху и кулебяки», — расхваливала трактир «Северная пчела» в марте 1847 года. Четыре поколения этой фамилии держали трактиры и рестораны на Невском проспекте или близ него. Отобедать «у Палкина» считалось таким же долгом для приезжего, как и осмотр достопримечательностей Петербурга. Этот род прославили многие известные петербургские писатели, актеры и композиторы, бывавшие в его ресторанах.

Но истинные ценители русской кухни и ее достопримечательностей предпочитали все же заведения старой столицы. Трактиров в Москве было множество, но лучшие из них были расположены в центре близ присутственных мест, Кремлевского сада и на Ильинке. Из старых русских трактиров в первой половине XIX столетия славились «Саратов», заведения Гурина и Егорова (у последнего их было два: один в собственном доме, а другой — в доме миллионера Патрикеева) и Троицкий трактир.

В 40-х годах XIX столетия наиболее известными были Большой Московский трактир И. Гурина на Воскресенской площади, находившийся на месте гостиницы «Москва», и Троицкий трактир на Ильинке. Московские трактиры в те времена были непохожи на «господские» рестораны: «Довольно грязная, отдававшая затхлым лестница, с плохим узким ковром и обтянутыми красным сукном перилами, вела во второй этаж, где была раздевальня и в первой же комнате прилавок с водкой и довольно невзрачной закуской, а за прилавком возвышался огромный шкаф с посудой; следующая комната-зала была сплошь уставлена в несколько линий диванчиками и столиками, за которыми можно было устроиться вчетвером; в глубине залы стоял громоздкий орган-оркестрион и имелась дверь в коридор с отдельными кабинетами, т.е. просто большими комнатами со столом посредине и фортепьяно. Все это было отделано очень просто, без ковров, занавесей и т. п., но содержалось достаточно чисто».

Иначе, чем ресторанная публика, выглядели и гости и хозяева трактира. «Дам никогда не бывало в обшей зале, и рядом с элегантною молодежью сидели совсем просто одетые скромные люди, а очень много лиц торгового сословия в кафтанах пребывали в трактирах, предаваясь исключительно чаепитию; кое-когда, но все реже (с 80-х годов) появлялись люди старинного фасона, требовавшие и торжественно курившие трубки с длинными чубуками. В отверстие чубука вставлялся свежий мундштук из гусиного пера, а трубка приносилась половым уже раскуренная. В общей зале было довольно чинно, чему содействовал служительский персонал — половые. Это были старые и молодые люди, но решительно все степенного вида, покойные, учтивые и в своем роде очень элегантные; чистота их одеяний — белых рубашек — была образцовая. И вот они умели предупреждать и быстро прекращать скандалы… Частые посетители величались половыми по имени и отчеству и состояли с ними в дружбе. Лучший оркестрион считался тогда в «Большом Московском» трактире, и москвичи, в особенности же приезжие провинциалы, ходили туда с специальной целью послушать действительно хороший орган.

Раза четыре на дню вдоль всех рядов столиков общей залы проходил собственник трактира Гурин, любезно кланяясь своим «гостям»; это был очень благообразный, совершенно седой, строгого облика старик с небольшой бородой, с пробором по средине головы, остриженный в скобку; одет он был в старинного фасона русский кафтан. Каких-либо распорядителей не полагалось, и возникавшие иногда по поводу подаваемого счета недоразумения разрешались находившимся за буфетным прилавком, где за конторкой писались и счеты, приказчиком… Тогда не водились и особые карты завтраков, а была лишь общая карточка с обозначением всего, что может предложить трактир гостям. Шли большею частью в трактир просто поесть и выпить, не разбирая, будет ли это завтрак или обед. Ужинали в трактирах реже; вечером состоятельная публика отправлялась больше в рестораны. Подходить к буфету не было принято, и посетителям водка с закуской «казенной», как ее звали, а именно кусок вареной ветчины и соленый огурец, подавались к занятому столику».

К этому описанию можно добавить, что Большой Московский трактир был излюбленным местом московских чиновников и выписывал известные русские журналы{37}.

Троицкий трактир был, наверное, самым древним по возрасту: он постоянно существовал с 1809 года в том же доме, где был открыт, и только во время французской оккупации Москвы в 1812 году на короткое время закрылся и сгорел во время пожара. Но вскоре он вновь распахнул двери и стал одной из достопримечательностей старой столицы — коренные москвичи были уверены, что нигде нельзя так сытно пообедать, как в Троицком трактире, а знатоки приезжали отведать лучшей в Москве рыбы.

Московские журналисты середины XIX века подробно описали, как выглядел этот оплот русского духа в 1856 году: «При входе в комнаты такого трактира, как Троицкий, вас поразит необыкновенная деятельность или, вернее, суета, господствующая там во все часы дня. Сгущенный воздух, напитанный всякими испарениями и табачным дымом, производит неприятное впечатление на свежие чувства; но посетители привычные не замечают этого и с наслаждением сидят вокруг бесчисленных столов, выпивая и поедая все, что подают им усердные прислужники, которые как змеи извиваются посреди приходящих и выходящих толп. Нередко, особливо в зимнее время, не сыщете ни одного свободного места, где бы присесть, и если обращаетесь с жалобой на то к летящему мимо половому, он с обыкновенною своею вежливостью утешит вас словами, произносимыми всегда скороговоркой: «Не извольте беспокоиться-с; сейчас ублаготворим-с!» Посреди говора, беготни, под стук и звон тарелок, ножей, вилок, стаканов и чашек, вам остается наблюдать несколько времени и разглядеть окружающую вас картину. Зрелище — не эстетическое, но всегда оригинальное, поразительное для того, кто видит его в первый раз. Сотни людей заняты питьем чаю, в самых разнообразных группах; на многих столах едят больше всего щи, пироги, в постные дни рыбу в разных видах… Говорят, что все это очень хорошо: вкусы различны, и многие предпочитают кухню Троицкого трактира лучшему французскому ресторану; по крайней мере в нем, в трактире, подают огромные порции, хотя нельзя сказать, чтобы все это было дешево».

В жизни старой купеческой Москвы трактир играл роль клуба деловых людей, где за едой, выпивкой и чаепитием совершались крупные коммерческие сделки. Постоянными гостями Троицкого и других славных заведений Китай-города были купцы «из числа тех тузов, которые, начав с копейки, делаются наконец миллионщиками»: «Они, особливо в ту эпоху своей жизни, когда уже дородство соответствует их состоянию, бывают степенны, важны, чинны, и сохраняют первоначальную простоту своих обычаев и привычек. За делом, в лавке ли, в разъездах ли по улицам, за чайком ли в трактире, они почитают нехорошим являться в щеголеватой или даже опрятной одежде. Поношенный, засаленный сюртук старомодного покроя (если только можно открыть в нем какой-нибудь покрой); смазные сапоги чуть не до колена; какая-то грязная тряпка вместо галстука — вот весь видимый их костюм, и в нем они почитают за честь оставаться всю жизнь, разумеется, кроме дней великих праздников, и не дома, где простота костюма бывает еще поразительнее и зависит от характера богача…

Не думайте, что эти довольные, спокойные, твердо сидящие люди только наслаждаются китайским нектаром: нет, считая по пальцам, они оканчивают многотысячную сделку, не забывая вливать в себя чай особым, оригинальным манером, держа в руках блюдечко (они никогда не прихлебывают чай из чашки). Вместе с окончанием угощения будет покончено и дело. Как же это? Умны они очень, сметливы, быстры в соображениях, что мимоходом оканчивают большие дела? Бывает и это; но главное, они имеют страшный навык в своих делах, совершают их всегда одинаково, употребляют известные фразы, известные слова в переговорах своих, и знают наперед, чем кончится их беседа. Потому-то все пустые церемонии, отнекивания, придакивания, которые употребляются при том — ровно ничего не значат, и дело уж кончено прежде, нежели трактирная беседа завершит его. Когда чай выпит, начинаются взаимные поклоны, с известными, готовыми фразами: «За угощение, Тихон Елпидифорыч! — На здоровье, Никандр Тимофеевич. — Еремей Сидорыч! — Так, уж так-с? — Да-с, уж так, батюшко! — Уступи! — Полно, и не говори! — Право… — Приходи только, приходи! — Ведь, экой крепкой! — Нет, уж ты не говори… — Уважь!» Несколько сот подобных слов составляют что-то вроде китайских церемоний при каждой торговой сделке за чаем»{38}.

