Пропп Владимир. Исторические корни Волшебной сказки. (Продолжение I).

Глава V. Волшебные дары

 

I. Волшебный помощник

 

1. Помощники

Давая в руки героя волшебное средство, сказка достигает вершины. С этого момента конец уже предвидится. Между героем, вышедшим из дома и бредущим «куда глаза глядят», и героем, выходящим от яги, — огромная разница. Герой теперь твердо идет к своей цели и знает, что он ее достигнет. Он даже склонен слегка прихвастнуть. Для его помощника его желания — «лишь службишка, не служба». В дальнейшем герой играет чисто пассивную роль. Все делает за него его помощник или он действует при помощи волшебного средства. Помощник доставляет его в дальние края, похищает царевну, решает ее задачи, побивает змея или вражеское воинство, спасает его от погони. Тем не менее он все же герой. Помощник есть выражение его силы и способности.

Список помощников, имеющихся в репертуаре русской сказки, довольно велик. Здесь могут быть рассмотрены только самые типичные. Рассмотрение помощника неотделимо от рассмотрения волшебных предметов. Они действуют совершенно одинаково. Так, и ковер-самолет, и орел, и конь, и волк доставляют героя в иное царство. Поэтому волшебные помощники и волшебные предметы объединены в одну главу. Все помощники представляют собой одну группу персонажей. Мы рассмотрим сперва отдельных помощников такими, какими их дает сказка. Попутно могут быть привлечены некоторые материалы, объясняющие данного помощника. Каждый помощник в отдельности, однако, не объясняет всей категории помощников. После рассмотрения каждого помощника в отдельности мы рассмотрим всю категорию и только тогда получим общее суждение о помощниках. Но и это суждение еще не может быть окончательным. Мы должны изучить все функции помощника, и только тогда картина будет исчерпана. Эти функции выделены нами в отдельные главы. Так, доставка героя в иное царство, разрешение задач царевны, борьба со змеем изучаются отдельно. Вопрос сложен и широк и не может быть решен сразу. Разрешение его откроется постепенно.

2. Превращенный герой

К сказанному надо еще прибавить, что в сказке помощник может рассматриваться как персонифицированная способность героя. В лесу герой получает или животное или способность превращаться в животное. Так, если герой в одном случае садится на коня и едет, а в другом случае мы читаем: «Только что Иван, купеческий сын, надел перстень на руку, как тотчас оборотился конем и побежал на двор Елены Прекрасной» (Аф. 209), то для хода действия эти случаи играют одинаковую роль. Мы этот факт пока только регистрируем. Но он уже дает нам некоторое объяснение, почему Иван при всей своей пассивности все же герой. Мы достаточно изучили сказку, чтобы установить, что герой, превращенный в животное, — древнее героя, получающего животное. Герой и его помощник есть функционально одно лицо. Герой-животное преобразовался в героя плюс животное.

3. Орел

Среди помощников героя имеется орел или другая птица.

Функция птицы всегда только одна — она переносит героя в иное царство. Эта переправа нас займет в особой главе. Мы пока органичимся изучением орла как такового. В сказке о «Морском царе и Василисе Премудрой» (219) гeрой хочет убить орла, но тот просит выкормить его. «Возьми меня лучше к себе да прокорми три года» (Аф. 219). «Не пожалей меня кормить, и прокорми меня девять месяцев, и я тебе все уплачу. Давай мне шесть коров или шесть волов каждые сутки на пропитанье; хотя тебе и трудно будет, но я тебе все уплачу» (К. 6). Орел оказывается чрезвычайно требовательным и прожорливым, но герой терпеливо носит ему все, что тот требует. «Мужик послушался, взял орла в избу к себе, стал его кормить мясом: то овцу зарежет, то теленка. В дому мужик не один жил; семья была большая — стали на него ворчать, что он весь на орла проживается» (220).

Мы видим, что орел здесь выкармливается. Здесь перед нами вполне историческое явление. У сибирских народов орлы выкармливались, и выкармливались с особой целью. «Его следует кормить до смерти, — говорит Д. К. Зеленин, — и затем — хоронить. — Никогда не следует в этих случаях жаловаться по поводу расходов, связанных с пропитанием орла: он заплатит сторицей. Случалось, говорят, в старину, что орлы являлись к жилищу людей на зимовку. В таких случаях, бывало, половину своего скота хозяин скармливал орлу. Весной, улетая, орел поклонами благодарил хозяев, и в таких случаях хозяева быстро и необычайно богатели» (Зеленин 1936, 183).

Здесь хозяин делает то же самое, что делает герой сказки: скармливает орлу весь скот. Однако случай, сообщаемый Зелениным, — поздний. Мы знаем, что орла не просто отпускали, а убивали. По мнению Штернберга, это убиение означало усылание орла. У айну орла убивали и перед убиением к орлу обращались с такой молитвой: «О драгоценное божество, о ты, божественная птица, прошу, внемли моим словам Ты не принадлежишь к этому миру, ибо твой дом там, где творец и его золотые орлы… Когда ты придешь к нему (к своему отцу), скажи: я жил долгое время среди айну, которые как отец и мать возрастили меня» и пр. (Штернберг 1936, 119) Это кормление и убиение орла имеют целью умилостивить духа — хозяина орлов, позднее — творца. Смысл молитвы: «Меня содержали хорошо, помоги людям, которые это сделали». Акт убиения есть акт усылания.

Что мы видим в сказке? В сказке герой, правда, не убивает орла. Он, продержавши его три года, только хочет убить его. «Взял охотник нож, отточил на бруске. «Пойду, — говорит, — зарежу орла; здороветь он не здоровеет, даром только хлеб ест!»" (Аф. 221). Но все же он кормит его еще год или два, а затем отпускает его на волю. Орел берет его с собой в тридесятое царство. Они улетают вместе. Момент улетания в сказке соответствует отсыланию через смерть в обряде. В обряде орла кормят, а затем его отсылают к его отцам. В сказке это отразилось как отпускание на волю. Орел прилетает не к отцу орлов, а к своей «старшей сестрице» и рассказывает ей следующее: «А и вечные веки бы вам по мне сокрушаться да слезами горючими обливаться, коли б не сыскался мне благодетель — вот этот охотник; он меня три года лечил и кормил, через него свет божий вижу» (Аф. 221), т. е. он поступает именно так, как айну требует этого от своего орла в своей молитве. Награда, действительно, не заставляет себя ждать. «»Спасибо тебе, мужичок! Вот тебе злато и серебро и каменье самоцветное, бери сколько душе угодно!» Мужик ничего не берет, только просит медного ларчика с медными ключиками» (220).

Этот случай интересен тем, что он содержит в себе элементы разложения обряда. Он показывает, что сказка отражает позднюю стадию ее, как это мы видим и в других случаях. Кормление орла показано как нечто, что герою в тягость, как нечто ненужное и бессмысленное. «Орел так много поедал, что всю скотину приел; не стало у царя ни овцы, ни коровы… Царь везде занимал скотину и целый год кормил орла» (219). Или: купец «взял птицу орла и понес домой. Тотчас убил быка и налил полный ушат медовой сыты: надолго, думает, хватит орлу корму; а орел все зараз приел и выпил» (224). Таким образом, ненужность и непонятность здесь выражена довольно ясно. Последующее обогащение есть чудо.

Сопоставляя кормление орла в сказке и в культовой действительности Сибири, мы должны бы объяснить и эту действительность. Но мы уже выше указывали на выкармливание тотемных животных. Кормление орла — частный случай его.

Все это дает нам право на следующее заключение: мотив кормления орла создался на основе некогда имевшегося обычая. Исторически кормление есть подготовка к убиению жертвенного животного, т. е. к отосланию его к хозяину с целью возбудить расположение этого хозяина. В сказке убивание переосмыслено в пощаду, в отпуск на волю и улетание, а расположение хозяина — в передачу герою предмета, дающего ему могущество и богатство.

Выводы эти получены главным образом на сибирских материалах. Сибирские материалы по культу орла интересны еще другим: они показывают взаимоотношение между обладателями орла и орлом-помощником. Между птицей и шаманом существует теснейшая связь. На языке гиляков орел носит такое же название, как и шаман, именно «чам». У тунгусских шаманов Забайкалья белоголовый орел — хранитель и покровитель шамана. Изображение его (из железа) помещается на короне шамана, на дужках между рогами. У телеутов орел называется «птица хозяин неба» — он непременный спутник и помощник шамана. «Это он во время камланья сопутствует ему в его странствиях на небо и в подземный мир, охраняя его от несчастий в пути, а также отводит по назначению жертвенных животных различным божествам». На облачении шамана фигурируют части орла: кости, перья, когти. Наконец, шаманский кафтан по воззрениям сибирских народов является изображением птицы. Согласно этому у тунгусов, енисейских остяков и у многих других кафтан выкраивается наподобие птицы и обшивается длинной бахромой, символизирующий крылья и перья этой птицы (Штернберг 1936, 121). Эти материалы дополнительно характеризуют едино-сущие между героем и его помощником.

4. Крылатый конь

Мы переходим теперь к другому помощнику героя, а именно к коню. Вряд ли есть необходимость доказывать, что конь, лошадь, вступает в человеческую культуру и в человеческое сознание позже, чем животные леса. Общение человека с лесными животными теряется в исторической дали, приручение лошади может быть прослежено. С появлением коня необходимо проследить еще одно обстоятельство. Лошадь появилась не на смену лесным животным, а в совершенно новых хозяйственных функциях. Можно сказать, что лошадь появилась на смену оленю, может быть — собаке, но нельзя сказать, что лошадь появилась на смену птице или медведю, что она взяла на себя их хозяйственную роль, их хозяйственные функции.

Как же этот переход отразился в фольклоре? Мы опять видим, что новая форма хозяйства не сразу создает эквивалентные ей формы мышления. Есть период, когда эти новые формы вступают в конфликт со старым мышлением. Новая форма хозяйства вводит новые образы. Эти новые образы создают новую религию — но не сразу. Происходит в языке наименование коня птицей, т. е. перенос старого слова на новый образ. То же происходит в фольклоре: конь облекается в птичий образ. Так создается образ крылатого коня. «Мы знаем теперь, — говорит Н. Я. Марр, — что «лошадь» означала в доисторические времена и «птицу», но «птица» семантически связана с «небом», и заменить «лошадь» на земле в человеческом быту и материальной обстановке до-истории, конечно, не могла птица» (Марр 1934, 125; 1922, 133).

Замена птицы лошадью, по-видимому, азиатско-европейское явление. Египет получил лошадь поздно, в Америке лошадь была неизвестна до появления европейцев (Hermes). Но и там тот же процесс может быть прослежен, но он прослеживается не на птице, а на медведе. В американском мифе медведь-хозяин уносит мальчика под землю И предлагает ему выбрать себе медведя, т. е. помощника. Мальчик выбирает себе черного. «Медведь-хозяин начал рычать, и вдруг фыркнул и прыгнул на черного медведя. Он залез под него, подбросил его, и вместо медведя там стояла великолепная черная лошадь» (Dorsey 1904, 139). Этот случай ясно показывает, как новое животное берет на себя религиозные функции старого. Лошадь заменяет медведя в роли помощника, приобретаемого «под землей» от хозяина медведей. Но эта лошадь еще содержит в себе черты медвежьего происхождения. У нее на шее медвежья шкура, совершенно так же, как у нашего Сивки по бокам птичьи крылья. Короче, происходит ассимиляция одного животного с другим.

Любопытно, что появление лошади в Америке создает совершенно те же обряды и фольклорные мотивы, что и в Европе. На это указывал еще Анучин, изучая скифские погребения, сходные с американскими. Если у умершего была любимая лошадь, устанавливает Дорси, родственники убивали эту лошадь на могиле, думая, что она донесет его в страну духов, или же срезали несколько конских волос и клали их в могилу. Волосы давали такую же власть над конем, какую они дают в сказке. Эти случаи показывают закономерность появления одинаковых обрядовых и фольклорных мотивов в зависимости от явлений хозяйственной и социальной жизни. Эти же случаи объясняют крылатость коня.

5. Выкармливание коня

Конь перенял на себя не только атрибуты (крылья), но и функции птицы. Подобно тотемному животному, подобно сказочному орлу, он, уже не будучи тотемным животным, выкармливается. Однако это выкармливание приняло иные формы, оно значительно ослаблено по сравнению с грандиозным выкармливанием орла, поедающего весь скот царя. Выкармливание коня дает ему волшебную силу, но внешне ассимилируется с действительностью: «Дай мини три зари напастись на расе» (Аф. 160) — слабый отголосок такой же просьбы орла и, как мы видели выше, благодарных животных — «корми меня три года». До трех раз накормил пшеной белояровой, и только видели, как садилсе — не видели, куда укатилсе» (Ск. 112).

Выкармливание коня — частный случай выкармливания чудесных или волшебных животных. Так, выкармливаются благодарные животные, орел, конь, и, наконец, даже змей выкармливается злой царевной или сестрой. На тотемическое происхождение этого мотива уже указывалось. Выкармливание коня показывает, что дело не просто в питании животного. Кормление придает коню волшебную силу. После кормления «на двенадцати росах» или «пшеной белояровой» он из «паршивого жеребенка» превращается в того огненного и сильного красавца, какой нужен герою. Это же придает коню волшебную силу. «Стал Иван водить свою лошадь каждое утро и каждый вечер в зеленые луга на пастбище, и вот как прошло 12 зорь утренних да 12 зорь вечерних — сделалась его лошадь такая сильная, крепкая да красивая, что ни вздумать, ни взгадать, разве в сказке сказать, и такая разумная, что только Иван на уме помыслит, а она уже ведает» (аф. 185). Еще резче эти волшебные качества, вызываемые кормлением, выражены в другом случае: «Ты в эти дни корми меня овсом, тогда я спрячу тебя под копыто» (См. 341). Это превращение художественно выражено средствами контрастности: до кормления он паршивый жеребенок, после кормления — статный конь. Образ паршивого жеребенка есть чисто сказочное образование- сказка любит контрасты: точно так же именно Иван-дурак оказывается героем, а Чернавка — царевной. Мы напрасно будем искать обрядовых аналогий к мотиву, что именно слабое или заморенное животное подвергается кормлению культового характера.

6. Замогильный конь

Коню в области религиозных представлений посвящено несколько исследований (Анучин; Negelein 1901а; 19016; 1903; Stengel; Malten 1914; Radermacher 1916; Howey; Худяков 1933). Эти исследования на разном материале довольно единообразно приводят к тому, что в религии конь некогда представлял собой заупокойное животное. Нам необходимо установить, отсюда ли идет и сказочный конь (который исследователями не привлекается) или же он создается как-нибудь совершенно иначе.

Историческое рассмотрение здесь довольно трудно. Предшественники коня — другие животные. Мы напрасно будем искать материал в глубокой древности. Главный материал — материал культурных народов.

Уже выше мы видели, что конь дарится герою его умершим отцом из-за могилы. Там в центре внимания стоял дарящий отец, здесь наше внимание будет обращено на коня. Каков исторический субстрат этого мотива? Известно, что коней хоронили вместе с воинами. «Убивали лошадей и рабов с тем намерением, чтобы эти существа, погребенные вместе с умершим, служили ему в могиле, как служили при жизни», — так говорит Фюстель де Куланж (Фюстель де Куланж). Это в точности соответствует сказочному «служи ему, как и мне служил» (Аф. 179). Но в чем состоит служба коня умершему? Конь — ездовое животное. Поэтому совершенно прав Негелейн, когда он говорит: «Что обычай давать при смерти герою с собой коня есть следствие его функции уносителя, носителя или путеводителя в лучшую сторону, — учит аналогия с столь неизбежной для эскимоса собакой» (Negelein 1901а, 373). Эскимосы дают в могилу собаку, греки — лошадь. Но здесь имеется одно противоречие: в сказке умерший отец со своим конем никуда не уезжает из могилы, а пребывает вместе с конем тут же. Интересно, что так же обстояло с верованиями греков. Вундт просто ошибается, когда говорит: «Душа павшего на поле битвы воина уносится, согласно верованию греков, римлян и германцев, на быстроногом коне в Царство душ» (Вундт 111). Возможно, что в некоторых случаях это и так, но, как правило, это для античности неверно.

Первоначально, как мы видели, умерший никуда не удалялся. С развитием пространственных представлений ему стали приписывать далекий путь и дальний полет. Затем, когда с переходом на оседлое земледелие круг интересов сосредоточивается на земле, когда является привязанность к своей земле, когда появляется культ предков, умершие мыслятся уже не ушедшими, а живущими здесь же в доме, у очага, под порогом или в земле, в могиле. Лошадь же осталась как атрибут умершего вообще, хотя, собственно, утеряла свой смысл. Так, например, как указывает Роде, в Беотии были найдены надгробные рельефы, на которых умерший, сидя на коне, или ведя коня, принимает приношения (Rohde 2413). Негелейн указывает на то, что вообще на греческих и даже позже на христианских могильных плитах имеется конь. «Он непременный атрибут героса, т. е. в более позднее время умершего мужчины вообще» (Negelein 1901a, 378). Роде очень осторожно высказывает предположение, что конь здесь «символ умершего, вступающего в мир духов».

Более точен Мальтен, считая, что мертвец в эллинской вере появляется одновременно и в форме коня, и сидя верхом на коне, обладая им. Ни тот, ни другой ничего не говорят о движении на коне. Сравнительное изучение материала показывает, что мертвец-животное превратился в мертвеца плюс животное, и этим объясняется та двойственность, которой не заметил Роде, но видит Мальтен, мертвец есть конь, но он же обладатель коня. В сказке также есть противоречие, но противоречие иного характера: отец не летает на коне, но на коне летает сын. Полет на коне есть более древнее, доземледельческое явление, он развился из полета в образе птицы или на птице. Отец, живущий с конем в могиле, — явление более позднее, присоединенное позже; оно отражает культ предков и могилы предка: отец на коне уже не летает.

Здесь можно еще упомянуть, что в некоторых деталях сказка показывает более архаические черты, чем греческая религия. В сказке конь подарен мертвецом, в греческой мифологии дарителем коня всегда являются уже боги. Так, Афина дает Беллерофонту уздечку, при помощи которой он укрощает Пегаса. Точно так же иногда поступает отец в сказке: он или сообщает заклинательную формулу, или дает волосок коня или его уздечку (Аф. 182, 184, 170).

Этими указаниями пока можно ограничиться. Они показывают историчность мотива коня, пребывающего при мертвеце в могиле, они отвечают на вопрос, поставленный в начале. Конь не только в религиях, но и в сказке представляется заупокойным животным.

7. Отвергнутый и обмененный конь

В рассмотренном нами мотиве конь предстал перед нами действительно как заупокойное животное, и сказка подтверждает выводы, к которым приходят исследователи коня в религии. Это наблюдение подтверждается рассмотрением мотива отвергнутого или ложного коня. Лошадь, предлагаемая живым отцом, не годится, тогда как лошадь, подаренная из-за могилы, есть богатырское животное. «Которую лошадь ударит по крестцу, так и с ног долой упадет; из 500 лошадей не выбрал ни одной по себе лошади, и сказывает своему отцу, что «я, батюшка, у тебя не выбрал ни одной лошади; теперь пойду в чистое поле, в зеленые луга — не выберу ль по себе лошади в табунах?»".

Та лошадь, на которой Иван ездит до своей отправки, обыкновенная лошадь, — не годится. Это ему сообщает и яга. Поэтому герой у яги очень часто меняет коня. «Она велела ему оставить своего коня у ней, а на ее двукрылом ехать к ее старшей сестре» (Аф. 171). У второй сестры этот конь обменен на четырехкрылого, а у третьей сестры — на шестикрылого.

Вот почему не годится отцовский обычный конь. Он — земное существо, он не крылат. У входа в иной мир герой получает иного коня.

8. Конь в подвале

Но какой же конь тогда годится? Яга указывает на это совершенно точно: «Как нет у твоего батюшки доброго коня? — Есть добрый конь, заперт за тремя дверьми, третьи двери уж копытом пробивает» (Аф. 175). Не годится конь на конюшне отца. Годится только тот конь, который взят из склепа. Правда, сказка никогда не говорит, что это склеп. Для сказки это просто подвал или погреб, иногда даже «казенный погреб». Но детали не оставляют никакого сомнения, что этот погреб — могила. «Поди ты в цисто поле, на нем стоит двенадцать дубоу, под этими дубами лежит камень-плита. Подыми ты эту плиту, тут и выскоцит конь прадедка твоево» (Ск. 112). «Под тем камнем подвал открылся, в подвале стоят три коня богатырские, по стенам висит сбруя ратная» (Аф. 137). «Отвечает старуха: «Пойдем со мной». Привела его к горе, указала место: «Скапывай эту землю». Иван-царевич скопал… вошел под землю» (Аф. 156). «На этой горе стоял дуб вершков двадцать толщины, а под этим дубом стоял склеп. В этом склепе за дверьми два жеребца стояли» (Он. зав. 143). Все это слишком явные признаки могилы. И холм, и камень, и плита, и даже дерево указывают на то, что этот подвал просто склеп.

Когда Иван сходит в этот подвал, то конь иногда радостно ржет ему навстречу. Иван ломает двери, конь рвет цепи. Выше мы видели, что волшебное средство передавалось по женской линии. Посвящаемый получал не какое-нибудь средство, а тотемный знак рода своей жены. Здесь ничего этого уже нет. Конь передается по мужской линии. Герой получает определенного коня «не деда твоего, а прадеда твоего». Радостное ржание коня показывает, что явился настоящий, правомочный владелец коня, явился его наследник.

Анализ этого мотива подтверждает вывод о замогильном характере сказочного коня и дополняет картину связи коня с предками его владельца.

9. Масть коня

В свете этих материалов для нас небезразлична масть коня. Правда, сказка называет все существующие масти. Он и сивый, и бурый, и каурый, и рыжий и т. д. Такое разнообразие отражает действительность, но вызвано отчасти и тем, что образ коня в сказке часто утраивается, и все три коня имеют разную масть. Если, однако, всмотреться в это разнообразие несколько ближе, то можно- заметить преобладание двух мастей: сивой и рыжей. Он — белый, даже серебряный, «что ни шерстинка, то серебринка» (Аф. 138), т. е. ослепительно белый, «бело-голубой» (См. 298). Из трех коней — черного, серого и белого — последним, т. е. самым сильным и прекрасным, является белый (Яворский 312); черный, рыжий, сивый — Аф. 184). С другой стороны, из трех коней (серый, вороной, рыжий — 139) нередко последним назван рыжий конь. На русских иконах, изображающих змееборство, конь почти всегда или совершенно белый или огненно-красный. В этих случаях красный цвет явно представляет собой цвет пламени, что соответствует огненной природе коня.

Белый же цвет есть цвет потусторонних существ, что достаточно ясно показал Негелейн в специальной работе о значении белого цвета (Negelein 1901д, 79 ff). Белый цвет есть цвет существ, потерявших телесность. Поэтому привидения представляются белыми. Таким является и конь, и не случайно он иногда назван невидимым: «В некотором царстве, в некотором государстве есть зеленые луга, и там есть кобылица-невидимка, и у ей 12 жеребят» (См. 184). «А у его подарена царя-Невидима лошадь-невидимка» (181). В одном случае он назван «бело-губым» (298). Формула, «что ни шерстинка, то серебринка», также указывает на его белый цвет, указывает на ослепительность этого цвета. Отсюда такие выражения, как «не можно его в глаза видеть, не только что на нем ездить» (Худ. 36).

Везде, где конь играет культовую роль, он всегда белый. «У бурят хозяин царства Уле, Нагад-Саган-Зорин, рисуется как обладатель белой лошади с белым копытом» (Зеленин 1936, 218). В якутском мифе змей насмешливо приглашает героя сесть «на посмертного коня». Он садится на «чисто белого коня… имеющего с середины спины, подобно птице, серебряные крылья» (Худяков 1890, 142). «Совершенно белая лошадь» вообще часто встречается у якутов (137) Греки приносили в жертву только белых лошадей (Stengel 212). В Апокалипсисе смерть сидит верхом на «бледном коне» (Malten 1914, 188). В германских народных представлениях смерть является верхом на тощей белой кляче (211). Недаром и Гораций называет смерть «бледная смерть» («pallida mors»). Подобные примеры показывают, что масть не случайное, не безразличное явление, и если бы при статистических вычислениях оказалось, что сивая или белая лошадь не занимает первого места по частоте встречаемости, то это ничего не доказало бы: наличие в сказке белого, голубого коня и наличие его же в представлениях, связанных с загробным миром, заставляет видеть именно в этой форме наиболее архаическую форму коня, а остальные масти признать реалистическими деформациями, тем более, что эта форма коня вяжется с образом коня в целом и его связью с замогильным миром.

10. Огненная природа коня

Наблюдение над мастью показывает, что конь иногда представляется рыжим, а на иконах, изображающих Георгия на коне в борьбе со змеем, — красным Нет необходимости повторять здесь детали, касающиеся огненной природы коня: из ноздрей сыплются искры, из ушей валит огонь и дым и т. д. Нам необходимо объяснить это явление.

Почему и как образ коня сливается с представлением об огне? Есть ли материалы, могущие показать, как эта связь произошла?

Мы знаем, что основная функция коня — посредничество между двумя царствами. Он уносит героя в тридесятое царство. В верованиях он часто уносит умершего в страну мертвых.

Точно таким же посредником был и огонь. В мифах Америки, Африки, Океании и Сибири герой без всякой помощи животных, только при помощи огня отправляется на небо. Приведем несколько примеров. У якутов: «Потом выкопал яму в семь печатных сажень; развел тут огонь, исщепав семь больших деревьев. Взлетел на верхнее место белым молодым ястребом» (Худяков 1890, 97). Итак, чтобы подняться на небо, герой возжигает большой огонь и подымается на небо. Самое интересное то, что он при этом превращается в птицу. Это показывает, что старые зооморфные образы еще не забыты, что здесь старая традиция превращения в животное встретилась с новым фактором — фактором огня. Но не первичен ли здесь огонь? «Люди… много позднее стали видеть в сожжении трупов отправку на небо»,

— говорит Д.К. Зеленин (Зеленин 1936, 257). Герой микронезийского мифа пытается попасть на небо к своему отцу. Он пытается взлететь, но это ему не удается. «Но он не отказался от своего намерения, возжег большой огонь и при помощи дыма поднялся во второй раз к небу, где он, наконец, достиг объятий своего отца» (Frobenius 18986, 116). Впрочем нет необходимости долго останавливаться на этом явлении. На нем основано как сжигание трупов, так и сожжение жертв. Итак, наряду с животными огонь некогда представлялся посредником между двумя мирами. Когда появляется лошадь, роль огня переносится на лошадь. Примером этого служит не только сказка. Примером этого служит религия. Здесь в качестве исторической ступени к сказке можно указать на два явления: на соединение культа огня с культом лошади, классический пример которого дает Индия, и на ту роль, которую огонь и лошадь играют в шаманизме. Классической страной, где издавна водились кони и откуда они, вероятно, распространились по всему миру, была Индия. И действительно, в ведической религии мы видим наиболее полное развитие коня-огня в лице бога Агни. Вот как Ольденберг описывает церемонию возжигания священного коня: «Старший жрец приказывает одному из подчиненных жрецов: «Приведи коня». Конь стоит около того места, на котором должно происходить трение огня, так, чтобы он взирал на процесс трения… Нет никакого сомнения, что конь есть не что иное, как воплощение Агни» (Oldenberg 77). Здесь конь взирает на трение, но в ведических гимнах он добывается из огнива: «Агни, которого новорожденным произвели путем трения две палочки» (Ригведа). Агни не только по очень многим деталям, но и по существу, по своей основной функции совпадает с конем. Он — бог-посредник («вестник») между двумя мирами, в огне отводящий умерших в поднебесье. Религия Вед — стадиально очень позднее явление. «Ригведа» — жречески-богословское произведение, которое, однако, несомненно косвенно отражает народные представления.

Здесь нелишне будет указать, что и сказочный конь, совершенно как ведический огненный конь Агни, добывается из огнива. Но Ригведа сохранила древнюю форму огнива — две палочки, сказка заменяет ее огнивом новой формации — кремнем и кресалом.

Совпадение между ведическим Агни и русским сказочным конем настолько полное, что сопоставление их могло бы составить предмет особой работы. Овсянико-Куликовский в своей работе о культе огня в эпоху Вед собрал несколько сот эпитетов бога-огня Агни (Овсянико-Куликовский 1887). И хотя изучение эпитетов, оторванных от того объекта, к которому они прилагаются, может привести к ложным заключениям, но все же такие эпитеты, как «имеющий светлую спину», «с пламенеющей пастью», «с пламенеющей головой», «знак которого есть дым», «с золотыми волосами», «с золотыми зубами», «с золотой бородой» и др. в приложении к богу огню-коню слишком близки к сказке, чтобы быть случайными. Они основаны на тех же представлениях, что и сказка.

Мы здесь не будем разрабатывать эту связь, это завело бы нас слишком далеко. Нам достаточно указать, что огненный конь, посредник между двумя мирами, имеется в религии скотоводческого народа, создавшего государственность. Изучение Агни позволяет объяснить природу коня. Она получилась из слияния представлений о коне и об огне как посредниках между двумя мирами. Из трех основ коня — птицы, лошади и огня — огонь есть наиболее поздний элемент, птица — наиболее древний.

Уже говорилось о том, что эту роль посредника между двумя мирами может играть не только божество (это уже знак поздней культуры, какой и является культура ведической религии), но и шаман. Шаман также действует при помощи огня. Штернберг описывает камлание, виденное им самим. «Если бес больного упорно не хочет уходить, то шаман призывает особого духа, который обращается в огненный шар и забирается в брюхо шамана, а оттуда во все самые отдаленные части его тела, так что шаман во время сеанса выпускает огонь изо рта, из носа, из любой части тела» (Штернберг 1936, 46). Этот случай показывает, что выпускание огня из рта, глаз, ушей и т. д. вовсе не есть нечто, свойственное только сказке.

Такое же представление, по Нансену, имеется у эскимосов. «Признаком шаманов является то, что они выдыхают огонь» (Nansen 252). Впрочем это обычно делает только черный шаман. Нансен сопоставляет его с огнедышащим дьяволом средних веков и полагает, что представление об огнедышащем шамане сложилось под европейским влиянием, тогда как дело обстоит как раз наоборот. Огнедышащий дьявол есть последнее отражение представления об огнедышащем посреднике между царством живых в мертвых. Такое же представление имеется у племени йоруба в Африке. Герой мифа, Шанго, получает мощное волшебное средство от своего отца. Он его съедает. Люди собираются на совет. Все по очереди говорят. Когда очередь доходит до героя, «из его рта стал ударять огонь. Все ужаснулись. Тогда Шанго понял, что он, как бог, не подчинен никому, топнул ногой и вознесся» (Frobenius 18986, 235). Мы здесь имеем прообраз позднейших огненных вознесений, вплоть до огненной колесницы пророка Ильи (Holland). Но конь обнаруживает связь с шаманством не только с этой стороны, не только как огнедышащее существо. Шаман часто имеет коня в качестве помощника или вообще имеет связь с ним.

Попов так описывает камлание у якутов (Попов 130). «Шаман входит и с помощью своего помощника надевает костюм. Ему Дают пучок белых конских волос, часть из которых он бросает в огонь — это служит угощением и располагает к нему духов, которые очень любят дым жженого волоса». Нужно прибавить, что шаман сидит на белой кобыльей шкуре. Однако, что за странный вкус у духов, что они «любят запах жженого волоса», и почему это «служит угощением и располагает к шаману духов-помощников?» Сказка показывает совершенно ясно, что сожжение волос есть магическое средство привлечения духа, и, любит или не любит он этот запах, он вынужден будет явиться. Достаточно «припалить» три волоса, чтобы вызвать коня. Это и делает шаман.

В данном случае к нему являются не кони, а духи, относительно облика которых ничего не говорится. Но мы знаем, что в числе помощников шамана имеются и лошади. «В сказаниях бурят некоторые умершие шаманы считаются обладателями белого, пегого или черного коня, на каком они разъезжают при жизни и на котором теперь посещают окрестности своего улуса» (Зеленин 1936, 299). К онгону, называемому «покровительница телеутов», минусинский шаман обращается со словами: «На сине-сивом коне ты приехал сюда в полдень из гор Кузнецка». В якутском мифе дьявол действует так: «Тут дьявол перевернул свой бубен, сел на него, три раза ударил его своей палкой, и бубен этот превратился в кобылу с тремя ногами. Севши на нее, он поехал прямо на восток» (Худяков 1890, 142).

11. Конь и звезды

Здесь нужно указать еще на одну особенность облика коня. У него «по бокам часты звезды, во лбу ясный месяц». Легко представить себе, что конь, как посредник между небом и землей, мог быть наделен признаками неба. В «Ригведе» небо сравнивается с конем, украшенным жемчугами: «Подобно темной лошади, украшенной жемчугами, «pitar» украсили небо звездами» (Ригведа XI, 8, 11). К этому месту Людвиг замечает, что конь здесь взят как символ неба. С этим можно сопоставить, что Агни иногда тоже отождествляется с Луной (Риведа II, 2, 2). «Как бы вестником с неба освещаешь ты людские роды во все ночи».

Однако очень возможно, что конь как ночное небо есть вторичное образование от коня дневного, от коня солнца. Если в образе коня-луны есть что-то натянутое, искусственное (и встречается он редко), то колесница бога солнца Гелиоса, колесница Индры или солнечная ладья бога Ра полны торжества и красоты. Однако в сказку они не попали. Они умерли вместе с верой. Только слабые отголоски можно найти в образах чисто аксессуарного порядка, вроде, например, той кобылицы, на которой баба-яга «каждый день вокруг света облетает» (Аф. 159) или трех всадников в сказке о Василисе. Солнце отразилось в сказке не в своей динамике. Солнце отразилось в сказке как царство и как дворец, о чем речь еще впереди. В этой связи интересно отметить то, что образ дыхания огнем в египетской религии приписывается именно солнцу, и что и сказочный конь и с этой стороны, может быть, отражает солнце. «О ты — (Ра, бог солнца, или просто солнце), сущий в своем яйце, сияющий из своего круга, ты подымаешься на своем горизонте и сияешь подобно золоту над небом… ты пускаешь струи огня из своего рта» (Книга мертвых, XVII).

12. Конь и вода

Другая особенность коня — это его связь с водой. Эту связь с водой он также разделяет со своими европейскими и азиатскими собратьями — с индийским Агни и с греческим Пегасом. Правда, этот морской конь несколько необычен в сказке, встречается сравнительно реже и не всегда является помощником героя. Он появляется по ночам и портит сенокос, съедает и топчет сено, и братья отправляются его подкарауливать. «Вот в самую полуночь поднялась погода, всколыхалось море и выходит из морской глубины чудная кобылица, подбежала к первому стогу и принялась пожирать сено» (Аф. 105). Но и конь-помощник иногда имеет отношение к воде. Встречный старик говорит герою: «У твоего батюшки есть тридцать лошадей — все, как одна; поди домой, прикажи конюхам напоить их из синя моря; которая лошадь наперед выдвинется, забредет в воду по самую шею, и как станет пить — на синем море начнут волны подыматься, из берега в берег колыхаться, — ту и бери!» (157).

По сравнению с хтонической и замогильной природой коня его водная природа — явление вторичное и более позднее. Мальтен доказал это для Греции, Ольденберг — для Индии. Подобно сказочному коню, греческий Пегас имеет некоторое отношение к воде. Ударом копыта он открывает новый ключ на Геликоне — ключ Гиппокрены. Здесь ясна первоначальная хтоническая природа коня. Беллерофонт ловит его уздечкой, данной ему Афиной, когда он пьет из пейренского ключа на Акрокоринфе. Еще резче эту связь с водой обнаруживают божественные кони Посейдона, морского бога. Их он иногда дарит тому, кто обращается, к нему с благочестивой молитвой. Такую упряжку он подарил, например, Пелопсу, который при помощи этих коней отвоевывает себе невесту у Эномая, обогнав его на ристалище. Коня с золотой двусторонней гривой, выходящего из моря, наблюдают и аргонавты.

По исследованию Мальтена, Посейдон не всегда был морским богом — он некогда был богом суши. Он первоначально — хтонический бог, «дающий произрастать благодати в семени и источнике» (Malten 1914, 179). Уже тогда он был связан с конем. «Лишь через жителей побережий, а вернее — благодаря колонизации через море — властитель пресных вод стал властителем вод морских» (179). С превращением его в морского бога и кони его стали морскими конями (179, 181, 185). И действительно:

образ коня, выходящего из воды, не может быть первичным, он должен был получиться исторически, и процесс этот для Греции прослежен. Нечто подобное произошло в Индии. О божественном коне Агни сообщается, что он apam napat — дитя вод. Ольденберг предполагает, что apam napat некогда был особым водяным существом, которое слилось с Агни. Он, «имеющий морское водяное одеяние» (Ригведа, V, 65, 2). «Из вод ты, чистый, возникаешь» (II, 1), «Ему способствуют воды в озерах» (III, 1, 3) и т. д.

13. Некоторые другие помощники

Конь и орел — не единственные помощники героя. Здесь не может быть речи о том, чтобы дать полную номенклатуру и систему сказочных помощников, мы рассмотрим только наиболее существенные, важные образы их. Рассмотрев орла и коня как наиболее типичные примеры помощников-животных, мы кратко коснемся некоторых антропоморфных помощников.

Особую категорию помощников составляют всякого рода необыкновенные искусники. Часто это братья, из которых каждый обладает каким-нибудь одним уменьем. Иногда это встречные богатыри, совершенно необыкновенные по своей наружности и по своим качествам. Количество их очень велико. По указателю Больте и Поливки можно установить около сорока названий таких искусников.

Наиболее яркой фигурой из этих помощников является Мороз-Трескун, или Студенец. Изображается он разно, иногда и не изображается вовсе. В одной сказке это старик с завязанной головой. «Что у тебя голова повязана?» — «Волосы завязаны; как их опущу, так и сделается мороз» (Худ. 33). Таким же он представляется и у братьев (Гримм 71). У него шляпа надета на одно ухо. Когда герой выговаривает ему за это, он говорит: «Если я надену шляпу прямо, то будет страшный мороз, и птицы упадут мертвыми на землю».

Русская сказка знает и другой, более яркий образ. «Дальше идет старик старый, старый, сопливый, сопли, как с крыши висят замерзсши, с носа висят» (См. 183). Функция этого «Мороза-Трескуна» всегда одна: у царевны героям топят жаркую баню, чтобы извести их. Здесь помогает Студенец. «Живо вскочил в баню, в угол дунул, в другой плюнул — вся баня остыла, а в углах снег лежит» (Аф. 137).

Характер этой фигуры довольно ясен. Это хозяин погоды, хозяин зимы и мороза. Подобные фигуры встречаются, например, в мифах северных индейцев. «Много лет тому назад было очень холодно на земле. На верхнем конце реки был большой ледник, от которого исходил ледяной холод. Все животные отправлялись, чтобы убить человека, который делал холод, но все замерзали. (Пробует это и койот, но замерзает, затем отправляется лиса.) Лиса побежала дальше, и при каждом шаге, который она проходила, из-под ее ног ударял огонь. Она вошла в дом (где жил Мороз) и топнула один раз своей ногой (повторяется 4 раза). Когда она топнула четыре раза, весь лед растаял и стало опять тепло» (Boas 1895, 5).

В этом случае хозяин мороза, холода враждебен человеку. Но герою, который уже вступил в иной мир, он покоряется. Очень интересно, что в одной русской сказке (См. 183) Старик совершенно так же, как благодарные животные, просит: «Иван Кобылин сын, покорми мене хлебцем, я тебе худым временем пригожусь». Совершенно такую же просьбу, как мы видели выше, произносит орел. Можно предположить, что здесь отразились представления, что хозяина стихий можно себе подчинить и заставить его служить себе. Герой именно и заставляет их служить себе. Правда, обычно они просто встречены случайно и взяты с собой. Но эта случайность, очевидно, покрыла собой другие формы покорения хозяина, одной из которых могла быть умилостивительная или иная жертва, выраженная здесь словами «покорми меня».

Другой фигурой такого же порядка является фигура усыни. «Идеть путем-дорогою, пришел к реке широкой в три версты; на берегу стоит человек, спер реку ртом, рыбу ловит усом, на языке варит да кушает» (Аф. 141). Если попытаться нарисовать себе фигуру этого усыни, то мы невольно придем к образу запруды и верши, через которую пропускается вода. Другими словами, если Мороз-Трескун есть персонифицированная сила природы, то здесь мы имеем персонифицированное орудие. Мы этот случай пока просто отмечаем. Связь орудий с помощниками и волшебными предметами разработана ниже. усыня иногда помещается сказочником не на берегу, а в самую воду. Он — хозяин реки и рыб, божество, дарующее обилие рыб и удачную ловлю. Собственно в сказке он роли никакой не играет. Он — эпизодическая фигура. Иногда он служит в роли помощника, переправляющего героя через воду в иное царство. По его усам герой переходит через воду: «А по его усу, словно по мосту, пешие идут, конные скачут, обозы едут» (142). Нужно, однако, упомянуть, что даже и здесь рыбья натура этого существа может быть выяснена из сравнений. В иных случаях герой переходит через реку по спине огромной рыбы. Такие существа также встречаются на ступени веры, например в Северной Америке. В индейском сказании братья хотят испытать силу одного из них. Они идут на реку. «Вечером они расположились и стали дразнить своего брата и таскать его за волосы. Но ему до этого не было никакого дела, он лег и надел свою бобровую шапку. Тогда река начала подыматься, и его братья и сестры должны были бежать от воды на гору, в то время как он спокойно остался у огня. Хотя кругом все было покрыто водой, он у своего огня остался сухим» (Boas 1895, 23).