На Варварке находился трактир Лопашова с верхним залом, устроенным в виде «русской избы» с расшитыми полотенцами на украшенных резьбой стенах. Столы здесь сервировали музейной серебряной посудой допетровского времени, даже шампанское разливали по кубкам ковшом. Неизменными посетителями этого трактира были сибирские золотопромышленники, для которых Лопашов специально выписал из Сибири повара, готовившего пельмени и строганину. С утра в лопашовском трактире коммерсанты за чаем заключали многомиллионные сделки, а затем скрепляли их за пельменями. Солидные дела решались и в соседнем трактире у «Арсентьича» (по имени владельца — Михаила Арсентьевича Арсеньева) в Большом Черкасском переулке, где подавали лучшие в Москве щи с головизной, ветчину и белую рыбу.

Самым тихим был трактир «Хлебная биржа» А. Т. Зверева в Гавриковом переулке — место сбора оптовиков-мукомолов; сюда не пропускали даже очень хорошо одетых посетителей, если те находились в подпитии. С утра здесь подавался только чай, за которым купцы заключали сделки; на столах у них лежали мешочки с образцами зерна. Только по окончании «делов» устраивался завтрак. Пить с утра в трактире не было принято — для этого служила вечерняя поездка в загородный ресторан; в солидных же заведениях, у Лопашова или у «Арсентьича», пьянство не допускалось. Но были среди купцов и любители «подгорячить» сделку, напоив продавца или покупателя. К их услугам был трактир Бубнова в Ветошном переулке, где можно было напиваться уже с самого утра, а то и загулять на неделю. Помимо роскошных верхних залов, в бубновском трактире был еще подземный этаж — «дыра»: большой подвал с низким сводчатым потолком, без окон, разделенный тонкими деревянными перегородками на маленькие кабинеты, похожие на пароходные каюты. В каждом таком отделении, освещенном газовым рожком, не было никакой мебели, кроме стоявшего посредине стола с залитой вином грязной скатертью и располагавшихся вокруг него четырех стульев. В этих темных, грязных и душных помещениях ежедневно с утра и до поздней ночи происходило непробудное пьянство купцов. Посетители чувствовали себя свободно, потому что за отсутствием женщин там можно было говорить, петь, ругаться и кричать, устраивать любые скандалы — «наверх» не доходило ничего; «сокровенность» была маркой скандального трактира. Зато на следующий день у опухшего коммерсанта могли спросить: «А ты не в бубновскую дыру попал?»

В 1870-х годах трактир старообрядца С. С. Егорова в Охотном ряду славился великолепной русской кухней и богатейшим выбором чая; причем пили его здесь только из чашек, а не из стаканов. Для чаепития была отведена специальная комната, отделанная в китайском стиле. Егоровский трактир украшала вывеска с изображением ворона, держащего в клюве блин. На первом этаже здания трактира Егорова находилась блинная Воронина, пользовавшаяся большой популярностью благодаря особым фирменным блинам. Там сидели прямо в шубах и ели блины с пылу, с жару с холодной белужиной или осетриной, с хреном и уксусом. На втором этаже за раздевалкой находились залы с расписными стенами и бассейном для стерляди; слух гостей услаждали песнями сидевшие в клетках соловьи. Там подавались различные селянки и изысканные рыбные блюда. В трактире Егорова запрещалось курить (для этого богомерзкого занятия существовала маленькая комнатка наверху); строго соблюдались постные дни, а каждую субботу владелец раздавал милостыню.

Фирменным блюдом у Егорова был расстегай — круглый пирог с несколькими слоями различной рыбной начинки и кусочком истекавшей жиром налимьей печенки сверху. От полового требовалось особое искусство, чтобы при подаче рассечь пирог от центра острым ножом на десятки очень тонких ломтиков так, чтобы и сам расстегай, и находившаяся в его центре печенка сохранили в неприкосновенности свою форму. Общепризнанным мастером разделки расстегая таким «китайским розаном» был половой Петр Кирилыч; с ним соперничали в этом искусстве Кузьма Павлович и Иван Семенович из тестовского трактира.

В дороживших своей репутацией трактирах подбирался соответствующий персонал — половые. «Мужики молодые и ладные, причесанные на прямой пробор с тщательно расчесанной бородой и открытой шеей одеты были в подвязанные на талии розовые или белые летние рубахи и синие, заправленные в сапоги, широкие штаны. При всей свободе национального костюма они обладают хорошей осанкой и большим природным изяществом» — так оценил служителей московского трактира в 1858 году французский писатель Теофиль Готье. Его поразило отсутствие в гардеробе номерков, в которых не было необходимости — прислуга безошибочно надевала гостям на плечи именно их шубы.

Высшей категорией трактирных слуг были официанты. В отличие от половых, им полагалось носить фрак с белыми сорочкой, жилетом и галстуком. Безукоризненная «форма» должна была сопровождаться соответствующими манерами «высокого тона» — умением почтительно, но с достоинством и знанием дела разговаривать с клиентом, подавать блюда, управлять салфеткой (при приеме заказа держать ее на левом плече, при подаче счета — на правом и ни в коем случае не под локтем). Официант приличного ресторана должен был уметь раскрыть клиенту все достоинства меню, назубок знать названия сложной ресторанной кухни и особенности сервировки стола под каждое блюдо; трактирным половым требовалось немалое время, чтобы научиться мастерски обслужить даже привередливого гостя:

«Водочки какой графинчик — большой или малый? С маленького начнем? Похолодней? Что закусить прикажете? Горячее ли из закусок? Почки в мадере готовы, московская селяночка с осетринкой, скобленочка на сковородке, почки «Брошед» — можно быстро… Селяночку? Слушаю! Из холодного икорки паюсной со свежим огурчиком, салат «Оливье», телятинка с салатом, есть семга высокая — из двинских? Селедочку? Слушаю! И селедочку подадим… К ней масло сливочное, картофель в мундире? Слушаю! У нас сегодня дежурт-уха из налимов с печенкой, к ней расстегаи, холодный поросенок… На второе можем подать куропатки на канапе, с салатом… Третье — пломбир и гурьевская каша. На гурьевской остановимся? Не задержу, сейчас же-с! Так графинчик маленький, с него начнем-с? Меню выбрали анжелик!»

Только во время Первой мировой войны в ресторанах и кафе появилась женская прислуга, что вызвало на первых порах сопротивление и даже забастовки официантов-мужчин.

В старой России складывались потомственные кадры таких половых; по традиции еще дореформенных времен прислуга многих столичных заведений набиралась из ярославцев, отличавшихся, по словам знатоков, особой расторопностью, тактом и умением услужить посетителям. С ними соперничали в лучших петербургских ресторанах казанские татары; встречались среди старших официантов-распорядителей и метрдотелей дорогих ресторанов французы и немцы.