Интересно, что в этом случае, совершенно так же, как и в русской и в немецкой сказке, движение шапки вызывает стихию. Эта шапка относится к разряду волшебных предметов, которые будут рассмотрены ниже. В этом случае, мы, однако, видим только стихию, не видим ловли рыб. В другом индейском сказании мы читаем: «»Дети, знаете ли вы, где Азан сделал запруду реки?» — «Нет, где же?» — «Там-то и там-то». Они пошли туда и нашли Азана, который запрудил реку и уже почти вычерпал воду, чтобы выловить рыб». Они его уничтожают (Unkel 286). Здесь запруживающее реку существо опять связано с рыбами. Это существо не всегда представляется антропоморфным. В другом индейском сказании над рекой стоит огромный лось с расставленными ногами и убивает (глотает) всякого, кто спускается по реке (Boas 1895, 2).

Братом гусыни обычно выступает Горыня (или Вертогор или Горыныч). «И гуляет Горыня-богатырь и горы ногой толкает» (Аф. 83). Это — дух гор. «Шли, шли, доходят до богатыря, до Горынеча. Горыныч на мизинче гору качает» (3В 45). «Видишь, поставлен я горы ворочать» (Аф. 93). По свидетельству Штернберга, гиляки называют членов рода хозяина моря «толь нивух», т. е. «морской человек», хозяина гор — «наль нивух» — «горный человек». Такой «торный человек», или один из «хозяев гор», — и наш сказочный Горыныч. Роль его неопределенна. Иногда он спасает героя от потони (93), иногда играет роль ложного героя, старшего брата, предающего младшего. Но даже в тех случаях, когда он играет роль ложного героя, он подчинен герою. Сказочный герой — это мощный шаман, которому подчиняются хозяева погоды, рек и рыб, гор и лесов. Как и все подобные искусные помощники, Вертогор встречен случайно. Но мотив подчинения его сквозит в афанасьевской сказке № 93. «Подъезжает к Вертогору; стал его просить, а он в ответ: «Рад бы принять тебя, Иван-царевич, да мне самому жить немного. Видишь, поставлен я горы ворочать; как справлюсь с этими последними — тут и смерть моя»". Впоследствии герой добывает щетку, которая при бросании превращается в горы, и этим дает Вертогору новую пищу. Здесь мотив, присущий бегству и погоне (гребешок и щетка обычно спасают от погони непосредственно), использован иначе, перемещен. Это перемещение здесь очень интересно и показывает, что жизнь хозяина стихии должна быть поддерживаема человеком. Без этой поддержки он гибнет. Так и усыня просит:

«Накорми меня». За эту поддержку эти хозяева оказывают содействие человеку после его смерти, а шаману — при жизни.

Античность также имеет своих Вертогоров, но уже в качестве поверженных богов. Они борются в числе гигантов против Зевса, выворачивая горы, и ставят их Друг на друга для штурма неба.

Третьим братом или богатырем обычно назван Дубыня, или Вертодуб. «Видит: человек дубы с корнями вырывает: «Здравствуй, Дубыня! Что ты это делаешь?» — «Дубы вырываю». — «Будь ты мне братом названным, пойдем со мной’» (Худ. 33). Этот Дубыня потом побивает вражескую рать. В одной сказке (Аф. 142) он назван не Дубыня, а Дугиня — «Дугиня-богатырь, хоть какое дерево в дугу согнет». Можно бы думать, что здесь имеется ложная этимология, однако в греческом мифе мы имеем именно «сгибателя сосен». Такого «сгибателя сосен», разбойника Синиса, который привязывает к соснам людей и разрывает их, встречает и наказывает Тесей.

Очевидно, что если усыня есть «человек рек», Горыня — «человек гор», то Дубыня представляет собой «человека леса». В этом он сходен с ягой, так же как помощник Студенец или Мороз-Трескун — с дарителем Морозкой. Дубыня иногда даже и выступает не как помощник, а как даритель. Герой встречает человека, несущего дрова в лес. «Зачем в лес дрова несешь?» — «Да это не простые дрова». — «А какие же?» — «Да такие: коли разбросить их, так вдруг целое войско явится» (Аф. 144).

Таким образом из огромного количества всяческих искусников четыре типа могут быть определены как хозяева стихий. Это — Мороз-Трескун, усыня, Горыня и Дубыня. Они подчиняются герою в силу совершаемых им культовых или иных действий, но этот момент в сказке сохранен лишь в рудиментах и заменен случайной встречей с этими помощниками.

Мы можем обратиться к другой группе искусников, которые ничего общего с хозяевами стихий не имеют. К ним относятся стрелец, скороход, кузнец, зоркий, чуткий, кормчий, пловец и др.

Сопоставление материалов показывает, что они представляют собой персонифицированные способности проникновения вдаль, ввысь и вглубь. С ними мы еще встретимся при изучении их функций в связи с трудными задачами царевны.

14. Развитие представлений о помощнике

При всем разнообразии помощники в сказке составляют некую группу, объединенную функциональным единством.

Все, что здесь говорилось об отдельных видах помощников, имеет только частное значение. Мы должны поставить вопрос о помощниках вообще, как общем явлении сказочного канона. С передачей герою помощника мы уже встречались. Помощника герою часто дарит яга. Исторические корни яги выяснены. Она связана с посвящением. В обряд посвящения входила передача юноше волшебной или магической власти над животными. Однако исторические параллели к отдельным видам помощника не привели нас к обряду посвящения. Они привели нас к шаманизму, к культу предков, к загробным представлениям. Когда умер обряд, фигура помощника не умерла с ним, а в связи с экономическим и социальным развитием стала эволюционировать, дойдя до ангелов-хранителей и святых христианской церкви. Одним из звеньев этого развития является и сказка.

В истории помощников можно в основном наметить три ступени или три звена. Первое звено — приобретение помощника so время обряда посвящения, второе — приобретение помощника шаманом, третье — приобретение помощника в загробном мире мертвецом. Эти три звена не следуют механически друг за другом. Это — ориентировочные вехи, указывающие направление развития. Рассмотрим сперва вопрос о помощниках в пределах обряда посвящения.

Вопрос этот очень мало разработан в этнографии, хотя он касается самой сути посвящения. Шурц, специально занимавшийся вопросом о посвящении, не уделяет этой стороне дела никакого внимания. Гораздо больше говорит об этом Вебстер. «Фундаментальной доктриной была вера в личного духа-хранителя, в которого путем различных обрядов фаллического характера члены общества, как предполагали, превращались» (Webster 125).

Итак, во время обряда посвящения юноша превращался в своего помощника. Даже, если бы мы знали только это, мы бы уже были вправе поставить вопрос о связи сказочного помощника с институтом посвящения. Это объяснило бы нам как приобретение его в царстве смерти (ибо посвящаемый предполагался умершим), так и связь этого помощника с миром предков. На эту связь указывалось выше, особенно при изучении коня и благодарных животных. Это же объясняет связь помощника с миром предков. Дух-помощник у некоторых племен Северной Америки носит название Маниту. Этот Маниту передается по наследству. «Когда юноша готовится встретить духа-помощника, он ожидает встретить не какого-нибудь одного, а помощника своего клана» (151). Таким образом, между посвящаемым и его помощником имеется предустановленная связь. В сказке герой прежде всего ищет коня, притом не какого-нибудь коня, а коня своего отца, и этот конь уже давно ждет своего повелителя. Во всех этих случаях Вебстер называет помощника безразлично guardian spirit. Но мы знаем, что этот помощник имеет животную природу. Частью этого обряда были пляски, при которых надевали на себя шкуру различных животных — быков, медведей, лебедей, волков и др. Головы их служили масками (183). Это и символизировало превращение в животное. С другой стороны, способность эта передавалась предками, старшими — исполнителями обряда посвящения (61). Посвященные путем песен и плясок вызывали помощника (151). Ни песен, ни плясок сказка не сохранила. Она заменила их заклинательной формулой. Там, где выработалась многоступенчатость тайных братств, переход от низшей к высшей ступени разрешался только тем, кто обладал таким помощником. Доступ к этим обществам зависит от приобретения каждым мальчиком во время наступления половой зрелости личного духа-хранителя (Маниту или индивидуального тотема), такого же, каким обладает тайный союз, в который он стремится вступить» (152). У племени квакиутл эти помощники и связанные с ними привилегии, добытые каждой благородной семьей, передаются прямым потомкам по мужской линии или через женитьбу на дочери такого мужского потомка зятю, а через него — его внукам (150). Все эти указания очень важны. Они, между прочим, объясняют испытание героя, который перед вступлением в брак должен доказать, что у него есть помощник. На этом, как мы увидим ниже, основан мотив «трудных задач». Они же ставят в связь приобретение помощника и вступление в брак, о чем речь будет при анализе царевны.

Но и Вебстер, откуда заимствованы эти сведения, ничего не говорит о смысле и значении приобретения помощника. Мы можем здесь сослаться на легенду, приведенную у Боаса. «Один человек пошел однажды в горы, чтобы охотиться на горных коз. Тут он встретил черного медведя, который взял его в свой дом.

Он учил его искусству ловить лососей и строить лодки. Через два года он вернулся на свою родину. Когда он пришел, все люди боялись его, так как он выглядел, как медведь… он не мог говорить и не хотел есть ничего вареного. Тогда его натерли волшебными травами и он стал опять человеком… Отныне, когда он испытывал нужду, он всегда уходил к своему другу, медведю, и он всегда ему помогал. Зимой он ловил ему свежих лососей, когда никто другой ловить не мог. Человек этот построил дом и нарисовал на нем красками медведя. Его сестра выткала медведя в покрывало, с которым пляшут. Поэтому потомки сестры имеют знаком медведя» (Boas 1895, 293). В этом рассказе ясно и пребывание два года в доме медведя, и то, что по возвращении герой теряет речь, и то, что он хочет есть только сырое. Этот случай важен тем, что он показывает результаты пребывания в доме медведя, и тем самым вскрывает цель и смысл соответствующего обряда: герой возвращается великим охотником, имеющим власть над животными. Этот случай показывает также, почему животные-помощники столь разнообразны. Дело вовсе не в том (как полагают некоторые этнографы), чтобы овладеть сильным животным. Этот медведь учит строить лодки и ловить рыбу — занятие, вовсе не свойственное медведям. Эту функцию могло бы исполнить любое другое животное. Животное важно не своей физической силой, а своей связью, принадлежностью к царству животных вообще.

Такова древнейшая форма, древнейший источник мотива волшебного помощника. О том, что было до того, как появилось посвящение, мы можем только гадать, материалов же, могущих раскрыть эту праформу, нет.

Здесь нет еще тех разнообразных функций, которые свойственны помощнику, в частности нет посредничества между двумя мирами. Нет здесь также антропоморфных и невидимых помощников. Способность превращения в свой тотем или своего помощника мы должны в свете этих материалов признать наиболее архаической формой власти над помощниками. Сказка, как мы видим, ее сохранила. Охотничьи цели мы должны признать древнейшим движущим мотивом, вызвавшим в свет понятие о помощнике или Маниту или, по английской терминологии, guardian spirit.

Однако охотничьих функций сказка почти не сохранила. Есть некоторые рудименты их в тех, например, случаях, когда герой, живя в лесу с злой сестрой, получает от волка, медведя и льва по детенышу; эти звери в сказке именуются «охотой» героя.

Там, где нет (может быть уже нет) посвящения, приобретение помощника происходит индивидуально. Форма приобретения помощника, однако, сильно напоминает то, что происходит при обряде: нет только лица, производящего посвящение. Юноша один уходит в лес или на гору, молчит, постится и т. д. Такая форма имеется как в Америке, так и в Африке. Анкерман, ссылаясь на Триля, говорит о племени фнаг следующее: «Праотец каждого рода (Sippe) имел животное в качестве «elanela». Это слово Триль переводит как «animal voue ‘a um homme», т. е. животное, обязанное человеку помощью» (Ankermann 139). Однако явление индивидуального приобретения помощника в целом более позднее явление. В этих случаях помощника приобретают уже не все, а большей частью только избранные, шаманы, которые и считаются обладателями могущественных духов, животных-помощников. Как тайные союзы постепенно замыкаются в касту, показал Вебстер. Но шаманы большей частью все же еще не образуют касты. «Каждый индеец, — говорит Геберлин, имеет духа-помощника, которого он находит в юности или позже, иногда и нескольких — специально для охоты, рыбной ловли, промыслов, войны и т. д. Помощники против болезней — духи шаманов. Большинство этих духов имеет форму животных» (Haeberlin).

Это приводит нас к рассмотрению помощников шамана. То, чего недостает в образе помощника, добываемого при посвящении, — посредничества между двумя мирами и др., — дает нам помощник шамана. Это — более поздняя ступень. «Сверхъестественная сила шамана, — говорит Штернберг, — покоится не в нем самом, а в тех духах-помощниках, которые находятся в его распоряжении. Это они изгоняют болезни, они ведут шамана в самые отдаленные, недоступные обыкновенному смертному места, чтобы отыскивать и выручать душу больного, они помогают приводить душу умершего в загробный мир и они внушают ответы на все запросы, предъявляемые шаману. Без этих духов шаман бессилен. Шаман, потерявший своих духов, перестает быть шаманом, иногда даже умирает» (Штернберг 1936, 141). Способы, какими шаман приобретает помощников, различны.

Кребер, исследовавший религию индейцев в Калифорнии, говорит: «Самый обычный путь приобретения шаманской силы в Калифорнии — это видеть сны. Дух, будь ли то дух животного или местности, солнца или другого предмета природы, умерший родственник или совершенно бестелесный дух, навещает будущего шамана в его снах, и установившаяся между ними связь есть источник и основа силы его. Дух становится его духом-хранителем или «personal», от него он получает песни и обряды или знание заклинаний, что дает ему способность вызвать или отозвать болезнь и делать и выносить то, чего другие не могут» (Kroeber 1907, IV, 325).

В Калифорнии у племени шасту полагают, что земля полна некиих «потенций, болей», которые обитают преимущественно в человеческом виде в скалах, озерах, порогах, на солнце, луне и т. д., или же они животные, насылающие болезнь, смерть и всяческое зло. Они же являются помощниками шаманов (Preuss 1911, 235). Приобретение помощников происходит иначе, чем это описывает Кребер. Здесь помощник «стреляет» в шамана, который при этом испытывает внезапную боль (einen zucken den Schmerz). Вспомним, что в сказке конь лягает героя, отчего он приобретает силу.

Материалов по помощнику шамана так много, что нет необходимости входить в этот материал подробно. Остановимся только на некоторых случаях, особенно близких к сказке и объясняющих ее. Особый интерес представляют для нас материалы по алтайцам, сообщенные Анохиным. «Помощь ару кормосов является необходимой при сношениях с духами неба и подземного мира, путь к которым загражден препятствиями. Препятствия эти подробно описываются в камланиях. Шаман побеждает все препятствия исключительно только с помощью ару кбрмосов. Во время путешествия они являются живой силой и охраняют шамана от опасностей, ведут борьбу со злыми духами, встречающимися в пути. Ару кормосы невидимо облекают собой шамана: сидят на его плече, на голове, на руках, на ногах, в различных направлениях опоясывают его стан и в призываниях именуются за это броней или обручем (у одних шаманов их больше, у других меньше). Во главе всех духов, составляющих шаманскую броню, стоит всегда личный кровный дух-покровитель, от которого шаман ведет свое преемство» (Анохин 29). Здесь помощник уже утерял свою животную природу. Он стал невидимым. Очень характерно название духа «броней». Настоящая стихия сказочного помощника — воздух. Таков, например, Шмат-Разум и другие невидимые помощники героя. «Шмат-Разум! ты здесь?» — «Здесь, не бойся, я от тебя не отстану» (Аф. 212). Этот «Невидим» является посредником между двумя мирами. Он по воздуху переносит героя в иной мир. Но наряду с невидимыми помощниками имеются у алтайцев и зооморфные существа. Одно из таких существ — Суйла. Он имеет конские глаза и видит кругом на таком расстоянии, которое можно проехать в 30 дней. Некоторые шаманы представляют себе Суйлу в виде птицы беркута с лошадиными глазами (Анохин 13). Эта смена происходит не сразу, переходом являются гибридные существа.

Можно наблюдать, что охотничья функция помощников постепенно отходит на задний план, сменяясь функцией лечения и функцией посредничества между двумя мирами. Особое значение начинают приобретать животные, служащие для передвижения (отсюда конь), а с ними ассимилируются средства передвижения, в особенности лодка. Так, в сказке искусники оказываются уже в лодке, составляют команду корабля. В лодке же плывут и аргонавты весьма сходные с нашими Симеонами. Эта поездка в иной мир как в античности, так и в нашей сказке, уже совсем вытеснила охотничью основу. Шаман и его помощники постепенно становятся уже не охотниками, а лекарями, охотниками за душами. В вавилонском мифе Нергал, отправляясь в подземный мир, берет с собой семь помощников, данных ему отцом. Их имена — молния, лихорадка, зной и др. Таблички плохо сохранились, но отсутствие охоты, отправка в иное царство, персонификация стихий, связь с шаманизмом-лечением ясны. В дальнейшем Нергал женится на Эришкигал, царице подземного царства. Очевидно, семеро помощников ему при этом помогают. Таким образом эта наиболее поздняя стадия наиболее близка к сказке (Jeremias 22).

Это приводит нас к рассмотрению посмертного помощника. Первоначально, когда между жизнью и смертью еще не делали резкого отличия, естественно, не могло быть специфической фигуры посмертного помощника. Но так как весь комплекс посвящения теснейшим образом связан с представлением о смерти, элементы его перешли в культ мертвых, создав посмертных помощников, последним ответвлением которых можно считать представление об ангелах, т. е. полузооморфных (крылатых) существах, уносящих душу на небо. Явление это — позднее, оно дает свой расцвет в государственном культе мертвых, каковой в наиболее развитой форме мы имеем в древнем Египте. Из работ Тураева, Видемана, Брэстеда и других мы знаем, что такого рода посмертные помощники имелись и в Египте. В гробницах были найдены пластинки с изображением гениев, как выражается Тураев, «помогавших покойнику за гробом».

Специальное рассмотрение этого египтологического вопроса не может входить в наши задачи. Наша задача — указать на имеющуюся здесь связь.

Мы наметили основные этапы в развитии помощника. Наиболее древней формой оказалось представление о превращении в животное во время посвящения. В дальнейшем он приобретается индивидуально, а еще позже — только шаманом. С приобретением его шаманом он приобретает новые функции — функции посредничества между двумя мирами, а охотничья природа помощника начинает отступать на задний план. Фигура помощника также начинает меняться. Животное начинает уступать духу, а среди животных начинают появляться животные, связанные с передвижением человека: орел сливается с конем. Но если набросанная здесь схема верна, то сказка отразила все стадии его развития: сказка знает и превращения, и помощников — зверей, и птиц, и духов, и группу искусников, связь которых с охотничьими орудиями все еще ясна у алтайцев; и коня, и т. д. Вопрос же, как эта фигура попадает в сказку, есть вопрос общий о том, как вообще религиозные представления попадают в сказку. Об этом мы скажем в последней главе.

II. Волшебный предмет

15. Предмет и помощник

Рассмотрение волшебного помощника облегчает и подготовляет рассмотрение волшебного предмета. Между ними существует теснейшее родство.

Легко заметить, что эти предметы представляют собой лишь частный случай помощника. Помощники, живые существа и волшебные предметы, принципиально функционируют совершенно одинаково. Так, конь переносит героя за тридевять земель, но то же достигается при помощи ковра-самолета или сапог-самоходов. Конь побивает рать, но и дубина сама бьет врагов и даже берет их в плен и т. д. Конечно, есть специфические помощники и специфические предметы, которые не могут быть взаимозаменяемы. Но эти отдельные случаи не нарушают принципа морфологического родства их. Число волшебных предметов в сказке так велико, что описательное рассмотрение их не приведет ни к каким результатам. Нет, кажется, такого предмета, который не мог бы фигурировать как предмет волшебный. Тут различные предметы одежды (шапка, рубашка, сапоги, пояс) и украшения (кольцо, шпильки), орудия и оружие (меч, дубина, клюка, лук, ружье, кнут, палка, тросточка), всякого рода сумки, мешки, кошельки, сосуды (бочки), части тела животных (волосы, перья, зубы, голова, сердце, яйца), музыкальные инструменты (свистки, рожки, гусли, скрипка), различные предметы обихода (огниво, кремень, полотенца, щетки, ковры, клубочки, зеркала, книги, карты), напитки (вода, зелье), плоды и ягоды. Сколько бы мы ни классифицировали и ни перечисляли их, этот перечень не дает ключа к их пониманию.

Не лучше будет, если мы подойдем к предметам со стороны их функций. Одни и те же функции приписываются различным предметам и наоборот. Так, молодцы, исполняющие приказания героя, могут являться из рожка (Аф. 186), из сумы (187), из бочки (197), из ящичка (189), из-под тросточки, если ею ударить о землю (193), из волшебной книги (212), из кольца (156, 190, 191). Функции эти будут нами изучены специально. Так, функция переноса героя в тридесятое царство составит предмет особой главы.

Поэтому мы будем классифицировать волшебные предметы иначе: мы рассмотрим их не по группам предметов как таковых, и не по функциям, а по общности их происхождения, поскольку это позволяют нам материалы.

16. Когти, волосы, шкурки, зубы

Волшебные предметы не только морфологически родственны волшебным помощникам. Они имеют такое же происхождение, как последние. Так, многие волшебные предметы представляют собой части тела животного: шкурки, волоски, зубы и т. д. Мы знаем, что при посвящении юноши получали власть над животными и что внешним выражением этого было то, что им давалась часть этого животного. Отныне юноша носил ее с собой в мешочке, или он ее съедал, или, наконец, эти части втирались в человека. Таким образом, к этой категории надо еще отнести мази: они тоже животного происхождения, как это легко прослеживается и в сказке.

Чаще, однако, часть животного дается в руки и служит средством власти над животным. Это происходит даже при индивидуальном приобретении помощника. У индейцев арапахо для этого уходят на вершину горы. «Через два-три, максимум семь дней, мужчине является дух-покровитель, обычно — маленькое животное в человеческом облике, которое, однако, убегая, принимает животный вид» (Preuss 1911, 249). Шкура такого животного затем носится. Из этих и подобных случаев мы заключаем, что древнейшая форма волшебных предметов — части животных. Смысл такого подарка в сказке сохранен с полной ясностью: волоски из хвоста коня дают власть над конем. То же относится к птицам: «И вот главная птица встает, дает ему перышко из головы: «Вот, этот волосок похрани, спрячь: какая бы беда ни случилась, так ты только этот волосок вынь, из руки в руку перемени, — мы тебе поможем во всем»" (3В 129). Герой получает щучью косточку, в критический момент щука прячет его в своем гнезде или глотает его, герой превращается в нее (Ж. ст. 265; вариант: он получает воронью косточку, львиный коготь, рыбью чешуйку и пр.). Финист Ясный Сокол также дарит девушке перо из своего крыла: «Махни им в правую сторону «в миг перед тобой явится все, что душе угодно» (Аф. 235). Формула «все, что душе угодно», конечно, — поздняя замена других, более древних и более точных желаний. Эти желания сосредоточивались вокруг самого животного, вокруг животного — добычи. В американских мифах это сквозит совершенно ясно. «Он увидел человека, сидящего на высоком берегу. Его ноги свисали над пропастью. У него было две круглых трещотки. Он пел и бил трещотками о землю. Тогда буйволы появлялись толпами по каждую сторону его, падали на берег и оказывались убитыми» (Kroeber 1907, I, 75). Известно, что трещотки обычно делались в форме животного, чаще всего — птицы. Таким образом мы и здесь находим то явление, что вовсе не надо обладать сильным животным, чтобы иметь власть над животными. Принципиально ворон может дать хорошую охоту на буйволов. Такая вера имеется у многих народов, в том числе у народов, не знающих обряда посвящения. Такая вера имеется у вогульских охотников. Д. К. Зеленин говорит: «Вогульское поверье гласит: если иметь при себе мордочку лисицы, соболя или горностая, то все будет удаваться» (Зеленин 1929, 56).

Если наше наблюдение верно, если между животным помощником (субъектом помощи) и животным, на которое охотятся (объект помощи), не обязательно существует связь, то любое животное и любой предмет могут служить помощником, Тогда несоответствие между помощником и его функцией, неприкрепленность функции к отдельным животным или предметам, создающие впечатление фантастики, не просто прием поэтического творчества, а также исторически обосновано в первобытном мышлении. Описывая лекарские мешки, играющие роль при посвящении, Фрэзер говорит: «Эта сумка изготовлена из кожи животного (выдры, кошки, змеи, медведя, енота, волка, совы, горностая) и имеет форму, отдаленно напоминающую форму соответствующего животного. Одна из таких сумок имеется у каждого члена общества; он держит в ней нелепой формы предметы, являющиеся его амулетами или «чарами»" (Фрэзер 652) Эти талисманы и амулеты, в основе своей связанные с животными, и есть прообраз наших «волшебных даров», среди которых особый класс представляют всякого рода мешки, сумки, кошельки, коробочки и т. д. Из этих сумок и ларчиков появляются духи-помощники. Это приводит нас к предметам (не только животного происхождения), из которых появляются духи. Но раньше, чем перейти к этим предметам, надо рассмотреть те предметы, для которых можно показать их происхождение из орудий.

17. Предметы-орудия

Все, о чем говорилось до сих пор, показывает одну знаменательную черту в мышлении первобытного человека. Главную роль в охоте играет якобы не орудие: не стрелы, сети, силки, ловушки. Главное — магическая сила, умение привлечь животное. Если животное убивалось, то это происходило не потому, что стрелок был ловок или стрела была хороша; это происходило оттого, что охотник знал заклинание, подводящее зверя под его стрелу, потому что он имел над ним магическую власть в виде мешочка с волосками и т. д. Функция орудия испытывается пока как нечто вторичное. Энгельс говорит: «…различные ложные представления о природе, о существе самого человека, о духах, волшебных силах и т. д. имеют по большей части экономическую основу лишь в отрицательном смысле; низкое экономическое развитие предысторического периода имеет в качестве дополнения, а порой в качестве условия и даже в качестве причины ложные представления о природе» (Маркс, Энгельс XXVII, 419). Частный случай такого неправильного представления о природе мы имеем здесь. По мере того, как совершенствуются орудия, можно наблюдать следующее явление: магическая сила, приписываемая сперва животному-помощнику через какую-нибудь часть его, переносится теперь на предмет. Человек в меньшей степени замечает свое усилие и в большей — работу орудия. Так получается концепция, что орудие работает не в силу прилагаемых усилий (чем совершеннее орудие, тем меньше усилия), а в силу присущих ему волшебных свойств. Получается представление об орудии, работающем без человека, за человека. Орудие теперь обожествляется. Обожествленное орудие наряду с волшебным волосами и пр. есть второй, более поздний, субстрат в истории волшебных предметов. Функции орудия являются причиной его обожествления. Очень наивно, но вместе с тем совершенно правильно об этом говорится в северорусской рукописи XVI века «Сад спасения», посвященной обращению в христианство лопарей. «Аще иногда камнем зверя убиет — камень почитает, и аще палицею поразит ловимое — палицу боготворит» (Харузин 1890, 137). Это чисто охотничья вера ‘держится еще при примитивном земледелии: некоторые индейцы «молятся своим палкам, которыми они копают коренья» (Штернберг 1936, 268). Представление, что орудие действует не в силу прилагаемого труда, а исключительно в силу присущих ему особых способностей, как указано, приводит к представлению об орудиях, действующих без человека. Такие орудия имеются в охотничьих мифах и дошли до нас в сказке. В мифе индейцев Таулипанг герой только всаживает свой нож в куст — и нож сам начинает срезать деревья. Он ударяет топором по дереву — топор сам начинает рубить его (Koch-Grilnberg 125). Стрела, пущенная наугад в воздух, сама поражает птиц и т. д. (92).

В сказке топор сам вырубает корабль (Аф. 212) или рубит дрова (165), ведра сами приносят воду. Интересно, что древняя связь с животным и здесь еще не утеряна. Это делается по щучьему веленью. Но эта связь в сказке не обязательна. Дубинка сама бьет врагов и забирает их в плен, при помощи помела и клюки «хоть какую угодно силу победить можно» (185) и т. д. Здесь связь уже утеряна.

18. Предметы, вызывающие духов

Приведенные материалы приблизят нас к пониманию предметов, при помощи которых можно вызвать духов. Такие предметы могут быть как животного состава (волоски коня), так и орудия (дубинка) и целый ряд других предметов (кольцо).

Вышеприведенные случаи показывают, как некогда понимали предметы, вещи и в особенности — орудия. В них живет сила. Но сила есть абстрактное понятие. Для выражения понятия силы ни в языке, ни в мышлении нет средств. Тем не менее процесс абстрагирования все же происходит, но это абстрагированное понятие инкорпорируется, или, точнее выражаясь, представляется живым существом. Это видно по волоскам, вызывающим коня. Сила присуща всему животному и всем частям его. В волосках есть та же сила, что и во всем животном, т. е. в волосе есть конь, так же как он есть в уздечке, так же как в кости — все животное. Представление силы невидимый. существом есть дальнейший шаг на пути к созданию понятия силы, т. е. к потере образа и к замене его понятием. Так создается концепция колец и других предметов, из которых можно вызвать духа. Здесь мы видим уже более высокую ступень, чем поклонение орудию. Сила откреплена от предмета и вновь прикреплена уже к любому предмету, внешне не представляющему никаких признаков этой силы. Это и есть «волшебный предмет».

Однако мы до сих пор говорили о подобных предметах, как будто бы они были не достоянием сказки, а достоянием практики. Действительно ли такие предметы существовали в обиходной практике? Такие предметы действительно существовали и употреблялись, и мы считаем это явление достаточно известным, чтобы на нем не останавливаться. Это — так называемые фетиши, амулеты, талисманы и т. д. В сравнительной этнографии вопрос этот все еще ждет своего исследователя. Формы и способ употребления этих предметов иногда в точности совпадают с той картиной, которую дает сказка. Укажем хотя бы на племя, которое знает «кольца, которые обладают свойством ставить носителя их в связь с некоторыми духами» (Frobenius 18986, 326). Таким образом и здесь сказка содержит отголоски прошлого.

19. Огниво

Среди предметов, способных вызвать помощника, особое место занимает огниво, вызывающее главным образом коня. В сказке это обычно кремень и кресало, иногда в соединения с волосками. Волоски нужно зажечь, чтобы вызвать коня. Что огниво почти стабильно (но не исключительно) связанно именно с конем, объясняется его огненной природой.

В огниве волшебные силы, свойственные вещам, сказываются особенно ярко, особенно сильно. Кремень и кресало очевидно заменили более древние формы огнива, когда огонь добывался путем трения. Мы уже видели, как путем трения двух палочек вызывается Агни. Поэтому огниво вообще есть волшебный предмет, служащий для вызова духов, а не только коня. Так, в белорусской сказке герой в лесной избушке находит кисет, в котором нет табаку, но есть огниво «кремешок и мысатик». «Дай, я попробую сикануть! Это подорожному человеку сгодится. Си-канул он мысатиком по кремешку — выскакивают 12 молодцов. «Что тебе от нас нужно?»" (Добровольский 557) В немецкой сказке (Гримм, 116) нужно закурить трубку, чтобы вызвать духа. Это объясняет нам и лампу Алладина, и может быть и то, что и волшебное колечко иногда нужно потереть, чтобы явился дух-помощник.

20. Палочка

К совершенно иным представлениям восходит палочка, прутик или тросточка. Предметы, о которых шла речь до сих пор, идут или от животных, или от орудий. Палочка создалась в результате общения человека с землей и растениями. Сказка не сохранила только одного обстоятельства: прутик срезается с живого дерева, и тогда он может оказаться волшебным, перенося чудесное свойство плодородия, обилия и жизни на того, с кем он соприкасается. По свидетельству Маннгардта, люди, животные, растения в различные времена года ударяются или стегаются зеленой веткой (resp. палочкой), чтобы стать здоровыми и сильными (Маннгардт). Таких случаев им приводится очень много, и они ясно показывают, что здесь на ударяемого переносится жизненная сила растения. То же самое приписывается корням и травам. В сказке «Притворная болезнь» (Аф. 207) убитый царевич оживляется корешком, подарком старика. «Они взяли корешок, нашли могилу Ивана-царевича, разрыли, вынули его, тем корешком вытерли и три раза перевернулись через него — Иван-царевич встал». Сила корешка переходит на человека. В другой сказке змея оживляет другую, приложив к ней зеленый листок (206, вар.) (об этом подробнее в главе о змее). Отсюда понятно, почему и «плетка-живулька» оживляет мертвою (Онч. 3).

21. Предметы, дающие вечное изобилие

Ко всему сказанному надо прибавить, что не каждый, не всякий предмет каждого рода может быть волшебным, а только добытый известным образом. При существовании обряда посвящения таким был предмет, полученный от старших. В сказке таким является предмет, данный мертвым отцом, ягой, благодарным похороненным мертвецом, животными-хозяевами и т. д. Короче говоря, волшебным является предмет, взятый «оттуда». «Оттуда» — это для более ранней стадии означает «из леса» в широком смысле этого слова, а позже — предмет, принесенный из иного мира, а по сказочному — из тридесятого царства. Не всякая вода оживляет мертвого. Но вода, принесенная птицей из тридесятого царства, оживляет мертвеца. Отсюда видно, что есть группа предметов, волшебная сила которых основана на том, что они принесены из царства мертвых. Сюда относится вода, возвращающая жизнь или зрение, яблоки, дающие молодость, скатерти, дающие вечное питание и изобилие и т. д. Мы пока только регистрируем этот факт. Объяснен он может быть только тогда, когда будет рассмотрено тридесятое царство и его свойства (см. гл. VIII).

22. Живая и мертвая, слабая и сильная вода…

Среди этих предметов особого внимания заслуживает живая и мертвая вода и разновидность ее — сильная и слабая вода. Живая и мертвая вода — не противоположны друг другу. Они друг друга дополняют. «Спрыснул Ивана-царевича мертвою водою — его тело срослося, спрыснул живою водою — Иван-царевич встал» (Аф. 168). Такова каноническая формула применения этой воды.

Здесь возникают два вопроса: первый — откуда эта вода берется? и второй — почему эта вода сдваивается? Почему нельзя просто спрыснуть мертвеца живой водой, как это, впрочем, в некоторых редких случаях и делается?

Чтобы ответить на этот вопрос, мы рассмотрим некоторые материалы, касающиеся веры в загробную жизнь греков. Античные представления, связывавшиеся у древних греков с верой в загробную жизнь, соединялись, по-видимому, нередко с представлением о двух видах воды подземного царства, на что определенно указывают, например, южноиталийские таблички. Так петелийская золотая табличка (Inscriptiones Graecae 158; Dieterich 1893, 86), вкладываемая в гроб покойнику, говорит душе скончавшегося, что в доме Аида она увидит два различных источника: один по левую, другой по правую руку. У первого растет белый кипарис, но не к этому источнику должна она приближаться. Таблички велят душе обернуться направо, туда, где из пруда Мнемосины течет освежающая вода, около которой стоят ее стражи. К ним должна обратиться душа и сказать: «Я изнемогаю от жажды! Дайте напиться мне!»

Присмотримся внимательнее к этому тексту. Говорит и он о двух водах. Одна из них не охраняется и не представляет никакого блага для мертвеца; другая, наоборот, охраняется очень тщательно, и раньше, чем дать этой воды, мертвеца выспрашивают. Какая же это вода? В тексте она не названа ни живой, ни мертвой. Но она — благо для умершего, вода для мертвецов или, иначе говоря, вода «мертвая». Можно предположить, что эта вода успокаивает умершего, т. е. дает ему окончательную смерть или право на пребывание в области Аида.

Но для чего тогда служит другая вода, стоящая налево и никем не охраняемая? Из данного текста это не видно. По некоторым параллелям можно предположить, что это — «вода жизни», вода для мертвецов, не входящих в Аид, а возвращающихся из него.

До входа в Аид она не имеет никакого действия, поэтому она и не охраняется. Это явствует из вавилонского катабазиса богини Иштар. Как говорит Иеремиас, «она отпускается обратно после того как привратник вынужденным образом вспрыскивает ее водой жизни» (Jeremias 32). Если высказанные здесь предположения верны, то это объясняет, почему героя сперва опрыскивают мертвой водой, а потом живой. Мертвая вода его как бы добивает, превращает его в окончательного мертвеца. Это своего рода погребальный обряд, соответствующий обсыпанью землей. Только теперь он — настоящий умерший, а не существо, витающее между двумя мирами, могущее возвратиться вампиром. Только теперь, после окропления мертвой водой эта живая вода будет действовать.

Если предположения, высказанные здесь, верны, то они бросают некоторый свет на «сильную» и «слабую» воду. Эти воды стоят по правую и левую руку пришельца. Они имеются или в погребе у яги, или у змея.

Как яга, так и змей являются охранителями входа в иное царство. Змей охраняет реку и мост, ведущие в тридесятое государство. «Сильная стоит на правой руке моста, а слабая — на левой» (Аф. 137, вар.). Перед боем эти воды подмениваются. Герой пьет «сильную» воду, убивает змея и попадает в иное царство.

Аналогия с приведенным греческим материалом достаточно полна. Но все же она не абсолютна. На вопрос, какую же воду пьет герой — живую (т. е. для живых) или мертвую (т. е. для мертвых), нельзя дать точного ответа. Здесь точность и первоначальный смысл уже утеряны, стерты. На этот вопрос так же нельзя ответить, как на вопрос — представляет ли собой герой мертвеца или живое существо. Он — живое существо, вторгающееся в царство умерших как дерзкий нарушитель и похититель. Нарушение установленного порядка мы имеем и здесь. Герой пьет не ту воду, которую ему как мертвецу было бы положено, и этим приобретает силу, похищает ее, так же, как он похищает молодильные яблоки и другие диковинки.

Таким образом, я предполагаю, что «живая и мертвая вода» и «слабая и сильная вода» есть одно и то же. Ворон, улетающий с двумя пузырьками, приносит именно эту воду. Мертвец, желающий попасть в иной мир, пользуется одной водой. Живой, желающий попасть туда, пользуется также только одной. Человек, ступивший на путь смерти и желающий вернуться к жизни; пользуется обоими видами воды.

Эти предположения должны остаться гипотезой до нахождения других более точных материалов. Но в свете этих предположений мы можем утверждать, что Иштар раньше чем попасть в иной мир, пьет одну воду «мертвую», и что здесь пропуск. Возвращаясь, она пьет другую. Необходимо только еще прибавить, что эту сдвоенную воду необходимо отличать от «целющей и живущей» воды, исцеляющей слепоту и пр., также добываемой на том свете. Об этой воде речь будет при рассмотрении тридесятого царства.

23. Куколки

Итак, рассмотрение некоторых волшебных предметов опять приводит нас к той области, к которой приводит рассмотрение многих других элементов: к царству мертвых.

К этой же сфере приводит рассмотрение еще одного предмета, который стоит на границе волшебных помощников и волшебных предметов, а именно — куколок.

Такая куколка фигурирует в сказке «Василиса Прекрасная» (Аф. 104). Здесь умирает мать: «Умирая, купчиха призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала: «Я умираю и вместе с родительским благословением оставляю тебе вот эту куклу; береги ее всегда при себе и никому не показывай, а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета»". Азадовский, Андреев и Соколов, издававшие Афанасьевский сборник, склонны считать этот мотив не фольклорным, так как он в фольклоре не имеет аналогий. Но, во-первых, эти аналогии есть: в сказке «Грязнавка» (См. 214) имеются куколки, к которым обращаются с той же формулой, что и у Афанасьева: «Вы, кукалки, кушайтя, мое горе слушайтя». В северной сказке: «У меня в сундуке есть цетыре куколки, как че надо, они тебе помогут», — говорит мать перед смертью своей дочери (Сев. 70). Попутно обращаем внимание на то, что куклу эту надо кормить. Во-вторых, куколки широко фигурируют в верованиях самых различных народов, причем аналогия со сказкой довольно точна.

Чтобы лучше понять этот мотив, приведем еще один случай из сказки. В сказке «Князь Данила-Говорило» (Аф. 114) преследуемая девушка постепенно погружается в землю (т. е. уходит в преисподнюю) и оставляет вместо себя четырех куколок, которые отвечают преследователю за нее ее голосом. В этом случае куколка служит заместителем ушедшего под землю.

Именно такую роль куколка играла в верованиях очень многих народов. «Известно, что остяки, гольды, гиляки, орочи, китайцы, а в Европе — мари, чуваши и многие другие народы делали в память умершего члена семьи «деревянного болвана» или куклу, которые считались вместилищем для души покойного. Изображение это кормили всем тем, что ели сами, и вообще ухаживали за ним, как за живым» (Зеленин 1936, 137). Эта вера — отнюдь не специфическая особенность Сибири или Европы. В Африке у Eime, когда умирает жена и муж женится вторично, он держит в своей хижине куклу, «которая представляет эту жену в потустороннем мире. Ей оказываются всякие почести, чтобы жена на том свете не ревновала к жене на этом свете» (Meinhof 63). В бывшей Нидерландской Новой Гвинее после смерти вырезают фигурку, при помощи которой пророчествуют. Фрэзер подробно описывает, как в куклу заманивают душу больного (Frazer 1911, I, 53–54). Содержа душу больного, кукла могла содержать или представлять душу умершего вообще. Родственники делают небольшую куклу, за которой ухаживают; в этой кукле инкарнируется покойник. Куклу кормят за столом, укладывают спать и т. д. (Харузин 1905, 234).

В Египте это представление отразилось в заупокойном культе. Ю. П. Францов отметил это явление в своей работе о древнеегипетских сказках о верховных жрецах. «В древнеегипетской магии употребление фигурок с магическими целями было широко известно. С тем оттенком, с каким передано употребление фигурок в нашей сказке, в качестве фигурки-помощника, представление получило распространение в заупокойном культе в виде фигурок-помощников «ушебти» или «шауабти»" (Францов 1935, 171–172). И хотя фигурки, о которых идет речь, имеют животный вид, здесь связь все же несомненна, так как человек-предок пришел на смену животному-предку. Как указывает Видеман, фигурки «ушебти» имели вид статуэток. Их клали в могилу умершего, они назывались «ответами» и должны были помогать» в загробном мире (Wiedemann 26).

Все эти материалы показывают, к каким представлениям и обычаям восходит эта куколка. Она представляет собой умершего, ее нужно кормить, и тогда умерший, инкарнированный в этой куколке, будет оказывать помощь.

24. Заключение

Приведенные здесь материалы показывают, что волшебные предметы по своему содержанию имеют различное происхождение.

Основные группы намечаются: это — предметы животного происхождения, растительного происхождения, предметы, в основе которых лежат орудия, предметы многообразного состава, которым приписываются или самостоятельные или персонифицированные силы, и, наконец, предметы, связанные с культом мертвых.

Это — лишь предварительная наметка. При более подробном анализе могут быть найдены еще новые группы, не рассмотренные здесь предметы смогут быть отнесены к намеченным здесь группам.

Такова картина предметов со стороны их состава. Как историческая категория в целом они возводятся к тем же корням, к которым возводится помощник, составляя лишь разновидность его.

Весь ход сказки, то обстоятельство, что волшебные предметы подарены ягой (или ее эквивалентами), царями зверей, найдены в лесу и т. д., убеждают в стройности и цельности сказки, в ее исторической ценности и осмысленности.

Яга и ее дары представляют собой две стороны одного целого, и сказка эту связь сохранила очень полно.

 

Глава VI. Переправа

 

1. Переправа как композиционный элемент

   Переправа в иное царство есть как бы ось cкaзки и вместе с тем — середина ее. Достаточно мотивировать переправу поисками невесты, диковинки, жар-птицы и т. д. или торговой поездкой и придать сказке соответствующий финал (невеста найдена и пр.), чтобы получить самый общий, еще пока бледный, несложный, но все же ощутимый каркас, на основе которого слагаются различные сюжеты. Переправа есть подчеркнутый, выпуклый, чрезвычайно яркий момент пространственного передвижения героя.
Русская сказка знает довольно много разновидностей переправы. Здесь будет речь только о типичных, часто повторяющихся способах. Герой, например, превращается в животное или птицу и убегает или улетает, или он садится на птицу, или на коня, или на ковер-самолет и пр., надевает сапоги-самоходы, его переносит дух, черт, он едет на корабле или переправляется на летучей лодке, на лодке же он переправляется через реку при помощи перевозчика, он спускается в пропасть или подымается на горы при помощи лесенок, веревок, ремней, цепей или когтей, дерево вырастает до неба, или герой лезет по дереву, наконец, его ведет вожатый, за которым он следует.
Нам нет необходимости составлять точный каталог этих форм, нет необходимости также в точной систематике и классификации. Формы переправы сливаются, ассимилируются, переходят друг в друга. Существенна не систематика, существенно здесь другое: все виды переправы указывают на единую область происхождения: они идут от представлений о пути умершего в иной мир, а некоторые довольно точно отражают и погребальные обряды.

2. Переправа в образе животного

В сказке герой, чтобы переправиться в иное царство или обратно, иногда превращается в животное. Превращение в животных как представление о смерти рассмотрено выше. Иногда герой улетает после побывки у яги. Герой до этого идет по земле, а затем подымается в воздух. Превращение связано с началом воздушного движения. Герой превращается только в тот момент, когда он узнал о тридесятом царстве.
Интересно проследить, в каких именно животных герой превращается. Здесь можно проследить известную смену. «Горами бежали оне горностаями, а синим морем — серыми утицами» (См. 298). Мы видим здесь животных, вовсе не приспособленных к быстрой переправе. Подобный же случай: «Сел Иван-русский богатырь на бобра и поехал через море, переехал и слез с бобра» (Худ. 62). Выбор этих животных вскрывает охотничье, промысловое, происхождение этого образа. Гораздо чаще и вообще чаще всех других форм фигурирует птица. «Буря-богатырь ударился оземь, оборотился орлом и прилетел во дворец» (Аф. 136). Таких примеров можно привести множество. Мы не будем здесь повторять того, что сказано выше о птице и о смене ее конем. Представление о птице, несомненно, одно из древнейших. Но когда появляются ездовые животные, функция переправы переходит на них, а птица также служит ездовым животным: на нее садятся верхом. Как показал Н.Я. Марр на основании языковых материалов, древнейшим ездовым животным Европы был олень. Эти материалы впоследствии подтвердились раскопками. Сказка также сохранила оленя. «Отойдя с версту, обернулся он в оленя быстроногого и пустился, словно стрела, из лука пущенная; бежал, бежал, устал и обернулся из оленя в зайца; припустил во всю заячью прыть. Бежал, бежал, все ноги прибил и обратился из зайца в маленькую птичку-золотая головка; еще быстрее полетел, летел-летел, и в полтора дня поспел в то царство, где Марья-царевна находилась» (Аф. 259). Характерно, что олень утраивается вместе с более древней птицей и зайцем в одно целое. С появлением коня прекращается и тотемическая традиция превращения и начинается другое: на животное садятся. Но, с одной стороны, о герое изредка говорится «обратился конем и побежал на двор Елены Прекрасной» (Аф. 209), т. е. на новое животное переносятся старые формы магического использования, с другой стороны, новые формы использования животного (езда верхом), как указано, переносятся на прежних животных: на птицу садятся верхом.

3. Зашивание в шкуру

   Материалы, приведенные выше, может быть не вполне убеждают, что переправа героя за тридевять земель возникла из представлений о переправе умершего в иное царство. Другие формы этого мотива не оставляют в этом никаких сомнений. В сказке весьма распространена следующая форма переправы: герой не превращается в животное, а зашивает себя в его шкуру или влезает в его падаль. Птица его подхватывает и уносит. Вариации этого мотива очень разнообразны. Чтобы поднять работника на золотую гору, «купец достал нож, убил ледащую клячу, выпотрошил, положил парня в лошадиное брюхо, сунул туда лопату и зашил, а сам в кустах притаился. Вдруг прилетают вороны черные, носы железные, ухватили падаль, унесли на гору и ну клевать; съели лошадь и стали было добираться до купеческого сына» (Аф. 243). «Налетае птиття орел и свернула его сырой кожей, здынула его на золотую гору» (См. 49). В этом случае мы видим, что герой не только влезает в труп животного, но и завертывается в его кожу. В другой сказке Иван оказывается в яме, куда сбрасывают падаль. «Как вырваться? Видит какую-то большую птицу — таскает скота; в одно время свалили в яму палую скотину. Он взял да к ней и привязался; птица налетела, схватила скотину и вынесла, села на сосну и Иван-царевич тут болтается, отвязаться нельзя» (Аф. 189).
Если сравнить эту форму переправы с предыдущей, то легко можно прийти к заключению, что мы здесь имеем более позднюю форму, пришедшую на смену превращения. Старое, наиболее древнее животное, служащее для переправы — птица — еще не забыта. Она фигурирует в роли переносчика. Но вместе с тем здесь уже отражены лошадь, корова и бык.
Это предположение подтверждается материалами. Наложение кожи встречается в обрядах посвящения, символизируя едино-сущие с животными. Посвящаемые плясали, одетые шкурой волков, медведей, буйволов, подражая их движениям и представляя из себя тотемное животное (Webster 183).
Это же представление сказывается и в обрядах погребения, и в мифах охотничьих народов. Штернберг говорит: «Так как человек после смерти становится тем животным, которое служит ему тотемом, то это, естественно, отражается и на похоронных обрядах: покойника завертывают в шкуру того животного, которое служило ему тотемом» (Штернберг 1936, 477). Так, у племени оваха тотемом которого служит буйвол, трупы зашивались в шкуру буйвола (Коhlеr 39). Нансен наблюдает этот обычай у эскимосов. «Часто ноги (трупа) пригибаются к заду, и в таком положении они зашиваются в шкуру» (Nansen 216). Нансен объясняет этот обычай желанием, чтобы труп занимал как можно меньше места в могиле. Это объяснило бы подвязыванье ног, но не объясняет зашиванья в шкуру. Расмуссен указывает, что эскимосы зашитых в шкуру бросают в море (Rasmussen 254). Следовательно, зашивание не связано с ямой, как думает Нансен. Какое животное берется, Нансен не указывает. Такой же обычай зашиванья наблюдается у чукчей.
Соответствующий мотив имеется и в мифах, и здесь наложение шкуры или влезание в нее как форма единосущия, совершенно ясно. В этих случаях преобладает птица. Герой, например, ловит орла. «Он потряс его так сильно, что все его кости и его мясо вывалились… Потом он надел на себя шкуру орла и полетел на небо, в царство умерших» (Frobenius 18986, 27, 153; Boas 1895, 38). Такие мифы в Америке очень распространены. Иелх, бог племени тлинкит, убивший сороку, надевает на себя ее оперенье и летит к небу, где он ставит на место солнце (Frobenius 18986, 30). Соответственно этому может быть истолкован и шаманский костюм, который часто представляет собой птицу.
Гораздо шире этот обычай распространен у народов, занимающихся скотоводством. Трупы зашиваются здесь, как и в сказке, в шкуру быка или коровы. Много примеров можно найти в Африке. «Если кто-нибудь умирает, — говорит Раум о племени вадджагга, — кто владеет скотом, режут одну из скотин и покрывают труп кожей» (Raum 184). «У вахехе, — говорит Фюллеборн, — мертвец зашивался в шкуру, на которой он умер». Он же говорит: «Плач о покойнике длился якобы 8 дней. Но так как в этой жаркой стране труп очень скоро начинает распространять сильный запах, то его зашивали в воловью шкуру, когда это уже не помогало — во вторую, третью, четвертую, пятую» (Fulleborn 184, 148). Неправильность такого механически-рационалистического объяснения становится ясной из сравнения с другими случаями. Фробениус сообщает, что когда умирал великий король, его по обычаю отцов зашивали в коровью шкуру и три дня давали ему плавать на озере.
Народы, производившие этот обычай, обычно не мотивируют его ничем. Исследователи сами от себя ищут мотивировок. Это делается якобы во избежание запаха или чтобы сэкономить место в могиле и т. д. Все эти мотивировки, конечно, неправильны, и объяснения нужно искать в истории этого обычая, а не в формах его.
Народы, о которых шла здесь речь, живут скотоводством. Таким же народом являются индусы времен Вед и, действительно, мы и здесь найдем тот же обычай, и на этом надо несколько остановиться. Индия достигла очень высокой культуры, но старый обычай зашиванья трупа в шкуру в ней сохранился. Но так как трупы при этом сжигались, то зашиванье в шкуру приобрело особую мотивировку. Раньше, чем сжечь покойника, его обкладывали или покрывали соответствующими частями коровы (т. е. на голову клали голову и т. д.) или же одновременно с трупом сжигали козла. Бог огня Агни в пламени уносил умершего (Hertel 1925, 18). Как же мотивируется этот обычай? Это делается для того, чтобы Агни сжег, т. е. съел животное, а не человека. В «Ригведе» говорится: «Против Агни обложи себя оболочкой из частей коровы» (Ригведа, X, 16, 7). Эта мотивировка — явно поздняя. Для коровы, шкурой которой обкладывали труп, в немецкой науке установлен специальный термин Umlegetier, т. е. «обкладное животное». Труп покрывался шкурой животного, на которой сохранились голова, ноги и хвост, волосатой стороной наружу.
Интересно, что в пределах земледельческих культур древности этот обряд или обычай также имеется, но уже только в виде реликтов.
В Египте в древние времена хоронили трупы, завернутыми в шкуры. Следы такого погребения найдены при раскопках (Budge 1922, XXI). Бадж считает это первой попыткой мумификации. Может быть, это верно, но для нас это одновременно последняя ступень имевшихся раньше форм погребения. В дальнейшем, когда уже выработалась мумификация, завертывание в шкуру принимает другую форму, сохранив очень ясно первоначальный смысл елиносущия. В шкуру завертывается уже не мертвец, а совершающий церемонию жрец. «Раньше, чем лечь на ложе, — говорит Бадж, — он завертывал себя в кожу быка или коровы, потому что хотел этим актом достичь возрождения; верили, что, «проходя через кожу быка, человек приобретал дар нового рождения…» Предполагалось, что так делали и боги. Так, Анубис пролез через кожу Осириса. Мы видим здесь, что животное стало богом, и что зашивание в шкуру давало умершему единосущие с ним и бессмертие. Это же представление отражается и в жертвоприношениях. «Шкура была типична для жертвоприношений, прохождение сквозь нее придавало человеку силу и жизнь жертвы и делало его представителем убитого животного. Как бык был символом Осириса, который сам был «быком Аменти», так человек, одевший его кожу, был представителем Осириса» (Budge 1909, 31).
Здесь как будто отсутствует представление о движении. Кожа служила, как выражается Морэ, «кровавым саваном» (Морэ 9).

Это происходит потому, что египтяне представляли себе путь умершего не в виде полета, а главным образом в виде поездки в лодке — наиболее естественный для египтян способ передвижения. Но роль быка как сопроводителя в иной мир также не чужда Египту.
Морэ говорит «Бык, сообщник Сета, соперник Осириса, принесен как таковой в жертву; и он же после своего умерщвления сопровождает Осириса на небо, неся его на своей спине, отдает свою кожу, чтобы сделать из нее парус для божественной ладьи, в которой переправляются в рай». Кожа превратилась в парус (110).
В Греции надевание шкур на трупы уступило место надеванию шкур на богов. О Геракле уже говорилось выше. Известен также образ Диониса, одетого в шкуру быка со свисающей вниз головой с рогами. Животные, сопровождающие умершего в иной мир, часто мыслятся теперь только как пища для умершего, начатки чего мы видели и в Индии. Представление человек-животное сменилось представлением человек плюс животное в качестве пищи, или, как думает Штенгель, животное в качестве слуги в ином мире. «Со съедобных животных снимается шкура, в их жир укладывается труп, а труп животного вместе с кувшинами меда и масла сжигается в непосредственной близости покойника» (Stengel 208). С лошадей, однако, шкура не снимается, они должны следовать за покойным, чтобы служить ему в Аиде.
Все эти материалы явно указывают на то, что источником мотива героя, залезающего в труп животного или зашивающего себя в него, являются похоронные обряды, некогда отражавшие представление об единосущии с животным после смерти и прошедшие скотоводческую стадию.

4. Птица

   Зашивание есть уже начало потери первоначального представления о единосущии. Такой же потерей является мотив, когда герой не превращается в животное и не зашивает себя в него, а садится на него. Здесь также можно наблюдать, что первоначально садятся на тех животных, которые некогда представляли собой умерших — на птиц, а затем уже появляются собственно ездовые животные. В сказке говорится: «»Садись ко мне на крылья; я понесу тебя на свою сторону…» Сел купец орлу на крылья; понесся орел на синее море и поднялся высоко-высоко» (Аф. 224). В варианте этой сказки орел трижды спрашивает героя, что он видит под собой. «Мужик сел на орла; орел взвился и полетел на синее море. Отлетел от берега и спрашивает у мужика: «Погляди да скажи, что за нами и что перед нами, и что над нами, а что под нами?»" (220). За нами, — отвечает мужик, — земля, перед нами. — море, над нами — небо, под нами — вода». По мере полета картина меняется.
Эти примеры ясно показывают связь образа птицы с представлением о далеком пространстве, в частности с морем. Если зашивание в шкуру достигает, как мы видели, своего апогея у народов — пастухов и скотоводов, то птица характерна для жителей побережий. Ее, например, почти нет в Центральной Африке» зато она преобладает на океанийских островах и у прибрежных жителей Америки. Наряду с птицей или вместе с ней у этих народов, как мы увидим ниже, имеется лодка. Царство мертвых здесь представляется не за лесами и горами, и не под землей, а за горизонтом. Оно одновременно есть царство солнца и воды. В изобразительном искусстве этих народов мы имеем деревянные изображения птиц в форме лодок. Мертвый здесь обычно садится на птицу, представление, которое, по мнению Фробениуса, возникло под влиянием езды на лодках.
В упомянутой сказке герой отправляется к морскому царю, а образ морского царя часто связан с солнцем. В другой версии этой сказки Иван добывает Морскую Пани и затем отправляется за тридевять земель, где ночует солнце: Царь-Солнце тоскует по потерянной для ного Морской Пани. Подобные сказки очень на руку мифологам. Они хотели видеть здесь отражение небесных явлений. Это тридесятое царство действительно часто (но не всегда) есть царство солнца. Это мы увидим ниже, когда дойдет очередь до этого мотива. Но оно важно не как отражение представлений о небе и его светилах, а как отражение царства мертвых: именно птица есть характерное животное, доставляющее туда умерших. «В Океании и северо-западной Америке, — говорит Вундт, — господствующее в народе воззрение, согласно которому души предков или недавно скончавшихся лиц живут в определенных птицах, непосредственно соединяется в тех же областях с мифом, по которому душа покойника относится к солнцу, как к ее будущему местопребыванию» (Вундт 109). Что птица представляет душу умершего, это давно известно (Negelein 1901r; Weicker), но на происхождение этого представления у исследователей иногда довольно туманные взгляды. Вундт, например, считает, что представление о птице-душе возникло из представлений о том, что при сжигании трупов душа уходила в дым. «Переход души в дым, — пишет он, — поднимающийся от сжигаемого трупа к небу, уже приближается к другой форме воплощения души… именно к превращению ее в быстро движущихся животных, особенно в птиц и других летающих существ» (Вундт 108). Мы же считаем это представление второй ступенью представлений о превращении, развившихся у народов-мореплавателей или обитателей побережий.
Нет необходимости приводить много материалов. Мы приведем лишь некоторые случаи для иллюстрации. Фробениус в книге о мировоззрении первобытных народов посвятил целую главу птице. На Таити и на Тонга представление о птицах, уносящих душу, еще существовало в конце XIX века. Когда человек умирает, душа подхватывается птицей. Птица, следовательно, уносит душу в потустороннее царство. Такими птицами, уносящими мертвых, у океанийцев является птица-носорог, в Австралии — ворона, у племени нутка — ворон. На Таити и Тонга верят также, что птица подстерегает душу умершего и проглатывает ее. Та же птица-носорог фигурирует у даяков. Эта птица быстро и уверенно приводит души умерших в город мертвых.
Такого рода вера отразилась и в обрядах и в мифах. У даяков умершему кладут на грудь и привязывают к нему курицу. На Борнео курицу приносят в жертву. Кровью курицы на Суматре обрызгивают гроб (Frobenius 18986).
Это же представление имеется и в мифах Океании. Мауи, желая достать огня, летит на спине голубя в преисподнюю. В микронезийской сказке-мифе говорится: «Возьми еду в птицу, положи в нее несколько циновок, лети и ищи свою жену» (Hambruch 168).
В мифологии северо-западной Америки мы имеем фигуру Иелха. «Иелх прежде всего есть птица мертвых, водитель душ. Он приглашает в гости духов умерших. Других он призывает скорбеть с ним о мертвых» (Frobenius 18986, 26).
Представление о душе-птице или о душе, уносимой птицей, сохраняется в Египте, в Вавилоне, в античности, и все эти формы близки к сказке и объясняют ее. В Египте есть несколько форм переправы в иное царство — как и вообще египетские представления они не имеют никакого единства и никакой последовательности. Тела умерших царей остаются в пирамидах, «а души, — говорит Морэ, — познав пути благие, ведущие в рай, переселяются к богам, то взбираясь по лестнице, восходящей у края небосклона, то совершая переправу в барке, в которой гребет сумрачный Харон, то воспарив или же поднявшись на крыльях Тота, священного Ибиса» (Морэ 134). Что касается лестницы и барки, то их рассмотрение еще впереди, здесь нас интересует птица. Полет на птице встречается в «Книге мертвых». «Я поднялся, я поднялся подобно мощному золотому ястребу, происшедшему из своего яйца. Я лечу и спускаюсь подобно ястребу, имеющему спину в четыре локтя шириной и крылья которого подобны изумруду с юга» («Книга мертвых», XXVII, 248).
Не чужда этому представлению и Вавилония. В поэме о Гильгамеше Эабани снится, что его зовут в преисподнюю (Irkalla), «где, подобно птицам, носят одежду из перьев» (Jensen 10). Таким образом, в Вавилоне умершие мыслились в виде птицеоб-разных существ. Подобное же представление имелось в Греции (Weicker 23). Об этом говорит, например, и рассказ Псевдокаллисфена о том, что при смерти Александра взвился орел. При смерти киника Перегрина Протея якобы произошло землетрясение, к небу взлетел орел, который человеческим голосом воскликнул: «Я оставил землю и подымаюсь на Олимп» (Holland 210). Эта вера отражается еще в таких произведениях, как «Онирокритика» (сонник) Артемидора(на этом источнике построена вся книга Фуко «Забота о себе» [email protected]). Здесь всякая увиденная во сне птица толкуется как человек, а всякий полет во сне — как стремление собственной души отбросить земную оболочку и в виде души-птицы улететь в Элизии (Weicker 23). В Риме при смерти императоров отпускали орла, чтобы он уносил душу властителя к небу (Holland 213).
Наконец, в христианстве, в образе крылатых ангелов, уносящих душу, мы имеем последние остатки этой веры.

5. На коне

   Конь, несомненно, более позднего происхождения, чем птица. Выше указывалось, как конь ассимилируется с птицей, как крылатый конь, собственно, есть птица-конь. К тому времени, когда стали приручать коня, представление о превращении в животное, по-видимому, уже должно было отойти на задний план, хотя в сказке в единичных случаях встречается и превращение в коня. Конь фигурирует в обрядах: его хоронят вместе с умершим в качестве ездового животного. Мальтен заметил эту смену в античной Греции. «Мертвец в эллинской (как и в австро-германской) вере является одновременно в виде (Erscheinungsform) коня, но наряду с этим и в образе ездока или владельца коня», — говорит он. Конь уже рассмотрен нами выше. Таким образом полет героя на коне отражает другую фазу тех же представлений, что и езда на птице: переправу в царство мертвых. Это положение настолько очевидно, что можно воздержаться от приведения материала, ссылаясь на уже приведенные работы Анучина, Негелейна, Мальтена и других.

6. На корабле

   Если конь не требует особого рассмотрения в качестве перевозчика, так как в целом его фигура уже рассмотрена выше, то лодка нами, еще совсем не затрагивалась, и на ней мы остановимся подробнее. Лодка или корабль, на котором отправляется герой, опять не совсем обыкновенный корабль. Это — летучий корабль. «увидишь перед собой готовый корабль, садись в него и лети, куда надобно» (Аф. 144). «Вдруг лодка поднялась по воздуху, и мигом, словно стрела пущенная, привезла их к большой каменистой горе» (138). Наряду с этим встречается и обычный корабль или лодка, как лодка семи Симеонов, рассмотренная нами выше.
Что летучий корабль так же эволюционировал из птицы, как и конь, указывалось выше, при рассмотрении птицы. К коню перешли крылья, к кораблю — только способность преодолевать воздух. Вазер говорит, что «едва ли можно найти крупную часть населенной земли, где не имелась бы вера в корабль душ» (Waser). Я думаю, что это неверно. Если в Индии, в азиатских степях, у скифов, греков, германцев, славян и т. д. преобладает конь, то лодка преобладает у островных народов Океании, а в Европе классическую страну культа лодки мертвых, вернее, погребения в лодке, представляет собой Скандинавия.
Во всей Океании лодки в самых разных формах служат формой погребения. Их подвешивали на деревьях (Frazer 1922, 20), их ставят на особые высокие помосты (Frobenius 18986, 14), лодки спускаются просто на воду или сжигаются. Во всех этих случаях, особенно в сожжении и в выставлении на помостах, явно сквозит представление о воздушном путешествии умершего.
Эти представления явно идут от образа птицы, даже если бы мы не знали этого из резных изделий, представляющих лодку в форме птицы и изображающих «корабль душ». «Лодка в форме птицы уносит душу на тот свет», — говорит Фробениус. И если на острове Тиморе лодка в момент прибытия в иной мир представляется золотой, то это означает, что умерший прибыл в царство солнца.

 В Египте лодка слилась с солнцем. Здесь ладья мертвых следует вместе с солнцем по воде (Wiedemann 10). Переправу через море мы имеем и в Вавилоне, что мы знаем из мифа о Гильгамеше.
В Греции нет обряда хоронения в лодке. Греки, как говорит А. В. Болдырев, «никогда не были прирожденными мореплавателями». Греки боялись моря. «Корабль, пускавшийся по волнам этого моря, всегда мог незаметно и постепенно проникнуть в эти сказочные области, и обыкновенное плавание легко могло превратиться в странствование по странам загробным» (Болдырев 145–146). Море для греков было чуждой стихией, и быть похороненным в лодке не представлялось заманчивым, в отличие от представлений скандинавов, у которых, как показал Анучин, захоронение в лодке принимало торжественные формы и отражено в Эдде.
Зато в представлениях Греции имеется переправа через речку с мрачным перевозчиком Хароном, также отраженная сказкой. Русская сказка сохранила одну частность — старик предупреждает героя: «Есть на пути три реки широкие, на тех реках три перевоза: на первом перевозе отсекут тебе правую руку, на втором   — левую ногу и на третьем — голову снимут» (Аф. 173). Если откинуть утроение, то мы имеем здесь представление об отрубанни руки при перевозе (ср. Онч. 3). Отрубание руки мы уже встретили как типичный элемент при посвящении. Этим отрубанием лодочник выдает себя за лодочника смерти.

7. Пo дереву

   Сходное происхождение имеет мотив дерева, по которому попадают на небо. «Взял он мешок и полез на дуб. Лез, лез и взобрался на небо» (Аф. 188). Здесь русская сказка отражает широкое представление, что два мира (а иногда и три — подземный, земной и небесный) соединены деревом. Этому представлению посвящена VII глава работы Штернберга о культе орла у сибирских народов. Самое интересное для нас то, что представление о дереве-посреднике связано с представлением о птице. У якутов каждый шаман имеет «шаманское дерево», т. е. высокий шест с перекладинами наподобие лестницы и с изображением орла на вершине. Это дерево связано с посвящением в шаманы. «Поразительно, — пишет Штернберг, — что у бурят центральный момент посвящения в шаманы — это восхождение на особо воздвигнутое дерево, причем происходит его высшее приобщение к божествам путем бракосочетания с небесной девой… Такое же дерево поменьше воздвигается в его юрте. На нагруднике орочского шамана изображены три мира — верхний, средний и нижний. На нем фигурирует мировое дерево — лиственница, по которой шаман взбирается в верхний мир. Падение шамана с этого дерева вниз повлечет за собой гибель всего мира» (Штернберг 1936, 123). Штернберг исследует название этого дерева у разных сибирских народов и приходит к заключению, что оно означает «дорога». Все эти материалы чрезвычайно интересны, но вывод, который делает Штернберг, должен быть признан весьма сомнительным. Штернберг возводит его к представлениям о священном дереве в Индии, «где каждый Будда, а еще раньше, нужно думать, каждый духовдохновенный, имел, как каждый шаман в Сибири, свое особое дерево, с которым связана его сила, называемое bodhitaru, дерево мудрости, ведовства» (124). Восхождение по дереву к небу, брак с дочерью солнца или восхождение первых людей из преисподней вверх — подобные сюжеты имеются не только в Азии, но и в Америке.
Таким образом, выясняется, что с культом мертвых дерево связано мало, если не считать погребения на деревьях или в стволе деревьев. Но дерево-посредник имеет отношение к шаманскому посвящению и к образу птицы, с одной стороны, и, как видно по материалам Анучина, — к лодке, к колоде, в которую закладывают покойника, — с другой. Все эти связи в этнографии не изучены. В специальных работах о дереве Филпота и Зеленина о дереве как посреднике между двумя мирами не упоминается (Зеленин 1937; Philpot 1897). Но для наших целей достаточно и этих указаний.

8. Пo лестнице или ремням

   С деревом тесно связана переправа по лестнице. Уже из материалов Штернберга мы видели, что шаманское дерево принимает форму лестницы. В русской сказке горошинка вырастает до неба. «И стала туда лесенка» (См. 43). Эта лестница служит не только для того, чтобы подняться на небо, но и для восхождения на гору. «И тотчас в горе показалась лестница» (Аф. 156). Для нисхождения в подземный мир служат ремни. «Тут он придумал: лошадей своих зарезать и шкуру с них содрать и ремней нарезать, надвязать и кошелку сплесть и туды (т. е. в подземное царство) опускаться» (Худ. 2). В кошелке, сплетенной из лошадиных ремней, мы легко узнаем деформацию шкуры, в которую завертывает себя герой. Влезание на гору может совершаться другим, несколько неожиданным образом: герой входит в пещеру: «Вошел туда — железные когти ему на руки и на ноги сами наделися. Начал на горы взбираться» (129). Птичьи когти вскрывают связь и этого мотива с образом птицы.
Мы видим здесь разнообразные, ассимилирующиеся друг с другом формы для поднятия вверх и для опускания вниз. Все приведенные формы сравнительно поздние и легко выдают свое первоначальное происхождение из других форм, в частности от животных. И хотя боги, спускающиеся по веревке с неба, или в преисподнюю, встречаются уже довольно рано, в погребальных обычаях лестницы встречаются только в стадии, соответствующей Египту. У древних египтян при некоторых мумиях найдены миниатюрные лесенки, по которым души могли спускаться и восходить на небо (Штернберг 1936, 34). Эта лесенка, конечно, волшебная, ею можно пользоваться, только зная магические формулы. Эта лесенка находится в ведении Сета. «Сет стоит в связи с солнечным богом и его группой, и соответственно с этим старое учение представляет Сета распорядителем лестницы, при помощи которой умерший может подыматься к солнечному богу — лестницы, по которой он сам однажды поднялся» (Breasted 40). В «Книге мертвых» (гл. 53) мы читаем: «Слава тебе, о лестница бога, слава тебе, о лестница Сета. Установись, о лестница бога, установись, о лестница Сета…». Эти механические средства переправы (лестницы, ремни, веревки, цепи, крюки и т. д.) представляют собой деформацию более ранних представлений. Данная форма переправы, точно так же, как и предыдущие, указывает на то, что здесь отражены представления о переправе в иной мир.

9. Пpu помощи вожатого

   То же можно сказать, когда героя ведут в иной мир. Мы здесь касаемся широкого круга представлений о вожатом, души. «Волчица побежала, и вслед за ней поскакал царевич» (Аф. 161). «Ступай вверх по морю, попадется тебе серебряная птичка золотой хохолок: куда она полетит, туда и ты иди» (130). Мы опять видим того же животного вида водителя, что и в других формах. Если сравнить три случая: 1) герой превращается в птицу и улетает (136), 2) герой садится на птицу и улетает (128), 3) герой видит птицу и следует за ней (130), — то здесь мы имеем расщепление, раздвоение героя. И действительно, ведение героя есть поздняя форма. Его нет, например, в американских мифах. Там, где уже развилось индивидуальное шаманство, таким водителем является шаман. Но и он применяет известные нам средства передвижения. Гольдский шаман говорил Штернбергу: «Разные души надо водить разными путями: если гольд по происхождению оленевод, то его душу надо возить на оленях, а если собаковод — то на собаках; иных приходится везти на лодке» (Штернберг 1936, 328).
Там, где охота вообще перестает играть производственную роль, водитель душ антропоморфизируется, но не теряет своей первоначальной связи с животным. В Египте, например, в позднее время таким водителем был Осирис. «Осирис, богов водитель, проходит через Туат (подземный мир), он проламывается сквозь горы, он прорывается сквозь скалы, он радует сердце каждого khu» (Книга мертвых, XV, 84). Но это, несомненно, более позднее явление. Более ранним является представление о жуке, в которого мертвый иногда превращался, но который впоследствии стал водителем. «Я вошел в дом царя посредством жука, который привел меня сюда» (Книга мертвых, XV, 247).

10. Заключение

   Какие же выводы можно сделать из рассмотренных форм? Первый и основной вывод тот, что все способы переправы имеют одинаковое происхождение: они отражают представление о странствовании умершего в загробный мир. Второй вывод: разнообразие форм часто может быть рассмотрено как наслоение более поздних на другие, более ранние формы. Смена эта вызвана сменой форм производства. Древнейшая форма есть тотемическое представление о превращении человека в свое тотемное животное. С отмиранием тотемизма формы эти меняются. С появлением ездовых животных и усовершенствованием способов передвижения начинают меняться сперва формы переправы (на птицу садятся), а потом и самые животные: появляются олень и конь. Конь первоначально ассимилируется с птицей, равно как у народов, не знавших коня, — лодка, создавая гибридные формы. Фигура умершего раздваивается на везущего и везомого или ведущего и ведомого. С переходом на земледелие водитель антропоморфизируется и обожествляется, но животная природа водителя еще ясна из рудиментов и параллелей. Даже такие формы, как лестница, дерево и ремень, обнаруживают при сопоставлениях свою первоначальную животную форму.

 

 

Глава VII. У огненной реки

 

I. Змей в сказке

1. Облик змея

   В центре внимания этой главы будет стоять фигура змея. В частности, нас займет мотив змееборства. Каждому, хоть немного знакомому с материалами по змею, ясно, что это — одна из наиболее сложных и неразгаданных фигур мирового фольклора и мировой религии. Весь облик змея и его роль в сказке слагаются из ряда частностей. Каждая такая частность должна быть объяснена. Частность, однако, непонятна без целого; целое, в свою очередь, слагается из частностей. Способы изложения могут быть различны. Мы поступим следующим образом. Прежде всего мы изложим сказочный материал, дадим характеристику змея по сказке, совершенно не привлекая никакого сравнительного материала. Только после этого мы привлечем сравнительный материал, но уже в ином порядке. Мы рассмотрим сперва наиболее древние, архаические соответствия, а затем более новые и поздние.
Каким же представляет себе создатель или слушатель сказки змея? Оказывается, что змей в сказке, в подлинной народной русской сказке, никогда не описывается. Мы знаем, как выглядит змей, но знаем это не по сказкам. Если бы мы пожелали нарисовать змея только по материалам сказки, то это было бы затруднительно. Но некоторые черты внешнего облика змея все же могут быть вырисованы.
Змей прежде всего и всегда — существо многоголовое. Число голов различно, преобладают 3, 6, 9, 12 голов, но попадаются и 5 и 7. Это — основная, постоянная, непременная черта его. Все другие черты упоминаются лишь иногда, иногда они и не приводятся, так, например, не всегда говорится, что змеи — существо летучее. Он летает по воздуху: «Вдруг видят: в версте от них летит змей» (Аф. 131). «Прилетел змей, начал виться над царевною» (171). Но тем не менее крылья его почти никогда в связи с полетом не упоминаются, можно бы думать, что он витает по воздуху без крыльев. Тело его сказкой также не описывается.

Чешуйчатый ли он или гладкий или покрытый шкурой — этого мы не знаем. Когтистые лапы и длинный хвост с острием, излюбленная деталь лубочных картинок, в сказках, как правило, отсутствуют. Полет змея иногда напоминает полет яги. «Поднималась сильная буря, гром гремит, земля дрожит, дремучий лес долу преклоняется: летит трехглавый змей» (Аф. 129, вариант). Во всем афанасьевском сборнике крылья упоминаются только один раз: змей уносит царевну «на своих огненных крыльях» (131).
По-видимому, такое отсутствие описания свидетельствует о том, что сказочнику образ змея не совсем ясен. Он иногда ассимилируется с обликом героя и представлен всадником. Под змеем в этих случаях конь обычно спотыкается.
Змей существо огневое. «Летит на него лютый змей, огнем палит, смертью грозит» (155). Как извергается этот огонь — мы опять не знаем. О коне, например, мы подробно знаем, что огонь, искры и дым исходят из ноздрей и ушей. Здесь этого нет. Тем не менее можно сказать, что эта связь змея с огнем — постоянная черта его. «Змей пламенем палит, когтями рвет» (Худ. 119). Этот огонь змей носит в себе и извергает его: «Тут змей испустил из себя пламя огненное, хочет сжечь царевича» (Аф. 562). «Я твое царство огнем сожгу, пеплом развею» (271). Это — постоянная формула угрозы змея. В одном случае змею соответствует огненный царь (206): «Не доезжая до его царства, верст 30 уж огнем жжет».

2. Связь с водой в сказке

   Но есть и другая стихия, с которой связан змей. Эта стихия — вода. Он не только огненный царь, но и водяной царь. Эти две черты вовсе не исключают друг друга, они часто соединяются. Так, например, водяной царь присылает письмо за тремя черными печатями и требует Марфу-царевну, он грозит, что «людей всех прибьет и все царство огнем сожжет» (125). Таким образом, водяная и огненная стихии не исключают друг друга. Эта водяная природа змея сказывается даже в его имени. Он «змей черноморский». Он живет в воде. Когда он подымается из воды, то за ним и вода подымается. «Тут утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, море всколыхалось, — лезет чуда-юда мосальская губа» (136). «Вдруг змей начал выходить, вода за ним хлынула на три аршина» (125). В одной сказке он спит на камне в море, он храпит, «и як храпе, да того на семь верст аж волна бье» (132).

3. Связь с горами

   Но змей имеет и другое название — он «Змей-Горыныча». Он живет в горах. Такое местопребывание не мешает ему в то же время быть морским чудовищем. «Вдруг туча надвинулась, ветер зашумел, море всколыхалося — из синя моря змей выходит, в гору подымается» (155). И хотя слова «в гору» и могут означать просто «на берег», но все же двух типов змея, горного и водяного, установить нельзя. Иногда он живет на горах, но когда герой к нему приближается, он выходит из воды. «Едут год они, едут два, проехали три царства, синеются-виднеются горы высокие, между гор степи песчаные: то земля змея лютого» (Аф. 560). Пребывание на горах обычная черта змея.

4. Змей-похититель

   Каковы же теперь действия змея? В основном змею свойственны две функции. Первая: он похищает женщин. Похищение обычно бывает молниеносно и неожиданно. У царя три дочери, они гуляют в прекрасном саду. «Вот змий черноморский и повадился туда летать. Однажды дочери царские припоздали в саду, засмотрелись на цветы; вдруг — откуда ни взялся — змий черноморский, и унес их на своих огненных крыльях» (131).
Но змей — не единственный похититель. Он не может быть рассмотрен без некоторых других похитителей, которые действуют совершенно так же, как и змей. В роли похитителя может фигурировать, например, Кощей Бессмертный. «В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь. У этого царя было три сына, все они были на возрасте. Только мать их вдруг унес Кош Бессмертный» (156).
Иногда похитителем является птица. «На ту пору прилитела Жар-Птиця, схватила их матушку и унесла за тридевять земель, за тридевять морей в свое царство» (См. 31).
Особенно часто в качестве воздушного похитителя является ветер или вихрь. Однако сопоставление подобных случаев показывает, что за вихрем обычно кроется или змей, или Кощей, или птица. Вихрь может быть рассмотрен как похититель, потерявший свой животный или змеиный или иной образ. Похищает вихрь, а когда герой разыскивает царевну, то оказывается, что Она во власти змея (См. 160). «Ведь это не вихрь, а змей лютый», — прямо говорится в сказке (Аф. 560). Такие выражения, как «Кощей страшным вихрем вылетел в окно» (159), показывают, какими путями шла потеря животного образа. «Вдруг сделался сильный ветер, поднялся клубом песок, вырвало из рук няньки дитятю и унесло неизвестно куда» (Худ. 53). Здесь нет животного облика, однако разысканная царевна оказывается во власти орла.
Когда дальше в роли похитителя выступают черти, нечистые духи и г. д., то эти случаи представляют собой дальнейшую деформацию под влиянием современных сказочнику религиозных представлений.

5. Поборы змея

   Функции змея не ограничиваются тем, что он пожирает или уносит девушку, или в виде нечистой силы вселяется в живую и мучает ее, или — в мертвую и заставляет ее пожирать живых. Иногда он является с угрозами, осаждает город и требует себе женщину для супружества или для съедения насильно, в виде дани. Этот мотив вкратце можно назвать поборами змея. Мотив этот очень распространен, и черты его довольно единообразны. В основном дело сводится к следующему: герой попадает в чужую страну, видит, что все люди ходят «такие кручинные», и от случайных людей он узнает, что змей ежегодно (или каждый месяц и т. д.) требует по девушке, и что ныне настала очередь царской дочери. В этих случаях — это нужно подчеркнуть — змей всегда выступает как водяное существо. Царевна уже выведена к морю. «Ему сказали, что у царя их одна и есть дочь — прекрасная царевна Полюша, и ее-то и поведут завтра к змею на съедение; в этом царстве дают каждый месяц семиглавому змею по девице… Ныне наступила очередь до царской дочери»; ее ведут к морю (Аф. 171).

6. Змей — охранитель границ

   В этих случаях змей пребывает у реки. Часто эта река огненная. Через речку ведет мост. Речка эта имеет свое название: она называется река Смородинка, мост всегда калиновый. Герой поджидает змея под мостом. «Приходит самая полночь, и пошли они под калиновый мост, на огненную реку» (134). Эта река — граница. Через мост перейти невозможно. Змей охраняет этот мост. Перейти через него можно, только убив змея. «И поехали… путем-дорогой, и подъехавши к Крашеному мосту, по которому никто благополучно не проезжал, привелось им тут ночевать» (См. 150). Здесь вспоминается яга: она тоже хранитель входа. Яга охраняет периферию, змей охраняет самое сердце тридесятого царства. Некоторые аксессуары особенно ярко напоминают ягу: «Приехали они к огненной реке, через реку мост лежит, а кругом реки огромный лес» (Аф. 138). У реки иногда стоит избушка. Но в ней уже никто не обитает, в ней не расспрашивают и не угощают. Тем не менее она иногда ассимилируется с избушкой яги, она иногда стоит на курьих ножках. Забора нет, кости не насажены на колья, а валяются кругом: «Приезжают к реке Смородине; по всему берегу лежат кости человеческие, по колено будет навалено! Увидали они избушку, вошли в нее — пустехонька, и вздумали тут остановиться» (137). И уже только после боя о герое говорится: «Сам пошел через мост на другую сторону» (562).