Отечественный знаток трактирной жизни хорошо знал, что «изящество» половых выработано суровой школой: «Обязанности, исполняемые ими, чрезвычайно тяжелы, и только привычка делает их сносными. Все половые, без исключения — ярославцы, красивые, сметливые ребята, полные силы и жизни. Поступают они в свою должность обыкновенно мальчиками и в несколько лет приучаются к ней так, что кажутся какими-то живыми машинами: ловки, поворотливы, подвижны как ртуть! С утра, очень раннего, до поздней ночи им нет возможности присесть, и только немногие минуты позволяется употребить на подкрепление себя пищей и питье чайку; все остальное время они в беготне, по крайней мере на ногах, и видеть их сидящими не удастся вам, потому что если половой не прислуживает в иные минуты, то все-таки стоит у дверей или глядит в газету (все они грамотные), но непременно остается на ногах. Так проводит он всю жизнь и оставляет свое место только в таком случае, когда намерен и может сам сделаться хозяином, или, как они говорят — заняться коммерцией. Перейти из одного трактира в другой он не может и не смеет, потому что это означало бы какой-нибудь проступок или фальшь, как они выражаются, и в таком случае его никто не принял бы к себе. Каждый хозяин трактира (разумеется, знаменитого) дорожит своими ребятами, особливо теми, которые живут у него издавна. И надобно сказать, что вообще это люди трезвые, ловкие и вежливые самым оригинальным образом. Честность в расчете соблюдают они с каждым гостем, покуда он не охмелел; но когда зеленое ли, шампанское ли вино отуманило голову гостя, вежливость прислужника превращается в скороговорку, где едва можно расслушать нечто в роде следующего: «Изволили кушать-с две рюмочки водочки-с, двадцать и двадцать, соляночки-с двадцать, рубль двадцать, трубочка-с двадцать, две рюмочки-с винца двадцать и двадцать, всего-с два рубля двадцать, и двадцать копеечек уважения от вашей милости-с. Все это говорится со счетами в руках, и когда на столе было шампанское, то итог возвышается и за 20 рублей! Но охмелевший гость не спорит, и платит, или берет сдачу без поверки, потому что ему еще нужно пособие полового, который почтительно сведет его с крыльца трактира, усадит в сани или на дрожки и пожелает счастливого пути»{39}.

Хозяева и половые знали всех своих постоянных гостей. По праздникам их встречали, поднося на блюде поздравительную карточку со стихами, напечатанными на красивой бумаге. Завсегдатаи Большого Московского трактира на Масленицу получали поздравление:

С неделей сырной поздравляем

Мы дорогих своих гостей

И от души им всем желаем

Попировать повеселей.

Теперь, забыв тоску, гуляет

Весь православный русский мир, —

С почтеньем публику встречает

Большой Московский наш трактир.

Но в будни атмосфера некоторых подобных заведений, как манеры их посетителей, далеко не всегда располагала к спокойному отдыху:

Эй, болван, собачий сын!

Подойди сюда, скотина!

Живо водки нам графин

Да салат из осетрины! —

такой видел свою повседневную работу безвестный поэт-официант в номере журнала «Человек», изданном в 1911 году Обществом работников трактирного промысла{40}. В ресторан или трактир нередко приходили «гулять», что обычно оборачивалось украшением «рожи» полового горчицей или «купанием» прислуги в бассейне. Безответные половые обязаны были беспрекословно выполнять любые требования разошедшихся гостей: «Развернись, холуи, гость расходится!» Щедрым постоянным клиентам на праздничных поздравительных карточках посылали описания гульбы:

Убрался долой графин,

И пошло на счет все вин.

Пили все, кто сколько мог,

И пришли в большой восторг.

Рабочий день половых длился 17 часов. Во многих трактирах жалованья служащим не платили, считая, что они получают доход от чаевых. В 1902 году для защиты своих интересов трактирные работники создали своеобразный профсоюз — «Общество официантов и других служащих трактирного промысла». В самом низу трактирной иерархии находились «кухонные мужики-чернорабочие, посудомойки и взятые из деревни для обучения мальчики — они с утра до полуночи мыли посуду, кололи дрова, убирали помещения, кипятили воду. Наиболее толковые со временем становились настоящими «половыми».

В ресторане XIX века официантам и половым жалованья не платили. Напротив, при поступлении на работу официант сам вносил денежный залог хозяину и, кроме того, ежедневно отдавал 10—20 копеек как страховку за «бой посуды» или утерю вещей. Более того, часто именно официант из своих средств оплачивал всю сумму заказа и уже сам должен был получить ее с клиента без всякого участия администрации — вплоть до подачи от собственного имени судебного иска. В некоторых ресторанах официанты даже давали специальные расписки в том, что обязуются служить «без жалованья, на готовом столе и своей квартире» и «ни до каких неприятностей и суда хозяина… не доводить»{41}.

Доходы официанта состояли из «благодарности господ посетителей» — чаевых, составлявших в иных ресторанах от 5 до 10 процентов от счета, который после бурного кутежа мог измеряться суммами в триста, пятьсот и даже тысячу рублей. Постоянное жалованье получала только ресторанная элита: «винные буфетчики», заменявшие хозяина старшие приказчики в трактирах, метрдотели и их помощники — «контр-метры». Многолетняя служба в престижных и дорогих ресторанах могла приносить официантам неплохой доход, но основная масса работников в качестве чаевых получала копейки и гривенники; их месячный заработок составлял на рубеже столетия 8—10 рублей. В любое время официант или половой мог быть уволен. Безработные трактирные слуги в Москве собирались на своей «бирже» в одном из трактиров у Петровских ворот.

Созданное в 1902 году «Московское общество взаимопомощи официантов и другой гостиничной и трактирной прислуги» включало всего несколько сот человек из 50—60 тысяч работников трактирного промысла — их объединению мешали не только хозяева, но и рознь в среде самих официантов: «фрачники» считали себя выше «белорубашечников»-половых, а те отделяли себя от низшей трактирной прислуги. Тем не менее в результате деятельности его активистов в газетах стали публиковаться статьи о тяжелом положении прислуги; начались первые забастовки и даже судебные процессы с хозяевами, в которых официанты отстаивали свои права. Вот как выглядели требования московских и петербургских официантов в 1905 году:

«1. Введение свободного дня в неделю для служащих в трактирных заведениях;

2. Освобождение от всяких обязанностей, не касающихся нашей специальности, как то: уборка, выколачивание мебели, чистка посуды;

3. Полное освобождение от ночных дежурств;

4. Отмена всяких поборов за хозяйское имущество и отмена залогов;

5. Отмена всяких штрафов;

6. В случае неуплаты посетителями ресторана за выпитое и съеденное отвечает хозяин заведения;

7. Обязательное жалованье для каждого не менее 10 руб. в месяц».

Кроме того официанты добивались «невмешательства» хозяев в их личную жизнь, запрета увольнения без уважительных причин и «вежливого обращения» со стороны клиентов.

В 1868 году приказчик Гурина Иван Тестов уговорил домовладельца Патрикеева отобрать у Егорова трактир и сдать ему. На стене заново отделанного дома появилась огромная вывеска с аршинными буквами: «Большой Патрикеевский трактир». И купечество, и барство оценило новый трактир — кормил новый хозяин отменно; даже петербургские гурманы во главе с великими князьями специально приезжали полакомиться тестовским поросенком, раковым супом с расстегаями и знаменитой гурьевской кашей. Особенно бойко торговля шла с августа, когда помещики со всей России везли детей в учебные заведения Москвы; даже появилась традиция — пообедать с детьми у Тестова.

Трактир А. В. Селезнева «Орел» на Сухаревской площади в конце XIX века был местом деловых встреч антикваров, ювелиров, меховщиков; трактир Т. Г. Абросимова на Малой Лубянке — своеобразной биржей букинистов. В «Голубятне» на Остоженке встречались любители голубей и петушиных боев. Трактир Боргеста у Никитских ворот был местом сбора любителей соловьиного пения.

К началу XX столетия былая слава лучших московских трактиров стала клониться к закату. Некоторые трактиры еще хранили истинно московское кулинарное искусство: у Лопашова на Варварке по-прежнему угощали пельменями и строганиной, «Арсентьич» в Большом Черкасском переулке продолжал славиться необыкновенно вкусным окороком. «Расстегаи у Тестова совершенно так же начинены и защипаны, как и десять-двадцать лет назад», — писал газетный обозреватель. Однако быт старозаветного купечества уходил в прошлое. Новое, «цивилизованное» поколение купцов порывало со старыми культурными и кулинарными традициями. В трактирах появились «арфянки» — барышни, игравшие на арфах. В моду вошли рестораны, лучшие из которых, впрочем, пытались совмещать французские и русские блюда. В 1876 году купец Карзинкин купил трактир Гурина, снес его и выстроил огромный дом, в котором открыл «Товарищество Большой Московской гостиницы», отделав в нем роскошные залы и гостиницу с сотней великолепных номеров.