7. Змей-поглотитель

   Эта сторожевая роль змея иногда особо подчеркнута: «Там есть широкая река, через реку калиновый мост, под тем мостом живет 12-главый змей. Не пропускает он ни конного, ни пешего, всех пожирает» (562). Намерение змея выражено гораздо резче, чем намерение яги; его цель — проглотить, съесть героя. «Прощайся теперь с белым светом да полезай скорей сам в мою глотку — тебе же легче будет» (155). «Съем тебя и с косточками». Змей, обладающий царевной, также стремится проглотить героя, о чем царевна его предупреждает: «он тебя съест». Такие выражения, как «хочет совсем проглотить его» (562), повторяются очень часто. Даже после боя эта опасность еще не совсем миновала. Наоборот, именно после боя эта опасность становится особенно страшной. Уже после того, как змей убит, сказка вводит мать или тещу змея, единственная функция которой — угроза проглотить героя, и угроза эта иногда осуществляется. Итак, образ змея двоится. Мы имеем здесь змеиху-поглотительницу. Она преследует героя, нагоняет его, «поспешает за ним третья змея, и пустила свою пасть от земли до неба… как спастись?» Он бросает ей в пасть трех коней, потом трех соколов и трех хортов (борзых). Она все же нагоняет. Он бросает ей в пасть двух товарищей. Наконец, он доходит до кузнецов, которые хватают ее горячими клещами за язык и тем спасают его (Аф. 134).
В другой сказке герой бросает ей в пасть три пуда соли (135). Есть сказка, в которой змеиха обращается огромной свиньей и проглатывает двух братьев вместе с конями. Герой опять спасается у кузнецов. Они тащат ее клещами за язык и бьют прутьями. «Взмолилась ему свинья: «Буря-богатьгрь, пусти мою душеньку на покаяние!»… — «А зачем моих братьев проглотила?» — «Я твоих братьев сейчас отдам». Он схватил ее за уши; свинья харкнула — и выскочили оба брата и с лошадьми» (136).

8. Опасность сна

   При встрече со змеем одна опасность подстерегает героя: опасность сна, засыпания. Эту опасность мы видели также и при встрече с ягой. «Шли они, шли, и пришли в дремучий густой лес. Только взошли в него, сильный сон стал одолевать их. Фролка-Сидень вытащил из кармана табакерку, постукал, открыл ее и пихнул в нос охапку табаку, потом зашумел:
«Эй, братцы, не уснем, не воздремаем, идите дальше!» (131). Этот сон — наваждение. «Царевич стал по мосту похаживать, тросточкой постукивать, выскочил кувшинчик и начал перед ним плясать; он на него засмотрелся и заснул крепким сном». Ложный герой засыпает, истинный герой — никогда. «Буря-богатьгрь наплевал — нахаркал на него и разбил на мелкие части» (136). В сказке, записанной на Онежском заводе, мать змеев, помогающая героям, говорит им: «Теперь вы отправляйтесь в дорогу… Ну только спать не ложитесь у моря, а то мой сын будет лететь и увидит коней и вас, и вы будете спавши, вы будете побижены, а если не будете спать, то он с вами ничего не сделает, не осилеет он вас двоих» (Он. зав. 144). Во время боя братья героя находятся в избушке и неизменно засыпают, несмотря на предостережение героя. Деформацию этого мотива мы имеем, когда братья с вечера напиваются пьяными и просыпают встречу со змеем, тогла как герой бьется.

9. Изначальный противник

   Самому бою обычно предшествуют хвастливые перебранки. Хвастает змей, но и герой за словом в карман не лезет: «Я посажу тебя на ладонь одною рукою, прихлопну другою — костей не найдут» (Аф. 560).
В течение этой перебранки оказывается, однако, одно очень важное обстоятельство: противник змею есть: этот противник — герой сказки. Змей каким-то образом знает о существовании героя. Мало того, он знает, что он погибнет от руки именно этого героя. Можно выразиться еще точнее: ни от какой другой руки змей погибнуть не может, он бессмертен и непобедим. Между героем и змеем есть какая-то связь, начавшаяся где-то за пределами рассказа. Эта связь началась раньше, чем начинается рассказ. «Во всем свете нет мне другого соперника, кроме Ивана-царевича… да он еще молод, даже ворон костей его сюда не занесет» (Аф. 129, вар.).

10. Бой

   Мы ожидаем, что бой, как кульминационный пункт всей сказки, будет описан с подъемом, с деталями, подчеркивающими силу и удаль героя. Но это не в стиле сказки. В противоположность героическому эпосу многих народов, где бой, битва есть центральное место песни и описывается иногда даже с некоторыми длиннотами, сказка проста и коротка. Самый бой подробно не описывается. «Буря-богатырь разошелся, боевой палицей размахнулся — три головы ему снес» (136). Есть, однако, некоторые подробности, которые требуют особого внимания. Змей никогда не пытается убить героя оружием или лапами, или зубами: он пытается вбить его в землю и этим его уничтожить. «Чудо-юдо стал одолевать его, по колено вогнал его в сырую землю». Во втором бою «забил по пояс в сырую землю». Змея же можно уничтожить, только срубив все его головы. Но головы эти имеют чудесное свойство: они вновь вырастают. «Срубил чуду-юду девять голов; чудо-юдо подхватил их, черкнул огненным пальцем — головы опять приросли» (137). Только после того, как срублен огненный палец, герою удается срубить все головы.
Третий бой — самый страшный. Братья, как уже указано, спят в это время в избушке. У избушки привязан конь. В решительный момент герой бросает в избушку шляпу или сапог. От этого избушка рассыпается, и конь спешит на помощь своему владельцу. Это — также постоянная черта в изображении боя: только конь (или другой помощник, например, охота, свора героя) может убить змея. «Жеребцы прибежали и вышибли змея из седла вон» (136). «Богатырский конь бросился на побоище и начал змея зубами грызть и копытами топтать» (129, вар.). «Звери бросились на него и разорвали в клочки» (201). «Одна лошадь поднялась на дыбы и змею на плечи взвалилась, а другая по боку ударила копытами, и змей свалился, и лошади притисли змея ногами. Вот лошади-то! (Он. зав. 145).
Бой, конечно, кончается победой героя. Но после боя нужно выполнить еще одно дело: змея нужно окончательно уничтожить. Змея или его головы нужно сжечь. «А туловище скатил в огненную реку» (Аф. 134). «Все части, подобрав, сжег, а пепел развеял по полю» (132). «Наклал костер, сжег змея в пепел и пустил по ветру» (129, вар.). Иногда они бросаются в море или кладутся под мост, или закапываются, и на них кладется камень.
Несколько иначе, с небольшими отступлениями, протекает бой, когда змей обладает женщиной и герой до боя видит царевну и говорит с ней. Часто это — три сестры, которые прячут героя до появления змея. Но чаще царевна живет в необычайном дворце. Она, например, живет «на горах в алмазном дворце» (Аф. 129, вар.). Герой в таких случаях до боя почти всегда засыпает, в особенности в сказках, где царевна выведена змею на съедение. Он спит богатырским сном, положив голову на колени царевны, и его трудно бывает разбудить. Таким образом мы видим в сказке двоякую природу сна. С одной стороны, перед боем или во время боя спят ложные богатыри. С другой стороны, спит перед боем именно герой. Природа этого сна из самой сказки не ясна и требует специального рассмотрения.
Этим исчерпываются основные, типичные черты змея, и мы перейдем к историческому изучению его.

11. Литература о змее

   О змее существует огромная литература. Здесь невозможно ее не только критически охватить, но даже назвать. Могут быть упомянуты только группы ее. И тем не менее вопрос о происхождении образа змея и мотива змееборства не может считаться решенным. Все эти работы распределяются на известные категории, и эти категории, уже как таковые, принципы и приемы их, обрекают работы на неудачу. Так, есть категория работ, в которых фигура змея рассматривается как реминисценция о некогда существовавших доисторических животных. Эти работы уже потому ошибочны, что, как это установлено совершенно точно, человек появился на земном шаре уже после того, как эти животные вымерли. Этого не отрицает, например, Бельше, но он думает, что человек восстановил представление о них по костям (Bolsche). Такое утверждение нелепо само по себе, но оно еще и потому не соответствует действительности, что образ крылатого змея — явление позднее. Он сложился на наших глазах, и процесс его образования может быть прослежен. Но эти труды все же содержат какую-то теорию, какую-то попытку объяснить явление по существу. Такую же попытку содержат работы иной категории, а именно работы адептов мифологической, в частности солярной, теории (Siecke 1907; Frobenius 1904). Полемизировать с этой теорией бесполезно. Зике, например, утверждает, что змей — это темная половина луны, а герой — светлая. Надо, однако, сказать, что авторы этих работ очень добросовестно привлекают и собирают материалы, нисколько их не искажая и не подгоняя под теорию. Поэтому материалы этих работ могут быть спокойно использованы — они до некоторой степени освобождают нас от черной работы собирания материала.
Этими двумя теориями исчерпываются попытки объяснения явления змея. Все остальные категории работ даже не ставят проблемы. Змей рассматривается здесь в различных рамках и пределах или в некоторых его связях. Сюда относятся характеристики материала в пределах некоторых территориальных границ. Это — наиболее для нас ценные работы. Не претендуя ни на какие выводы общего характера, они создают прочную базу для таких выводов. Особенно ценны работы Хембли о змее в Африке и некоторые работы о змее в Австралии (Hambly). Очень близка к этой группе другая, трактующая змея в пределах одной народности, национальности или одной культуры. О змее в Египте и Вавилоне существует целая литература, в особенности в связи с открытием табличек о сотворении мира. Это дало повод к сопоставлению библейских и вавилонских материалов. По античному змею оказались важными две специальные работы, не считая работ по отдельным видам змея. Это — старая, но очень солидная и осторожная работа Мэли и более новая работа Кюстера (Muhly; Kuster). Сюда же может быть отнесена работа Смита под громким названием «Эволюция дракона», привлекающая, однако, почти только средиземноморский материал и не соответствующая своему названию (Smith).
Следующая категория работ — это работы в пределах одного сюжета. Сюда надо прежде всею отнести капитальную работу Гартленда о Персее (Hartland 1894–1896). Сюда же можно отнести работу Ранке, посвященную сказке о змееборце (Ranke). О ней А.И. Никифоров в своих материалах о победителе змея на севере справедливо отзывается так: «Большая книга Ранке никак не может быть названа исследованием. Это библиография вариантов и схематическая формальная классификация их» (Никифоров 1936, 144). В особенности повезло легенде о змееборце Георгии. Здесь имеются четыре капитальные работы: Кирпичникова, ответ на нее Веселовского, представляющий самостоятельную новую работу, работа Рыстенко и немецкая работа Ауфгаузера (Кирпичников; Веселовский 1881; Рыстенко; Aufhauser). Авторы приходят к совершенно различным выводам, что и не могло получиться иначе, так как самая постановка вопроса о змееборстве только в легенде, вне связи с проблемой змееборства вообще, приводит к неправильным выводам, несмотря на всю акрибию проделываемой филологической работы.
Наконец, змей рассматривается в различных частных связях («Змей и культ деревьев», «Змей и солнце», «Змей и металлургия», «Змей и женщина» и т. д.). Отдельных работ мы приводить не будем, так как наша цель не библиографическая.

12. Распространенность змееборства

   Поставив себе задачей изучить образ змея в его исторических связях в указанном смысле, мы должны прежде всего спросить себя, где, у каких народов он встречается. В литературе часто высказывается предположение, что мотив змееборства — весьма древний и что он отражает первобытные представления. Это неверно. Уже Эренрейх заметил, что змееборство в связи с освобождением девушки встречается только «in der alten Welt», т. е. в Европе, Азии и отчасти Африке (Ehrenreich 72). Но то, что у Эренрейха дается как принцип территориального распространения, на самом деле представляет собой явление исторического, стадиального характера. Змееборство в развитом виде встречается во всех древних государственных религиях: в Египте, Вавилонии, в античности, в Индии, в Китае. Оно перешло в христианство и, как показал Ауфгаузер, было канонизовано католической церковью не без сопротивления (Aufliauser). Но мотива змееборства нет у народов, еще не образовавших государства.
Отсюда сразу может быть сделан вывод, что мотив змееборства возникает вместе с государственностью. Но такой вывод еще ничего не говорит об источниках этого мотива. Рассуждая абстрактно, можно бы допустить, что этот мотив или впервые создался вместе с государственностью, или возник как видоизменение других, бывших до него, мотивов. Сопоставление материалов, расположенных по степеням культуры тех народов, у которых они записаны, покажет нам, что мотив змееборства возник не сразу, не как новый мотив, а развился из других, бывших до него. К этому теперь надо подойти вплотную.

II. Змей-поглотитель

 

13. Обрядовое поглощение и выхаркивание

   Полная картина боя в русской сказке включает два основных момента, два стержня.
Один — это самый бой, другой — погоня змеихи и попытка проглотить героя, убийцу ее мужа или сына. Змеиха в этих случаях является для слушателя совершенно неожиданно, ее появление в ходе действия не нужно, не мотивировано, легко может отпасть и действительно часто отсутствует без всякого ущерба для хода действия.
Выше высказано предположение, что мотив змееборства возник не как новый, а как выросший из каких-то других, бывших до него мотивов. Материалы показывают, что мотив змееборства возник из мотива поглощения и наслоился на него. Это заставляет нас рассмотреть прежде всего наиболее архаическую форму змея, а именно змея-поглотителя.
Мы уже знаем, что ключ к сказке кроется не в ней самой. Где же помимо сказки встречается проглатывание и извергание человека? Уже выше указывалось, что подобный обряд входил в систему инициации. Там на это только указывалось, здесь этим надо заняться несколько подробнее, так как иначе мотив змееборства останется непонятным. Нам необходимо установить, как этот обряд фактически производился. Здесь, конечно, не может быть речи об исследовании этого обряда, здесь может быть дана только характеристика его.
Формы этого обряда меняются, но они обладают и некоторыми устойчивыми чертами. Мы знаем о нем из рассказов прошедших через этот обряд и нарушивших его тайну, из свидетельств очевидцев, из мифов, из данных по изобразительному искусству и из того, что рассказывают женщинам и непосвященным. Одна из форм состоит в том, что посвящаемый пролезал через сооружение, имевшее форму чудовищного животного. Там, где уже сооружались постройки, это чудовищное животное представлено особого рода хижиной или домом. Посвящаемый как бы переваривался и извергался новым человеком. Там, где еще нет никаких построек, делается сооружение иного типа. Так, в Австралии змею изображало извилистое углубление в земле, высохшее русло реки, или делали навес, а впереди ставили расколотый кусок дерева, изображающий пасть (Radcliff-Brown 344).

   Лучше всего этот обряд зафиксирован на океанийских островах. В бывшей Германской Новой Гвинее для обрезания строился специальный дом. «Он должен представлять чудовище Барлум, поглощающее мальчиков» (Schurtz 224). Из материалов Невермана мы знаем, что это чудовище, названное здесь Барлум, имеет форму змеи. «Проглатывание неофита Барлумом не только служит басней для рассказывания женщинам, здесь неофиты действительно должны войти в условное изображение его. Это — дом обрезания, которому ябим (племя) придают форму чудовища».
Верхняя балка представляет собой пальму, корни или листья изображают волосы. «Пасть или вход в хижину закрыт плетенкой из кокосовых листьев и пестро раскрашен. К «хвосту» хижина становится все уже и ниже. Проглатыванье символизируется тем, что неофитов вносят в «чрево», в то время как раздается голос Барлума». В других местах они входят сами. Животное их проглатывает и выхаркивает. Проглатыванье и изверганье маркируются в очень разнообразных формах. Неофиты, например, сами должны плести хижину-животное изнутри. Окончив ее, они сами себя оплели, они в желудке. Или строится помост, наверху стоит распорядитель обряда. Под ним проходят неофиты. При приближении каждого из них он делает вид, что он глотает, давится. Он пьет глоток из чаши, сделанной из кокосового ореха. Затем он делает вид, что его тошнит, и он обрызгивает водой мальчиков (Nevermann 1933, 24, 40, 56). На Сераме (Океания) посвящаемого ночью через отверстие, имеющее форму разинутой крокодиловой пасти или казуарова клюва, бросают в дом. О юноше говорят, что его проглотил дьявол (Frobenius 18986, 198). «В некоторых местах Квинсленда рев трещоток якобы исходит от магов, которые его издают, проглатывая мальчиков и извергая их юношами». «Женщины Квинсленда думают, что звук трещоток производится ящерицами, проглатывающими мальчиков и возвращающими их юношами» (Webster 99). В Сенегамбии юношей проглатывает Ноччеу, который держит их некоторое время в своем брюхе, а затем вновь возвращает на свет (Frobenius 18986, 199). В Африке (поро) «непосвященные думают, что великое чудовище проглатывает мальчиков, а умершие от ран, полагают они, остались в желудке чудовища» (Loeb).
Таких примеров можно бы привести гораздо больше, но дело не в количестве примеров. Явление как таковое ясно, ясны формы его проявления. Не ясно другое — не ясны побудительные причины его, не ясно, что собственно заставляло производить этот обряд, чего ожидали от его выполнения, не ясны исторические основы его.

14. Смысл и основа этого обряда

   Изучение самого обряда не дает нам никакого ключа к его пониманию. Этот ключ дают нам сопровождающие его мифы. Беда только в том, что там, где обряд жил как живой, мифы рассказывались во время посвящения и представляли собой строжайшую тайну. Их знали только посвященные. Они не рассказывались открыто и не сообщались европейцам. Записаны они уже тогда, когда рассказы открепились от обряда, записаны европейцами поздно, у народов, уже потерявших живую связь с обрядом, в Америке — у народов, насильственно переселенных в заповедники, по воспоминаниям стариков, часто — по-английски и т. д. Другими словами, мы имеем только обломки мифа, который с потерей своего сакрального характера уже начал терять форму. Но все же рассмотрение подобных мифов дает право сделать следующее заключение: пребывание в желудке зверя давало вернувшемуся магические способности, в частности власть над зверем. Вернувшийся становился великим охотником. Этим вскрывается производственная основа и обряда и мифа. Мыслительная основа их доисторична. Она основана на том, что еда дает единосущие со съедаемым. Чтобы приобщиться к тотемному животному, стать им и тем самым вступить в тотемный род, нужно быть съеденным этим животным. Еда может быть пассивной или активной (ср. слепоту и невидимость). В приведенных случаях мы имеем пассивную еду, Проглатыванье. Но мы знаем, что это общение могло совершаться через активную еду: во время обряда съедается тотемное животное. Мы не знаем, съедал ли посвящаемый, входящий в животное, кусочек того животного, которое его съело. В мифах, как мы увидим, это происходит почти всегда.
Обращаясь к мифам, мы должны иметь в виду, что миф нельзя рассматривать как совершенно точную иллюстрацию к обряду. Вряд ли возможно полное совпадение между мифом и обрядом.
Миф, рассказ, живет дольше, чем обряд. Как указывалось, мифы записаны иногда там, где обряд уже не производился. Поэтому миф содержит черты более поздние, черты непонимания или некоторого искажения или видоизменения. Так, пребывание в желудке сменяется пребыванием в гнезде или логовище или обвиванием змея или змеи вокруг героя или героини. С другой стороны, формы блага, даваемые змеем, также меняются. С совершенствованием орудий охоты отпадает охотничий магический характер этого блага. Остаются общие магические способности, из которых развиваются две в особо ярких и часто встречающихся формах: способность исцелять и способность понимать язык животных.
Рассмотрим сперва охотничье благо, даваемое змеем. В североамериканском мифе герой Тломенатсо видит, что на воде плавает какой-то огонь. Он понимает, что это Аигос (двухголовый змей). Он следует за змеем до его берлоги. Там Аигос дает ему кусок прозрачного камня и проводит его душу по всем странам. Герой возвращается. На следующий день он ловит тюленя, на другой день — двух и т. д. Их давал ему Аигос (Boas 1895, 81).
Такие представления, по-видимому, основаны на том, что искусство охотника состоит не в том, чтобы убить зверя (убить его не трудно), а чтобы он дался в руки, а это может быть достигнуто только волшебным образом. Охотничье благополучие уже очень рано связывается с магическим благополучием вообще, с приобретением магических сил. С зачатками земледелия в желудке змея находят плоды земли. На Адмиралтейских островах записан миф, имеющий следующий эпизод: «Змей сказал: скользни в мое чрево. Дракон раскрылся. Мужчина скользнул внутрь. Он пошел смотреть огонь, он пошел смотреть таро, он пошел смотреть сахарный тростник. Он пошел смотреть все вещи». Все это герой забирает и уходит. Здесь ясно, что все это он приносит людям. Мейер, записавший этот миф и опубликовавший его в подлиннике и в дословном переводе, прибавляет: «Это сказание — общее достояние всех обитателей Адмиралтейских островов» (Meier 653). Из материалов Невермана — Тилениуса мы знаем, что не только огонь и первые плоды земли добыты из желудка змея, но и гончарное искусство (Nevermann 1934, 369).
Эти материалы вскрывают производственную основу обряда поглощения при инициации и целый ряд других обрядов и мифов, лишь косвенно связанных с этими обрядами. Так, в Австралии желающий стать шаманом бросается в пруд, где якобы обитают чудовищные змеи, которые его «убивают». Он заболевает, лишается рассудка и таким образом получает свою силу (Elkin). To же в Америке: «Человек, желающий стать сильным, крепким и неуязвимым, плавает ночью в прудах, обитаемых чудовищами или громами. От них, если он обладает достаточным мужеством, чтобы перенести их присутствие, он получает желаемую силу» (Kroeber 1907, 328). У тлинкитов шаман, желающий обрести «новый дух», «давал себя поглотить морем», а на четвертый день находил себя висящим вверх ногами на дереве (Frobenius 18986, 198).
Эти примеры показывают, как поглощение животным заменяется поглощением водой, купаньем в пруду, где водятся змеи, или даже через «поглощение морем» и выбрасыванье им.
Таким образом мы устанавливаем наблюдение: от змея (из змея) или другого животного в обряде выходит охотник, в мифе — великий охотник, великий шаман. Оттуда же приносится первый огонь, а при появлении земледелия — первые плоды земли, оттуда же идет и гончарное искусство. Мы увидим, что дальше будет следовать великий вождь, а еще позже — бог. В зулусском мифе проглоченные дети возвращаются домой. «Тогда в стране была большая радость. Дети вернулись к своему деду… и они сделали детей предводителями» (Frobenius 1904, 113). В африканском мифе у сравнительно культурного племени басуто герой проглочен чудовищем. Он возвращается домой, но люди не признают в нем человека и заставляют исчезнуть с земли (Frobenius 18986, 106). Здесь мы имеем зачаточную форму деификации. Может быть, в образе Кроноса, пожирающего своих детей и вновь их отрыгивающего, мы имеем отголоски все того же представления. И не потому ли Кронос пожирает своих детей, что он бог-отец и этим дает божественность своим детям? К этому же циклу относится пророк Иона, проглоченный и извергнутый китом. Не потому ли он пророк, что он побывал в ките? Радермахер, посвятивший этому случаю специальную статью, признает, что этот мотив остается совершенно непонятным (Rademiacher 1906). В свете же приведенных здесь материалов корни этого мотива выясняются.
Мы проследим пока только один момент: момент обрядового поглощения и его отражение или эквивалент в мифах. Змей или другое чудовище здесь всюду представляется как благое существо. Пока еще совершенно не видно, как из этого разовьется борьба. Но уже сейчас видно, как жестоко ошибаются исследователи вроде Фробениуса, которые утверждают, что благой змей свойствен восточной Азии, а змей-враг — Европе (Frobenius 1904, 145). Благой змей, змей-податель есть первая ступень змея, обращающаяся потом в свою противоположность. Европа и Азия здесь не при чем.

15. Птичий язык

   Раз мы затронули змея-благодетеля, мы можем здесь, раньше чем перейти к изучению борьбы со змеем, остановиться на одном мотиве, который непосредственно восходит к затронутому здесь кругу явлений, а именно на мотиве приобретения героем знания языка птиц.
В новогреческой сказке змей, дракон, проглатывает царевича, чтобы научить его птичьему языку, и вновь выхаркивает его (Hahn 1864, 23). В Калевале (в XVII руне) Вяйнемейнен, чтобы узнать три волшебных слова, дает себя проглотить огромному чудовищу. Там он разводит огонь и начинает ковать. Чудовище его выхаркивает и не только дает ему знание трех слов, но рассказывает ему историю вселенной, дает ему всеведение.
В долганском мифе девушка, освобожденная героем, говорит: «Чем же я отплачу тебе за избавленье? Если меня не испугаешься, я, вокруг тебя трижды обвившись, уплачу за доброе дело. Что делать человеку? Согласился. Змей, трижды обвившись вокруг него, в левое ухо дунул». Герою открывается язык птиц и рыб (Долганский фольклор 101). Сопоставление этих двух случаев показывает, что обвивание вокруг шеи есть более поздняя форма поглощения, когда уже не допускалось, что поглощение есть благо. В вятской сказке змея, обвившись вокруг шеи, «жалить не жалит, а давит» (3В 106). Герой получает всеведение. Выше мы указывали, что при обряде мог поедаться кусочек тотемного животного. Отсюда становится понятным, что знание языка птиц приобретается не только тем, что герой пожирается и выхаркивается, но и тем, что он, наоборот, сам съедает или лижет кусочек или какую-нибудь частицу змеи, или ест навар или суп из змеиного мяса и т. д.
В самарской сказке герой (названный здесь Стенькой Разиным) встречает чудовище Волкодира. «Чудища подняла голову и увидала юношу; дохнула на него и стала двигаться к нему… Волкодир его тянет и хочет проглонуть сразу». Стенька разрубает змея и находит в желудке змея камень, лижет его «и узнал все, что есть на свете» (Сад. 110). В худяковской сказке из мяса змеи делают ветчину, варят суп и едят его, отчего герой приобретает знание птичьего языка (Худ. 38). Мотив, что от съеденной змеи становится понятным язык птиц, зверей и рыб, очень распространен в мировом фольклоре (см. Гримм, 17 и параллели у Больте-Поливки).

 Что глотание в этих случаях связано с инициацией, доказывается тем, что знание птичьего языка приобретается и иными способами, связь которых с инициацией вне всякого сомнения. Герой, например, попадает к лесному старику или мудрецу, тот варит его в котле (3В 30) или трижды бросает его в печь (См. 72) или просто учит его (Аф. 252).
По отношению к мотиву птичьего языка в науке царит некоторая растерянность. Больте связывает его с тем, что птицы обладают пророческим даром и участвуют в судьбах человека, предостерегают его и т. д. Такое сближение неверно, так как герой научается понимать не только язык птиц, но и других животных. Оно не объясняет также, почему нужно съесть именно змею. Вейкер объясняет это тем, что змеи — животные души (Weicker 25). В свете наших материалов дело представляется иначе. Мы можем высказать предположение, что мотив вещего знания, в частности знания языка птиц, идет от обрядов, при которых юноша подвергался проглатыванию и изверганию или сам проглатывал кусок или частицу животного, вследствие чего он приобретал магические способности. Первоначально приобретались способности чисто охотничьи, затем способности, связанные с гончарным искусством, земледелием и т. д. По мере того как человек овладевал природой и производством, отпал магический характер этих способностей и искусств, но те способности, по отношению к которым человек все еще оставался беспомощным, эти способности, хотя бы в мифе (Меламп и др.), все еще приобретаются с участием змей. Сюда же относится и способность понимать язык птиц и животных, отголосок некогда приобретавшейся полной власти охотника над волей животного, которое силой обряда должно было стать послушным орудием в руках человека и служить его воле.
Следы поглощения в целях придачи магических или колдовских сил спорадически встречаются не только в сказочной, но и в средневековой легендарной литературе. Они имеются, например, в сказаниях о Соломоне. В талмудической легенде Соломон строит храм при помощи Асмодея. «Мудрый царь хотел чему-нибудь научиться у демона, но не было ни времени, ни случая». По окончании постройки храма Соломон остается один с Асмодеем и начинает его выспрашивать. «Сними с меня цепь, — говорит Асмодей, — и я покажу тебе мое могущество и возвеличу надо всеми людьми». Соломон его слушается. «Он проглотил Соломона и извергнул за 400 парасангов от себя» (Веселовский 1921, 136). Из дальнейшего, правда, следует, что Соломон наказан за многоженство (извергнув Соломона, Асмодей сам становится царем), но это — позднейшее переосмысление, противоречащее началу легенды. Соломон проглочен, чтобы приобрести мудрость Асмодея.

16. Алмазы

   В сказке иногда рассказывается, что герой находит в желудке или голове змея алмазы или драгоценные камни и что змей дарит их герою. «А драгоценные камни были в голове» (Никифоров 1936, 205). «Поди сходи за море к змею огненному по дорогие камни» (См. 362). «Из себя зачал рыгать и вырыгал из себя драгоценный камень» (Сад. 6) и т. д.
Эта деталь также уже имеется на ступени доклассового мифа. У Боаса приведен случай, когда змей дает «кусок прозрачного камня» (Boas 1895, 81). Связь с поглощением и изрыганием сохраняет русская сказка, и это наводит на мысль, что и здесь мы имеем связь с обрядом посвящения. Уже выше мы видели, что в тело посвящаемого вводятся кристаллы. Горный хрусталь, кварц играют большую роль в шаманизме самых ранних известных нам стадий. Рэдклифф-Браун говорит: «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужной змеей, и по всей Австралии эти кристаллы относятся к самым важным волшебным субстанциям, употребляемым шаманом» (Radcliff-Brown 342).
С этим, с одной стороны, связано то, что девушку в сказке кладут в стеклянный гроб (см. гл. IV, § 10), с другой стороны, с этим связана хрустальная гора, в которой обитает змей, а также то, что царевна сидит на стеклянной вышке, откуда ее на волшебном коне добывает герой (см. гл. VIII, § 8).

17. Поглотитель-переносчик

   Во всех приведенных нами случаях змей был существом благим, подателем магического знания и могущества. Такой благой змей в репертуаре сказки уживается с врагом рода человеческого, чудовищем, которое надо уничтожить. Что змей — существо двойственное, замечено уже давно. Штернберг неоднократно говорит о дуализме в представлениях о змее. Этот «дуализм» получился в процессе развития представлений о змее. Есть не два разных змея, а две ступени его развития. Первоначально благой змей превращается затем в свою противоположность. И только тогда возникает представление о змее-чудовище, злом змее, которого надлежит убить, и образуется тот сюжет змееборства, который развивается в истории не сам по себе, не эволюционно, не имманентно, а вследствие противоречия своих первоначальных смысловых форм новым формам общества и его культуры.
Начнем с наблюдения, что во множестве случаев, и в обрядах, и в мифе, сам поглотитель (чудовище, зверь, змей) остается на месте, движутся же проглатываемые: так, дети уходят из дому, проглатываются чудовищем, извергаются им и затем возвращаются домой. Но есть мифы иного характера. Герой поглощается, затем в желудке поглотителя переносится в другую страну и там выхаркивается или вырезывает себя. Этот поглотитель часто убивается героем, и здесь кроется начало змееборства. Эти мифы, распространенные у доклассовых народов чрезвычайно широко, должны быть рассмотрены нами несколько ближе.
Откуда могло получиться представление, что поглотитель перенес героя в иное царство? Можно утверждать, что здесь мы стоим перед развитием некоторых элементов, эмбрионально присущих обряду. Побывавший в желудке зверя считался побывавшим в царстве смерти, в ином мире, и сам считал, что он побывал там. Пролезая через чрево змея, он пролезал в иную страну. Здесь пасть зверя есть условие попадания в иной мир. Так, еще в татарской сказке герой спас девушку, дочь змея. В благодарность за это она ему говорит: «Пусть не страшит тебя грозный вид моего родителя (т. е. змея). Чтобы попасть в его царство, нам придется сначала пройти через утробу матери, а затем через брюхо моего отца. Страшный мрак окутает нас на этой дороге, и невыносим будет этот вид для слабого сердца. Но это — единственный путь в наше царство. Зато встретит тебя царь змей с почетом и милостями и наградит тебя за доблестный подвиг» (Сказки и легенды татар Крыма 169).
Но, очевидно, в сознании носителей этих обрядов и сюжетов произошло что-то, что уже не соответствовало первоначальным формам их. Миф ясно показывает, что здесь развилось чувство пространства и движения. Появление пространственных представлений заставляет снять с места поглотителя и совершить далекий путь. Представление о царстве смерти териоморфного вида сменяется представлением о стране смерти как о далекой стране. Совершенно очевидно, что такие представления могли появиться только у народов, осознавших пространство не путем философских размышлений, а испытавших его хозяйственно, т. е. у народов, совершавших далекие поездки. Такими были жители островов и побережий. И действительно, миф о поглотителе-переносчике есть миф преимущественно морской. Герой переносится в желудке по морю, и поглотитель имеет форму огромной рыбы. Далее: снимая с места поглотителя, рассказчик, по существу, снимает смысл поглощения. «Лес» сменился морем. Это значит, что лесная охотничья дичь перестала быть единственным источником существования и что соответствующие обряды потеряли свой смысл. Но вместе с тем это изменение не представляет собой настолько глубокой революции, чтобы совершенно уничтожить и заставить забыть старый обряд и сюжет. Исследователь видит связь очень ясно, но носитель мифа ее уже забыл, сохранив во многом еще старые формы. Неподвижное превращается в подвижное, страшное — в авантюрное и даже комическое, нужное — в бесполезное и вредное. Герой в этих случаях уже не приобретает никаких магических качеств. Наоборот, в поглотителе он видит врага и убивает его после поглощения, убивает его, находясь в его желудке, поражает его изнутри. Здесь и кроется начало змееборства.
Ниже мы приведем несколько выборочных примеров. Материала имеется так много, что он один мог бы составить книгу. Такая книга даже имеется. Это «Век солнечного бога» Фробениуса. Здесь довольно тщательно собраны подобного рода мифы. К сожалению, однако, труды автора пропадают даром, так как для него с самого начала кит это — море, герой, проглоченный им, — вечернее солнце, а герой, выходящий из кита, — солнце утреннее.
Связи с обрядом, связи с хозяйственной и социальной жизнью народов автор не касается и связи этой не видит.

18. Борьба с рыбой, как первая ступень змееборства

   Несомненно, что миф о проглоченном и унесенном в другую страну — очень сложное явление по создавшим его причинам и по разнообразию его связей. Мы не будем здесь изучать всего комплекса этого мифа, в частности момента переноса. Мы обратим внимание только на те стороны, которые приводят к змееборству.
Рассмотрим сперва несколько случаев, в которых перенос происходит без всяких элементов борьбы. В Микронезии есть миф о мальчике — сыне угря. Женщины его дразнят, так как у него нет отца. Он отправляется искать отца, прыгает в воду. Там он видит угря с огромной разинутой пастью. Он вбрасывает в пасть два бревна, т. е. вставляет их в пасть, чтобы она не закрылась, и сам прыгает в нее. Оттуда его выхватывает акула и приносит его к некоему берегу, где имеется много черепашьих спинок. Таким же путем он возвращается в пасть акулы и оттуда домой, где и женится (Frazer 1922, 195). Здесь мы видим, что проглоченный герой переносится к иному берегу. Черепашьи спинки здесь, очевидно, пришли на смену кристаллу или кварцу, дающему магическое могущество.
Этот случай показывает явные признаки упадка. Поглощение здесь удвоено без всякой надобности. Черепашьи спинки лишены волшебной силы. Женитьба не увязана с предшествующим поглощением и возвращением: в обряде оно условие женитьбы. Перейдем к другим, более типичным и распространенным случаям.
Отец дает мальчику некое поручение. Но он непослушен, бежит к воде и вместе с товарищами выезжает в море на лодке. Вдруг лодку начинает качать и трясти. Непослушный мальчик падает в воду, и его сейчас же проглатывает большая рыба. Пролежав там некоторое время, он испытывает голод. Он оглядывается кругом и видит, что над ним висит печень рыбы. Эту печень он начинает отрезать раковинкой. Рыбе становится больно, и она его выхаркивает (Frobenius 1904, 91).
В предыдущем случае проглатывание прошло без всяких последствий для поглотителя. Здесь же герой отрезает у рыбы печень и съедает ее. Трудно сказать, есть ли это отголосок некогда производившегося съедания кусочка животного при обряде, или нет. Во всяком случае этот мотив очень распространен, и это съедание производится под различными предлогами. Рыбе от этого становится больно, и она выхаркивает героя. Мы видим, что выхаркивание требует какой-то мотивировки. Как таковое оно уже непонятно. Отмечаем, что рыба остается жива и что никакой борьбы с поглотителем здесь еще нет.