Открытие одного из новых заведений запечатлел П. Д. Боборыкин в романе «Китай-город»: «Против Воскресенских ворот справлялось торжество — »Московский» трактир праздновал открытие своей новой залы. На том месте, где еще три года назад доживало свой век «заведение Гурина» — длинное замшаренное двуэтажное здание, где неподалеку процветала «Печкинская кофейная», повитая воспоминаниями о Молчанове и Щепкине, — половые-общники, составивши компанию, заняли четырехэтажную громадину. Эта глыба кирпича, еще не получившая штукатурки, высилась пестрой стеной, тяжелая, лишенная стиля, построенная для еды и попоек, бесконечного питья чаю, трескотни органа и для «нумерных» помещений с кроватями, занимающих верхний этаж. Над третьим этажом левой половины дома блестела синяя вывеска с аршинными буквами: «Ресторан».

Вот его-то и открывали. Залы — в два света, под белый мрамор, с темно-красными диванами. Уже отслужили молебен. Половые и мальчишки в туго выглаженных рубашках с малиновыми кушаками празднично суетились и справляли торжество открытия. На столах лежали только что отпечатанные карточки «горячих» и разных «новостей» — с огромными ценами. Из залы ряд комнат ведет от большой машины к другой — поменьше. Длинный коридор с кабинетами заканчивался отделением под свадьбы и вечеринки, с нишей для музыкантов. Чугунная лестница, устланная коврами, поднимается наверх в «нумера», ожидавшие уже своей особой публики. Вешалки обширной швейцарской — со служителями в сибирках и высоких сапогах — покрывались верхним платьем. Стоящий при входе малый то и дело дергал за ручки. Шел все больше купец. А потом стали подъезжать и господа… У всех лица сияли… Справлялось чисто московское торжество».

В боборыкинском романе «Китай-город» метко передана атмосфера трактирной Москвы, предоставлявшей возможности потешиться на любой вкус и кошелек:

«Куда ни взглянешь, везде воздвигнуты хоромины для необъятного чрева всех «хозяев», приказчиков, артельщиков, молодцов. Сплошная стена, идущая до угла Театральной площади, — вся в трактирах… Рядом с громадиной «Московского» — »Большой Патрикеевский». А подальше, на перекрестке Тверской и Охотного ряда, — опять каменная многоэтажная глыба, недавно отстроенная: «Большой новомосковский трактир». А в Охотном — свой, благочестивый трактир, где в общей зале не курят. И тут же внизу Охотный ряд развернул линию своих вонючих лавок и погребов. Мясники и рыбники в запачканных фартуках молятся на свою заступницу «Прасковею-Пятницу»: красное пятно церкви мечется издали в глаза, с светло-синими пятью главами.

Гости все прибывают в новооткрытую залу. Селянки, расстегаи, ботвиньи чередуются на столах. Все блестит и ликует. Желудок растягивается… Все вместит в себя этот луженый котел: и русскую и французскую еду, и ерофеич и шато-икем. Машина загрохотала с каким-то остервенением. Захлебывается трактирный люд. Колокола зазвенели поверх разговоров, ходьбы, смеха, возгласов, сквернословия, поверх дыма папирос и чада котлет с горошком. Оглушительно трещит машина победный хор: «Славься, славься, святая Русь!{42}»»

Знаменитые прежде трактиры поспешно переименовывались. «Арсентьич» стал «Старочеркасским рестораном», «Большой Патрикеевский трактир» — «Рестораном Тестова». Впрочем, не все менялось к худшему. В 1902 году новый владелец заведения Егорова превратил старый трактир в первоклассный ресторан с соответствующим стилем обслуживания и меню. Известный с 1870-х годов извозчичий трактир «Прага» на Арбатской площади был перестроен купцом С. П. Тарарыкиным в фешенебельный ресторан. Но в то же время появилось множество ресторанов и ресторанчиков с дешевой и скверной едой; началось увлечение кавказской кухней — москвичи приучались к шашлыкам.

Самым «нижним» уровнем для относительно приличной городской публики стали дешевые столовые и кухмистерские, отпускавшие обеды на дом. Содержались они обычно хозяином или хозяйкой и их семьей. В них не подавали напитков, но за маленькую плату в 10—20 копеек бедные служащие или студенты могли получить обед из двух блюд с мясом, хлебом и чаем. Открытием таких заведений специально занимались благотворительные «Общество дешевых столовых» и «Общество народных столовых».

Само слово «трактир» теперь стало означать заведение низшего уровня. Рядом с центральными улицами и бульварами крупных городов вырастали перенаселенные фабрично-заводские районы с мрачными казармами-общежитиями и грязными переулками, где трактиры заменяли все прочие очаги культуры. Только за один день 9 июня 1898 года Московская городская дума утвердила целый список новых питейных заведений: «Управа позволяет себе к этому докладу присоединить дополненный список, дабы не задерживать открытия трактиров. Прошу выслушать этот список:

Разживина Евдокия Николаевна, жена весьегонского купца. Ресторан с продажей крепких напитков, с четырьмя кабинетами, в доме Романова, 2-го участка Арбатской части, по проезду Тверского бульвара.

Кузьмина Евдокия Ивановна, московская купчиха. Трактир с продажей крепких напитков, с садом в собственном доме, 1-го участка Хамовнической части, на Большой Царицынской улице.

Мотасова Евдокия Петровна, крестьянка. Трактир с продажей крепких напитков в доме Львовой….

Моисеев Сергей Васильевич, каширский мещанин. Трактир с продажей крепких напитков, с садом, в доме Гудковой и Смирновой, 1-го участка Якиманской части, по Сорокоумовскому переулку.

Бурханов Иван Акимович, крестьянин. Трактир с продажей крепких напитков, с тремя кабинетами, в доме Попова, 2-го участка Пресненской части, по Камер-Коллежскому валу»{43}.

Обычно трактиры имели две половины: для посетителей попроще и для «чистой» публики. Особой чистоты не было, но кормили сытно и дешевле, чем в ресторане — полный обед стоил от 40—50 копеек до рубля. Вечером собирались компании, бывали скандалы и драки, слышались свистки, появлялся городовой, кого-то вели в участок, других «вышибали». Играла «машина» или гармонист. Часто сюда заходили только попить чаю. При заказе порции чая подавали два белых чайника — один маленький «для заварки», другой побольше с кипятком; крышки были на цепочках, а носики в оловянной оправе, чтобы не разбивались. На грязных трактирчиках можно было видеть вывески с громкими наименованиями: «Париж», «Лондон», «Сан-Франциско»; иногда среди этих названий с географической карты мог затесаться по прихоти хозяина какой-нибудь «Муравей» или «Цветочек». Кормили в трактирах щами, горохом, кашей, поджаренным вареным мясом с луком, дешевой рыбой — салакой или треской.

Пиво и мед (бутылочный напиток из меда с водой, хмелем и пряностями) можно было выпить и в портерных. Портерные (пивные) лавки, появившиеся в середине 40-х годов XIX века и первоначально предназначавшиеся для иностранцев, позже стали непременной принадлежностью окраин. В тогдашних пивных Петербурга можно было не только выпить, но и почитать периодику.