 Иногда в рыбе разводится огонь, и это делается, чтобы выйти из нее, т. е. в целях противодействия. Некий главарь при помощи птиц строит лодку. Герой просится в лодку. После долгих споров его берут с собой. По дороге кит их проглатывает вместе с лодкой, но герой вставляет в пасть кита два копья, так что он не может ее закрыть. В желудке кита он видит своих умерших родителей. Чтобы освободить себя, он возжигает большой костер. Кит корчится от боли и плывет к отмели. Через открытую пасть все выходят наружу вместе с лодкой. Они попали в страну луны, там царит обилие. На той же лодке они возвращаются.
В этом случае герой в рыбе видит своих умерших родителей. Это показывает, что он уже в рыбе попал в обитель мертвых. В рыбе герой вообще иногда встречает много мертвых и живых, проглоченных до него, и выводит их. Этот мотив мы здесь прослеживать не будем. Отметим только, что и русская сказка знает перенос героя в рыбе, знает разведение в рыбе костра (Аф. 240, 242, вар.; 3В 138, 134 и др.). Огонь в рыбе — вообще распространенный мотив. Он непонятен, если не знать, что в обряде и мифе из поглотителя добываются все первые вещи, в том числе и огонь. В поглотителе же, как мы знаем, посвящаемый иногда подвергается обжиганию. В этом чудовище горит страшный огонь. Поэтому выходящие из рыбы мальчики в мифе часто жалуются, что в рыбе жарко, или, как в данном случае, они сами разводят в рыбе огонь, чтобы спасти себя.
Все это показывает, что обряд уже забыт, что составные части его используются для художественного творчества. Они могут быть рассматриваемы, как порча, как искажение, но эти случаи показывают творческую переработку мотива — отмирание старого и зарождение нового. Поглощение и выхаркивание уже не соответствуют ни формам производства, ни формам социальной жизни или идеологии народов. Они — на ущербе. Мы уже видели, как выхаркивание мотивируется в мифе: оно вызвано болью. Выхаркивание в сказке совсем отпадает, пожирание, как художественно более яркий момент, держится дольше. Проглоченный уже не выхаркивается, а вырезает себя. Приведем пример:
«Много лет тому назад один человек по имени Мутук ловил рыбу со скалы, как вдруг его леска запуталась и он прыгнул в воду, чтобы ее высвободить. В это время мимо проплыла акула и проглотила его, не причинив ему вреда. Акула приплыла на север. Мутук почувствовала тепло и сказал себе: «Теперь мы в теплых водах». Когда акула опять нырнула в более глубокую воду, Мутук ощутил холод и понял, что они ушли в глубину; наконец, акула поплыла в Бойгу, и при отливе ее выкинуло на берег. Мутук почувствовал, что прямые солнечные лучи падают на рыбу, и понял, что он на суше. Тогда он взял острую раковину, которую он носил за ухом, и стал прорубать тело акулы, пока он не сделал достаточное отверстие. Вылезая из своей тюрьмы, он заметил, что у него выпали все волосы» (Frobenius 18986, 189).
В этом случае обращает на себя особое внимание потеря волос. Это тоже очень распространенная черта этих мифов. Для Фробениуса дело ясно: потеря волос означает, что утреннее солнце не имеет лучей. Для нас же этот момент объясняется тем, что посвящение представляло собой «пострижение», что во время обряда волосы сбривались или опалялись или прятались под особое покрывало (о плешивых в сказке см. гл. IV, § 15).
Обратим внимание также на разнообразие причин, по которым герой проглатывается. Герой прыгает в воду, потому что над ним издеваются, или отправляется на лодке, нарушая запрещение отца, или отправляется на лодке путешествовать, или он прыгает в воду потому, что запуталась леска, или потерян крючок и т. д. и т. д. Одним словом, рассказчик не знает, почему герою непременно надо попасть в воду и быть проглоченным, и всякий рассказчик мотивирует это по-разному.
Что мотив вырезывания себя из поглотителя приходит на смену выхаркиванию, показывает следующий случай: мальчик удит, предлагает царю рыб клюнуть. Рыба проглатывает его вместе с лодкой. Чтобы выйти наружу, он терзает сердце кита. Рыба пытается отрыгнуть его, но это ей не удается. Мальчик слышит, что тело рыбы шуршит по песку. Являются чайки, расклевывают рыбу, и он выходит (Frobenius 18986, 93).
Этот случай во многих отношениях для нас очень важен. Во-первых, мы видим, что выхаркивание здесь еще осознается, но оно уже отстранено. Терзание сердца, которое в предыдущих случаях имеет чисто утилитарную причину (печень отрезается, чтобы утолить голод), здесь производится с целью умерщвления поглотителя, т. е. мы опять имеем момент противодействия, имеем убийство поглотителя. Далее этот случай интересен тем, что тело поглотителя вскрывается извне. Чаще всего это делается животными, в данном случае — чайками. Можно показать, как поглотитель поражается изнутри и извне и как центр тяжести постепенно переносится на поражение извне. Приведем еще один аналогичный пример. Здесь поглотитель вскрывается людьми. Два брата находятся на взморье. Появляется кит, и они дают себя проглотить. В брюхе кита они видят сердце и отрезают его. Кит издыхает, его прибивает к берегу. Появляются люди, начинают резать кита, и из него вылезают братья. «Когда они друг друга увидали, они засмеялись один над другим: в брюхе кита они потеряли волосы, так жарко в нем было» (Boas 1895, 101).
В этом случае после разобранных материалов все совершенно ясно. Здесь интересна одна очень замечательная деталь: выходя из кита, мальчики смеются. Ритуальный характер смеха рассмотрен нами в особой работе (Пропп 1939).
Приведенные случаи могут вызвать впечатление, что данный миф — исключительно морской и водяной. Верно то, что он преимущественно водяной. Как мы увидим ниже, он связан с водяной природой змея. Народы, живущие в глубине лесов, отрезанные от мира и не знающие передвижений и торговли, развивались медленнее. Но и здесь происходит сходное развитие, хотя более медленно. Здесь материала гораздо меньше, и картина менее ясна. Все же необходимо привести и такой случай: герой уходит из дому, отец его предупреждает, что он встретит волка, который вдохнет или всосет его в себя. Герой его действительно встречает и начинает над ним издеваться: «Действительно ты великолепен! Ты действительно втягиваешь меня в себя!» Герой делает вид, что сопротивляется, что он поневоле приближается к пасти, а затем впрыгивает в нее. «Внутри он нашел народ. Некоторые были живы, некоторые почти мертвы, а некоторые уже были костями. Над собой он увидел висящее сердце. Тогда он сказал: «Давайте плясать! Вы пойте, а я буду плясать!» Тогда народ стал петь. Он укрепил к голове нож и стал плясать. Этим ножом он попадает в сердце волка, убивает его, разрезает волка, освобождает всех находящихся в нем и уходит (Kroeber 1907, 85). Если прежде героем был тот, кто был проглочен, то теперь героем становится тот, кто уничтожил поглотителя. Если в предыдущих случаях поглотитель вскрывался, потому что он проглотил героя, то здесь дело происходит уже наоборот: чтобы убить поглотителя, герой входит в него. Если в обряде героем был тот, кто был проглочен и извергнут и становился героем в силу только этого факта, то в данном мифе героем является тот, кто убил этого поглотителя. Ясно, что происшедший в мифе сдвиг отражает происшедший сдвиг в социальной жизни народа. Герой издевается над волком и впрыгивает в его пасть. Некоторые случаи издевательства мы видели и выше. Вместе с тем мы и здесь видим, что в брюхе поглотителя герой встречает умерших. Распростертые в чудовище мертвецы, трупы, наличие костей и прочие атрибуты смерти внутри поглотителя или в хижине смерти — эта картина знакома нам из характеристики обряда. Не хватает только, чтобы герой их оживил, — мы имели бы типичную картину временной смерти. Такое оживление здесь рационализировано и приняло форму освобождения и вывода из волка находящихся в нем людей. Интересно также, что внутри волка происходит пляска.
Перенос центра тяжести героизма подготовляет одно чрезвычайно важное нововведение в истории этого мифа. Все рассмотренные случаи характеризовались одной чертой: рассказ строится на одном лице. Магическое геройство сменяется личной доблестью и храбростью. В том, чтобы быть проглоченным, уже нет ничего героического. Можно наблюдать, что перенос центра тяжести создает новое лицо. Миф строится на двух лицах: одно проглатывается, другое его освобождает. Героем становится не тот, кто проглатывается, а тот, кто освобождает проглоченного. В Америке (племя нутка) записано: «В Гельгате обитал огромный кит по названию «пожиратель связанных вместе Лодок». Мимо этого места все проезжали с большой осторожностью. Однажды мать героя проезжала там в маленькой лодке. Лодку унесло от берега, и вот появился кит и проглотил лодку вместе с женщиной. Когда герой узнал, что случилось с матерью, он решил отомстить. Вместе с братьями он по реке спустился в море. Они стали петь песню. Когда они пропели ее два раза, вода расступилась, и кит проглотил лодку. Герой кричал своим братьям, чтобы они правили лодку прямо в чрево. В чреве они разрезали кишки и отрезали ему сердце. От этого кит издох. Его понесло к берегу. На берегу животные (птицы, улитки, рыба и пр.) вскрыли живот кита, и все вышли. В чреве кита было так жарко, что один из братьев потерял все волосы» (Frobenius 1904, 82).
Этот рассказ содержит мотив змееборства на ступени доклассового общества. С одной стороны, сюжет уже близок к сказке. Мы имеем поглощение (в сказке — похищение) женщины, борьбу с чудовищем и освобождение женщины. Но вместе с тем борьба еще происходит в старых формах: чтобы убить поглотителя, надо броситься в его желудок, быть проглоченным им.
Совершенно естественно, что проглатыванье, идущее от обряда и еще держащееся в мифе, было заменено другими формами борьбы. И действительно, можно проследить, как проглатыванье заменяется заместительными формами пожирания, а поглотитель убивается не изнутри, а извне. Это — дальнейший шаг в развитии этого сюжета. Приведем случаи, в котором переход от пожирания и умерщвления изнутри к поражению извне особенно ясен.
Чудовище Тсекис пожирает всех людей, остаются старик и внучка. Герой-пришелец узнает об этом. Он надевает на девушку волшебный пояс из змеи Сисиутл и посылает ее за водой. Тсекис проглатывает девушку вместе с волшебным поясом. Пока девушка находится в желудке чудовища, герой поет магическую песню: «Сисиутл, оживи, проснись и убей его!» Чудовище всплывает, вьется в предсмертных судорогах. Герой убивает его своими стрелами и извлекает девушку (Frobenius 18986, 97).
Для чего в желудок змея посылается девушка, это из данного мифа не ясно, это ясно из истории его: мы здесь имеем отражение традиции, что для того, чтобы убить пожирателя, надо побывать в нем. И хотя пожиратель поражается извне, все же и внутри змея должен оказаться человек. Характерно также, что изнутри применяется магическое средство, а извне — самое обыкновенное рациональное средство — лук и стрела.
Ослабление убийства изнутри и усиление убийства извне приближают этот мотив к его современным сказочным формам. Заместительство идет дальше. Чтобы поразить змея, в его пасть надо что-то бросить, но это уже не всегда должен быть человек. В пасть бросаются горячие камни. Пример: чудовище живет в озере, пожирает всех людей, приходящих за водой. Герой (пришелец) накаливает камни и бросает их в пасть чудовища, а затем разрубает его на куски. Эти куски превращаются в съедобных рыб (Frobenius 1904, 96). Здесь еще не совсем забыто, что от пожирателя идут блага, идут первые вещи: части его тела превращаются в съедобных рыб. Другой пример: змея пожирает всех людей. Остается только одна беременная женщина. Рождаются двойни. Мальчики предлагают змее саговое вино. Она разевает пасть, они бросают в пасть накаленные камни (70).

  Наконец, когда исчезает бросанье в пасть магических предметов или раскаленных камней, остается чистое змееборство. Две женщины купаются. Два чудовища (Куррея — по Фробениусу аллигаторы) проглатывают их. Змеи уползают в пещеру, питающую своей водой реку. Змеи забирают (проглатывают) всю воду, река высыхает. Муж проглоченных женщин выслеживает змей и поражает их копьями. Вода вновь начинает течь. Он распарывает брюхо и освобождает своих жен (73).
В этом случае жертва все еще проглатывается. Данный змей — водяное существо, о чем речь будет ниже. С полным исчезновением проглатыванья мы получим змееборство в знакомых нам формах. Однако так же, как можно проследить замену проглатыванья героя, так же можно проследить заместительные формы проглатыванья женщины. Вот пример, уже не содержащий никакого проглатыванья, но все еще не совсем порвавший с ним. Две женщины купаются. Их видит скат, берет их на свой шип и уплывает. Два героя борются с ним своими копьями и убивают его. Они разводят огонь, чтобы оживить женщин. Они дают муравьям ужалить их, от этого они оживают (74). Унесение на спине — совершенно явная замена унесения в желудке. Не забыта, но деформирована связь с огнем: огонь служит для оживления умершей — последние отголоски временной смерти. С отпадением этих деталей мы получаем змееборство в современном его виде. Приведем два примера. Герой-странник встречает девушку с рисовой кашей и мясом. Она приносит их колодезному змею. Герой отрубает шашкой головы змея (Frobenius 18986, 70). Другой пример: болотная змея ежегодно требует жертву. «Это было законом, право и происхождение которого никто не знал». Девушку выводят. В нужный момент является герой — всадник и поражает змею (121).
На этом мы пока прервем наше рассмотрение. Мы постарались набросать схему развития сюжета, проследить, как на почве одного мотива (проглатыванье) развивается другой (змееборство). Но мы проследили только один из корней мотива. На вопрос, почему убивается змей, еще нельзя дать исчерпывающего ответа. Но одно ясно уже и сейчас: он убивается потому, что в жизни народов происходили изменения, делавшие старый сюжет непонятным и изменявшие его в соответствии с новой идеологией. Заметим, что архаические формы не всегда засвидетельствованы у наиболее примитивных народов. Так, даже русская сказка содержит перенос в рыбе, разведение в ней костра и выхаркивание героя в формах, которые поразительно сходны с американскими материалами. Поэтому самые архаические случаи не обязательно записаны у наиболее примитивных народов. Но обратное отношение невозможно: новшество вводится только тогда, когда для этого есть соответствующая база. В целом эволюция соответствует ступеням культуры народов. О том, чем вызван момент перемещения, мы уже говорили. Характерно здесь развитие другой детали: змей или поглотитель поражается сперва стрелами, затем копьями, затем мечом. Ясно, что мечом он может поражаться только у народа, знающего металлургию и кузнечное дело. Последние два случая записаны у кабилов. Кабилы нам здесь интересны не как таковые, а с точки зрения стадии их хозяйственного развития. Это — оседлый народ, разводящий оливковые и плодовые деревья, с большой тщательностью обрабатывающий свои поля, издавна знающий гончарное и кузнечное дело. Вместе с тем это народ храбрый и воинственный. Именно на этой стадии появляются мечь и конь. феодальный строй в дальнейшем одевает змееборца в рыцарские доспехи. С изменением формы борьбы у кабилов изменен и характер змея: он принял земледельческий характер; змею ежегодно приносят в жертву девушку — случай, рассмотренный нами ниже. У них же фигурируют рис и мясо. Таким образом, развитие сюжета происходит не само собой, а обусловлено изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе народов.

19. Следы поглощения в поздних случаях змееборства

   Основное положение, что мотив змееборства возник из мотива поглощения, может быть подкреплено анализом некоторых случаев змееборства у народов, достигших классового развития. Если, с одной стороны, можно в материалах у доклассовых народов найти будущее змееборство, то, наоборот, в материалах более поздних присутствуют ясные следы бывшего поглощения. Правда, таких случаев, когда во время боя герой прыгает в пасть змея, в русском репертуаре нет, но вообще они не так редки. В вавилонском мифе о сотворении мира говорится: «Когда Тиамат раскрыла свои уста, насколько она могла, он дал войти Имхуллу, чтобы она не смогла сомкнуть уст» (он — Мардук; Gressmann 1909, 78). С этого начинается бой. Место это не совсем ясно. Грессман объясняет «Имхуллу» как злой ветер. Почему ветер препятствует закрытию уст, непонятно. Обычно дракон производит ветер, чтобы всосать героя. С другой стороны, в таких случаях в пасть змея вставляется копье, препятствующее закрытию пасти. Копье имеется и здесь: «Он поставил копье, разрезал ее тело, ее внутренности растерзал он, разрезал ее сердце». Мы должны себе представить дело так, что Мардук вставляет копье в ее пасть и входит в ее чрево. Здесь он терзает ее внутренности, разрезает сердце, разрезает ее тело и выходит. Правда, нигде прямо не говорится, что Мардук входит в чрево дракона. Однако это можно вычитать, и так понимает дело Грессман, делающий такую сноску: «Вместе с другими ветрами он входит в ее чрево». Так понимает это место Бадж, издатель и переводчик этого текста для Британского музея. «В седьмой табличке (108) о Мардуке говорится, что он «вошел в середину Тиамат», и потому что он это сделал, его зовут «Нибим», т. е. «тот, кто вошел», и «схватыватель середины (т. е. внутренностей)» (Budge 1921, 20). Вхождение героя в чрево дракона здесь недостаточно убедительно. Совершенно ясно оно на античном материале. Геракл согласно одной из версий мифа о нем в целях спасти Гесиону впрыгнул в пасть змея, пробыл там три дня, в течение которых он от жара в утробе зверя потерял все волосы на голове, и разрезал брюхо зверя изнутри (Siecke 15–16). Аналогичен и тот миф о Ясоне, который, судя по иконографическим памятникам, рассказывал о том, как Ясон в Колхиде, чтобы добыть золотое руно, бросился в пасть змея-сторожа и таким образом убил его. Эта версия известна по изображению на аттической вазе (Radermacher 1903, 66). Очень ясную картину борьбы внутри змея дает Гесериада. Огромный, как гора, тигр, «замечая человека за сутки пути, глотает его за полсуток пути», т. е. вдыхает его в себя, как вышеприведенный американский волк. «Гесер… чудодейственно проникает в пасть тигра и, проникши туда, располагается так: двумя своими ногами он упирается в два нижних клыка тигра, головой своей касается неба, а локтями — челюстей». Его спутник и товарищ говорит о нем: «Моего милостивого хана… проглотил огромный, как гора, черно-пестрый тигр». Витязи нападают на него снаружи, а Гесер убивает его изнутри (Гесериада 91–97). Здесь совершенно ясно еще соединен мотив поглощения и борьбы. То же в белуджской сказке: «Дракон вдохнул воздух со стороны Джангета, чтобы проглотить его; а тот держал меч перед своим лбом. Дракон подошел к Джангету вплотную, но, как только подошел и проглотил его, сам распался на две части» (Белуджские сказки 125). Вспомним, что и в Эдде Один бросается в пасть волка Фенриса.

20. Заключение

   Все эти материалы позволяют нам сделать следующее заключение.
Мотив змееборства развился из мотива поглощения. Первоначально поглощение представляло собой обряд, производившийся во время посвящения. Этот обряд давал юноше или будущему шаману магические способности. Отражением этих представлений в сказке являются, с одной стороны, драгоценные камни, находимые в голове или чреве змея, с другой стороны — приобретение знания языка животных. В дальнейшем это отпадает, не развивается. Поглощение уже не испытывается как благо, а происходит случайно. Связь с обрядами теряется. Вносится новый момент, момент перемещения героя внутри желудка поглотителя. На этой стадии появляются утилитарные моменты: сердце или печень поглотителя отрезаются и употребляются в пищу. В дальнейшем мифы осложняются внесением второго лица: один поглощается, другой освобождает его, бросаясь в ту же пасть и терзая поглотителя изнутри. Перемещение внутри змея на этой стадии отпадает. Появляются субституты: вместо себя герой бросает в пасть горячие камни или волшебные средства, которые губят поглотителя изнутри, а сам герой убивает его извне. Формы этого убиения постепенно меняются. Поглотитель убивается стрелами, копьем, шашкой, рубится с коня. Отсюда уже прямой переход к формам змееборства, имеющимся в сказке. С появлением классового общества формы борьбы в основном не меняются. В некоторых случаях еще можно показать следы поглощения и в более поздних формах змееборства.
Такая эволюция вызвана изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе. С отпадением обряда теряется смысл поглощения и выхаркивания, и оно замещается различными переходными формами и совсем исчезает. Центр тяжести героизма переносится от поглощения к убиению поглотителя. Формы и орудия меняются в зависимости от орудий, фактически применяемых народом. Чем выше культура народа, тем ближе формы борьбы к формам, имеющимся в современной сказке. С появлением оседлости, скотоводства и земледелия процесс этот заканчивается.

III. Герой в бочке

21. Ладья-переносчик

   Раньше чем продолжать анализ змея, мы должны будем остановиться и включить в наше рассмотрение еще один мотив, получающий в свете приведенных материалов некоторое освещение. Это — мотив героя в бочке, коробке или шлюпке, спущенной на воду. Мотив героя в бочке родственен мотиву героя в рыбе и происходит от него. Приведем случай из вятской сказки. «Меня поймали. Посадили в бочку, набили железные обручья, пустили по воде. Сидел я полтора года ни жив, ни мертв. Потом на мое счастье бочка остановилась у берега кверху дырой». Является волк: «Я взял, тихонько за хвост привезал и перечинным ножиком ему в задницу ткнул… И он вытасчил мою бочку и потасчил по пенью, по коренью. И бочку всю разбил, и меня еле живова домой пустил» (3В 34). В волке, пришедшем обнюхивать бочку и разбивающем ее, мы легко узнаем животных, освобождающих героя из рыбы извне. В перочинном ноже мы узнаем нож, которым рыба прорезается изнутри. В пермской сказке бочку разбивает бык (3П 57). Даже в более простых случаях мы узнаем сходство. Завистники кладут героя в шлюпку «немного погодя набежали тучи, зашумела буря, поднялись волны н понесли шлюпку неведомо куда, занесли ее далеко-далеко и выкинули на остров» (Аф. 237). Шлюпка, выкидывающая героя, напоминает нам рыбу, выхаркивающую его.

Но эти соображения внешнего сходства были бы недостаточны для установления фактического родства. Есть соображения иного порядка, заставляющие сблизить эти два мотива. Опускание в бочку мотивировано очень различно. Но есть один комплекс, в который оно входит органически. Этот комплекс состоит из предсказания о гибели царя от мальчика, опускания его на воду, из воспитания мальчика в тиши у какого-нибудь пастуха или садовника, часто с другими мальчиками, и из его воцарения.

  Если наша догадка верна, то пребывание в бочке соответствует пребыванию во чреве рыбы, последующее тайное воспитание совместно с другими мальчиками — периоду совместной жизни посвященных под руководством старшего, а все вместе есть условие приобретения тех способностей, которые нужны вождю, все вместе есть условие воцарения. Уже Ранк видел в бочке чрево, но обосновывает это по-фрейдистски (Rank). Бочка — действительно чрево, но не материнское, а чрево животного, дающего магическую силу.
Но все же приведенные нами соображения еще не исчерпывают дела. Мы знаем, что обряд и мотив проглатывания и извергания имеет тотемическое происхождение. Но тотемом могли служить не только животные, но и деревья. В бочке также можно узнать традицию дерева. Возможно, что в мотиве героя в бочке слились обе эти традиции. В микронезийском мифе четверо мужчин посещают солнце. Прибыв туда, они видят, что лодку их унесло. «Тогда солнце заключило их в толстый бамбук, который тогда еще не был известен на Пелейских островах. В нем их понесло к берегу их родины. После этого они стали четырьмя первыми вождями» (Frobenius 18986, 204). Такие же мифы имеются о первых людях. В северо-западной Америке есть миф о том, как несколько женщин сделали большую корзину, сели в нее со своими мужьями и детьми, завязали ее и приказали бросить себя в воду. Волны и ветер унесли корзину дальше, и она наконец пристала к Пикнакотль. Тогда они открыли корзину и вышли. Они стали предками потемейцев.
Вероятно сюда восходит и Ной, также входящий в большую лодку, или ковчег, закрывающий себя в нем и выходящий из него родоначальником людей. Такое сближение делает уже Узенер. Традиция дерева прослеживается затем в Египте (Осирис), есть она и в русской сказке. В пензенской сказке девушка спасается от преследований отца в деревянный столб. Этот столб брошен в воду и приплывает в другое королевство. Столб находит королевич, велит взять его к себе в комнату (совсем, как в сказке о волшебном зеркальце). Королевич женится на ней (См. 252). Дерево здесь играет ту же роль, что стеклянный гроб. Немая девушка в лесу часто обнаруживается царевичем на дереве. Она обычно нагая, покрывает себя волосами и напоминает собой птицу, иногда даже обклеена перьями. Все это указывает, каков источник этого мотива. Девушка в дереве, на дереве, то же, что девушка в гробу, девушка в состоянии временной смерти. Это соответствует пребыванию в животном. Напомним, что такое пребывание в животном есть условие брака, а часто также — условие власти.
С этой точки зрения интересно пересмотреть пребывание в плавающей корзине Моисея (который затем становится вождем и спасителем своего народа) и знаменитую автобиографию царя Саргона (2600 до н. э.). Табличка, в переводе Грессмана, гласит: «Я, Саргон, могущественный царь, царь Аккадский. Моя мать была бедна (весталка?), отца я не знал, брат моего отца живет в горах. Мой город, Асупирану, расположен на берегу Евфрата. Зачала меня моя бедная (?) мать, тайно родила она меня, посадила меня в ящичек из тростника, закрыла дверцы земляной смолой и передала меня реке… Тогда подняла меня река, к Акки, поливальщику, привела она меня. Акки, поливальщик, извлек меня посредством… (лакуна). Акки, поливальщик, принял меня вместо сына и воспитал меня. Акки, поливальщик, сделал меня своим садовником. Пока я был садовником, полюбила меня Иштар и четыре года я царствовал» (Gressmann 79). Далее следует хвастливое перечисление великих дел и походов царя. Но если вся табличка содержит хвастовство, то и начало ее есть самовосхваление, которого, однако, современное ухо не улавливает. Величие Саргона началось с помещения его в ящичек, им он хвастается наравне со своими походами, ибо оно доказывает его право на царствование, оно также доказывает, что он великий царь, как и его походы.

IV. Змей-похититель

22. Облик змея

   Мы начали изучение сказочного змея, но змея до сих пор, если не считать поздних случаев (Мардук, Геракл, Язон и др.), мы еще не видели. Это значит, что змей — явление позднее, что облик его выработался позже, чем его функции. В самом деле — кого мы до сих пор видели в качестве поглотителей? В обряде это самые разнообразные животные. Преобладает змея, иногда фантастически приукрашенная, как в Австралии, но мы видели и птицу, и волка. Переносчики через море естественно принимают форму рыбы. Все эти животные позже войдут в состав змея, дракона. Ни у одного из затронутых нами доклассовых народов нет дракона. Есть (например в Австралии) огромные змеи, есть представление о змеях с фантастической окраской, но нет тех гибридных существ, одним из которых является дракон. Правда, в Северной Америке известен двухголовый змей, но это — не гибридное существо. Головы расположены не рядом, а на шее и на хвосте. Хвост в этом случае ассоциируется с жалом, отсюда представление о второй голове. Дракон — явление позднее. Эти фантастические животные — продукт культуры поздней, даже городской, когда человек начинал терять интимную, органическую связь с животным, хотя зачатки комбинированных животных могут встречаться уже и раньше, например в Мексике или у эскимосов. Эпоха расцвета таких существ падает на древние государства, на Египет, на Вавилон, на древнюю Индию, Грецию, на Китай, где змей даже попал в герб, символизируя государственность. Наоборот, у действительно первобытных народов его нет.
Змей есть механическое соединение из нескольких животных. Он представляет собой такое же явление, как египетские сфинксы, античные кентавры и т. д. Изображения змея в искусстве показывают, что наряду с основным видом его (пресмыкающееся+птица) он может слагаться из очень разных животных, что в его состав входит не только крокодил или ящер и птица, но и пантера, лев, козел и другие животные, что он состоит из двух, трех, четырех животных.
Здесь можно наблюдать еще другое явление. Змей, дракон, появляется приблизительно одновременно с антропоморфными богами. Это не абсолютно точный закон, это — тенденция. Вопрос о том, что понимать в истории религии под богом, весьма сложен, и мы его здесь разрешать не будем. Тотемный предок животного вида не бог в том смысле, в каком богом является антропоморфный Зевс или безобразный христианский святой дух. Божество развивается из животного. С появлением земледелия и городов пестрый животный мир тотемического происхождения начинает терять свою реальность. Происходит процесс антропоморфизации. Животное приобретает тело человека; в некоторых случаях позже всех исчезает животное лицо. Так создаются такие боги, как Анубис с волчьей головой, Гор с головой кобчика и т. д. С другой стороны, души умерших приобретают человеческую голову на птичьем теле. Так, постепенно из животного вырисовывается человек. Процесс антропоморфизации почти закончен в образе таких богов, как Гермес с маленькими крылышками над пятками, пока, наконец, животное не превращается в сопровождающий бога атрибут: Зевс изображается с орлом.
Это — одна линия. С другой стороны, животное, не то, с которым городской человек может иметь дело, а другое, то, в которое превращается умерший (змея, червь, птица), не бытовое, а гипостазированное и таинственное, начинает терять вместе со своим значением и свой облик. Подобно тому, как животное сливается с человеком, животные начинают сливаться друг с другом. Это те, которых никто не видел, но которые облечены таинственной властью, неземные и необычайные. Так создаются гибридные существа, и одним из них является дракон.
Если теперь всмотреться в фигуру дракона (она в основном состоит из змеи+птицы) и сопоставить это со всем, что говорилось раньше, то можно прийти к заключению, что змей сложился из двух животных, представляющих душу, а именно из птицы и змеи. Первоначально человек при смерти мог превращаться в любое животное, что может быть подтверждено многочисленными материалами. Но когда появляются представления о стране смерти, эта страна стала локализоваться или высоко над землей, или далеко за горизонтом, или же, наоборот, под землей. Подробнее мы это увидим, когда дойдет очередь до тридесятого царства. Соответственно этому лимитируется число животных, в которых может превратиться умерший. Для далеких царств создаются птицы, для царства подземного — змеи, черви и пресмыкающиеся, между которыми, по-видимому, особой разницы не делают. Птица и змея — самые обычные, самые распространенные животные, представляющие душу. В лице дракона они слились. Такого мнения держался и Вундт: «Возможно, говорит он, что в крылатой фигуре (змея) скрыто — правда, давно уже забытое — представление о птице, представляющей душу, а в змеином туловище дракона — представление о черве, представляющем душу» (Вундт 110). Это объясняет и крылья, и когти змея, и его чешуйчатость, и хвост с жалом и т. д. Мы скоро увидим, что это объясняет и одну из его основных функций — похищение женщин.
Но это еще не объясняет другой постоянной особенности змея — его многоголовости. Подобно тому, как он состоит из многих животных, он имеет много голов. Чем объяснить эту многоголовость? Вопрос этот может быть разрешен по аналогии с многоногостью и многокрылостью коня. Восьминогий конь известен в фольклоре. Так, например, Слейпнир, конь Одина, имеет восемь ног, и это далеко не единственный пример. Многоногость есть не что иное, как выраженная в образе быстрота бега. Такова же многокрылость нашего коня. Он имеет 4, 6, 8 крыльев — образ быстроты его полета. Такова же многоголовость змея — многократность пасти — гипертрофированный образ пожирания. Усиление идет здесь по линии усиления числа, выражения качества через множество. Это — позднее явление, так как категория определенного множества есть вообще поздняя категория.
В приведенных случаях мы многоголовости не имели, но, например, у кабилов, где мы наблюдали коня, есть уже и многоголовость. Другой способ создания образа пожирания идет не через количество, а через увеличение размеров пасти: в русской сказке она простирается от земли до неба. Но в таком случае пасть уже только одна, и миогоголовости здесь нет. В приведенных до сих пор материалах этого тоже нет. Здесь рыба чаще всего самая обыкновенная рыба, и тем не менее в ней помещаются тысячи людей, а иногда и целые страны. В желудке волка также лежит много живых и мертвых людей. Такая диспропорция на этой стадии никого не останавливает. Представление рыбы в образе кита уже содержит попытку внести пропорцию, а разинутая пасть есть художественно-преувеличенное внесение пропорции в картину пожирания и также есть явление более позднее.

23. Смерть-похититель

   Анализ змея-пожирателя и анализ его облика равно приводят к одному результату: генетически змей связан с представлениями о смерти, причем здесь можно усмотреть две сменяющие друг друга линии: одна — более древняя, связанная еще с обрядом, другая — более поздняя, чисто мыслительная.
Эта связь с представлениями о смерти и соответствующими обрядами объяснит нам еще одну сторону змея, а именно змея-похитителя.

 Здесь можно бы заняться историей представлений о смерти. Однако ранние формы этого представления в образе змея не отражены. Змей отражает более позднюю форму представлений о смерти, а именно — смерть как похищение. Смерть наступает потому, что кто-то похитил душу или одну из душ умершего. Соответственно представляют себе лечение и восстановление умершего: его душу надо похитить обратно и восстановить на место. Есть сказки, которые целиком строятся на похищении и контрпохищении.
Но кто же является похитителем? Мы сейчас увидим, что похитителем очень часто является умерший же, что умершие тянут за собой живых. Процесс образования представления, что душу похитил умерший — обычно в образе животного, — неотделим от другого процесса, от процесса объективизации души. Приведем пример. Дакоты предполагают существование четырех душ. Есть душа тела, которая умирает вместе с ним. Далее есть дух, который всегда остается при теле или пребывает в его близости. Далее есть душа, ответственная за поступки тела и отправляющаяся по одним, — на юг, по другим — на запад. И, наконец, четвертая всегда остается в пучке волос мертвеца, который родственники сохраняют, пока не представится случай бросить его в страну врага, где эта душа начинает бродить в качестве привидения, насылающего смерть и болезнь (Levy-Bruhl 65).
В этом случае интересно, что душа или одна из душ, вышедшая из мертвеца, сама становится причиной смерти других. Другими словами, одна из душ объективируется, становится самостоятельным страшным существом, теряет связь со своим хозяином, и она-то и вызывает смерть.
Под объективизацией понимается вера, что душа мыслится как самостоятельное существо, могущее жить вне человека. Для этого даже не всегда нужно умереть. И живой человек может иметь душу или одну из душ вне себя. Это так называемая внешняя душа, bush soul. Обладателем такой души является Кощей.
Так, у банту человек имеет четыре души, из которых одна внешняя, в образе животного, самым интимным образом связанного с его телом. Это — то леопард, то черепаха, то рыба или какое-нибудь другое животное.
Когда нам сообщают, что животные похищают души живых, то всегда может быть поставлен вопрос, не развилось ли это животное из зооморфного мертвеца. Так, у индейцев племени тлингит выдре приписывается особая, сверхъестественная сила, между прочим — страсть уносить украдкой людей и, лишая их сознания, превращать в людей-выдр (Ратнер-Штернберг 83). На этом вообще основан страх перед мертвецами, даже когда они уже давно потеряли свой животный облик. Так, на островах Содружества полагают, что «души умерших обладают силой красть души живых» (Frazer 1911, II, 54). У Фрэзера можно найти чрезвьгаайно много примеров этому. Так, племя тарахумаре (Мексика) считает, что смерть, наступившая несмотря на все попытки шамана спасти жизнь больного, наступила оттого, что «те, кто умерли раньше, позвали или утащили его» (Frazer 1933, 71). Мертвые тянут за собой живых. Папуасы бывшей Британской Новой Гвинеи уверены, что «духи умерших уносят души живых» (37). Создаются особые божества, функция которых — красть души. Эльдсон Бест, один из исследователей маори, говорит: «Ящерица представляет смерть. Это объясняет великий страх, который народ маори питает перед ящерицами, и почему увидеть ящерицу — очень плохое предзнаменование. Она вестница Виро (злого божества) и предвестник смерти… Виро посылает ящериц за человеком». И далее: «Теперь ты видишь, почему Виро величается вором, почему он покровитель воров, ведь он извечно шныряет по этому миру, чтобы похищать жизнь людей» (Best 107).
Приведенные факты иллюстрируют положение, что имелось воззрение, что смерть наступает от того, что душу похитил умерший в образе животного. Одним из таких животных является и змей.
Тураев, например, в истории древнего Востока говорит: «Существовало также представление об особом духе смерти ekimmu, который блуждал повсюду, насылая болезни. Сохранилось изображение этих вавилонских дьяволов — это большей частью крылатые, звероподобные фигуры» (Тураев 1924, 223). Сходные явления имеются в Египте, 27-я глава «Книги мертвых» обращена с молитвой к богам, которые уносят сердца. Но в Египте пожиратель (не похититель) мертвецов имеет несколько иной вид: он находится у огненного озера, и умерший его поражает, о чем речь будет ниже. Здесь интересно будет привести житие коптского святого Пизенция, относящееся к VII веку. Пизенций описывает муки, которые переживает мумия. Мумия для него — человек, ведший грешное и нечестивое существование. Речь ведется от лица мумии: «И случилось, что когда я был ввергнут в тьму кромешную, я увидел огромное озеро более чем в 200 локтей, и оно было наполнено гадами (reptiles); каждый гад имел семь голов, и тело их было подобно скорпионам. В этом месте также обитал Великий Червь, один вид которого ужасал глядевшего на него. В пасти его были зубы, подобные железным кольям. И один (из этих гадов) схватил меня и сбросил меня этому червю, который никогда не переставал есть; и сейчас же все другие гады собрались вокруг него, и когда он наполнил свою пасть моей плотью, все эти гады, собранные вокруг него, тоже наполнили свои пасти». И там же: «Когда мои глаза были раскрыты, я видел смерть, витающей в воздухе в многообразных видах, и в это мгновенье ангелы, не знающие милосердия, подошли и выхватили мою несчастную душу из тела и, связав ее в образе черного коня, они понесли меня прочь к Аменти». Эти материалы содержат очень много сказочных аксессуаров. Здесь и огненное озеро, и многоголовость змея, и унесение человека в воздух, и даже конь, и, конечно, эти материалы приближают нас к пониманию того, откуда идет сказка. Аналогия здесь довольно полная. Достаточно вычеркнуть из этих материалов момент смерти, чтобы получилась чистая фантастика, лишенная религиозной основы. Такую «фантастику» мы видим в сказке. Эти случаи содержат момент смерти в очень ясной форме. Забыто здесь только, что сам похититель создался из животных, представляющих душу. В более ранних случаях (которые очень редки) это еще ясно. Так, эскимосский торнарсук, похищающий души шаманов, может быть рассмотрен как предступень к змею. Он имеет вид моржа с присосами. Нансен, анализируя слово «торнарсук», приходит к заключению, что оно означает «отвратительная душа» (Nansen). Связь с душой имеют и эринии. Эта связь ясна исследователю, но не всегда ясна народам, верующим в подобные существа.
Но для более точного понимания все же не хватает еще одного элемента. Все наше внимание пока было обращено на фигуру похитителя. Фигура похищенного, т. е. в сказке — царевны или вообще женщины, красавицы, осталась вне поля зрения. Женщина как объект похищения в приведенных материалах еще не встречалась. К изучению этого элемента теперь и надо обратиться.

24. Внесение эротического момента

   Умершим, существовавшим в силу объективизации души как самостоятельные существа, приписывались два сильнейших инстинкта: голод и половой голод. На первых порах на первом месте стоит голод. Смерть-пожирательница древнее других видов смерти. С этой точки зрения египетские пожиратели умерших должны быть признаны весьма архаичными. Здесь, как и в Вавилоне, еще совершенно отсутствует эротический момент, который так пышно разрастается, например, в Греции.
По мере того как идет вперед общественное развитие, на первый план выдвигается удовлетворение полового чувства. Эти два вида голода иногда ассимилируются, как в русской сказке: «Схватил змей царевну и потащил ее к себе в берлогу, а есть ее не стал; красавица была, так за жену себе взял» (Аф. 148). В первобытном обществе нет места для проявления индивидуальной эротики. Такая эротика появляется сравнительно поздно и вносится в уже имеющиеся и создавшиеся ранее религиозные представления, в частности в представление о смерти-похищении. Божество избирает себе возлюбленную или возлюбленного среди смертных. Смерть происходит оттого, что дух-похититель возлюбил живого и унес его в царство мертвых для брака. Там, где еще не развилась индивидуальная любовь, там стремление похитителя есть просто стремление к противоположному полу, а позднее — к определенной, избранной индивидуальности этого пола. Так, Паркинсон сообщает следующее с острова Новая Ирландия: духи умерших, т. е. тех, которые похоронены в земле, называются tangou или kenit. Днем они невидимы, ночью они показываются живущим в форме огненных искр или огоньков. Духи умерших мужчин преследуют женщин, духи умерших женщин подкрадываются к мужчинам. Все живущие быстро пускаются в бегство при приближении духов, так как они приносят болезнь, муки и смерть (Parldnson 308). И там же: духи нерожденных детей или женщин, умерших в родах, известны как gesges. Они ходят и днем в образе мужчин или женщин, украшают себя особыми, сильно пахучими травами и поэтому их можно узнать издали. Они пытаются заманить живых мужчин и женщин и соблазнить их на половое общение. Они преследуют особенно тех, которые имели общение с членами того же тотема. Эти gesges живут в ущельях и камнях.
Эротическая окраска представлений о смерти все усиливается. Штернберг назвал это явление «избранничеством». «Божество или иное существо избирает себе возлюбленную и уносит ее в царство смерти». Штернберг пишет: «идея эта настолько укрепилась в уме первобытного человека, что даже целый ряд трагических фактов жизни индивида приписывается избранничеству. Так, смерть от молнии, случайная гибель в огне, на воде, смерть, причиненная хищным зверем — тигром, медведем, крокодилом и т. д., приписывается тому, что тот или другой дух, возлюбив того или другого человека, убивает его, чтобы овладеть им в мире духово (Штернберг 1936, 140).
Что это явление позднее, видно потому, что оно особенно распространено в античной Греции, тогда как на более ранних ступенях развития оно носит еще очень общий, недифференцированный характер. Греки знали любовное похищение как один из видов смерти. Известно изречение Артемидора: «Если больному снится брачное соединение с богом или с богиней, то это означает смерть» (Radennacher 1903, 113). Таблички, найденные в гробницах, изображают женщину, похищаемую прекрасным крылатым юношей из круга причитающих родственников (112). «Смерть в древней вере воспринималась как брак с божеством смерти, умерший праздновал свадьбу с ним» (Guntert 151). Это сказывается и в свадебной обрядности. «Свадьба — типичное изображение на саркофагах; брачные боги — боги смерти; похоронная процессия и свадебная процессия одинаковы; невесту приводят ночью при факелах, брачная постель уподоблена смертному ложу, и шествие вокруг алтаря аналогично погребальным обрядам» (Фрейденберг 78). Нет необходимости приводить все те материалы, которые привели исследователей античности к этим заключениям.

25. Похищение в мифах

   От этих общих замечаний мы перейдем к мифам. Что касается мифов, то здесь можно привести целый ряд сказаний различных первобытных народов о том, как то или иное животное похитило себе человека. С развитием религии животное заменяется богом, но боги эти все же сохраняют зооморфность: на колеснице Плутон, бог преисподней, уносит Кору, дочь Деметры. Пелопс уносит Ипподамию на чудесной колеснице через море. Колесница, летающая по воздуху, есть субститут некогда имевшегося здесь животного. Список богов, похищающих в греческой мифологии любовниц из людского рода, весьма внушителен. Мальтен, специально изучавший похищение Коры, приходит к заключению, что этот мотив вырос из представления о похищении людей смертью. Эротический момент присоединился позже (Malten 1909). Сказка архаичнее этих мифов: в них похититель еще не имеет человеческого облика, он сохраняет природу животного-пжирателя, которая здесь почти утрачена. Зато миф о Борее, похитившем Орифию в то время как она играет с подругой, нимфой Фармакеей, на берегу Илисса, и уносящем ее во Фракию на скалу Сарпедона, имеет очень близкую параллель в сказках, где девушка, гуляющая в саду, уносится вихрем.

  Наряду с этим в Греции имелись представления и о смерти-похитительнице, но уже лишенной образности. Так, в «Алкесте» Еврипида героиню уносит Танатос, безличное, бледное божество, самое имя которого означает смерть. Или, как говорит Дитерих, самому Гадесу приписывается страсть пожирать людей (Dieterich 1893, 47). Специально только за мужчинами гоняются Гарпии.
Если, таким образом, генетически мотив похищенной красавицы становится ясным, то это еще не означает, что здесь уже ясно все окончательно. Можно возразить, что царевна, похищенная «смертью» в лице дракона и т. д., все же никогда не умирает. Судьба ее двоякая. В более ранних материалах она отбита у змея женихом. Таким образом она имеет как бы два брака: один насильственный со зверем — брачная жизнь ее со зверем прослеживается в сказках типа «Амур и Психея», другой — с человеком, царевичем. Но есть и случаи, когда двух женихов нет. Змей не сменяется женихом, а превращается в прекрасного царевича. Это мы имеем в «Амуре и Психее». Позднее, похищенная богом, она остается женой бога. Не случайно, что наряду со змеем в сказке фигурирует Кощей, птицы, медведи и т. д. Судьба похищенной царевны приводит нас к комплексу лесного дома. Здесь она получает брачное посвящение через Кощея, после чего переходит в руки человеческого жениха. Дальнейшее развитие этого момента мы проследим при анализе брачной ночи царевича и царевны.