«Портерная занимает обыкновенно одну или две комнаты. В первой комнате стойка буфетчика и столики со стульями; во второй — только столики и стулья. За буфетом — полки с папиросами, подносами и кружками. Столики либо просто деревянные, либо железные с мраморными досками. По стенам развешаны плохенькие картины и олеографии, премии от журналов «Нива», «Живописное обозрение», «Нева» и пр. На окнах — тюлевые занавески и иногда цветы. На одной из стенок приделана стойка для журналов и газет, которые по большей части прикрепляются к палкам. В числе газет и журналов больше всего встречаются: «Новое время», «Петербургская газета», «Петербургский листок», «Полицейские ведомости», «Нива», «Живописное обозрение», «Стрекоза», «Осколки», «Шут». Пиво подается или бутылками, или кружками, по желанию. В виде закуски можно получить: черные сухарики и небольшие кусочки сыра бесплатно, а за особую плату — вареных раков, яйца, колбасу, яблоки и апельсины. Кружка пива стоит от трех до пяти копеек, бутылка — от семи до десяти копеек, глядя по портерной, так как есть портерные очень простые и есть отделанные с роскошью, хотя и аляповатой: с расписными стенами и потолками, с резными буфетами, с позолотой и пр.»{44}. Ямщики и мастеровые любили сиживать в пивных лавках-«пивнушках» попроще, которых в Москве в конце столетия насчитывалось более 400.

В то время даже рядовые трактиры обычно подписывались на газеты и журналы: «Московские ведомости», «Русские ведомости», «Современные известия», «Нива», «Всемирная иллюстрация», «Развлечение», «Будильник». Существовала даже специальная трактирная «профессия» — за соответствующее угощение рассказывать гостям новости, городские слухи и происшествия. Ими интересовались и полицейские осведомители, сообщавшие по начальству о трактирных толках. «19 декабря вечером в трактире отставной чиновник Иванов читал газету от 17 декабря мастеровым и извозчикам и по прочтении толковал им о нерасположении правительства к судьбе их, ибо, как говорил он, крестьяне никогда не выйдут из воли своего помещика, потому что если не захочет крестьянин платить того, что хочет помещик, то он не даст ему земли; тогда поневоле крестьянин будет соглашаться платить владельцу двойную, а может быть, и тройную плату; что некому будет разбирать жалобы его на помещика, так как и теперь все жалобы крестьян признаются несправедливыми», — докладывал об услышанном агент III отделения в декабре 1857 года.

Для небогатых горожан из «подлых» сословий трактиры заменяли и театры, и клубы. Во многих трактирах имелись музыкальные машины (оркестрионы), собиравшие любителей подобной механической музыки. В начале XX века оркестрионы были вытеснены оркестрами, однако трактиры со старыми машинами стали пользоваться особой популярностью: туда специально съезжались любители «попить чайку под машину». Тогда же в трактирах появился граммофон, чей репертуар в одной из московских пивных в 1911 году состоял из следующих «пьес»: «Вот мчится тройка почтовая», «Вниз по матушке по Волге», «Карие глазки, куда скрылись», «Ой, полным-полна коробочка», марш «Под двуглавым орлом».

Среди любителей народной музыки особенно были известны трактир на Немецком рынке и «Милан» на Смоленском рынке. В «Милане» выступал выписанный из Петербурга хор Молчанова; в специально оборудованный зал съезжалась постоянная публика послушать любимого тенора, и в старости сохранившего красивый голос. Осип Кольцов пел в трактире на Немецком рынке и не знал себе равных в артистизме исполнения русских песен, завораживая слушателей. Его любили и за приговорки на злобу дня, которыми он перемежал свои песни.

В трактирах звучали цыганские гитары еще до того, как цыганские хоры стали выступать в дорогих ресторанах. Трактирные музыканты и певцы исполняли песни, которые быстро становились популярными. Грустная «Не брани меня, родная» после обеда с водочкой и цыганским хором сменялась озорной, вроде «Сарафанчика-расстеганчика»:

И в светлицу на рассвете

Воротилась разодета,

Разорвавши сарафан.

Долго мать меня журила

И до свадьбы запретила

Выходить за ворота.

Под вечер в благородной компании слышалось «Не за россыпь кудрей, не за звезды очей» или «Радость — мгновенье. Пейте до дна!». А затем публика отправлялась к цыганам слушать «Любушку-голубушку».

Менее известные трактиры встречались на окраинах Москвы — например, на южной дороге стояли трактир Душкина и ряд других у села Нижние Котлы: здесь находили пристанище гужевые извозчики и украинские чумаки, паломники от киевских святынь, отставные солдаты из-под Севастополя или Варшавы. «Бывало, замерзнет зимним студеным или непогожим днем какой-нибудь «севастополец» или «николаевец» из-под Варшавы, — вспоминал завсегдатай этих кабаков, — поднесешь ему стаканчик вина да щей нальешь, и он начнет свои рассказы о Севастополе, о Польше, и долго, бывало, слушаешь его и жадно запоминаешь.

— А куда же ты бредешь, кавалер? — задашь ему вопрос. — А до дому. В Костромскую, стало быть, губернию. — Да есть ли у тебя кто дома-то? — снова спросишь его. — А кто е знает. Чать, все померли. Как в службу ушел, ни весточки не получал. Двадцать пять лет вот царю и отечеству прослужил и теперь остался, должно быть, один у Бога, как перст. А была жена молодая и детки уже было пошли, — грустно заключит он и смахнет тяжелую, невольную слезу. А иной, чтобы забыться, под лихую гармонику да гитару в задорный пляс пойдет. А там разом оборвет да и промолвит: — Довольно наплясался за службу-то. Поиграли по спине палочками — словно на ней струны натянуты… Пора до дому, к погосту ближе. — И, укрывшись от холода чем можно, скажет: — Прощайте, благодарю за угощение! — и зашагает вдоль дороги к Москве, а в лицо ему вьюга хлещет…

Любил я в такие дни поторчать в кабаке и послушать рассказы бывалых людей. Заходили отдохнуть богомольцы и из Киева, это летом больше. Усядутся у кабака на траве и пойдут выкладывать о святынях Киева, о нем самом, о пути туда, и их слушаешь развеся уши. Были удивительные мастера рассказывать. Были между ними и прямо поэты; он тебе так иное место разукрасит, что и не узнаешь его, когда попадешь туда потом. Наговорит тебе о чудных, ароматных ночах в степи, о темно-синем, усеянном звездами небе, которые так близко, что хоть руками хватай, о голубоватой луне, о реках, что широким раздольем разлеглись в степях, о певцах-бандуристах и о добром и ласковом привете хохлов»{45}.

В дореформенное время в них гуляла и городская голытьба, беспаспортные и беглые крестьяне, подобно задержанному в 1813 году бесхитростному Ивану Софронову который «по неимению письменного у себя виду, после священнического увещевания допрашиван и показал… От роду 19 лет, грамоте не умеет, холост… На исповеди и у святого причастия не припомнит когда был… Остался от отца своего и матери сиротой в малолетстве и не имел никого сродников и у кого в деревне Борковке и кем воспитан совершенно не упомнит, только знает, что отец его переведен в оную из деревни Бахиловой, неподалеку стоящей от Борковки, в коей он находился в работниках у тамошних крестьян Софрона и Василия Маминых… от коих года тому с два бежал без всякого от кого-либо подговору, от единственной глупости, однако ж, не учиня у них никакого законо-противного поступка и сносу. Шатался по разным местам. Под видом прохожего имел пропитание мирским подаянием. Пришел сюда, в Москву сего года в великий пост… Пристал на площади к поденщикам неизвестным ему каким-то крестьянам, работал с оными в поденной работе очисткой в сгоревших каменных палатах разного сору с землею на Покровке… там и ночлег имел в подвалах, о письменном виде никто не спрашивал… Наконец, будучи с каким-то неизвестным ему какого звания человеком, таковым же праздношатающимся, как и он, Софронов, в Таганке в трактире напившись пьяным, взят в таганскую часть»{46}.

В некоторых трактирах заседали отставные мелкие чиновники или просто писцы, занимавшиеся составлением прошений, писем и прочих бумаг, что необходимы были приехавшим в город по базарным дням окрестным мужикам. Среди таких трактирных «адвокатов» порой попадались настоящие знатоки, которые брались за любое дело; твердой платы за их услуги не существовало, и клиенты отчаянно с ними торговались.