V. Водяной змей

26. Водяная природа змея

   Уже в приведенных примерах рыба, акула, кит, змей, бочка всегда связаны с водой. Эта сторона змея также должна быть рассмотрена. В сказке змей также водяное существо.
Нам необходимо установить, есть ли водяная природа змея позднее привнесение, или же эта сторона его существа исконно присуща ему. С водяными существами в сказке мы встречались уже выше, когда речь шла об искусниках. Там мы видели хозяев стихий, в том числе и водяной стихии. Напомню о старике, который держит поднятыми свои колени. Пока он держит колени поднятыми, вода в озере стоит высоко. Как только он колени опускает, опускается и вода. Точно таким же существом является змей. Поднятие змея из воды неизменно влечет за собой поднятие воды.
Все функции змея, рассмотренные нами до сих пор, не прочно связаны с его обликом. Проглатывать и извергать может и рыба, и ящерица, и птица — животные, составляющие змея. Охранитель вод более прочно связан с обликом сперва змеи, а потом змея-дракона. Это представление о змее-охранительнице вод можно встретить уже у самых первобытных народов, например у австралийцев. «Приблизительно в 50 метрах от источника Алисы, — говорят Спенсер и Гиллен, — есть ущелье, о котором говорится, что в нем обитает дух большой мертвой змеи и множество живых змей, ее потомков» (Spenser, Gillen 444). Этот змей (или эта змея) широко распространен в Австралии. В описаниях отдельных случаев имеются три черты, общие им всем. Змея имеет большие размеры и фантастический вид, она живет в воде и может ее поглотить, задержать и вновь извергнуть; она пожирает людей, которые или погибают от этого, или приобретают магические силы и здоровье. В юго-восточной Австралии верили в змею, «которая проживает в глубоких и постоянных водоемах и представляет стихию воды, имеющую такую жизненную важность для людей всех частей Австралии». Змея под названием Куррея описывается как «змееподобное чудовище огромных размеров». Другие называются Кария, и они «глотают свои жертвы целиком» (Radcliff-Brown 343–344). В других местах это чудовище зовется Иеро и «описывается как огромный угорь или змея… У него большая голова с красными волосами, и огромная пасть, из которой, как говорят, истекают быстрые воды. Его тело полосато и разноцветно, и для тех, кто проживает в этой местности, он обладает исцеляющими качествами. Больной может поплавать в воде и восстановить свое здоровье» (McConnel 347–348).
Эти материалы показывают, что водяной змей может быть засвидетельствован на самых ранних известных нам ступенях общественного развития. Это представление, конечно, также имеет свою предысторию, для которой у нас, однако, нет материалов. Удаляться гипотетически в более глубокую даль мы не будем. Второе, что мы видим, это то, что змей-поглотитель и водяной змей есть одно и то же существо. Этим объясняется, что впоследствии, когда в мифах создается мотив перемещения проглоченного, это перемещение, как правило, происходит по воде или сквозь воду. Ведь эти же австралийцы при обряде посвящения делают изображение змеи с открытой пастью. Таким образом змей-поглотитель не есть что-то особенное или другое, чем змей водяной, но в некоторых случаях сильнее развита одна сторона змеи, в других — другая.
Подобные змеи продолжают управлять водами у народов всего мира и на дальнейших ступенях развития. По представлению обитателей Ниассы (Океания), «ужасный рак покрывает пасть змеи, отчего возникает прилив и отлив» (Frobenius 1904, 78). Там, где нет прилива и отлива, змей просто приводит в движение воды. Айну рассказывают, что «в одном озере жила форель, которая была так сильна, что, ударяя своими грудными плавниками о берег, она хвостом возмущала волны на противоположном берегу» (153). В долганской сказке герой встречает мамонта. «Где мамонт пойдет, там реки делаются; где ляжет — там озера делаются» (Долганский фольклор 83). У ама-зулу люди боятся пользоваться водой одного озера, так как в нем обитает змей Умугарна (Frobenius 19986, 84). У индейцев муиска змею или дракону, обитающему в озере, приносятся жертвы (Krickeberg 237).
В земледельческой и пастушеской Африке особенно ясно прослеживается связь его с плодородием. «Змея, как полагают, дает успех в рыбной ловле. Она имеет власть над рекой и всем, что в ней». Таким образом, змей-податель опять-таки есть змей водяной. Связь его с обрядами также широко засвидетельствована. В Африке особенно развита фаллическая сторона культа змей. (Подробные материалы см. у Хембли) (Hambly 19).
Как и змей-поглотитель, водяной змей первоначально существо, хотя и страшное, но в основе благое: он податель вод, позже — создатель плодородия, как плодородия полей, так и плодородия человеческого.
Каким же образом возникает мотив борьбы с ним? Внешне, со стороны сюжета, появляется мотив злоупотребления змеем своей властью. Как существо водное, он или задерживает воду и создает засуху или, наоборот, выхаркивает такое количество воды, что создает потоп.
У индейцев хопи змея поднялась из пруда до неба и подняла за собой воды, вызвав потоп (Mitteilungen). У индейцев инка потоп происходит «оттого, что три сына первого человека или бога по имени Паха, которые не имели с кем сражаться, начали борьбу с большой змеей. Она отомстила тем, что выплюнула такое количество воды, что она затопила всю землю» (Krickeberg 279). В последнем примере отношение обратное: змей выпускает воду, потому что с ним начали борьбу. На той культурной ступени, на которой стояли краснокожие, подобные примеры редки. Змей чаще убивается потому, что он поглотитель, а не потому, что он водяное существо.
Но дело меняется с переходом к регулярному земледелию и скотоводству и к образованию ранней государственности. Эта ступень создает антропоморфных богов. Земледельцу важно, чтобы его боги управляли водой. Его боги имеют человеческий вид. Божественные существа, некогда считавшиеся священными, имеют вид звериный. С переходом божественности от зверя к богу боги убивают зверей. Они вырывают из их рук власть, они отнимают у них управление водой и сами начинают ею управлять так, как это нужно скотоводу и земледельцу.
Эта стадия особенно ясно представлена Индией, ясна она в Греции и в Китае.
О змееборстве в «Ригведе» говорилось много применительно к солярной и лунной мифологии. Между тем одно из значений змея Вритры, побежденного мощным богом Индрой, совершенно ясно: он задерживатель рек. Реки текут только потому, что Индра убил Вритру и выпустил их. Вот несколько цитат: III-33: Реки говорят: русло вырыл нам Индра, он, имеющий в руке молнию; он убрал, убил Вритру, задерживавшего воды. IV- 17 (обращается к Индре): Мощью и силой убив Вритру, ты выпустил реки, поглощенные драконом. 1-32: Ты дал течь семи рекам. 1-52: Индра убил задержателя рек, Вритру. (Ср. весь гимн 1-32, а также 1-51-4, 1-51-5, 1-52-2-6, 1-121-11, 11-11-5, VIII-12-26, VIII-85-18 и др.).
Водяным же существом змей является и в Китае. Он является морским и озерным существом и обитает также в колодцах. Морской змей живет на дне моря в дворце из прозрачных камней, с дверями из хрусталя. Ранним утром при тихой погоде этот дворец можно видеть, если наклониться над водой (Werner 210). Другими словами, из хозяина стихии он превратился в царя или императора стихий по образцу китайского императора. Здесь интересно привести сказание об основании Пекина (232). Пекин основан опальным принцем. Город процветает. Являются купцы, растет торговля, в городе достаточно продовольствия, принц правит справедливо. Но вот возникает засуха. За воротами города была пещера змея. Змея никто не видел уже много тысяч лет, но все же было хорошо известно, что он жил там. Выкапывая землю для постройки стены, грабари затронули и эту пещеру, мало думая о могущих произойти последствиях. Змей был очень раздражен и решил перейти в другое место, но змеиха сказала: «Мы жили здесь тысячи лет, и потерпим ли мы, чтобы принц Иенский прогнал нас отсюда? Если идти, то мы возьмем все водоемы в наши кадушки yin — yang (кадушки для носки воды) и в полночь мы явимся принцу во сне, прося разрешения удалиться. Если он это разрешит и позволит нам также взять с собой наши кадушки, то он попался, потому что мы захватим воды с его разрешения». Все так и происходит. Змеи являются ему во сне в виде старика и старухи и просят разрешения покинуть Пекин. После этого наступает ужасная засуха — все воды исчезли. Сон разгадывается, принц спешит вдогонку старикам, пронзает копьем одну из кадушек, отчего наступает потоп. Молитва буддийского монаха заставляет воду спасть, образуется пруд, около которого затем выстраивается храм. Из этого пруда будто бы черпают воду для императорского двора.
Таков народный миф, использованный буддийскими монахами в своих целях, точно так же, как и христианская религия использовала змееборство в своих целях, заставляя Георгия убить змея и обратить в христианство освобожденный им от змея народ.
Все эти примеры показывают, что водяной змей (в чистом виде, без всяких примесей иных представлений, о которых речь будет ниже) убивается или неизвестно за что, или же ему приписывают засуху, задержку вод, и этим мотивируется бой.
В античной Греции таким существом является Гидра, или Лернейский змей. В изобразительном искусстве гидра представлена многоголовой змеей, число голов которой колеблется от трех до девяти. По Аполлодору, восемь голов были смертны, а средняя — бессмертна. Представляли себе, что распростершаяся змея удерживала воду. В Лерне это представление, по-видимому, было расширено и видоизменено в том смысле, что при наступлении засухи думали, будто змей проглатывает все воды страны, и что от этого местность Лерны (где обитает змей) так болотиста (Roscher 2767). Как мы только что видели, в китайских мифах и других представление, что змей проглатывает или уносит с собой всю воду страны и что обилие вод (потоп, прилив, река или, вернее, болото) зависит от змея, вовсе не свойственно только античности и тем более Лерне. Лернейский змей есть частный случай мирового образа водяного змея.

  Таким же частным случаем является и сказочный «змей черноморский», «водяной царь», за которым «вода хлынула на три аршина».
Но это — только одна сторона змея. Змей вообще не поддается никакому единому объяснению. Его значение многообразно и разносторонне. Всякие попытки свести весь комплекс змея к чему-то единому, как это делают Фробениус, Зике и другие, заранее обречены на неудачу.
В русской сказке змей не является задерживателем вод, и не потому с ним происходит борьба. Но в сказках других народов эта древнейшая мотивировка сохранена ясно. В пшавской сказке герой «попал в один город, где дэв держал воду, требуя за нее дань в виде девушек» (Дрягин 187). В белуджской сказке героиня говорит: «Сегодня очередь царя отправить меня к дракону, чтобы он пустил немного воды в каналы, потому что город томится от жажды» (Белуджские сказки 185). В монгольской сказке умилостивленный человеческой жертвой царь драконов дает воду (Волшебный мертвец 38). В нартовском эпосе семиглавый змей, превратившись в собаку, не дозволяет достать воды (Дрягин 187). Эти материалы показывают, что водяная природа змея исконно присуща ему. Первоначально она не создает поводов для борьбы со змеем. Он управляет водой во благо людям. Но при земледелии эта функция переходит к богам, которые убивают змея и даруют людям воды и реки, задержанные змеем. Эта. традиция развилась независимо от традиции борьбы с поглотителями. В русской сказке она функционально не отражена, но отражается в водяных атрибутах змея.

27. Поборы змея

   Рассмотрение водяной природы змея приблизило нас к земледельческой концепции его. Эту земледельческую концепцию мы имеем и в том мотиве, который выше был обозначен «поборами змея».
Все, что говорилось о змее вначале, тесно связано с охотой как основным производственным базисом, на котором этот мотив возникает. Похититель уносит похищенную. Здесь же ее приводят к нему. Формы, в которых это делается, соответствуют обряду предоставления девушек водяным демонам и богам с целью повлиять на плодородие страны.
К мысли о земледельческом происхождении этого мотива приводит рассмотрение распространенности его. Он имеется в классических странах земледелия, в древней Мексике, в Египте, в Индии, в Китае, и в меньшей мере — в Греции. Он отражает собой обряд насильственной выдачи девушки богу путем принесения ее в жертву. Зачатки его встречаются и на более ранних ступенях, например в Северной Америке. Здесь еще нет урожаев, нет земледелия. Здесь этот обряд должен обеспечить богатый улов рыбы. Но, как указано, полного развития этот обряд и соответствующие ему мифы достигают только в раннеземледельческих странах.
И Фрэзер и Штернберг довольно убедительно показывают, что половое общение между человеком и богом должно было способствовать урожайности. Это видно, во-первых, потому, что подобные жертвенные венчания совершались перед посевом, а во-вторых, они особенно распространены там, где земледелие зависит от рек, т. е. в долинах Нила, Ганга, Евфрата и Тигра, Желтой реки. Здесь девушка приносилась в жертву существу, обитающему в воде. Штернберг говорит: «Так как боги плодородия считались божествами особо похотливыми, и, с другой стороны, эта похотливость была необходима для благосостояния людей, то отсюда пошел обычай жертвоприношения, и в особенности девушек и молодых людей, смотря по тому, какого пола то или другое божество» (Штернберг 1936, 466). Подобные жертвоприношения могли иметь очень разнообразную форму, но здесь важны только те, которые связаны с водой. Общие черты этой церемонии в описании Штернберга состоят в том, что девушку одевают невестой, украшают цветами, натирают благовониями и усаживают на берегу на особой скале или священном камне, «после чего какой-нибудь крокодил утаскивал ее в реку, и народ вполне был убежден в том, что она действительно становится женой крокодила, считая, что в случае, если бы она не оказалась девственницей, он бы вернул ее назад».
Подобного рода жертвоприношения имели целью воздействовать на урожай или вообще на рост растительности. У рыболовных народов эти обряды должны были увеличить число рыб. Этот обряд всегда тесно связан с мифом, объясняющим, почему это жертвоприношение нужно и с чего оно повелось. Так, у алгонкинов и гуронов рассказывают, что однажды случилось, что не стало рыбы, и грозил голод. И вот вождю явился во сне очень красивый юноша (водяной бог) и сказал: «Я потерял жену и не могу найти ни одной женщины, которую до меня не познал бы ни один мужчина. Вот почему вам нет удачи и вот почему вам ее не будет, пока вы меня в этом не удовлетворите. И чтобы убедить его, что его невеста целомудренная, его венчают с маленькой девочкой, которая, конечно, нс знала никакого другого мужчины». В обряде девушку венчают с неводом, т. е. бросают в воду (Штернберг 1936, 358; Фрэзер 143).
Жизнь племени майя, говорит Дизельдорф, всецело зависит от маиса. В городе Чиченица были найдены кости и черепа девушек, а также бусы и другие украшения девушек, которые, по сообщению хроникеров, живьем были брошены в этот пруд. Из этого вытекает, говорит автор, что путем добровольной отдачи жизни, крови и имущества хотели насытить богов, чтобы они не имели повода к преследованиям. Еще и сейчас индейцы верят, что засуха прекратится только тогда, если кто-нибудь утонет (Dieseldorf 7). Соответствующие мифы мы находим в американских сборниках.
Еще шире этот круг представлений распространен в Африке. 06 одном большом степном озере, по названию Мрувиа, полагали, что оно каждый год требует в жертву ребенка, а именно — гладкого без всяких рубцов (очевидно, субститут целомудрия). Каждый год эта подать ребенком взималась, и ребенок по предписанию живым бросался в пруд. Если бы эту жертву не приносить, то пруд засох бы. Баганды, уходя в дальний путь, пытались задобрить Муказу, бога озера Виктория-Нианза, посвящая ему девственниц, призванных служить ему супругами. Туземцы акикуйю в бывшей Британской Восточной Африке поклоняются змею, живущему якобы в одной из рек, и через каждые несколько лет они выдают замуж за бога-змея женщин, особенно девушек. Арабский путешественник Ибн Батута сообщает, что несколько человек уверяли его, что когда население острова (речь идет о Мальдивских островах) было идолопоклонническим, каждый месяц к туземцам являлся злой дух, выходивший из моря в образе судна, покрытого фонарями. Каждый раз, когда жители замечали этот корабль, они брали молодую девушку, обряжали ее как невесту и отвозили в языческий храм, возвышавшийся на побережье, и оставляли ее на террасе, выходившей на море. Девушка проводила здесь ночь, а утром ее находили мертвой, но потерявшей девственность. Каждый месяц при появлении духа среди жителей бросали жребий. Последняя девственница, принесенная таким образом в жертву, была спасена благочестивым бербером, которому чтением корана удалось обратить в бегство морское чудовище (Фрэзер 144).
В этом случае интересно не только то, что европейские морские корабли с фонарями и дымом принимались за чудовища. Этот случай интересен другим. Подобные жертвоприношения несомненно вскоре вступают в противоречие с развившимися формами земледелия и соответствующими им формами социальной жизни и семейных отношений, а также и с формами религии, уже начавшей создавать богов. С появлением собственности на землю появляется особая новая форма семейных отношений. Укрепляется и растет родительская любовь, не допускающая принесения в жертву ребенка. Симпатии, которые первоначально принадлежат могущественному духу, посылающему урожай, переносятся на несчастную жертву. Если жертва эта приносится из числа врагов, на которых наложена дань, то это признак начавшегося сочувствия к жертве. Но при этом обряд иногда долго не может быть уничтожен изнутри. Но вот является чужеземец и освобождает девушку. При расцвете этого обряда он был бы уничтожен, как нечестивец, нарушающий самые жизненные интересы народа. Его поступок поставил бы под угрозу урожай. В сказке он, наоборот, герой, который чествуется. Интересно, что и в сказке герой очень часто именно приходит в чужую землю. Этим перемещением симпатий объясняются и субституты, когда, например, вместо женщины бросают куклу. Очень интересный случай, который может быть истолкован как неполная субституция, приведен Зелениным в его «Табу слов». На дне Сонтозера живет дух Сейд — любитель женщин. Ему бросают перед началом рыболовного сезона женскую куклу из тряпок, после чего жена принесшего такую жертву рыбака умирает: Сейд берет ее себе в жены (Зеленин 1929, 65). В Египте каждый год перед посевом наряжали девушку в свадебную одежду и бросали ее в Нил, чтобы обеспечить разлив и получить хороший урожай (Фрэзер III, 35). Характерно, чти этот обычай прекратился с арабским завоеванием. Такой же обычай существовал в Китае, где ежегодно молодую девушку венчали с Желтой Рекой путем утопления ее, причем выбирали самых красивых (Штернберг 357).

28. Мифы

   Там, где уже нет самого обряда, часто еще есть рассказы разного характера. Иногда это — рассказ об одном случае, якобы бывшем когда-то, иногда они художственно приукрашены и носят характер сказок и фигурируют в сборниках «первобытных сказок». Очень часто в них не утеряна первоначальная связь с урожайностью и плодородием. В мексиканском сказании народ терпит голод. За маис боги требуют девушку. «Пусть принесут ее к водовороту Понтитлан» (Krickeberg 73). Связь с урожаем здесь совершенно ясна, сопротивление отсутствует. Негры ваджагга рассказывают, что духи речного залива однажды унесли девушку из среды женщин, когда она шла с ними, и потащили ее в свой город, из которого стали раздаваться торжественные крики, с которыми мертвецы встречают нового пришельца. Когда жители на следующий день принесли жертвы, желаемые и указанные духом, на третий день на берегу нашелся труп девушки (Gutmann 94). В этом случае уже не сохраняется связь с идеями плодородия, но зато ясна связь другая: духи здесь названы умершими. Иногда это жертвоприношение мотивируется просто опасностью со стороны водяных животных, которых надо умилостивить. Фрэзер сообщает, что однажды, когда обитателям одного из островов восточной Индии угрожала опасность со стороны стада крокодилов, они приписали это бедствие страсти крокодильего царя к одной молодой девушке. Они заставили поэтому отца этой девушки обрядить ее невестой и бросить в объятия крокодила-поклонника (Фрэзер 144). В последнем случае чисто эротическая мотивировка заслонила более древнюю культовую мотивировку, связь с урожаем выпала.
Подобную же замену мотивировок мы имеем и в греческих мифах, например в мифе о Персее и Андромеде. Здесь Персей попадает в Эфиопию и застает у взморья Андромеду, прикованную к скале. За что же она прикована? Ее мать некогда хвастала своей красотой перед нереидами и этим возбудила их ревность. Морской бог послал страшное наводнение и всепожирающую акулу. Оракул обещал избавление, если дочь царя будет выдана этой ужасной рыбе на съедение. В мифе о Геракле герой точно так же в своих странствиях наталкивается на Троянском побережье на девушку, привязанную у взморья к скале. Это — Гесиона, дочь Лаомедонта. Ее отец некогда обманул Посейдона. Посейдон выстроил троянские стены, но обещанной награды не получил. За это Посейдон наслал морское чудовище, которое опустошало Троянскую область, пока отчаявшийся Лаомедонт не отдал ему своей собственной дочери. Геракл выдерживает бой с чудовищем и освобождает Гесиону.

В сказании о Минотавре сохранилась дань, возложенная на побежденное племя для жертв в виде людей; через каждые 7 лет Минотавру посылались из Греции 9 юношей и 9 девушек, которых он пожирал в своем лабиринте. Однако в цикле о Минотавре имеется указание, что страна была поражена засухой и эпидемиями, посланными богами.
Все эти случаи вплотную подводят нас к сказке. Вряд ли требуется особо развивать или доказывать тезис, что сказка восходит к описанному здесь обряду. Самый процесс также очевиден. Из мифов выветриваются имена богов, изменяются мотивировки (мотивировки уже изменены, как мы видим, и в мифах сравнительно с обрядами), изменился стиль повествования, и миф переродился в сказку.
Если мы сравним мотив похищения с соответствующими мифами (похищение Зевсом Европы и др.), с одной стороны, и мотив поборов с соответствующими мифами, с другой, то мифы о похищении менее архаичны, чем сказка: похититель-животное здесь преобразован в бога-животное, а миф типа Персея и Андромеды древнее сказки. Отсюда видно, что отношение между мифом и сказкой не всегда одинаково, и вопрос этот не может быть решен суммарно, как это делают Вундт, Панцер и другие.
Религиозные представления могут дать религиозный миф, и из него может развиться уже лишенная религиозной окраски сказка.
Очень ясно и коротко выражает эту мысль И. М. Тронский в своей работе «Античный миф и современная сказка», посвященной главным образом Полифему: «Миф, потерявший социальную значимость, становится сказкой» (Тронский 534). И действительно, миф о Персее и Андромеде в точности соответствует русским сказкам.
В более подробное обсуждение этого вопроса здесь можно не входить, так как это вопрос общий, и на примере одного мотива он не решается. Но, выдвигая положение о связи сказки с мифом, следует отметить, что миф не есть causa efficient сказки.
Сказка может происходить и от религии непосредственно, минуя миф.
Так, в греческом мифе нет похищения девушки драконом. Это представление могло жить в народе не засвидетельствованным в греческой литературе, через которую мы знаем миф. Оно могло и не попасть в литературу. Наоборот, выдача девушки морскому чудовищу сохранилась, так как это — аграрное сказание, а Греция — страна аграрная, и соответствующие обряды могли производиться и там в более древние времена, не отраженные в литературе.
Ясно, однако, одно — сказка и миф на один сюжет не могут сосуществовать одновременно. В Греции еще не могло быть сказки о Персее и Андромеде, мог быть только миф, а сказка могла появиться в античности позже. Но зародыши могли быть, и могли быть именно в так называемых народных низах.

VI. Змей и царство мертвых

29. Змей-страж

   Уже выше, когда мы рассматривали обряды посвящения, мы видели, как тесно эти обряды связаны с представлением о пребывании в царстве мертвых. Посвящаемый переживает смерть и, наоборот, смерть есть своего рода посвящение. Этим объясняется, что позднее, когда посвящение уже давно забыто, нисхождение в царство смерти, катабазис, есть условие героизации.

Этим же объясняется, что в представлениях о смерти поглотитель играет такую большую роль.
Водяной змей мыслился сидящим в прудах и водоемах, в реках, морях и на земле. Но эти водоемы одновременно служат входом в иное царство. Дорога в иное царство лежит через пасть змея и через воду — как сквозь воду, так, позднее — и по воде. Это приводит нас к сторожевой роли змея. Сторожевая роль водяного змея ясна. Сидя у воды или в воде, он сторожит ее. Но и горный змей связан, собственно, не с высотами, а с пещерами, потому что наряду с водоемами именно пещеры считались входом в иное царство. Поэтому змей живет и берлогах.
Мы можем наблюдать, как змей, которого мыслили себе в воде и на земле, начинает переноситься в более или менее фантастическую даль. Это перенесение связано с появлением пространственных представлений, с появлением представлений о пути умершего. Обитая первоначально в определенных прудах и озерах (так что мимо них даже боялись проходить), змей теперь от начала пути умершего переносится к концу этого пути. Перенесение это может быть двоякое: или он мысленно передвигается вниз в землю, т. е. становится существом хтоническим, или он, наоборот, переносится в небесную высь и становится существом небесным, солнечным и огненным. Хтоническая природа змея древнее, но и то и другое происходит сравнительно поздно. В общих чертах можно установить этапы поглотителя, стоящего на месте в лесу (у народов, живущих замкнуто и изолированно), поглотителя, переплывающего большие пространства (у народов, достигших более высокой ступени культуры, знающих передвижение и не живущих исключительно лесной охотой), поглотителя, находящегося под землей (примитивное земледелие), и поглотителя, находящегося на небе (развитое земледелие, государственность).
Мы рассмотрим сперва хтонического змея, а затем змея солнечного. В обоих случаях развивается та линия, которая намечалась уже раньше, — линия враждебного отношения к змею, причем, как покажет нам анализ хтонического Кербера, хтонический змей в какой-то степени еще нужен и полезен. Небесный змей всегда уже только враг. Хтонический змей связан с царством мертвых. Небесный змей в Индии с ним не связан, он — приподнятый на небо водяной змей. В Египте на небо, по-видимому, вознесен змей хтонический. Его встречает умерший. Сказка дает отражение всех этапов развития змея.
Быть проглоченным было первым условием приобщения к иному царству. Но то, что некогда способствовало этому, превращается в свою противоположность, в препятствие, которое нужно одолеть для того, чтобы попасть в это царство. Поглощения уже не происходит, оно только угрожает. Это — последний этап развития этого представления, и этот этап также отражен сказкой.

30. Кербер

   Не случайно, что материалы по хтоническому змею у народов, не достигших государственности, чрезвычайно скудны. У них его еще нет. У них преобладает змей водяной, но перенесенный в фантастическую даль. У такого народа, как ваджагга, мы имеем ясную форму перехода от водяного змея к хтоническому (Gutmann).
Но, как указано, это представление о подземном хранителе царства мертвых приобретает настоящее развитие только у земледельческих народов. Типичным представителем такого охранителя является Кербер, и на нем надо несколько остановиться, так как фигура Кербера объясняет сторожевую роль и сказочного змея.
Представление, что водоем, река, пруд, озеро — вход в царство мертвых, держится в Греции еще очень прочно. «Входом в потусторонний мир прежде всего является океан», — говорит Ганшиниец (Roscher), и далее: «Текущие воды, теряющиеся, например, в болотах или выходящие из земли, слыли за вход в подземный мир, равно как штольни рудников» (2377). Существа, обитающие в этих водах, имели вид драконов или быков. Таким, например, был Ахелой, сватавшийся за Деяниру и убитый Гераклом. К этой же категории относится и Кербер.
Свою старую водяную природу Кербер обнаруживает в том, что он сидит у устья Ахеронта, где его находит Геракл. Здесь перенесение змея к другому, конечному, пункту воды особенно ясно. Змей в доклассовом обществе сидит у источника вод, т. е. у начала реки, тогда как Кербер, сидящий у конца реки, подтверждает предположение о перенесении дракона от выхода из земли к входу в преисподнюю. Он и по наружности и функционально близок к змею нашей сказки. У него три собачьих головы, из пасти которых капает ядовитая слюна, у него змеиный хвост, на хвосте у него голова, и хвостом он жалит.
Такая двухголовость или двухсторонность голов — очень древняя черта. Она типична для Америки. Там змей почти всегда имеет по голове на обоих концах тела. Это представление основано на том, что хвост змеи испытывается или воспринимается как жало, и есть иное явление, чем многоголовость. Кербер объединяет в одной фигуре оба вида.
Когда Геракл по поручению Евристея приводит Кербера наверх, тот его жалит хвостом. Волосы на спине и на голове Кербера состоят из змей. Как устанавливает Кюстер, он прежде назывался просто драконом (Kuster 90). По Гесиоду, он приветливо виляет хвостом пришельцам, но никого не выпускает обратно (Гесиод 218). Эней же не может попасть в Тартар, так как он его не пускает. Чтобы умиротворить его, Эней бросает ему волшебную медовую лепешку, от которой Кербер засыпает (Энеида, VI, 419) (Вергилий). Это бросание в пасть охранителя каких-либо предметов есть субститут вхождения в пасть самого героя. Мне кажется, что из этих показаний довольно ясно вытекает, что Кербер пропускает, приветливо виляя, умерших, но бросается на живых, что видно по Энеиде. Таким образом старая роль змея как пособника прохода не вполне забыта, а сторожевая его роль еще не вполне выработалась. Кербер отличается от сказочного змея своими собачьими головами. Эти собачьи головы — греческое привнесение в связи со сторожевой ролью его. Филологи-классики будут возражать, что бросание Керберу лепешки — чисто греческое явление и не может быть истолковано как субститут поглощения. Однако и в сказке герой бросает змеихе, стремящейся его проглотить, конфет, пуд соли и т. д.
Такое понимание Кербера в свете сравнительных материалов отличается от того, какое дает Дитерих в своей «Некия» (Nekyia). Дитерих считает Кербера персонификацией земли, поглощающей трупы при захоронении. При этом он ссылается на то, что Кербер жрет падаль. Для Дитериха он «земная глубина, открытая пасть которой поглощает умерших, пожирает, т. с. заставляет тлеть плоть и оставляет только кости». Для нас же пожирание падали есть рационализованная ступень пожирания — смерти.
Все эти материалы в достаточной степени объясняют змея как охранителя входа в тридесятое царство.
Эти греческие материалы очень интересны. Они дают дальнейшую ступень превращения водяного змея в хтонического и доброго в злого. Пожирания уже не происходит, оно только угрожает. Не всегда происходит и бой. Геракл его побеждает, но оставляет в живых. Кербер, при всех его отвратительных чертах, все еще испытывается как существо, необходимое людям. Он страж Аида.

31. Перенесение змея на небо

   Как указывалось, змей переносится не только в земную глубь, но и на небо. Установить совершенно точно, когда именно, на какой стадии общественного развития происходит это перенесение поглотителя и водяного змея на небо, не представляется возможным.

  Народы, знающие солнечного змея, всегда культурнее народов, не знающих его. Этого представления о небесном змее еще нет, например на австралийском материке. В зародышевом состоянии оно имеется на океанийских островах, есть оно в Африке, т. е. у народов, знающих примитивное земледелие. В очень полной форме мы найдем его у якутов, т. е. у народа, знающего скотоводство. Оно развито в ведической Индии, но самые яркие формы его дает Египет.
Это перенесение имело ряд последствий. Во-первых, меняется объект поглощения. Змей поглощает уже не людей, он поглощает солнце, и он убивается как поглотитель солнца. С другой стороны, он иногда сам представляется солнцем.
Второе последствие — из управителя земных вод он превращается в управителя вод небесных. Он представляется тучей, задерживающей воду, дождь. Убиение змея вызывает дождь.
Третье последствие: там, где особенно развиты представления о солнечной стране мертвых, где в жизни народа они играют большую роль, змей превращается в существо, охраняющее небесное обиталище мертвых. Типичный случай дает Египет.
И, наконец, четвертое последствие этого перенесения: все, окружающее змея, и сам он принимают огненную природу и окраску. Река становится границей царства живых и мертвых и вместе с тем она становится рекой огненной. Огненным становится и озеро, огненным становится и сам змей.
Как на пример зародышевого состояния мифа о змее-поглотителе солнца мы можем указать на распространенное на островах Палау поверье о том, «то «дом солнца находится на западе над морем, н на том месте росло дерево денжес, которое на берегах этой страны образует густые леса. Когда солнце вечером приближалось к дереву, оно сбрасывало произрастающие на дереве плоды и бросало их в море; акулы, охраняющие вход в эту солнечную страну, жадно набрасывались на эти плоды и не замечали, как солнце окуналось, чтобы достигнуть своего дома». Здесь мы имеем начатки того представления, которое позднее развилось у земледельческих народов, что змей есть поглотитель солнца. Представители солярной мифологии считают это представление очень древним, первобытным. Это неверно. У охотников солнце играет минимальную роль.
Такое же представление имеется в мифе о Мауи. Здесь Мауи отправляется туда, где встречаются небо и земля. Там зияет ужасная пасть прародительницы Хипе-нуи-те-по. Мауи хочет ее убить. Своих спутников, птиц, он предупреждает, чтобы, в то время как он будет влезать в ее пасть, они не смеялись. Если они будут смеяться, он умрет; если они не будут смеяться, погибнет она. Маленькая птичка Тивакавака смеется, чудовище просыпается, и Мауи гибнет. Если бы ему удалось убить ее, то люди не умирали бы (Frobenius 18986, 183). Запрет смеха мы разбираем в другом месте (Пропп 1939).
Здесь же мы хотели бы выделять элементы: перенесение зияющей пасти с земли на горизонт, связь ее с представлением о смерти. Этот случай — поздний по отношению к змеям, живущим в водоемах и проглатывающим прохожих, и ранний, зародышевый, по отношению к египетскому змею, угрожающему пожрать умершего на его пути к солнцу — Ра. Этот переходный характер мифа соответствует переходному характеру народа от охоты к земледелию.
Представление о змее как поглотителе солнца ясно развито в ведической Индии. Здесь змей, следовательно, играет двойную роль. С одной стороны, он земное существо и задерживает течение рек, о чем говорилось выше, и это более древняя форма его. С другой стороны, он, как небесное существо, задерживает дождь, но он же задерживает и солнечное сияние, проглатывая солнце.
Ригведа I-32, 4 — «Когда ты, Индра, убил первородного змея и уничтожил колдовство злых колдунов, тогда, открывая солнце, небо, зарю, ты не имел врагов».
I-52, 4 — «После того, как ты силою духа в союзе с белыми конями убил Вритру, о Индра, тогда держал ты солнце на небе, чтобы все его видели».
II-19, 3 — «Этот могущественный Индра вздыбил волнующиеся воды, он пригнал море, змееборец, он сделал солнце видимым».
В этих случаях говорится не столько о змее, сколько об Индре, убившем змея и тем освободившем солнце и показывающем его человечеству. Сама природа змея здесь отодвинута на задний план, на передний план выдвинут победивший этого змея бог.
Здесь интересна деталь, что Индра убивает змея уже при помощи коня. Индия — классическая страна коневодства и, возможно, родина искусства приручения лошадей. Природа змея, как поглотителя солнца, здесь совершенно ясна.
Совершенно таким же, правда, редко, он представляется в сказке. «В том царстве, где жив Иван, не было дня, а все ночь: eтa зрабив змей» (Аф. 135). «Убили таго змея, взяли змееву галаву и, пришовши к яго хате, яны разламили галаву — и став белый свет по всяму царству» (там же). Представление, что убиение змея влечет за собой дождь («убив змея, он, т. е. Индра, ниспосылает с неба животворящую воду»), сказкой не отражено.
Происшедшая со змеем перемена вполне объяснима. Если технически беспомощному охотнику прежде всего нужна была власть над волей животного, то скотоводу, управляющему животными по своей воле, такое стремление совершенно чуждо. Ему нужны солнце, дождь и реки, и Ригведа дает отражение этих интересов.
Эти соображения показывают, как ошибались мифологи; считая ведическую религию древнейшей формой религии. Ведичеекая Индия — классовое государство, и ее религия поздняя, жреческая, отражающая, однако, народные представления, развившиеся из более ранних и древних представлений.

32. Сторожевая роль небеного змея; якуты

   В Индии совершенно утеряна сторожевая роль змея. Здесь он только водяное существо. Чтобы проследить эту сторожевую роль небесного змея, мы обратимся к народу, стадиально более раннему, чем Индия, и давшему очень яркий образ этого небесного охранителя границ, а именно к якутам. Это скотоводческий народ, разводящий крупный рогатый скот и лошадей. Но здесь еще нет широко развитого жреческого сословия, здесь нет письменности, и жреческая мудрость, выдвигающая на первый план богов, здесь еще не заслонила змея.
У якутов фигура змея очень ясна и чрезвычайно богата и интересна. Представление облечено не в форму гимнов, а в форму рассказов — мифов, весьма близких по форме к сказке. В якутских мифах ярко противопоставлены два царства, и змей царит в царстве, отделенном от царства людей рекой. «Долго ли, коротко ли он скакал, с пылью взъехал вдруг на высокую почтенную гору. Когда доехал на место, где сходятся небо и земля, где предел святой (т. е. человеческой) земли и дьявольской, на той стороне за полтора переезда идет с шумом смертный огонь, взвиваясь со свистом; за 15 верст ползут земляные гады, разные черви, совершенно одолевшие землю» (Худяков 1890, 180).
Этот случай интересен тем, что здесь змеи, гады попадаются не просто на небе, а там, «где предел святой земли», т. е. здесь мы имеем перенесение змея в верхнее царство мертвых.
В Индии мы не видим ни небесной реки, ни огненного озера. У якутов оно есть. Здесь можно наблюдать, как озеро, некогда обиталище змея в полной конкретности, настолько, что боялись ходить мимо озера, где обитал змей, с перенесением на небо принимает окраску солнца. «Летавши довольно долгое время, перелетел он (герой) огненное горящее море, лег спустившись, на гнездо Ексюкю, бывшее на ледяном холму. Когда лежал он тут, немного спустя, прямо с южной стороны шумно летит затемняющий, шумящий Ексюкю, держа в когтях что-то» (227).
Этот змей имеет связь с мертвыми: «Когда он так жил-поживал, в одно утро светающее его небо своевременно не рассветало, солнце его в свое время не взошло. Когда он, испугавшись, ужаснувшись этого, сидел задумавшись, вдруг напал на землю жестокий вихрь с нечистой силой величиною с черных годовалых теленков. Взвил всю сухую землю, как волосы, завертел подобно крылу: пошел дождь со снегом, поднялась метель, стали сверкать красно-пламенные огни, вот какая беда сделалась. Потом взлезло наверх, на небо, черное большое облако, как бы с руками и ногами. Ну, потом в одну ночь, в самую глухую полночь, как будто облака оборвались или небо треснуло; пришел такой величайший шум, как будто его трехсоставный потолок раздвинуло на обе стороны и как будто что-то наибольшее всякого стука хлопнуло на его пол». (Следует подробное описание чудовища с железными волосами, вздутыми глазами, с бубнами и палкой.) «Вот я пришел тебя известь. Хочешь — уведу, и не хочешь — уведу. Зовет тебя моя тетка, дочь господина солнца, Кегялълик (плавно кружащаяся) шаманка… Взлети на свою посмертную лошадь, оденься в свои похоронные одежды, покушай твоей посмертной пищи… Ну, поедем». Герой ругает его — «мелкий червяк облака летающего», ударяет его, и показывается солнце, небо рассветает. Одновременно появляется река «и сделалась вместо поля широкая текучая вода» (39 и сл).
Этот случай с редкой полнотой показывает нам в образе одного змея и небесного змея, поглотителя солнца, и земного, держателя рек и похитителя, уносящего человека в царство мертвых.
Однако змей как охранитель солнечного царства мертвых здесь еще мало развит. Полного развития достигает змей в солнечном царстве мертвых только при развитии земледелия, при умении наблюдать солнце, при зависимости от солнца и его сезонного возвращения и урожая. Этих условий нет ни в ведической Индии, ни у якутов или африканских скотоводов. Они есть в древнем Египте, и древний Египет действительно дает нам, может быть, наиболее полную форму змея, за исключением змея, дающего дождь, так как урожай в Египте зависит не от дождя, а от ежегодного сезонного разлива Нила.
В египетской религии нет также змея — охранителя вод, озеро — уже исключительно огненное. Есть только змей — враг солнца и охранитель царства мертвых, характерная концепция развитого земледельческого народа. Наоборот, в «Ригведе» змей исключительно водяное (земное и небесное) существо, и царства мертвых в ней нет. В ней нет пути и движения. Веды — создание скотоводческого народа. По Людвигу, слово «зерно» в «Ригведе» вообще не встречается. Поэтому и не могло быть религии солнца, наблюдения над его ходом и неизменностью его возвращения.
Хотя египетские представления не отличаются ни последовательностью, ни единообразием, но все же можно сказать, что египтяне представляли себе солнце нисходящим в ладье в царство мертвых. Умерший сам становился солнцем. Поэтому пожиратель солнца (пожирание всегда только угрожает, но никогда не осуществляется) есть одновременно пожиратель умершего, пришедшего в царство мертвых. Это пожирание также никогда не происходит и только угрожает, потому что пришелец силой магического вооружения повергает змея Апопа и уничтожает его, после чего он вступает в обетованное царство.

33. Змей в Египте

   Из всех разновидностей змееборства (у первобытных, в Ригведе, в античности, в Египте, в Китае) русская сказка наиболее тесное сходство по существу и по деталям имеет с египетским змееборством (кроме фигуры коня), описанным в «Книге мертвых». Это не значит, что Египет есть родина русской сказки и что из Египта этот мотив перешел в Европу. Это означает совсем другое, а именно, что сказка отражает эту позднюю, земледельческую, концепцию мифа. Это есть та стадия, после которой, с одной стороны, начинается разложение на множественность и разнообразие, разложение на множественность локальных культов (каковые мы имеем, например, в Греции с ее Гидрой, Горгоной, Медузой, Пифоном, Лернейским змеем, Ладоном, Кербером и мн. др.). Типичность уступает место индивидуализации, с другой стороны, происходит окаменение, вернее — окостенение, создается тот веками незыблемый костяк, который обрастает живой плотью совершенно иного образования — живой плотью сказки. Ввиду этого на египетских материалах надо остановиться несколько подробнее.