«Ведь ты подумай, — толковал он, — брат маленький был, а я работал. Брат в службе служил, а я все работал, все приобретал, все строил. А мир-то вон как говорит: все поровну. Разве это закон? Да и волостной-то у нас такой же. Теперь вот и судись, как знаешь. Куда теперь обратиться-то? — Нужно подать прошение в уездный земский суд, — безапелляционным тоном говорил Сладков. — Так. А я думал к мировому? — Нет. Мировой тут ни при чем. — Так. Ну, а сколько ты, батюшка, ты возьмешь с меня за это прошение? — Целковый-рубль. — Целковый? Нет, ух так-то очень дорого, Александр Григорьевич. Ты возьми-ка подешевле. — А сколько же ты дашь? Ведь тут надо до тонкости дело-то разобрать. — Да оно так-то так, конечно, надо написать порядком, — вытягивая каждое слово, говорил мужик, — да это уж очень дорого. — Ну, так по-твоему сколько же? Говори! А то меня вон в ту каморку еще звали. — Да, положим, у вас дела есть. Как не быть дела у такого человека. Да только целковый-то, все-таки, дорого. Нельзя ли подешевле? — Да что же ты не говоришь, сколько дашь? Ведь не двугривенный же с тебя взять. — Само собой не двугривенный. Да и так-то уж дорого», — описывал трактирный торг с таким «адвокатом» присутствовавший при этом неудачливый торговец-букинист и горький пьяница Николай Свешников{47}. [см. илл.]

Опубликованные в 1897 году сведения о санитарном состоянии Петербурга дают представление об устройстве трактиров, делившихся на три разряда: «для чистой публики», «простонародные с чистой половиной» и «исключительно простонародные». «Чистые трактиры и даже второклассные рестораны — все занимают большие помещения, состоящие из семи, восьми и более, иногда до пятнадцати комнат, высоких, просторных; общие комнаты и часть кабинетов имеют окна на улицу, так что света в них достаточно; меблированы они хорошо; мебель как в общих комнатах, так и в кабинетах преимущественно мягкая; на окнах занавеси из такой же материи, какой крыта мебель. Полы большей частью паркетные; потолки хорошо выбелены, к ним подвешены люстры; стены оклеены хорошими обоями и содержатся довольно чисто; на стенах зеркала, картины и бра. Освещаются они керосином или газом». Обычный трактир «состоит из двух отделений: чистой и черной половины. Первая помещается во втором этаже, вторая — чаще в первом. В первой комнате чистой половины устроен буфет. В этой комнате, как и во всех остальных, стоят столы, покрытые белыми скатертями, и мягкая мебель. В одной комнате устроен орган. Чистая половина состоит из трех-четырех столовых общих и двух—четырех отдельных кабинетов. Черная половина состоит из двух—четырех комнат. Здесь мебель простая, столы покрыты цветными скатертями». Там находилась русская печь с закусками из рубца, капусты, колбасы и селянки на сковородке. Столы с грязной посудой, густой табачный дым, шумные разговоры — здесь гуляла публика попроще: чернорабочие, извозчики, разносчики.

Простонародные же трактиры «помещались в подвалах, хотя встречаются и в первых этажах, и занимают пять, шесть комнат». Полы в них «деревянные, некрашеные, загрязненные. Стены оклеены дешевыми обоями, покрыты жирными пятнами»{48}. К концу XIX века в Петербурге уже было 644 трактира, в них работало 11 тысяч слуг. В 1882 году в Петербурге открылась первая чайная, а затем они стали возникать повсюду — вдоль трактов, у почтовых станций и железнодорожных вокзалов, подле базаров и театров. К чаю здесь подавали горячий хлеб и свежесбитое масло, молоко, сливки и сахар. На кипящих самоварах развешивались бублики и баранки, которые всегда были теплыми, а в плетеных кузовках подавались сухари и сушки. Вскоре возникла и новая традиция чайной — держать подшивку газет, которую бесплатно мог пролистать любой посетитель.

Современники делили обычные трактирные заведения на «серые» и «грязные». «Самым несимпатичным и зловредным следует бесспорно считать «серый» трактир, — полагал петербургский бытописатель рубежа XIX—XX столетий Н. Н. Животов, — предназначенный для публики средней, между чернорабочими и достаточными людьми, таковы мелкие служащие, торговцы, разносчики, приказчики, писцы, канцеляристы, артельщики и т. п. люд. Это… вертепы, служащие для спаивания посетителей и рассчитанные только на одно пьянство, разгул и разврат… Серая публика невзыскательна, неразборчива, безответна, неумеренна, невоздержанна, и, «разойдясь», истратит все, что есть в кармане… К «грязным» относятся трактиры для чернорабочих, извозчичьи, постоялые дворы, чайные, закусочные, народные столовые и кабаки. Все помещения таких трактиров состоят из 2—3 низких, тесных комнат с промозглым, вонючим запахом: сюда набирается народу «сколько влезет», так что повернуться негде; мебель состоит из простых скамеек и столов, посуда деревянная, никогда не моющаяся… Понятно, что никто не пойдет сюда есть или пить, а идут для оргий или укрывательства»{49}.

Особо выделялись извозчичьи трактиры и постоялые дворы для приезжих крестьян. При них был большой двор с яслями для лошадей; можно было остановиться на несколько дней, поставить лошадь, получить для нее фураж и самому питаться недорого. Здесь было дешево, но грязно, стоял специфический запах. Топили здесь жарко, люди спали не раздеваясь, можно было наскоро перекусить, не снимая верхнего платья, у «катка» — стола с нехитрой снедью: свининой, требухой с огурцами, калеными яйцами, калачами, ситниками на отрубях, гороховым киселем и горячим чаем. В Москве наиболее известными из них были «Лондон» в Охотном ряду, «Коломна» на Неглинной улице, «Обжорка» Коптева за Лоскутной гостиницей (территория современной Манежной площади).

Другие имели дурную славу места пребывания воров и прочих криминальных элементов. В Петербурге таким районом была Сенная площадь с ее ночлежными домами и громадной «Вяземской лаврой» — пристанищем городского дна. Николай Свешников рассказывал: «Самая лучшая для меня торговля была в трактире «Малинник» на Сенной, против гауптвахты. Во дворе дома, где находился означенный трактир, насчитывали до пятнадцати заведений с публичными женщинами. В одну половину трактира этих женщин не пускали, но зато другая половина была переполнена ими, солдатами и разным сбродом. По вечерам и праздникам там бывала такая масса народу, что не только не хватало столов и стульев, но и все пустые пространства были заняты толпами». Другой «притон мазуриков» находился в трактире «Рим», в Апраксином переулке. Имелось еще немало заведений, в которых «пели арфистки, песенники, и играли на разных инструментах евреи. Торговля производилась почти всю ночь, и при каждом подобном заведении находились номера»{50}.

В Москве одним из самых известных притонов поначалу был «Амстердам» Н. Г. Соколова на Немецком рынке, где велась крупная карточная игра. Затем с 80-х годов печальную славу приобрели трактиры Хитрова рынка: «Каторга» в Подколокольном переулке; «Пересыльный» и «Сибирь» в Петропавловском переулке. Нищие и прочая голь обитали в «Пересыльном»; авторитетные воры, мастера-карманники и крупные скупщики краденого собирались в «Сибири». В. А. Гиляровский характеризовал «Каторгу» как «притон буйного и пьяного разврата, биржу воров и беглых»:

«На полу лежал босой старик с раскровавленным лицом. Он лежал на спине и судорожно подергивался… Изо рта шла кровавая пена…

А как раз над его головой, откинувшись на спинку самодельного стула, под звуки квартета и гармоники отставной солдат в опорках ревет дикую песню:

— Ка-да я был слабодна-ай мальчик…

Половой с бутылкой водки и двумя стаканами перешагнул через лежавшего и побежал дальше…

Я прошел в середину залы и сел у единственного пустого столика. Все те же типы, те же лица, что и прежде… Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным хлебом, те же лица, пьяные, зверские, забитые, молодые и старые, те же хриплые голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами»{51}.