  Главным змееборцем «Книги мертвых» является бог солнца Ра. Ежедневно на своем пути он встречает Апопа и его повергает. Самый бой никогда не описывается, зато подробно воспеваются победа над змеем и уничтожение его. В 39-й главе «Книги мертвых» мы читаем: «Он (Ра) пронзил твою голову, он насквозь разрезал твое лицо, он разделил твою голову по двум сторонам дороги, она распростерта на его земле; твои кости разбиты на куски, твои члены отрублены от тебя».
Еще подробнее победа описана в космогоническом тексте, обычно называемом «Книгой повержения Апопа». После описания сотворения мира и создания богов говорится (Gressmann 101):

Я послал их (т. е. богов),
Возникших из моих членов,
Чтобы повергнуть злого врага.
Он, Апоп, падает в огонь,
Нож торчит в его голове,
Его ухо отрезано,
Его имени нет больше на этой земле.
Я приказал нанести ему раны (?)
Я сжег его кости,
Я ежедневно уничтожал его душу,
……………. (лакуна)
Я отрезал члены от костей его. Я…………… его ноги,
Я разрубил его руки, Я замкнул его рот и его губы,
Я раздробил его зубы,
Я вырезал язык из его пасти,
Я отнял у него речь,
Я ослепил его глаза,
Я отнял от него слух,
Я удалил сердце с его места,
Его имени нет больше.

   Этот папирус давался в руки умершему, так как он защищал его самого от Апопа и других змей на его пути. В «Книге мертвых» «я» — иногда не только Ра, но и Озирис, отождествлявшийся с умершим.
Гл. XVII. «О, Ра… освободи писца Nebseni (т. е. умершего), победитель, от богов, лицо которых подобно лицу собаки, брови которых подобны бровям человека; они питаются мертвецами, они сторожат у излучины огненного озера и разрывают тела мертвых и проглатывают сердца, а изрыгают отбросы, сами оставаясь невидимыми».
Здесь мы имеем огненное озеро, проглатывание и извергание. Все это ожидает умершего, если он не будет подкован магическим знанием, которое и предоставляется ему «Книгой мертвых». Здесь же мы видим начало материализации представлений о проглатывании. Собаки-змеи здесь, подобно Керберу, питаются падалью. В «Книге повержения Апопа» упомянуто также вырезывание языка. Но здесь оно не служит способом опознавания героя, а упоминается наряду с вырезыванием глаз и сердца, т. е. органов, которые (в Египте — особенно глаз) считались носителями души. Пока не будут вырезаны язык и глаза, змей не может считаться убитым. Вот почему и злая мачеха, посылая на смерть падчерицу, требует в доказательство смерти глаза и язык убитой. Из доказательства смерти в сказке язык превратился в доказательство подвига.
Приведем еще несколько выдержек из «Книги мертвых». «Твой враг, змея, предан огню — враг-змей Селау упал плашмя; его руки связаны цепями, Ра отрубил ему ноги» («Книга мертвых», гл. 5). «Согласно желанию моего сердца я миновал огненный пруд и подавил огонь» (гл. 22). Особым интересом отличается глава 108-я: «Есть змея на вершине той горы, и ее мера — 30 локтей в длину. Первые восемь локтей ее длины покрыты кремнем и блестящими металлическими накладками. Осирис-Ну, торжествующий, знает имя этой змеи, которая живет на своем холме. «Обитатель в своем огне» — ее имя. Теперь, после того, как Ра остановился, он направил свой взор на него, и происходит остановка ладьи Ра, и сильный сон находит на того, кто в ладье, и он проглатывает семь локтей великой воды. Этим он заставляет Сути отсутупить, имея в себе гарпун из железа, и этим он вынужден изрыгнуть все, что он съел, и этим Сет поставлен на место воздержания».
Это место для фольклориста интересно главным образом упоминанием сна. Нигде в вышеприведенных материалах мы этой детали не имели. В сказке сон, ниспадающий на героя перед сражением, есть наваждение, искушение, которому герой никогда не поддается. При встрече с ягой герой также не должен засыпать. Но здесь сон имеет совсем другое, обратное, значение. Сон есть условие победы. Как уже указывалось выше, если герой до боя беседует с царевной, то он ложится к ней на колени. Он до боя спит, причем для такого сна даже выработался особый эпитет. Это — «богатырский сон». Царевна его будит, но разбудить героя в подобных случаях бывает очень трудно.
Что касается проглатывания и изрыгания, то египтолог может дать более подробную разработку этого мотива в Египте, для фольклориста это некоторый остаток более древней и первобытной формации мифа.
Все эти детали образа змея и его убиения (огненность, огненное озеро, попытка поглотить пришельца, тщательное уничтожение всех его частей, деталь с вырезыванием языков, деталь с засыпанием) — все эти черты заставляют нас предположить, что сказочный змей попал в сказку в преломлении именно тех представлений, в которых он имеется в развитых земледельческих государствах, а именно как страж царства мертвых, как «едок мертвых». Это — последняя ступень странствия, после чего умерший достигает вечного блаженства.

34. Психостасия

   Пожирание здесь превратилось в нечто ужасное и отвратительное. Но это не все. Оно превратилось в наказание, т. е. всему мотиву придан моральный оттенок. Пожиранию (если оно происходило, но обычно оно избегалось) предшествовал суд, и эта деталь также сохранена сказкой. «Те, кто были осуждены на судилище, непосредственно отдавались на растерзание Пожирателю Мертвых и переставали существовать», — говорит Бадж (Budge 1922, 21). Казалось бы, что между боем с чудовищем и судом, предшествовавшим пожиранию, есть противоречие. Но такие противоречия мало останавливают египетское мышление. Суд и судилище есть новое явление. По Морэ, оно встречается, начиная с VI династии (Морэ 140), бой — более древнее, и эти два представления мирно сосуществуют. «Пожиратель мертвых» иногда описывается как гибридное существо, которое спереди есть крокодил, сзади — гиппопотам, в середине — лев. Часто также он изображается собакой. Суд состоял в том, что на весах взвешивали сердце новопреставленного. На одной чаше лежало сердце усопшего, т. е. его совесть, легкая или обремененная грехами. На другую ставили правду в виде статуэтки богини Маит или пера, иероглифа богини. Отсюда видно, что опускание чаши сердца означало смерть, поднимание чаши или равновесие означало оправдание.
Мы имеем одну-единственную русскую сказку, сохранившую взвешивание душ или психостасию. Это — «Ведьма и Солнцева сестра» (Аф. 93). Здесь у Ивана рождается сестра-ведьма, которая всех пожирает. Он бежит от нее к «Солнцевой сестре». «В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: «Солнце! Солнце! Отвори оконце!» Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем. Ведьма стала просить, чтоб ей выдали брата головою;
Солнцева сестра ее не послушала и не выдала. Тогда говорит ведьма: «Пусть Иван-царевич идет со мной на весы, кто кого перевесит. Если я перевешу — так я его съем, а если он перевесит — пусть меня убьет». Пошли; сперва сел на весы Иван-царевич, а потом и ведьма полезла: только ступила ногой, так Ивана-царевича вверх и подбросило, да с такой силой, что он прямо попал на небо, к Солнцевой сестре в терема; а ведьма-змея осталась на земле».
Здесь сохранено даже представление, что легкий вес дает победу, а тяжелый приводит к пожранью. Сохранено также, что царство, в которое попадает герой, есть царство солнца. Выветрилось только то, что все эти события происходят с умершим до его принятия в царство солнца.

35. Связь змея с рождением

   При разборе сказки мы видели, что фигура змея каким-то образом предначально связана с героем, его рождением. Что между героем и змеем есть связь от рождения, это в русской сказке прямо не сказано, но сквозит в мотиве «супротивника». Змей еще никогда не видел героя, но каким-то образом не только знает о его существовании, но и знает, что он погибнет от его руки. В индийской сказке эта связь высказана яснее: «В преисподней родился царь змей Вайсинги, на небе родился царь Индра, а на земле царь Дхобичанд» (Минаев 126; сходно 118). Эта черта также должна быть объяснена, хотя объяснение ее и наталкивается на огромные трудности. Объяснение может быть дано только предположительно.
Что змей имеет связь со смертью, это из приведенных материалов вытекает достаточно полно. Но он имеет также какую-то связь и с рождением.
Рассмотрим несколько относящихся сюда случаев. В мифе о Мауи герой-бог рассказывает о своем рождении: «Я знаю, что я преждевременно родился на морском берегу. Ты (обращение к матери) завернула меня в прядь своих волос, которую нарочно для этой цели обрезала, и бросила меня в морскую пену. Там меня оплела морская трава длинными ростками, образовала меня и дала мне форму. Мягкие рыбы облегли меня, чтобы меня защитить. Мириады мух жужжали вокруг меня и откладывали свои яйца на меня. Стаи птиц собирались вокруг меня, чтобы клевать меня. Но в это мгновенье появился мой великий предок Tamanui-ki-te-Rangi, и он увидел мух и птиц. Старик приблизился так скоро, как только мог, отделил обернувшихся вокруг меня рыб и нашел там человеческое существо» (Frobenius 1904, 67).
Этот миф совершенно явно относится к мифу о проглоченных и извергнутых. Отличие от рассмотренных выше случаев в том, что герой здесь не в желудке рыбы, а обложен рыбами. Кроме того, этот случай отличается тем, что герой, выходя из рыбы, рождается. Этот случай показывает, что обложенность змеями, рыбами и пр. есть позднейшая форма пребывания в рыбе.
Такое сопоставление и объяснение кажется более вероятным, чем объяснение Кюстера, Харузина и других, что змей здесь — тотемное животное, укус которого не вредит. К детям прикладывали змеев: «Если они их не трогали или жалили, но не смертельно, то дети этим самым выказывали себя подлинными» (101).
Змея здесь представляет материальное начало, чрево. Не забудем, что при обряде выход из чрева змеи представлялся вторым рождением, собственно рождением героя. Мы уже видели, как впоследствии это заменяется положением в ларец и спуском на воду. Таким образом, и эти представления, связанные с рождением от змея, восходят туда же, куда восходит весь комплекс змееборства. Ступени развития схематически могут быть зафиксированы следующим образом: рожденный от змея (т. е. прошедший сквозь него) есть герой. Дальнейший этап: герой убивает змея. Их историческое соединение дает: рожденный от змея убивает змея.
Но змея может фигурировать и как отец, как предок, и это представление, конечно, позднее. В этом случае змей становится символом фалла. Он представляет собой отцовское начало, а через некоторое время он становится предком. Это представление, как кажется, было особенно развито в Африке, во всяком случае, в Африке собрано много материалов. У народов, говорящих на языке уво, думают, что если змея приближается к женщине, то это значит, что она зачала. Бездетные матери вымаливают себе детей у змеев и т. д. Если беременной женщине снится змея или водяной дух, она думает, что дитя будет воплощением водяного духа. «Предполагают, что они обладают природой змеи и рассматриваются как воплощение духа воды» (Hambly 23). Здесь рке ясно сказывается представление, что рожденный от змеи имеет силу и природу змея.

  Таким предком-змеем в античности был Кекропс. Он изображался получеловеком, полузмеей или драконом, но, как устанавливает Кюстер, в народной вере он имел чистый змеиный вид.
Кадм, основатель Фив, и Гармония, его супруга, к концу жизни превратились в змей-драконов. По некоторым источникам Гармония была дочерью того самого змея, которого убил Кекропс (Frazer 1912, 105).
Но если рожденный от змеи сам есть змей или превращается в него и если этот рожденный от змея убивает змея, то не здесь ли кроется разгадка «супротивника»? Не потому ли герой убивает змея, что он исторически — сам змей или сам — рожденный от змея, т. е. вышел из змея? Ведь почему-то в египетском мифе-сказке остров, на котором обитает змей, называется островом двойника. Не двойника ли боится и наш сказочный змей?
Чтобы ответить на эти вопросы, мы рассмотрим случаи гибели змея от змея.

36. Гибель змея от змея

   Уже выше мы видели случай, когда змей побеждается тем, что в пасть змея входит девушка, имеющая пояс из змея. Этот пояс в чреве оживает и убивает змея. Но, разумеется, явные, очевидные случаи гибели змея от змея могут быть только поздними, когда змей-пожиратель вполне превратился в страшное существо, но еще не забыт змей, дающий силу и могущество. Такие материалы дает Египет.
32-я глава «Книги мертвых» называется «Глава отражения крокодила, который является, чтобы унести магические слова из преисподней». Я привожу только наиболее интересующие сказковеда места.
«Отступи, о крокодил, живущий на западе, потому что змей — Ваан в моем желудке, он предаст тебя мне. Пусть твое пламя не будет против меня.
Мое лицо открыто, мое сердце на своем месте, и корона со змеей на мне день за днем. Я — Ра, являющийся своим собственным защитником, и ничто никогда не повергает меня на землю».
Что же служит защитой от змея?
С одной стороны, умерший предупреждает змея, что у него в желудке есть змей Ваан (Waan). С другой стороны, у него корона со змеей, и это служит защитой. Другими словами, змей погибает от своего собственного вида. Это представление в Египте и, по-видимому не только в Египте, было очень распространено. Вспомним, что и в Библии Моисей в ограждение израильтян от змеев, приказывает поставить медного змея (IV кн. Моисея, 21, 8). Таким образом оказывается, что змей есть защитник от змея. Изображение змеи находилось на короне фараона. «Священная змея, охраняющая солнце, стоит и на челе его земного подобия — фараона, сожигая пламенем его врагов» (Тураев 41). По установлению Тураева, еще в архаическую эпоху Египта «развивались и те поэтические представления о природе, из которых вышло все богатство мифологии. Солнце — как око бога, тучи, туманы и грозы, ночной мрак — как его враги; оно удаляется, когда небо омрачено, на чужбину, возвращаясь, когда бог света прогонит их; оно само превращается в огнедышащую змею на челе бога и прогоняет их». «Их» в данном случае у Тураева означает мрак, туман и грозу как врагов солнца. Но мы уже знаем, что главный враг солнца — Апоп, и он-то и поражается при помощи другого змея. Здесь можно прийти к выводу, что должны быть случаи, когда борются два змея. И, действительно, такой случай можно указать. В «Книге о том, что в ином мире» (Тураев 186 и сл.), довольно поздней как письменный памятник, но архаической по содержанию, подробно описывается путешествие ладьи Ра в загробном мире, по ту сторону земли, от захода и до восхода. Вся поездка его, как и вся книга, делится на 12 частей, соответственно 12 часам ночи. «В полночь путь поворачивает на восток и проходит мимо древних священных мест Осириса — Бусириса и Мендеса, мимо Осирисовых островов, «Полей Даров» и таинственного чертога с образом Осириса; здесь же мумии царей и блаженные покойники. Ра обращается к ним с приветствиями и призывает к совместной борьбе с змеем Апопом, который уже поглотил всю воду следующего часа, чтобы затруднить путь богу Ра, и заполнил своими изгибами 450 локтей. Сил одного Ра оказывается недостаточно для борьбы с ним — на помощь ему является змей Мехен, образуя своими изгибами род наоса вокруг него; Исида и другие богини своими заклинаниями связывают и уязвляют Апопа» (188). Тураев близок к тому, чтобы содержание этой книги считать, как он говорит, «продуктом больного воображения египетских жрецов» (190). Такое понимание антиисторично. В то время как вся «Книга мертвых» исполнена проклятиями по адресу Апопа, древнейшие представления о благом змее (из которых, как мы видели, и вышел весь круг представлений о змее) в народе могли не умирать, а продолжали существовать независимо от официальной религии двора и жрецов, и эти представления наслоились на представления о злом Апопе. Дряхлеющая жреческая премудрость здесь почерпнула из народных представлений, канонизировала их. Учение о благом змее позже стало вновь распространяться, и в секте офитов, возводившей змея в главное и единственное божество, дожило до VI века нашей эры.
Ранний благой змей-поглотитель и более поздний страшный змей-поглотитель встретились здесь лицом к лицу как враги. Главный змееборец Ра проходит сквозь змея. В уже упомянутой «Книге о том, что в ином мире» Ра живет в преисподней в своей ладье. «Канат барки превращается в змея, чтобы вынести ее на свет, а она сама проводится через тело змея в 13W локтей — символ обновления. Ра выходит из пасти змея уже не «плотью», а в виде «скарабея»" (188 и сл.).
Применимы ли, однако, все эти материалы к сказке? Можно ли сказать, что сказочный Иван потому убивает змея, что он прошел сквозь змея, что змей видит в нем своего двойника? Этого прямо, непосредственно ниоткуда не видно. Русская сказка не сохранила рождения от змея, поглощения змеем как блага. Она сохранила другую форму: рождение от рыбы. И, действительно, можно заметить, что именно рожденный от рыбы чаще всего есть змееборец. Насколько близко пребывание в рыбе к пребыванию в змее, мы уже видели выше. Таким образом, если и нет прямых указаний, то есть косвенные указания, подтверждающие наши наблюдения. Кроме того, можно указать один случай, когда в сказке змей может погибнуть только через самого себя. Обычная формула сводится к утверждению «я могу погибнуть только через Ивана». Здесь она сводится к утверждению «я могу погибнуть только через себя», тем самым подтверждая наши наблюдения. Такой случай мы имеем в псковской сказке (См. 111). Здесь герой гуляет по лесу и встречает 12-голового змея, 6 голов спят, а 6 не спят. «Змей подымался, и от зуб его уже не было спасенья. Он был и только сам себя мог умертвить, чужая ж сила сладить с ним никак не могла».
Это на первый взгляд весьма странное место находит свое объяснение в приведенных материалах: змей погибает через змея, в данном случае даже через самого себя. Этот змей кончает самоубийством. «Когти в грудь запустил и рванул так сильно, что разорвался пополам и с визгом на землю грянулся и здох» (111). Таким образом и русская сказка знает гибель змея от змея, причем в очень интересной и значительной форме: в форме гибели змея от него самого. Два змея — поражающий и пораженный — здесь слились в одно существо, так как змей настолько исключительный враг и супостат, что заставить самого змея выступить в героической роли убийцы змея, что есть еще в Египте, современная сказка уже не может. Но тогда ясно, почему змею известен враг и победитель: он рожден от него же, от змея, именно он, и только он, есть «супротивник» змея и поражает его насмерть. 37. Заключение. Наше рассмотрение пришло к концу. Нелегко сделать общее заключение. Змей — очень сложное и многообразное явление. Всякие попытки дать ему единое объяснение заранее обречены на неудачу, общее заключение же всегда сводит разнообразие к единству и тем самым искажает сущность явления.
Лучшее доказательство, лучший аргумент — это аргумент материалом. С этой стороны предстоит еще огромная работа. Сколько материалов таится еще в сборниках по так называемым бескультурным или первобытным народам. Изучение средиземноморских культур ведется уже поколениями. Изучение культур более ранних еще никем не начато, а именно здесь кроется разгадка, и эта работа также требует многих лет изучения.
Отсюда прежде всего вытекает методологическое заключение: явление должно изучаться в его движении. Фольклор должен изучаться не как нечто оторванное от экономики и социального строя, а как производное от них. В этом направлении здесь и была сделана попытка, и некоторые результаты получились. Теперь уже нельзя вместе с Фрэзером жаловаться, что изучение и результаты стоят на скользкой почве. Правда, для нас змей не солнце, не вегетативное существо, он вообще ничего не «означает», он историческое явление, менявшее свои функции и свои формы. Примененные методы позволили нам проследить его историческое развитие, начиная от обряда, где он прочно связан с социальными институтами родового строя и его экономическими интересами и где он предстал перед нами как поглотитель-благодетель.
Мы видели, как вовлечение в хозяйственную орбиту моря, движения, земли и солнца меняет и вид, и функции змея, как под влиянием этих факторов он становится существом водяным, подземным и небесным, как в государственных религиях Индии и Египта он повергается новыми богами, богами, управляющими стихиями, согласно с новыми интересами и требованиями человека новой культуры.
Мы видели также, как прочно держится его связь с представлениями о смерти, которые в Египте принимают такие пышные формы.
Сказка отражает все этапы этого развития, начиная от более древних, как приобретение через змея знания птичьего языка, так и переходных, как унесение в желудке рыбы в чужие края, так и поздние, как развитую форму богатырского боя с коня и при помощи меча.
Сохранила она и некоторые другие черты развития змея, как представление о судилище перед разинутой пастью поглотителя. Некоторые детали, как отрезание языков змея, она переосмыслила, но в целом сказка очень точно сохранила весь процесс превращения змея благодетеля в его противоположность: она вновь предстала перед нами как драгоценный источник, как драгоценное хранилище давно исчезнувших из нашего сознания явлений культуры.

 

 

Глава VIII. За тридевять земель

 

 

I Тридесятое царство в сказке

1. Локальность

   Царство, в которое попадает герой, отделено от отцовского дома непроходимым лесом, морем, огненной рекой с мостом, где притаился змей, или пропастью, куда герой проваливается или спускается. Это — «тридесятое» или «иное» или «небывалое» государство. В нем царит гордая и властная царевна, в нем обитает змей. Сюда герой приходит за похищенной красавицей, за диковинками, за молодильными яблоками и живущей и целющей водой, дающими вечную юность и здоровье.
О том, как в это царство попадают, мы уже говорили. Нам необходимо несколько осмотреться в нем. Мы сперва посмотрим, какую картину дает нам сказка. Только после этого мы раздвинем рамки и выйдем на более широкий простор.

 Но как только мы начнем присматриваться к этому царству, мы сразу заметим, что никакого внешнего единства в картине тридесятого царства нет. Одну картину, оказывается, нарисовать невозможно. Нужно нарисовать несколько отдельных картин. Это прежде всего касается местопребывания этого царства.
Иногда это царство помещается под землей: «Долго ли, коротко ли, набрел Иван на подземный ход. Тем ходом спустился в глубокую пропасть и попал в подземное царство, где жил и царствовал шестиглавый змей. Увидал белокаменные палаты, вошел туда» (Аф. 237).
Но ничего специфически подземного там нет. Там обычно вовсе не темно, там такая же земля, как здесь. «Долго шли они подземным ходом, вдруг забрезжился свет — все светлей да светлее, и вышли они на широкое поле под ясное небо; на том поле великолепный дворец выстроен, а во дворце живет отец красной девицы, царь той подземельной стороны» (191).
С другой стороны, оно может лежать на горе: «Вдруг лодка поднялась по воздуху и мигом, словно стрела, из лука пущенная, привезла их к большой каменистой горе» (138). Или: «Они сели, и царь-медведь принес их под такие крутые да высокие горы, что под самое небо уходят; всюду здесь пусто, никто не живет» (201). Совершенно особый и очень интересный случай мы имеем в сказке «Хрустальная гора» (162). Здесь говорится: «…и полетел в тридесятое государство, а того государства больше чем на половину втянуло в хрустальную гору». — «Ехали, ехали, приехали. Глядит — стеклянная гора» (3П 59). «Тут хрустальная гора» (3В 3). Наконец, оно может находиться и под водой: «А Иван-царевич отправился в подводное царство; видит: и там свет такой же как у нас: и там поля, и луга, и рощи зеленые, и солнышко греет» (Аф. 222). Иногда упоминаются города, провалившиеся в озеро, как в сказании о граде Китеже (216, вар. 3).
Независимо от того, где это царство находится, в нем иногда имеются прекрасные луга. «Птица вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цветы лазоревые, и пала наземь. Иван-царевич встал, идет по лугу, разминается» (157). Заметим, однако, что как ни прекрасна природа в этом царстве, в ней никогда нет леса и никогда нет обработанных полей, где бы колосился хлеб.
Зато есть другое — есть сады, деревья, и эти деревья плодоносят. Большей частью сады помещаются на островах: «И увидел дурак, что они были на весьма прекрасном острове, на котором было премножество разных деревьев со всякими плодами» (165). «Взошли на тот остров; на том острове преотличные плоды, растения, цветы» (Худ. 41). Сады почти всегда имеются в сказке о молодильных яблоках.
До сих пор мы не видели в тридесятом царстве ни одной постройки. Эта пустынность иногда подчеркивается. «Приехали к такой горе: ни взойти, ни взъехать на эту гору; ни строенья, ничего нету, только одна гора» (82). Однако в тридесятом царстве все же есть постройки, и это всегда дворцы. К этому дворцу также надо несколько присмотреться. Дворец тут чаще всего золотой: «Живет она в большом золотом дворце». Архитектура этого дворца совершенно фантастическая: «А дворец тот золотой, и стоит на одном столбе на серебряном, а навес над дворцом самоцветных каменьев, лестницы перламутровые, как крылья в обе стороны расходятся… Лишь только вошли они, застонал столб серебряный, расходилися лестницы, засверкали все кровельки, весь дворец стал повертываться, по местам передвигаться» (Аф. 560). Часто он также мраморный или хрустальный. Этот дворец неприступен. «И усмотрели вдали дворец хрустальный, обнесен такою же стеною вокруг» (559). Эта неприступность, однако, не составляет препятствия для героя. Через стену он перелезает. В других случаях герой пролезает через щель, обратившись в муравья. Через стену он иногда перелетает, обратившись в орла. Очень часто этот дворец охраняется животными, чаще всего львами или змеями. Но эти змеи не похожи на Змея-Горыныча. Их легко усмирить. «Долго ли, коротко ли, увидел — золотой дворец стоит, как жар горит; у ворот кишат страшные змеи, на золотых цепях прикованы, а возле колодезь, у колодезя золотой корец на золотой цепочке висит. Иван-царевич почерпнул корцом воды и напоил змеи. Они улеглись» (129).
Иногда это место, куда прибыл герой, описывается как город или как государство. «За этим столбом стоит золотой город на сто верст» (Аф. 220). «Вот и сине море, широкое и раздольное, разлилось перед нею, а там вдали как жар горят золотые маковки на высоких теремах белокаменных» (235). Ложнорусский стиль в живописи любит изображать это царство с церквами — это не в стиле сказки. Небесного Иерусалима она не знает. Позднейшая рационализация превращает героя в купца, переправу — в торговое плавание, а город — в портовый. «Приплыл корабль к большому, богатому городу, остановился в пристани и якорь бросил» (242). Никаких подробностей о государстве мы не узнаем, кроме того, что в нем кто-то царствует. «Побежал корабль посуху, поплыл по морю и, наконец, пристал в государство царь-девицы» (170). «Приезжают в невиданное царство, в небывалое государство» (137).
Все указанные здесь элементы встречаются в многочисленных комбинациях: город бывает и на острове, и на горах, и под водой, и под землей. То же можно сказать о дворцах, лугах и садах, которые свободно комбинируются друг с другом и помещаются в разнообразной обстановке.

2. Связь с солнцем

   Присматриваясь к этому «небывалому государству» еще ближе, мы можем обнаружить, что оно имеет какую-то связь с солнцем. Так, например, в одном тексте мы находим, что герою задано добыть ветку с золотой сосны, «что растет за тридевять земель, в тридесятом царстве, в подсолнечном государстве» (564). Это царство находится на небе, где солнце, «убил царевич чудище и едет к алмазному дворцу, в котором жила его матушка, Настасья Золотая Коса, у 12-голового змея. Алмазный дворец, словно мельница, вертится, и с того дворца вся вселенная видна — все царства и земли, как на ладони» (129, вар.). Мыслится ли под этим вращением дворца вращение небесной сферы — на этот вопрос не так просто ответить, но что здесь, так или иначе, представляется небо, это очевидно. Еще яснее солнечный характер в других сказках. Герой, например, спасается от преследований змеихи: «Вот близко, вот нагонит! В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: «Солнце, солнце, отвори оконце!» Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем» (93). Правда, эта сказка не имеет вариантов, но это — далеко не единственное упоминание солнца.
Это царство связано с горизонтом. «Едут-едут между небом и землей, пристали к неведомому острову» (146). И хотя это указание больше относится к пути, чем к царству, но есть и такие тексты, где положение этого царства на горизонте высказано совершенно ясно. «Стрелец-молодец сел на своего богатырского коня и поехал за тридевять земель; долго ли, коротко ли, приезжает он на край света, где красно солнышко из синя моря восходит» (169). Еще яснее эта связь с небом выражена в тех случаях, когда упоминается о громе и молнии. Лиса (кот в сапогах) говорит герою: «Есть царь Огонь и царица Грозная Маланья, у них дочь — прекрасная царевна; я ее за тебя высватаю» (164, вар.). И хотя имена еще ничего не доказывают, все же эта связь не случайна. Так, в этом царстве слышится грохот и гром. На вопрос, отчего происходит этот грохот, баба-яга говорит: «То у нас на горах стук стучит и гром гремит, что красная краса черная коса царь-девица катается» (178).

3. Золото

   Все, сколько-нибудь связанное с тридесятым государством, может принимать золотую окраску. Что дворец золотой — это мы уже видели. Предметы, которые нужно достать из тридесятого царства, почти всегда золотые. Это — свинка-золотая щетинка, утка-золотые перышки, золоторогий олень, золотохвостый олень, золотогривый и золотохвостый конь (не типа Сивки-Бурки) и др. (182). В сказке о Жар-Птице сидит Жар-Птица в золотой клетке, конь имеет золотую узду, а сад Елены Прекрасной обнесен золотой оградой (168). В сказке о Финисте-Ясном Соколе девушка, прибыв в иное царство к своему возлюбленному, покупает себе три ночи за серебряное донце-золотое веретенце, серебряное блюдо и золотые яички и золотое пялечко с иголочкой (234).
Самой обитательнице этого царства, царевне, всегда присущ какой-нибудь золотой атрибут. Она сидит в высокой башне с золотым верхом (158). «Смотрит, а по синю морю плывет Василиса-царевна в серебряной лодочке, золотым веслом попихается» (169). У нее золотые крылушки, у служанки — серебряные (237). Она летит в золотой колеснице. «На то место налетело голубиц видимо-невидимо, весь луг прикрыли; посредине стоял золотой трон. Немного погодя — осияло и небо и землю, — летит по воздуху золотая колесница, в упряжи шесть огненных змеев; на колеснице сидит королевна Елена Премудрая — такой красы неописанной, что ни вздумать, ни взгадать, ни в сказке сказать» (236). Даже в тех случаях, когда царевна представлена воинственной девой, она скачет на статном коне «с копьем золотым». Если упомянуты ее волосы, они всегда золотые. Отсюда и ее имя «Елена Золотая Коса Непокрытая Краса». В абхазских сказках свет исходит даже от ее лица: «И увидел светившуюся без солнца красавицу, стоявшую на балконе… от нее, как от солнца, шел свет, даже когда не было ни солнца, ни луны» (Абхазские сказки 4).
Этот список можно было бы продолжить и заполнить им целые страницы. Золото фигурирует так часто, так ярко, в таких разнообразных формах, что можно с полным правом назвать это тридесятое царство золотым царством. Это — настолько типичная, прочная черта, что утверждение; «все, что связано с тридесятым царством, может иметь золотую окраску» может оказаться правильным и в обратном порядке: «все, что окрашено в золотой цвет, этим самым выдает свою принадлежность к иному царству». Золотая окраска есть печать иного царства. Примером этого может служить перо Жар-Птицы. Птицу подкарауливает Иван-царевич: «Сидит он час, другой и третий — вдруг осветило весь сад так, как бы он многими огнями освещен был: прилетела Жар-Птица». Она роняет перо: «Это перо было так чудно и светло, что ежели принесть его в темную горницу, то оно так сияло, как бы в том покое было зажжено великое множество свеч» (Аф. 168). Эта птица действительно прилетает из «другого царства», и герой отправляется ее искать. В этом случае связь совершенно ясна. Но даже в тех случаях, когда этой связи нет в прямом смысле этого слова, вопрос о ней должен быть рассмотрен и исследован. Так, например, герой добыл чудесную уточку:
«Запер хозяин свою уточку в темный сарай; ночью она снесла золотое яичко. Пошел туда мужик, увидел великий свет и, думая, что сарай горит, закричал во всю глотку: «Пожар! Пожар! Жена, хватай ведра, беги заливать!» Открыли сарай — ни дыму, на пламени, только светится золотое яичко» (196, вар.).
Что между этими двумя случаями есть какая-то связь, это очевидно. Связь же с тридесятым царством не дана, но постулируется и должна быть исследована.
Случай с золотыми яичками интересен еще другим: он показывает, что золотая окраска есть синоним огненности. То же мы видим с пером Жар-Птицы, которое светится. Зная, что тридесятое царство есть вместе с тем очень часто небесное, солнечное царство, мы легко можем заключить, что небесная окраска предметов есть выражение их солнечности. В некоторых случаях это высказано совершенно ясно. Так, в пермской сказке читаем:
«»Видишь: вот в этой стороне вроде солнца огонь? — «Вижу», — говорит. — «Это не вроде солнца огонь, а это ее дом, он весь на золоте, — говорит»" (3П 1).

4. Три царства

   Сказка о том, как герой на своем пути попадает в медное, серебряное и золотое царство, по наблюдениям Н.П. Андреева, — самая распространенная сказка на русском языке, и можно предполагать ее известной. Нам кажется, что эти три царства возникли как утроение тридесятого царства. При стремлении сказки все утраивать этому стремлению несомненно подвергся и данный мотив, и этим вызвано наличие вообще трех царств, но так как тридесятое царство золотое, то предыдущие сделаны серебряным и медным. Искать здесь каких-то связей с представлениями о железном, серебряном и золотом веке, вообще с циклом гезиодовских эр — напрасный труд. Здесь не удастся также обнаружить никаких связей с представлениями о металлах. Здесь можно было бы поставить также вопрос о представлении трех царств как небесного, земного и подземного. Но и эта связь также не подтверждается материалами: медное, серебряное и золотое царства находятся не друг под другом, а одно впереди другого, обьгчно они все три находятся под землей. Но так как по сказочному канону тридесятое царство есть последний этап пути героя, после чего происходит его возвращение, а прибытие три раза невозможно (ему должны были бы предшествовать возвращение и новая отправка), то два царства стали своего рода проходными этапами, а одно — золотое — этапом прибытия. Но такой переходный этап в сказочном каноне уже имеется. Это — избушка яги. И вот, мы стоим перед любопытным явлением ассимиляции трех царств с избушкой яги. Действительно: если просмотреть многочисленные случаи этих трех царств, то некоторые элементы в них всегда идут от тридесятого царства и царевны, а другие — от яги. Кроме названий эти три царства ничего специфического в себе не имеют. Возьмем Аф. 128. вар. Иван приходит в медное царство. Там его встречает «девица, прекрасная из себя». Это во всяком случае не яга. Следует выспрашивание и упрек: «не накормила, не напоила, да стала вести спрашивать». Этот элемент явно от бабы-яги. Затем девица дарит ему перстень, т. е. выступает как дарительница. Однако предмет ее подарка — перстень — есть завуалированное обручение. Но обручается герой только с третьей девицей из золотого царства, — которая, следовательно, и функционально есть царевна. Подобно этому случаю могут быть проанализированы и остальные варианты, и это даст право утверждать, что эти три царства есть внутрисказочное образование. Не удалось найти никаких материалов, указывающих на связь этого мотива с первобытным мышлением или первобытными обрядами.

5. Териоморфизм тридесятого царства

   Но наше изучение тридесятого царства еще Далеко не кончено. Есть еще одна черта: то царство иногда представлено царством не людей, а царством животных.
Правда, эти указания встречаются не так часто, эти представления находятся несколько в тени в сравнении с пышными дворцами из золота, мрамора и перламутра, но для исследователя они представляют особый интерес. Так, если похитителем царевны является животное, то это животное уносит ее к себе в свое царство, где людей никаких нет. Так как похитителем чаще всего является змей, то и это царство часто есть царство змеиное. «Долго-долго шел он за клубочком, много лет пролетело, и зашел в такую землю, где нет ни души человеческой, ни птиц, ни зверей, только одни змеи кишат. То было змеиное царство» (Аф. 191, вар.). В сказке 233 говорится: «Сел Василий-царевич на коня и поехал за тридевять земель, в тридесятое государство; долго ли, коротко ли, приехал он в царство львиное». Здесь живет царь-лев, и это указание на царя зверей мы особо отмечаем, оно нам еще пригодится. После этого герой еще попадает в змеиное и воронье царство. Этот животный характер царства не исключает наличия и городов, и дворцов, и садов: «В том царстве жили одни змеи, да гады. Кругом города лежала большая змея, обвившись кольцом, так что голова с хвостом сходились» (Аф. 178, вар.). В тобольской сказке находим: «Видит, перед ним стоит дом с двумя крыльцами: серебряное крыльцо и золотое. Он подумал: «Кто тут живет?»… Пошел и отворил дверь в первую комнату и увидел — сидят курицы: «Неужели здесь такие люди живут, как наши курицы?»" (См. 335). В сказке «Марья Моревна» (Аф. 159) за трех девушек сватаются сокол, ворон и орел. Брат девушек отправляется их навестить. «Идет день, идет другой, на рассвете третьего видит чудесный дворец, у дворца дуб стоит, на дубу ясный сокол сидит». Это — царство соколов. Можно предположить, что и царь-медведь (201) уносит детей в медвежье царство. Отметим еще случай прибытия в царство мышей. «Поплыли они по морю; перебрались на другую сторону и пришли в тридесятое царство, в мышье государство» (191, ср. 217, 218).

II. Тoт свет

6. Ранние формы потустороннего мира

   Итак, никакого единообразия нет. Есть многообразие. Скажем наперед, что народов, имеющих совершенно единообразное представление о потустороннем мире, вообще не существует. Эти представления всегда многообразны и часто противоречивы.
Сказка очень наивно, но совершенно точно выражает суть дела, говоря: «И там свет такой же, как у нас». Но так как свет меняется, так как меняются формы человеческого общежития, то вместе с ними меняется и «тот свет». Но мы уже знаем, что в фольклоре с появлением нового старое не умирает. Так появляются все новые и новые формы, сосуществуя со старыми, пока, наконец, в Египте или в классической Греции или в современной сказке не получается нечто вроде маленькой энциклопедии всех некогда имевшихся форм «того света». Человек переносит в иное царство не только свое социальное устройство (в данном случае — родовое, с позднейшим изменением хозяина в царя), но и формы жизни и географические особенности своей родины. Островитяне представляют себе иной мир в виде острова. Дворцы явно идут от мужских домов — лучших построек селения и т. д. Но человек переносит туда же и свои интересы, в частности производственные интересы. Так, для охотника это царство населено животными. Он проходит после смерти еще раз весь искус посвящения и продолжает охотиться, как он охотился и здесь, с той лишь разницей, что там в охоте не будет неудач.
Эта проекция мира на тот свет уже совершенно ясна в родовом обществе. Охотник всецело зависит от животного, и он населяет животными мир. Свое родовое устройство он приписывает животным и думает после смерти стать животным и встретиться с «хозяином» или, выражаясь по-сказочному, с «царем» змей, волков, рыб, раков и т. д.
Там живут хозяева, могущие посылать этих животных. Штернберг, изучавший медвежий праздник гиляков, приходит к заключению, что медведя убивают, посылая его к своему хозяину:
«Душа убитого медведя, — говорит он, — отправляется к своему хозяину, тому хозяину, от которого зависело благополучие человека» (Штернберг 1936, 43). Таким образом мы можем установить, что сказка, правда, в очень бледных отражениях, сохранила этот слой. Этим объясняется, что иное царство населено животными, и что там герой встречает их царя или хозяина. Эти животные в дворце очень напоминают нам животнообразных обитателей «большого дома», уже знакомых нам по главе IV. На том свете люди — змеи, львы, медведи, мыши, курицы, т. е. звери в тотемическом понимании этого слова.

7. Пacть и толкучие горы

   Представление, что нужно попасть в животное, чтобы получить власть над ним, нам уже знакомо. Здесь мы имеем ключ к тому явлению, которое мы наблюдали раньше: что представление о смерти и формы посвящения показывают такое поразительное сходство. При этом нет необходимости утверждать, что одно развилось из другого. Сказочный дворец в ином мире не только поразительно похож на «большой дом», он иногда просто совпадает с ним, так что между ними нельзя провести точной границы. Вход в царство идет через пасть животных. Эта пасть все время закрывается и открывается. «Царство его отворяетца на время; когда змей полоз раздвинетца, тогда отворяются и вороты» (3П 13). В этом случае совершенно ясно, что пасть — это ворота. Отсюда, с одной стороны, идут захлопывающиеся двери, иногда отхватывающие герою пятку, а также двери с зубами и кусающиеся двери, с другой стороны, отсюда же идут и толкучие горы, грозящие раздавить пришельца. Приведем текст в афанасьевском пересказе. «В том царстве есть две горы высокие, стоят они вместе, вплотную одна к другой прилегли; только раз в сутки расходятся, раздвигаются, и через 2–3 минуты опять сходятся. Промеж тех толкучих гор хранятся воды живущие и целющие» (Аф. 204, вар. 2). Аналогия здесь слишком велика, чтобы быть случайной. Та же периодичность в закрытии и раскрытии, та же функция охраны, та же опасность быть раздавленным, то же откусывание или отхлопывание пятки или кусочка судна, как в сказании об аргонавтах. С падением роли животного как объекта охоты в качестве главного или даже единственного источника существования его функция переносится на другие предметы — на двери, на горы. Почему именно на горы — это трудно сказать, хотя такая замена и вполне естественна.
Но действительно ли толкучие горы встречаются не только в эпических сказаниях, но и в верованиях? Такие случаи есть. Так, в Микронезии (о-ва Гилберта) полагали, что душа умершего при неблагоприятных условиях могла «быть раздавлена между двумя камнями и лишена жизни» (Frazer 1928, 49). Отсюда же идут и животные — главным образом львы и змеи, охраняющие вход во дворец. Им нужно бросить лепешку или напоить их, чтобы они пропустили героя. Вбрасывание в пасть предмета как позднейшая замена впрыгивания в пасть нам также уже известна. Этим объясняются львы и змеи, охраняющие вход во дворец.
Мы не будем приводить материалов, доказывающих, что формы локализации иного царства соответствуют некогда действительно имевшимся формам. Мы найдем достаточно материалов о том, что иной мир не только в сказке, но и в религиозных представлениях, мыслится в зависимости от окружающей природы и от основного занятия народа или под водой, или на горах, или далеко за горизонтом и т. д. Здесь играют роль пространственные представления, рассмотренные нами выше. Разработка этих аналогий не представляет труда, самый вопрос не представляет собой проблемы. Здесь нас интересуют некоторые другие, более трудные вопросы, в частности вопрос о хрустальной горе.