Такие трактиры, помимо пьянства, служили и рассадниками преступности. Впрочем, и в некоторых даже респектабельных с виду заведениях иного клиента запросто могли «посадить на малинку»: опоить наркотиком, обыграть в карты, ограбить в бесчувственном, состоянии до нитки и выкинуть на улицу. Подобные трактиры в изобилии имелись вблизи Сухаревского рынка и на Цветном бульваре. Напротив роскошного «Эрмитажа» между Трубной улицей и Цветным бульваром стоял огромный трехэтажный дом Внукова, где находился трактир «Крым» — одно из самых опасных заведений Москвы: место сбора шулеров, аферистов, скупщиков краденого. Знаменит он был своим огромным подвалом — «Адом», где велась запрещенная азартная карточная игра; отделением «Ада» была «Треисподня», где собирались наиболее опасные криминальные элементы. «Треисподня» занимала половину подземелья и состояла из коридоров и каморок, которые делились на «адские кузницы» и «чертовы мельницы», где шла игра по-крупному. Здание, где находилась эта достопримечательность старой Москвы, снесли в 80-х годах XX века, а на его месте вырос массивный общественно-политический центр Московского горкома КПСС, впоследствии Парламентский центр России.

Собственно, для таких приключений не надо было ехать в Москву. Состоятельных клиентов-«лохов» можно было уловить и в провинции, причем в приличных заведениях — например, в Одессе известная Сонька Золотая ручка делала это в знаменитом кафе Фанкони. «Я познакомился в кафе Фанкони с Софьей Сан-Донато, — сокрушался в участке обманутый банкир Догмаров, — по причине надобности вышеназванной дамы разменять ренту на наличные деньги. Я пригласил г-жу Сан-Донато за мой стол и разменял ренту на сумму в 1 тысячу рублей. В беседе сия дама рассказала, что сегодня восьмичасовым поездом отбывает в Москву. Этим поездом и я отбывал из Одессы в Москву сегодня. Я просил разрешения сопровождать ее в дороге. Дама согласилась. Мы сговорились встретиться у вагона. В назначенное время я поджидал г-жу Сан-Донато с коробкой шоколадных конфет. Уже в вагоне г-жа Сан-Донато попросила меня купить в буфете бенедиктину. Я вышел и дал указание служащему. В моей памяти сохранились воспоминания до того момента, когда я съел несколько конфет. Что произошло далее, не помню по причине крепкого сна. Из моего дорожного саквояжа были похищены наличность и ценные бумаги на общую сумму 43 тысячи рублей»{52}.

В провинции трактиры и рестораны входили в общественный быт не без труда. Патриархальные традиции осуждали их посетителей: «Ежели случится молодому человеку холостому зайтить в трахтир и после вздумает жениться, то, как скоро узнают, что он был в трактире, то не отдадут ни за что никакой девки, только говорят: «Ох, матушка, он трахтирщик, у трактире был!»» — так отзывались о клиентах этих заведений в мещанской среде пушкинской поры. Во второй половине XIX века ситуация изменилась.

История русских провинциальных постоялых дворов и трактиров еще не написана, хотя иные из них, особенно расположенные на больших дорогах, видали в своих стенах многих известных людей и были сценой событий уездного или губернского масштаба, подобных пребыванию в безымянном заведении «инкогнито» из Петербурга — бессмертного Ивана Александровича Хлестакова.

Иной путешественник, как требовательный поэт и помещик Афанасий Фет, даже в конце XIX века не доверял придорожной кухне, полагая, что «и поныне проезжий по проселкам и уездным городам, не желающий ограничиваться прихваченною с собой закуской, вынужден брать повара, так как никаких гостиниц на пути нет, а стряпне уездных трактиров следует предпочитать сухой хлеб». Хорошо бы, конечно, содержать личного повара, если позволяли средства. Однако и менее привередливый Пушкин мечтал не только о прокладке шоссе и постройке чугунных мостов, но что при этом «заведет крещеный мир / На каждой станции трактир».

Пока избытка трактиров не было, приходилось еду брать с собой. Вот как описывал барский семейный вояж В. В. Селиванов: «На дорогу нажарили телятины, гуся, индейку, утку, испекли пирог с курицею, пирожков с фаршем и вареных лепешек, сдобных калачиков, в которые были запечены яйца цельные совсем с скорлупою. Стоило разломить тесто, вынуть яичко, и кушай его с калачиком на здоровье. Особый большой ящик назначался для харчевого запаса. Для чайного и столового приборов был изготовлен погребец. Там было все: и жестяные тарелки для стола, ножи, вилки, ложки и столовые и чайные чашки, перечница, горчичница, водка, соль, уксус, чай, сахар, салфетки и проч. Кроме погребца и ящика для харчей, был еще ящик для дорожного складного самовара… Для обороны от разбойников, об которых предания были еще свежи, особенно при неизбежном переезде через страшные леса муромские, были взяты с собой два ружья, пара пистолетов, а из холодного оружия — сабля… Поезд наш состоял из трех кибиток. В первой сидели я, брат и отец, во второй тетушка с сестрою, в третьей повар с горничными девушками и со всеми запасами для стола: провизиею, кастрюлями и проч., и, наконец, сзади всех ехали сани с овсом для продовольствия в дороге лошадей. Это был обычный порядок путешествия… Разумеется, такие путешествия обходились недорого, так что 20 или много 25 рублей ассигнациями, т.е. менее 7 рублей нынешним серебром, на 4-х тройках достаточно было доехать до Нижнего — это от нас около 500 верст, а может и более»{53}.

В лучшем случае придорожные трактиры удостаивались беглого описания проезжего: «Прямо перед вашими глазами буфет, довольно грязный, налево — комната с обыкновенными некрашеными столами, накрытыми, впрочем, салфетками, которые, напротив, чересчур разукрашены разными пятнами — следами трактирного гостеприимства; направо — то же самое. Вы спрашиваете себе отдельной комнаты. — Здесь нет никаких комнат-с! — отвечает вам господин в фартуке… Таким образом, вы догадываетесь, что это не гостиница, а трактир, который только так (на вывеске), немножко своевольно, назвался гостиницею. Впрочем, проезжающие господа иногда останавливаются здесь, чтобы, пока переменяют лошадей, напиться чаю, съесть порцию селянки, в которой самые главные материалы составляют говядина и перец, чтобы с удовольствием отведать стерляжьей ухи, действительно вкусной и сваренной из живой, только что выловленной в Волге рыбы. Главные же посетители этого трактира: какой-нибудь закутивший господин, вечно пьяный мастеровой, охотник позабавиться чайком лавочник, получивший на чай, и любитель хорошей выпивки ямщик»{54}.

Такое заведение с его «удовольствиями» неудержимо притягивало мещан. «25 октября. Был на вечеринке у Пелагеи Семеновны по зову, где было много хорошеньких нимфочек, с коими танцовали, веселились и шутили; и я очень был весел, потому что прежде были в желтом доме, где полдюжины осушили залихватского пива. На вечеринке ж были недолго, потому, что время нас призывало в желтый дом, где у нас удовольствия рекою протекали; но, однако, мы все осушили, т. е. две бутылки цымлянского и 5 бут. меду. Но я остался чист, т. е. не проиграл ни копейки. На вечеринке ж кто-то еще при нас выбил стекла и чуть-чуть не ушиб милых существ», — все же предпочел трактир дамскому обществу молодой купчик Иванушка Лапин из маленького городка Опочки на Псковщине{55}.

Сейчас же только сухие официальные сводки справочников былых времен сообщают нам, к примеру, что в 1853 году в захолустном уездном Брянске на двенадцать с половиной тысяч жителей имелись одна гостиница, один трактир и одна харчевня. Судя по всему, брянские мещане чуждались трактирных радостей и пользовались услугами более скромных заведений — 14 питейных домов, двух «погребков с виноградным вином» и четырех «выставок и штофных лавочек».

В промышленном Екатеринбурге было три буфета, 56 харчевен, 35 постоялых дворов, один кухмистерский стол; работали 32 портерных и пивных и 48 трактиров. А в богатой Казани в 70—80-х годах XIX века имелось более 150 трактиров на любой вкус. В Никольский трактир специально приглашались для игры музыканты, певцы, шарманщики — оттуда звучала полька, «Лучинушка», «Не белы снега», «Казачки». Мусульманский трактир встречал гостей портретом имама Шамиля во весь рост; здесь подавались отменный чай из Китая и различные травяные бальзамы, что отчасти успокаивало совесть гостей, оправдывавшихся тем, что они пьют не вино, а бальзам. Трактиры Рыбнорядской улицы привлекали посетителей русской, польской, кавказской, мусульманской и еврейской кухней и столами. Любители шашлыка предпочитали трактир номеров купца Афанасия Музурова; те же, кто желал отведать мясные, рыбные и фруктовые пельмени, шли в трактир «Венеция» при номерах С. А. Макашина. Кошерную пищу предлагал трактир «Сарра» в доме барона Розена{56}.

XIX век стал временем расцвета трактирного дела на Руси. Но еще более стремительно размножались питейные заведения — наследники старого московского кабака. В поэме Некрасова «Несчастные» (1856) кабак выглядит уже типичной принадлежностью уездного города:

Домишки малы, пусты лавки,

Собор, четыре кабака,

Тюрьма, шлагбаум полосатый,

Дом судный, госпиталь дощатый,

И площадь… площадь велика.

Городские питейные дома едва ли принципиально изменились по сравнению с заведениями екатерининской эпохи — увеличивались только их количество и специализация. Продолжали работать «ренсковые погреба», где продавали виноградные вина. С начала XIX века быстро росло производство пива «на английский манер». Стали открываться пивные лавки, которые в те времена назывались «портерными». Содержать портерную лавку стоило больших денег (в 1795 году — тысячу рублей). В 1807 году цена портера была 19 копеек, а «полпива» (некрепкого пива с невысокой плотностью) — 10 копеек за бутылку.

И только самая голытьба пила и кормилась на улице. На Старой площади Москвы, как и в других бойких местах, «десятка два-три здоровых и сильных торговок, с грубыми, загорелыми лицами, приносили на толкучку большие горшки, в простонародье называемые корчагами, завернутые в рваные одеяла и разную ветошь. В этих горшках находились горячие щи, похлебка, вареный горох и каша; около каждого горшка, на булыжной мостовой, стояла корзина с черным хлебом, деревянными чашками и ложками. Тут же на площади, под открытым небом, стояли небольшие столы и скамейки, грязные, всегда залитые кушаньем и разными объедками. Здесь целый день происходила кормежка люмпен-пролетариата, который за две копейки мог получить миску горячих щей и кусок черного хлеба. Для отдыха торговки садились на свои горшки. Когда подходил желающий есть, торговка вставала с горшка, поднимала с него грязную покрышку и наливала в деревянную чашку горячих щей. Тут же стояли несколько разносчиков с небольшими лотками с лежавшими на них вареными рубцами, печенкой, колбасой и обрезками мяса и сала, называемыми «собачьей радостью»; с этой закуской бедняк шел в кабак{57}.

«Записки охотника» И. С. Тургенева позволяют нам заглянуть в деревенский кабачок середины XIX века: «Устройство их чрезвычайно просто. Они состоят обыкновенно из темных сеней и белой избы, разделенной надвое перегородкой, за которую никто из посетителей не имеет права заходить. В этой перегородке, над широким дубовым столом, проделано большое продольное отверстие. На этом столе, или стойке, продается вино. Запечатанные штофы разной величины рядком стоят на полках, прямо против отверстия. В передней части избы, предоставленной посетителям, находятся лавки, две-три пустые бочки, угловой стол. Деревенские кабаки большей частью довольно темны, и почти никогда не увидите вы на их бревенчатых стенах каких-нибудь ярко раскрашенных лубочных картин, без которых редкая изба обходится».

Фактическим хозяином и «душой» такого заведения являлся целовальник — как правило, человек деловой и хваткий, как персонаж тургеневского рассказа «Певцы» Николай Иваныч: «Некогда стройный, кудрявый и румяный парень, теперь же необычайно толстый, уже поседевший мужчина с заплывшим лицом, хитро-добродушными глазками и жирным лбом, перетянутым морщинами, словно нитками, — уже более двадцати лет проживает в Колотовке. Николай Иваныч человек расторопный и сметливый, как большая часть целовальников. Не отличаясь ни особенной любезностью, ни говорливостью, он обладает даром привлекать и удерживать у себя гостей, которым как-то весело сидеть перед его стойкой под спокойным и приветливым, хотя зорким взглядом флегматического хозяина. У него много здравого смысла; ему хорошо знаком и помещичий быт, и крестьянский, и мещанский; в трудных случаях он мог бы подать неглупый совет, но, как человек осторожный и эгоист, предпочитает оставаться в стороне и разве только отдаленными, словно без всякого намерения произнесенными намеками наводит своих посетителей — и то любимых им посетителей — на путь истины. Он знает толк во всем, что важно или занимательно для русского человека: в лошадях и в скотине, в лесе, в кирпичах, в посуде, в красном товаре и в кожевенном, в песнях и в плясках. Когда у него нет посещения, он обыкновенно сидит, как мешок, на земле перед дверью своей избы, подвернув под себя свои тонкие ножки, и перекидывается ласковыми словцами со всеми прохожими. Много видал он на своем веку, пережил не один десяток мелких дворян, заезжавших к нему за «очищенным», знает всё, что делается на сто верст кругом, и никогда не пробалтывается, не показывает даже виду, что ему и то известно, чего не подозревает самый проницательный становой»{58}.

Такой кабак был спокойнее городского, за исключением праздничных дней, и вполне мог служить местом отдыха для небогатого местного помещика или чиновника. Там могли не только пьянствовать, но и степенно беседовать или устроить состязание певцов. Питейный дом был, по сути, единственным общественным заведением на десятки верст вокруг; именно там можно было встретить родственника или старого приятеля, узнать новости, справиться о видах на урожай, обсудить волнующие всех проблемы. Не случайно во время подготовки отмены крепостного права полицейские агенты сообщали, о чем говорят посетители городских и сельских кабаков:

«19 января (1858 года. — И. К., Е. Н.) в харчевне на Невском крестьянин Коренев читал рескрипт и с ненавистью говорил: «Хорошо, что правительство обратило на нас внимание, а то каких-нибудь 70 тыс. человек дворян тяготело над большинством, истязало крестьян, драло с них шкуру» и проч. Слушатели его поддакивали….

19 января в Дементьевском кабаке собрались крестьяне гр. Нироди (?) и говорили: «Нужно послать в деревню письмо о том, чтобы живущие там крестьяне не повиновались нынешнему старосте, выбранному помещиком, так как власть его над ними уже прекратилась, и они уже выбрали нового старосту, который находится тут же». Выбранный староста благодарил за доверие и угостил избирателей водкой…

19 января в харчевне близ Николаевской железной дороги несколько крестьян, по-видимому зажиточных, вели между собою беседу о предстоящем освобождении крестьян на волю. Они выражали сожаление, что в учрежденные по сему предмету комитеты не назначают депутатов от крестьян, и думают, что положение, которое составят эти комитеты, будет весьма неудовлетворительно для крестьян, ибо дворяне позаботятся о своих выгодах. В этом распоряжении они видят дурное предзнаменование для себя и полагают, что слухи о том, что даруемая свобода будет хуже нынешней крепости, могут оказаться справедливыми….

18 сентября в портерной на Гагаринской улице один мелкий торговец и с ним огородник неприлично отзывались о правительстве, говоря: «Вот установили и комитет, а когда будет толк, неизвестно,— все плати оброки господам, должны еще 50 рублей снести». Причем дерзость первого дошла даже до ругательства»{59}.

Не случайно именно с кабаков началось тогда массовое крестьянское движение, направленное против злоупотреблений откупщиков. Откупное хозяйство и могущество его владельцев достигли к середине XIX века апогея.

 

Продолжение I

Продолжение II

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.