8. Хрусталь

   Чтобы понять мотив хрустальной горы, мы должны помнить, что в эту страну отправляются, чтобы получить власть над животными, власть над жизнью и смертью, над болезнью, над исцелением. Мы, с одной стороны, узнаем здесь функции шамана, а с другой — функции героя, ищущего молодильные яблоки, живую и мертвую воду, средства, исцеляющие от слепоты, старости, болезней и недугов. Очень ранней формой такого волшебного средства, добываемого в ином мире и применяемого для всяких видов волшебных действий, служит распространенный и в Австралии и в Америке горный хрусталь или также кварц. Уже выше, в главе о змееборстве, мы видели, что кварц втирается в тело посвящаемого и что алмазы находят в голове змея. В одном американском мифе рассказывается о молодом человеке, которого избил его отец. Он почувствовал себя оскорбленным и решил умереть. «Он подошел к крутой скале; он влез наверх и сбросился, он остался невредим. Он пошел дальше и вскоре увидел перед собой гору, которая блистала светом. Это была скала Наолакоа. Там постоянно шел дождь из горного хрусталя. Он взял четыре куска длиною в палец и всунул их в ряд в свои волосы. Он влез на верхушку, и его совсем покрыло горным хрусталем. Вскоре он заметил, что посредством горного хрусталя он приобрел способность летать. После этого он пролетел по всему миру» (Boas 1895, 152).

В полном соответствии с этим в долганском мифе говорится: «Встав, начал прохаживаться; видит — вся земля, песок весь сплошь из бисера, из стеклянных бус» (Долганский фольклор 70). Этот миф объясняет нам хрустальную гору русских сказок, стеклянную гору немецких и т. д. В русских сказках хрустальная гора связана со змеем, который на ней обитает. Связь хрусталя и змея мы наблюдали и в обрядах: при посвящении втирался хрусталь. «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужным змеем, и по всей Австралии кристаллы кварца принадлежат к самым важньш магическим субстанциям, употребляемым шаманом» (Radcliff-Brown 342). Таким образом, это представление очень раннее. Мы можем предположить, что и «волшебный песок», добываемый у змея, есть отголосок все тех же представлений.

9. Страна обилия

   Мы рассмотрели некоторые стороны иного царства, отражающие наиболее ранние доступные нам стадии его становления. Уже в «долинах охоты» ранних форм родового строя мы наблюдаем, что царство здешнее и нездешнее весьма похожи друг на друга; но есть и разница: в ином мире никогда не прекращается обилие дичи. Человек переносит в иной мир не только формы своей жизни, он переносит туда свои интересы и идеалы. В борьбе с природой он слаб, и то, что не удается здесь, может удасться там. Здесь важно отметить, что охотник на том свете продолжает свое производство. Там хранятся силы, дающие ему власть над природой, откуда их можно перенести в мир людей, этим можно добиться совершенного производства стрел, не знающих промаха. Но позднее на том свете перестают производить и работать, там только потребляют, и волшебные средства, приносимые оттуда, обеспечивают вечное потребление.
Появление таких представлений показывает, что изменилось отношение к труду. Это происходит потому, что труд становится подневольным. Подневольность труда связана с появлением собственности, собственность появляется с земледелием.
Известно, что наиболее ранняя форма земледельческого производства — разведение садов. С появлением садоводства и в ином мире появляются сады и деревья, и эти деревья уже обеспечивают потребление без применения труда. Такую форму иного мира знают только народы, действительно разводящие сады. Эта форма отсутствует, например, на севере Америки, у сибирских народов, но она распространена в Полинезии и Меланезии. Так, на Маркизских островах, говорит Фрэзер, «небесная область представлялась счастливой страной, богатой тестом из плодов хлебного дерева, свининой и рыбой; там имеется общество самых красивых женщин, каких себе можно вообразить. Там зрелые плоды хлебного дерева все время сбрасываются деревом на землю, и запас кокосовых орехов и бананов никогда не истощался. Там души отдыхали на циновках, которые были много тоньше, чем циновки у островитян Нуку-Хивы. И каждый день они купались в реках из масла кокосового ореха» (Frazer 1922, 363). Это — чрезвычайно ценный для фольклориста материал, свидетельствующий о раннем происхождении мотива «Schlaranenland» — молочных рек и кисельных берегов. Больте- Поливка также считают его «весьма древним», но древнейшие параллели, приводимые ими, относятся к античности. Материалы Фрэзера, сопоставленные с тем, что высказано выше, показывают, что магическая власть над обилием животных сменяется просто обилием, готовым к употреблению. Здесь кроется источник представления о неисчерпаемом изобилии. Там, в стране мертвых, никогда не прекращается еда. Если принести такую еду оттуда, то еда эта и на земле никогда не будет исчерпана. Отсюда — скатерть-самобранка.
Надо сказать, что такие представления таят в себе очень большую социальную опасность: они приводят к отказу от труда. Позднее этими представлениями об ином мире, как о стране осуществленных чаяний и желаний, овладевает сословие жрецов, утешая народ перспективой на награду за долготерпение в этом мире. Эти представления становятся реакционными. Но тут же мы можем наблюдать и другое: вредность таких представлений ощущается трудовыми слоями очень ясно. Здоровый инстинкт человека заставляет его отрицать и отклонять такие понятия. Но вместе с тем привлекательность делает их бессмертными. Из этих двух противоречивых сил в качестве равнодействующей получается комическая трактовка этого мотива. В сказке мотив кисельных берегов часто связан с комическим возвеличением феноменальных лентяев (Гримм 151). Такую комическую трактовку мы имеем и в античности. Мы знаем, как распространен этот мотив в греческой комедии (Больте-Поливка III, 158). Об этом будет сказано несколько слов ниже, когда мы рассмотрим античность.
Соображения, высказанные здесь, помогут нам несколько ближе понять мотив запретного ларчика.
Первоначально предметы, приносимые в мифах из иного мира, благополучно доносятся до людей и приносят им благо. Мы видели это, когда разбирали волшебные предметы. Мы смогли установить животное, т. е. охотничье, происхождение многих из них.
Иначе обстоит дело с предметами, дающими вечное изобилие. С одной стороны, трактовка таких предметов комическая. Скатерть или столик-самобранка связаны с дубиной, которая сама наказывает неудачливого вора. Жернова, дающие блин да пирог при каждом обороте, также трактованы добродушно комически.
Это — мягкая форма того осуждения, о котором говорилось выше. С другой стороны, герой, приносящий из этого мира не огонь или другой полезный людям предмет, а приносящий предмет, обеспечивающий вечное нетрудовое изобилие, сам гибнет от этого предмета и до людей его не доносит. Так, в меланезийском мифе герой получает от месяца некий ларчик под названием «Монуя». Но Месяц запрещает открывать его до возвращения домой. Герой возвращается в лодке и, конечно, нарушает запрет. Со всех сторон вдруг появляется огромное количество рыб. Их делается все больше и больше, и они опрокидывают лодку (Hambruch 96).
То же мы имеем в русской сказке: герой получает ларчик, из него лезет скот. Весь остров наполняется скотом, и герою грозит гибель (Аф. 219). В греческом мифе о Пандоре запретный ларчик содержит зло, распространяющееся по всему миру. Это — литературная символическая обработка все того же мотива.

10. Солнечное царство

   Раньше, чем идти дальше, мы должны проследить еще одну линию, а именно линию представления о царстве солнца. Установить точно, когда именно появляется эта концепция, не совсем легко. В противоположность другим частностям, которые окаменевают или деформируются, переосмысливаются или трактуются комически, это представление, наоборот, развивается и достигает своего апогея в развитых религиях, подобных египетской. Мы можем установить, что, например, у якутов, т. е. у народа, живущего разведением скота, имеются очень ясные представления о таком царстве. «Пришел к господину солнцу. Дочь господина солнца, Кюегям-шаманка, сидя на восьминогом медном лабазе, замотавши свои восьмисаженные ало-шелковые волосы на серебряный кол, сидит, чешет их золотым гребнем» (Худяков 1890, 78). Эта дочь солнца — четвертая из встреченных героинь. (В Сибири иногда, как и в Северной Америке всегда, число 4 играет ту же роль, что у нас число 3). Первая связана с тучами, вторая — со звездами, третья — с месяцем и четвертая — с солнцем. Этот пример, как нам кажется, подтверждает догадку, которая является при изучении русских сказочных материалов, а именно — что золотая или медная окраска есть окраска солнечного царства.
Золотая окраска предметов, связанных с тридесятым царством, есть окраска солнца. Народы, не знающие религии солнца, не знают золотой окраски волшебных предметов.
Чтобы лучше понять этот мотив, необходимо проследить, как вообще развиваются представления о тридесятом царстве при переходе на земледелие. Примером нам могут служить Египет, Вавилон и Ассирия, Китай и античность.
Здесь, при всей специфике каждого народа в отдельности, все же можно наблюдать совершенно ясные общие черты, имеющиеся и в сказке. Во-первых, как указано, старые представления нс исчезают, а продолжают существовать, но на них наслаиваются новые. До сих пор мы видели, что народы приписывают потустороннему царству ту же жизнь и те же формы производства материальной жизни, которые знакомь! им самим. Потусторонний мир повторяет здешний. Охотник населяет его животными, садовод — садами. Но с переходом на земледелие этот процесс прекращается. На том свете не пашут, не сеют и не жнут. Так и в сказочном тридесятом государстве никогда не производится земледельческих работ. Животные, сады, острова сохранились во всех религиях, но появилось новое: появились божества, дарующие плодородие. Следы этих божеств также, как мы видели, сохранились в сказке. Это — одно наблюдение. Другое: в Египте своего полного развития достигает солнечная концепция иного царства, которая постепенно развивается и принимает символические формы. Древнейшие пирамиды «еще почти всецело вращаются в области религии Ра и солнечно-небесного пребывания усопших, последующие все больше и больше уходят в Осирису» (Тураев 1920, 38). Мы не будем подробно останавливаться на египетских представлениях. В основном, как кажется, они содержат три слоя: животный, садоводческий и солнечно-земледельческий, подчеркнуто монархический. Известно, что иное царство наполнено животными, и что египтяне не могли объяснить Геродоту причины животного культа, и что сам он не мог объяснить его. Существенную часть этой веры составляли также деревья и сады. Брэстед говорит: «Одним из самых важных источников, если не самым важным из многочисленных источников, при помощи которых фараон надеялся поддержать свое существование в царстве Ра, было дерево жизни на таинственном острове в середине поля приношений, в поиски которого он отправляется в сопровождении утренней звезды» (Breasted 133). Эта утренняя звезда, между прочим, одновременно есть зеленый сокол. Вот во что при аграрном строе превратилась кокосовая пальма, вечно роняющая свои плоды. Эта пальма гипостазируется в древо жизни, растущее в царстве мертвых. Достигший этого дерева достигает бессмертия. Старые представления о том, что пребывание в ином царстве дает магическую силу и что, если удастся вернуться, можно сделаться магом и волшебником, эти представления не умирают. «Магический кристалл», встреченный нами в Америке, не забыт. Но «хрустальная гора» или «хрустальный дождь» здесь имеет вид «хрустального неба», уже лишенного своих магических функций. «Пта покрыл свое небо хрусталем» (Книга мертвых, XIV). Магическая функция впервые в мировой истории переходит на другой предмет, полный таинственности и силы — на книгу. Египет впервые создал «волшебную книгу», которая и в сказке находится в руках царевны или ее отца. Такие представления господствуют как в официальной религии жрецов и двора, так и в народе, который знал удивительные истории о том, как эта волшебная книга была принесена из царства мертвых. Рейтценштейн говорит: «Бросим еще взгляд на представление об острове мертвых, охраняемом огромной змеей. Помещает ли фантазия его в низовьях Нила, например в дельте, или верховьях… или в Красном море, один ли такой остров имеется или их много, как в известном разделе «Книги мертвых» для нас не существенно. Важнее придание сказочной формы именно этим представлениям, повторяющимся в ряде пророческих и волшебных новелл. В их основе лежит истинно египетское представление, что тот, кто хочет добыть высшее знание и этим самым высшую силу, должен стать богом, и становится им через странствование через мир усопших или через небо». Это «истинно египетское» представление уже известно нам по австралийским и американским материалам, и оно же лежит в основе сказки.

«Новеллы», на которые ссылается автор, это история о приключении Сатни-Хамоенса с мумиями и рассказ о потерпевшем кораблекрушение (Maspero).
Упомянуть еще нужно о той роли, которую золото играет в египетском погребальном культе. Так, в заупокойных текстах упоминается «дом из золота». Бадж объясняет, что под этим понимаются «саркофаги, или, может быть, переднее помещение склепа, или даже место перед склепом». «Падать! золотого дома» есть главное помещение склепа. Таким образом, склеп представлялся золотым (Budge 1909, 9, 27).
Такую же многослойность мы видим и в Ассирии. Остановимся только, на тех материалах, которые важны для понимания сказки. То новое, что вносит Вавилон, это — представление о городе, притом о городе-крепости. «Сохранив старые, примитивные представления о загробном мире, ассирийцы, развившие высокую культуру, переносили некоторые черты ее на загробное царство: оно представлялось им в виде большого города с громадным дворцом, в котором живет правительница царства мертвых, богиня Аллату. Семь стен окружают эту обширную тюрьму, где живут лишенные света умершие» (Харузин 1905, 233). Более древним является вавилонское представление о саде. После 24-часового странствия Гильгамеш приходит к морю, где божественная девушка восседает на морском престоле при чудесном саде с божественными деревьями, из которых его восхищает в особенности одно, так что он спешит к нему. «Его плоды — камни самту (Samtu), вершина плодоносит кристаллы, плоды приносит оно прекрасные для глаз» (Jeremias 36). Здесь знакомые нам кристаллы растут на деревьях, вместе с тем и наиболее древние териоморфные представления не забыты, но не сохранились в таком многообразии, как в Египте. Уже выше указывалось, что обитатели царства мертвых имеют птичье оперение.

11. Античность

   До сих пoр мы шли в рассмотрении нашего материала по частностям, начиная с тех, которые появились раньше, и кончая теми, которые появились позже. Мы рассмотрим еще один пример комплексных, сложных представлений, не разделяя их на составные части. В качестве примера мы возьмем античность. Мы увидим, что отдельные слагаемые этих представлений имеются и в сказке. Это послужит лишним доводом в пользу историчности сказочных представлений. Историчен не только каждый элемент в отдельности, исторична их пестрота, их логическая несовместимость и противоречивость.
Разнообразие греческих представлений доходит до хаотичности. Строгого, исторически обоснованного исследования их еще нет. Такая хаотичность не раз давала скептическим умам древности пишу для насмешек. Здесь достаточно сослаться на «Лягушек» Аристофана, где изображен совершенно невозможный иной мир с перевозчиком Хароном. Переправляющиеся гребут в такт кваканью лягушек. Точную топографию этого мира и всю несуразность его пытался вывести из комедии Радермахер (Radermacher 1903, 3 ff.). В греческих представлениях фольклорист найдет мало для себя нового. Здесь и горы — Олимп, и подземное царство — Аид, и острова блаженных, и подводное царство Посейдона, и сад Гесперид с золотыми яблоками. Ссылаясь на Группе, Радермахер находит, что золотая окраска яблок доказывает, что сад Гесперид некогда лежал под землей. Сам он склонен думать, что золото здесь признак сказочного богатства (44). Оба объяснения в свете наших сравнительных материалов неправильны. Мы должны считать подтвержденным другое мнение, мнение Дитериха: «Сад всегда мыслился в связи с солнцем и солнечным богом; он находился там, где оно всходит или, по более распространенным представлениям, где оно заходит, на крайнем западе (Dieterich 1893, 21).
Такая множественность уже есть начало падения, разложения. Такое разложение создает благоприятную почву для возникновения сказки. Весь миф о Геракле, добывающем яблоки Гесперид, очень близок к сказке о молодильных яблоках, причем сказка даже архаичнее, сохранив за яблоками их магическое действие, тогда как в мифе о Геракле они своего рода «диковинка». Нельзя не отметить только красоты и живой прелести некоторых из греческих представлений. Греки, по-видимому, первые, которые внесли в иной мир музыку, не магическую музыку флейт и барабанов, а обыкновенную человеческую музыку, что потом держится во всей Европе, от «Аленького цветочка» до ангелов, играющих на скрипках и трубящих у подножья Марии. Остров мертвых полон звуков, — говорит Дитерих. — В этом городе большинство жителей кифаристы… Также на острове блаженных у Лукиана слышится игра на струнах, и флейта, и хвалебные песни, и даже листья деревьев, движимые ветром, шелестят песнями… Геспериды, сторожащие солнечный сад, исстари называются светлогласыми, певицами» (36). Здесь вспоминается «поющее дерево» наших сказок. Из всего комплекса греческих представлений мы выделим только одну деталь: золотую окраску. Здесь прежде всего вспоминается дворец Гелиоса. Он описывается, как стоящий на прекрасных столбах, он блестит золотом и драгоценными камнями. Верхушки его разделаны слоновой костью, двери сияют серебром. Здесь интересно то, что он стоит на столбах, так же, как и в русской сказке. Очевидно это — подпирающие небесный свод колонны. Припомним Геракла, держащего на своих плечах небесную сферу. Весь род Гелиоса, по наблюдениям Дитериха; «легко узнается по блеску глаз, который, подобно золотому лучу, исходил от лица». Это, конечно, уже позднейшая рационализация. Эта золотистость присуща богам, умершим и посвященным. Пифагор, чтобы доказать свою посвященность и божественность, утверждал, что у него золотые конечности, и при случае показывал золотое бедро (38). Мы вспоминаем нашего героя «по колено ноги в золоте, по локоть руки в серебре» (Аф. 283). Золотое лицо, золотая корона, нимб, сияние — все это ведет свое начало отсюда. Отсюда же объясняется, что золото применялось в заупокойном культе не только Греции, но и в других странах. Так, даосисты утверждают, что тот, кто глотает золото или жемчуг, не только удлиняет свою жизнь, но и обеспечивает существование тела после смерти, предохраняя его от разложения. Штернберг заметил, что в Китае покойнику кладут в рот золото (Штернберг 1936, 383). Возвращаясь опять к античности, укажем, что римские императоры осыпали себе лицо золотой пылью (Dieterich 1893, 41). Этим объясняются и микенские золотые маски покойников. То, что в Китае золото кладут в рот всем, а в Риме осыпают золотой пылью свое лицо императоры, указывает на происходящую в этих представлениях эволюцию. Уже в Греции имеются представления о мире праведных и нечестивых. Золото становится достоянием только праведных. Так, в Апокалипсисе Павла подробно описывается место праведных как золотой город (Holland 217).
Все это в достаточной степени объясняет, откуда идет мотив желания иметь золотые диковинки. Это — утратившие свою магическую функцию предметы из потустороннего мира, дающие долголетие и бессмертие. Яблоки эту функцию сохранили, всякие «уточки-золотой хохолок» ее утратили.
Таким образом мы видим, что сказка сохранила различные слои, различные отложения в представлениях о тридесятом царстве: в ней мы видим и древнейшие охотничьи элементы, и элементы раннеземледельческие, и позднеземледельческие и соответствующие им формы социального строя и быта.

 

 

Глава IX. Невеста

 

 

I. Пeчать царевны

1. Два типа царевны

   Те, кто представляют себе царевну сказки только как «душу — красную девицу», «неоцененную красу», что «ни в сказке сказать, ни пером написать», ошибаются. С одной стороны, она, правда, верная невеста, она ждет своего суженого, она отказывает всем, кто домогается ее руки в отсутствие жениха. С другой стороны, она существо коварное, мстительное и злое, она всегда готова убить, утопить, искалечить, обокрасть своего жениха, и главная задача героя, дошедшего или почти дошедшего до ее обладания, — это укротить ее. Он делает это весьма просто: трех сортов прутьями он избивает ее до полусмерти, после чего наступает счастье.
Иногда царевна изображена богатыркой, воительницей, она искусна в стрельбе и беге, ездит на коне, и вражда к жениху может принять формы открытого состязания с героем.

Два вида царевны определяются не столько личными качествами царевны, сколько ходом действия. Одна освобождена героем от змея, он-ее спаситель. Это — тип кроткой невесты. Другая взята насильно. Она похищена или взята против ее воли хитрецом, который разрешил ее задачи и загадки, не испугавшись того, что головы его неудачливых предшественников торчат на шестах вокруг ее дворца.
Этим иногда определяется не только се отношение к жениху, но и отношение к отцу. Царевна не может быть изучена без ее отца, момент брака не может быть изучен вне момента воцарения героя.
Царевна, ее отец и жених могут образовать различные «треугольники сил». Завоеванная или насильно добытая царевна заодно со своим отцом играет против героя и пытается его извести.
Но возможна и другая комбинация: царевна вместе с героем играет против своего отца и иногда лично убивает старого царя.
Как женщина она никогда не описывается точнее. Здесь русская сказка отличается от сказок, например, «Тысячи и одной ночи»; там выработался определенный, хотя и примитивный, канон женской красоты. Только одна черта ее облика в русской сказке упоминается чаще — это ее золотые волосы, о чем речь была выше. Отсюда видно, что царевна должна в основном изучаться не по своим внешним признакам, а по своим действиям. Качества ее постепенно раскроются в ее поступках.

2. Клеймение героя

   Когда мы рассматривали картину боя со змеем, мы оставили без внимания роль царевны во время боя. Здесь необходимо этот пробел восполнить. Герой перед боем спит. Царевна никак не может его добудиться. «Толкала-толкала, нет, не просыпается, заплакала она слезно, и капнула горячая слеза ему на щеку» (Аф. 155). От слезы он просыпается. В этом и подобных случаях значение слезы — разбудить героя, и только. Часто, однако, дело происходит иначе. «Змий уж подползает, только схватить Ивана-царевича! Он все спит. У Марфы-царевны был ножичек перочинный, она им и резанула по щеке Ивана-царевича. Он проснулся, соскочил, схватился со змием». Здесь это ранение героя имеет еще другое значение: по рубцу героя после узнают. «Вот, батюшка, кто меня избавил от змиев, я не знала, кто он, а теперь узнала по рубцу на щеке» (Аф. 125). Таким образом на героя здесь налагается некая отметка, некое клеймо, причем клеймо это кровавое, и герой узнается по рубцу. То же значение имеет рана, полученная в бою. Рана играет роль кровавого клейма. Царевна берет платок и перевязывает рану. По ране и платку герой опознается.

Такое клеймение героя происходит не только во время боя. Здесь важна не обстановка, а важно, что нанесение клейма происходит незадолго перед бракосочетанием.
Такой случай мы имеем в сказке «Сивко-Бурко». Здесь никакого боя нет, тем не менее это клеймение героя здесь выражено гораздо ярче. Герой на Сивке-Бурке долетает до окна царевны и целует ее. «Разлетелся на царском дворе, так все двенадцать стекол и разбил и поцеловал царевну Неоцененную Красоту, а она ему прямо в лоб клеймо и приложила» (183) или «она его золотым перстнем ударила в лоб» (182). «А она его пальцем в лоб ударила. Загорелся на лбу свет» (Сев. 8). Это наложение клейма встречается не только в сказках типа «Сивко-Бурко», но и в других. Так, например суженый царевны оказывается мудрым. юношей. «Она сделала ему во лбу печать своим золотым перстнем, приняла его во дворец к себе и вышла за него замуж» (Аф. 195). Иногда этот мотив подвергается своеобразной деформации, которая, однако, доказывает, что этот мотив прочно засел в народном сознании, и что его применяют даже там, где он неуместен. Так, сказка начинается с того, что герой несчастлив в торговле. Ему ничего не удается. Об этом узнает царь и жалеет его: «Назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать — ни подати им пошлины с него не спрашивать» (215).
Кроме этих способов нанесения клейма на кожу есть другой способ отметить героя: герой, например, в образе оленя кладет свою голову на колени царевны, «она взяла ножницы и вырезала у оленя с головы клок шерсти» (Аф. 259). Отрезание пряди волос есть другая форма клеймения. Обычно функция клеймения служит знаком некоторой солидарности царевны с героем. Но этим же приемом пользуется и злая царевна, чтобы извести героя. Герой, например, отгадал ее загадки. «Вот ночью, как уснули все крепким сном, она пришла к ним со своей волшебною книгою, глянула в ту книгу и тотчас узнала виновного; взяла ножницы и остригла у него висок». «По этому знаку я его завтра узнаю и велю казнить» (240).
Приведенных примеров совершенно достаточно, чтобы иметь представление об этой функции царевны в русской сказке. Русская сказка дает довольно полную, богатую и разнообразную картину этого мотива, но все же она не содержит некоторых деталей, могущих осветить историю этого мотива. Клеймение всегда связано с последующим узнаванием скрывавшегося героя, т. е. превратилось в чисто поэтический прием. В материалах по другим народам эта связь не обязательна, и такие материалы содержат некоторые важные для нас детали. Так, в лопарском мифе девушка отвечает на сватовство сына солнца следующим образом: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца для горя и радости, сын мой еще мне не родной матери» (Харузин 1890, 347). Итак, кровь перед браком смешивается. Здесь не сказано только, что она при этом пьется. В дальнейшем рассказывается, что отец девушки режет мизинцы и смешивает их кровь.
Можно ли русскую сказку сопоставить с этим лопарским мифом? Если это сопоставление верно, если здесь отражено одинаковое явление, то это означало бы, что, сохранив самый акт клеймения, сказка переосмыслила его в отметку ради узнавания, причем кровавый характер его принял форму раны во время боя, а смешивание крови отпало вовсе.
Лопарский миф лучше сохранил и формы, и смысл этого обряда. Извлечение крови и нанесение знаков и рубцов есть знак приема в родовой союз, в родовое объединение. Поэтому оно имеется уже в обряде инициации, в обряде приема нового члена в объединение. Но оно широко распространено и вне этого обряда. Это — не единственная форма. Уже у австралийцев кровь пьют старшие и младшие мужчины и юноши, если они родня, чтобы укрепить это родство, а также при заключении двумя племенами мира (Spencer 461). «Признаком родства для первобытного человека служило исключительно тождество крови», — говорит Липперт (Липперт 187, 213). Поэтому всякое искусственное смешение крови должно создавать родство. Гартленд, Веселовский в «Поэтике» и в специальной работе, Харузин, Штернберг и другие авторы дают длинный список народов, у которых производилось смешение и питье крови при вступлении в родовой союз или в целях укрепления его. Швейнфурт отмечает его у негров ньям-ньям, Велльгаузен — у арабов, причем там же к этому примешивается непременная совместная еда, Ахелис — у лидийцев (Schweinfurth 274; Wellhausen 274; Achelis 95). Место, из которого извлекали кровь, не имеет значения. Но, конечно, у народов, носящих одежду, фигурируют открытые части тела — лоб, щеки, руки, что мы видим и в сказке. «Кровь вступающего в родовой союз, — говорит Харузин, — должна быть смешана с кровью сына рода». Эти обычаи «имеют одновременно юридическое и религиозное значение: они являются приемами для юридического вступления чужеродца в родственную группу, они же служат священным символом единения» (Харузин 1905, 350).
При браке жена вступает в род своего мужа или, наоборот, муж вступает в род своей жены. Последний случай мы всегда имеем в сказке. Он отражает матриархальные отношения. Веселовский, пожалуй, был единственный, который четко выделил это, как он выражается, «перенесение общения крови на брачные отношения» (Веселовский 1912, 121). Подбирая материал по Гартленду, он пишет. «У некоторых аборигенов Бенгалии жених отмечает свою жену красным карандашом. У биргоров брачный обряд состоит в том, что из мизинцев жениха и невесты пускают кровь, которой они и помазывают затем друг друга. У кеватов и раджпутов эту кровь примешивают к пище новобрачных. У Wukas (Новая Гвинея) брак начинается с того, что брачущиеся убегают, их преследуют и ловят. Следующий шаг — установление продажной цены невесты. Когда она установлена, муж и жена делают друг другу на лбу надрезы, до крови. Остальные члены обеих семей делают то же самое, и это скрепляет их союз». Далее цитируются еще некоторые сказки (аннамская, норвежская, финская).
Распространенность этого обычая и многообразие его форм делают невозможным в кратком очерке нарисовать полную картину развития этого обычая. Но для наших целей в этом и нет необходимости: связь с сказкой очевидна. Чукотская сказка даже сохранила обмазывание кровью. Перед свадьбой «парень велел прежде всего убить оленей для угощения гостей, а последнего убить, чтобы мазаться». Одна из девушек кричит: «Ну, торопитесь мазаться, кровь стынет!» (Ж. ст. 501–502). В книге Замтера можно найти много материала по этому вопросу (Samter). Здесь вспоминается и «Тристан и Исольда». Для О. М. Фрейденберг кубок Исольды есть «культовый напиток оплодотворения» (Фрейденберг 1932, 96). По Казанскому, он восходит «к питью чисто магического значения» (Казанский 126). Для нас вино есть субститут крови. Тристан и Исольда совершают брачный обряд. Любовный характер напитка есть средневековое переосмысление под влиянием практиковавшегося тогда приготовления подобных напитков. Тристан и Исольда недосказывают того, что говорят любящие в лопарском мифе: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца» (Кагаров 182).
Однако вопрос еще не вполне исчерпан. В сказке царевна метит жениха еще острижением волос.
Как обычай брачный он засвидетельствован не так часто. «Братский союз, — говорит Харузин, — заключается не только путем смешения крови, но и отдачей чего-нибудь неотъемлемо принадлежащего лицу, как, например, волос, частей одежды и др.» (Харузин 1905, 351) Между прочим, и в сказке царевна отрезает жениху не только волосы, но и полу кафтана (См. 85 и др.).
Зато, как знак приема в родовую общину, он встречается часто. Еще у австралийцев, после обрезания, когда юноша возвращается в стан, где его ожидают женщины, срезают несколько пучков его волос (Spencer, Gillen 258). Практику срезания, волос можно назвать международным явлением вплоть до наших дней, причем первоначальная основа, первоначальный смысл его большей частью ясны. Прядь волос срезают при крещении, при посвящении в духовный сан, при пострижении в монахи. Во всех этих случаях мы имеем вступление в новое объединение. Во всех этих случаях мы имеем также своего рода «посвящение», и связь его с инициацией несомненна. Мы имеем здесь частный случай манипуляции с волосами, о которых говорилось выше (гл. IV, § 15). И если при некоторых исповеданиях священники не стригут волос, то и здесь можно усмотреть связь с отращиванием волос, придающим посвященному особую силу (ср. также: Веселовский 1913, 125).
Как мы уже знаем, посвящение испытывалось как символическая смерть. Отсюда понятно, почему отрезание прядки волос и пускание крови применялись в различных видах при смерти кого-нибудь. Когда умирает молодой индеец сиу, родители отрезают у него прядь над лбом (Levy-Bruhl 285). Этим выражается его приобщение к сонму мертвых, вступление в их род. Танатос, царь преисподней и смерти, по представлению древних греков, отрезает у пришельца прядь волос. Позже, при непонимании уже смысла и значения этих действий, отрезание волос переносится с умерших на оставшихся. Так создается широко распространенный обычай отрезания волос в знак траура. Такое объяснение этого обычая позволяет нам не согласиться с теорией Джевонса и Робертсона Смита, считавших, что обрезание волос есть предоставление умершему ценного дара или принесение ему жертвы (Липперт 364; Штернберг 1936, 204–207). В сказке оно есть знак перехода, приема в родовое объединение жены. Поэтому именно она, а не кто-нибудь другой, налагает это клеймо. Мы скоро увидим, почему этого не может сделать ее отец.

II. Трудные задачи

А. Обстановка

3. Трудные задачи

   Мы переходим теперь к другой функции царевны. Раньше, чем вступить в брак, она испытывает жениха, задавая ему различные трудные задачи. Мотив «трудных задач» — один из самых распространенных в сказке. Но надо сказать, что по вопросу о том, что такое «трудная задача», в литературе нет полной ясности. Если баба-яга задает девушке задачу выбрать мак из земли, то это тоже может быть названо трудной задачей. Во избежание путаницы в терминологии нужно оговорить, что здесь под «трудными задачами» будут подразумеваться только такие задачи, которые стоят в связи со сватовством, а не с передачей волшебного средства. Есть случаи, когда задаванье трудных задач, хотя и не стоит в прямой связи со сватовством, но связь эта из сравнений легко может быть установлена. Такие случаи здесь тоже будут рассмотрены.
«Трудные задачи» представляют собой пеструю картину. Мы постараемся путем сопоставления материалов внести в нее некоторую ясность.
При изучении задач мы рассмотрим два вопроса. Первый: в каких условиях, при какой обстановке, почему задаются трудные задачи. Второй вопрос есть вопрос о содержании этих задач, о том, что именно задается. Эти две стороны не всегда покрывают друг друга: одна и та же задача может задаваться при разных условиях и наоборот. После этого может быть поставлен вопрос об исторических основах трудных задач в целом. Итак, при какой обстановке задаются трудные задачи?

4. Всенародный клич

   Иногда задача может задаваться в самом начале сказки. Сказка начинается с того, что царь желает выдать свою дочь и кличет всенародный клич, сообщая условия выдачи. В таких случаях сватовство вызвано задачей. Здесь мы имеем сперва задачу, а потом сватовство, состоящее в попытке решить эту задачу. Типичный случай — «Сивко-Бурко». «Вдруг» «на ту пору» от царя приходит «бумага», что царь выдает дочь за того, кто с коня поцелует ее на лету, а она будет сидеть на балконе или башне (Аф. 180). Это — самая известная, но далеко не единственная задача, задаваемая в таких условиях. Например: «Прослышали они, что пришла от царя бумага: кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну» (144). Таких случаев можно указать несколько, и задачи в этих случаях разнообразны. Что, собственно, заставляет царя задавать задачу, об этом ничего не говорится. Другими словами, задачи не мотивированы. Неясно пока и другое. Задачи настолько трудны, что они должны быть признаны невыполнимыми. Герой их выполняет, потому что у него есть волшебный помощник. Пока совершенно неясно, должны ли эти задачи привлечь или отпугнуть женихов, или помочь найти единственного достойного жениха.

 Мы пока просто регистрируем этот случай, случай задаванья задач с начала сказки, и сватовство, вызванное задачей, и посмотрим, какую картину дадут другие формы задаванья задач.

5. Задачи в ответ на сватовство

   Предшествующий случай характерен тем, что задача предшествует сватовству, вызывает его. Сказка знает и обратный случай. Герой сватается, но ему ставят условие сперва решить задачи невесты. Первый случай, как мы видели, не содержит мотивировки. В этом же случае мотивировка есть. «Надо наперед у жениха силы попытать» (Аф. 200). «Если старухин сын все это сделает, тогда можно за него и королеву отдать: значит больно мудрен; а если не сделает, то и старухе и ему срубить за провинность головы» (191).
Задача задается как испытание жениха. Под «силой» подразумевается не физическая сила, а сила иного рода. Какая сила здесь испытывается, это вытекает из всего предыдущего хода сказки, это вытекает и станет ясным из анализа задач: здесь испытывается та сила, которую мы условно называем магической и которая воплощена в помощнике.
Но эти задачи интересны еще другим. Они содержат момент угрозы: «Если не сделает, срубить за провинность голову». Эта угроза выдает еще другую мотивировку. В задачах и угрозах сквозит не только желанье иметь для царевны наилучшего жениха, но и тайная, скрытая надежда, что такого жениха вообще не будет. Слова «пожалуй, я согласна, только выполни наперед три задачи» (240) полны коварства. Жениха посылают на гибель. Здесь вспоминается, как сестра, желая в угоду любовнику извести брата, посылает его за волчьим молоком. Задаванье задач в этом случае есть акт враждебности к жениху. В некоторых случаях эта враждебность выражена совершенно ясно. Она проявляется наружу тогда, когда задача уже выполнена и когда задаются все новые и новые и все более опасные задачи.
Мы, следовательно, можем отметить вторую категорию задач, задаваемых в ответ на сватовство. Эти задачи показывают, что задачи задаются с целью испытания жениха, но что одновременно они содержат элемент враждебности к жениху и имеют целью отпугнуть жениха.

6. Задачи бежавшей и вновь найденной царевны

   Характер враждебности, который в предыдущем случае только сквозит, ясно выражен в ситуации следующего характера: царевна улетает от жениха или мужа на ковре-самолете или обманом вернув себе свои крылышки. Муж ее разыскивает, но она ему не дается и требует выполнения задач. Так, она требует, чтобы герой спрятался. В преследовании его она проявляет настойчивость. Когда герой, превратившись в булавочку, прячется за зеркало, и она не может его найти, а волшебные книги ей не дают ответа, она в досаде сжигает книгу и разбивает зеркало. Отсюда видно, что царевна не хочет идти за героя (См. 355). Но отсюда видно еще другое: что задачи имеют характер состязания в магии. Царевна — сама маг, но герой превосходит ее. Собственно, те случаи, когда царь кличет клич или задачи задаются в ответ на сватовство, тоже не лишены этого характера. Когда царевна, например, выстраивает храм о 12 столбах и 12 венцах или когда она сидит на стеклянной горе, то этим она проявляет свое магическое могущество.
Во всех этих случаях ясно видно нежелание царевны выходить замуж. Иногда оно высказывается прямо. Она советуется со своим дедом-водяным, что ей делать. «Сватается за меня Иван-царевич: не хотелось бы мне за него замуж идти, да все наше войско побито» (Аф. 136). Следуют трудные задачи. Все эти случаи еще не вносят полной ясности в вопрос. Но они вскрывают враждебное отношение невесты к жениху и показывают, что задачам может быть присущ характер состязания. На вопрос же, почему царевна настроена враждебно к жениху, мы не получаем никакого ответа.

7. Задачи царевны похищенной ложными героями

   Иначе мотивируются задачи в тех случаях, когда царевна похищена у героя старшими братьями, а настоящий герой был ими сброшен в пропасть, но прибыл неузнанным домой и скрывается у какого-нибудь башмачника или портного. Царевна, раньше чем дать согласие на брак с ложным героем, требует исполнения разных задач.
Иногда вернувшийся герой узнает об этом по слухам: «А эти царевичи с матерью привезли какую-то царскую дочь, большак жениться на ней хочет, да та посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такой же» (156),
Здесь ясно, что задача задается, чтобы отыскать подлинного жениха, причем в этих случаях элемент враждебности к жениху вообще соответствует враждебности к ложному жениху. Подлинному же жениху в этих случаях оказывается услуга: ему дается случай проявить себя.
Во всех этих случаях невеста и ее отец солидарны во вражде к настоящему или ложному жениху. Сам ли царь, будущий тесть, задает задачу или это делает царевна-невеста, это роли не играет. Иногда это задаванье задач исходит от отца, иногда — от царевны. Но это не всегда бывает так. Можно проследить некоторую дифференциацию: враждебен к жениху только отец царевны, будущий тесть, а царевна, наоборот, помогает герою, обманывая своего отца.

8. Задачи Водяного

   Этот случай типичен для тех сказок, где герой запродан Водяному. Он является к нему, но по дороге, до встречи с водяным царем, уже обручается с его дочерью. Как только герой является к Водяному, тот сразу же начинает задавать ему задачи, причем эти задачи или ничем не мотивируются, или мотивируются, например, так: «Вот тебе за провинок, что ты долго не приходил: поставь мне за ночь амбар» (Аф. 225). Иногда выполнение задач поставлено как условие освобождения. «Узнай ты мою меньшую дочь; узнаешь — пушу тебя на все на четыре стороны, не узнаешь — пеняй на себя» (220).
Здесь сказочник не знает, что заставляет Водяного задавать задачи. Он от себя придумывает причину. За этими задачами, однако, всегда следует брак с дочерью Водяного, и здесь мы просто имеем отражение сказочного канона: сватовство плюс трудные задачи плюс брак. Сватовство отпало, трудные задачи надо мотивировать как-то иначе, брак тоже не особенно убедительно вытекает из выполнения их, зато эти случаи интересны тем, что отец невесты здесь явно враждебен зятю. После брака следуют бегство и попытка Водяного нагнать и уничтожить бежавших. Царевна же идет заодно с женихом против своего отца.
Таких случаев, когда задавание трудных задач не стоит в непосредственной связи с сватовством, можно указать несколько. Мы имеем его, например, в «Семи Симеонах». Здесь парь «приказывает семи Симеонам показать свои ремесла» (146). Однако здесь за исполнением задач все же следует брак. Связь задач с браком из обусловленной превратилась в механическую.
В сказке «Царевна-лягушка» (267–269) царь после женитьбы своих сыновей ни с того ни с сего вдруг объявляет: «Чтобы жены ваши испекли мне к завтраму по мягкому белому хлебу» (269). Однако из дальнейшего становится ясным, что этим невеста-лягушка возвеличивается, т. е. задаванье задач ведет, как и в иных случаях, к выделению магически вооруженного из простых смертных.

9. Задачи учителя-колдуна

   Но раз мы коснулись тех задач, которые не стоят в прямой связи с сватовством, мы не можем обойти сказки «Хитрая наука» (245–250). Здесь герой также запродан или попадает в руки колдуна, и тот выучивает его колдовству. Однако герой здесь оказывается в плену у него. За ним является его отец, и колдун задает отцу, пришедшему к нему за сыном, ряд задач, причем отец решает их, заранее сговорившись с сыном, точно так же, как Иван-царевич решает задачи Водяного, заранее уговорившись с его дочерью. Даже задачи в этих случаях часто совпадают: сына или невесту надо узнать из 12 равных. «Ну, старик, — говорит колдун, — выучил твоего сына всем хитростям. Только если не признаешь его, оставаться ему при мне на веки вечные» (249). Эта сказка еще тем сродни сказке о герое у Водяного, что и здесь следует бегство. Но бегство это, как видно будет ниже, имеет характер состязания в магии с колдуном. Враждебного тестя и царевны здесь нет. Враждебному тестю здесь функционально соответствует враждебный маг — колдун.
Этот случай стоит несколько особняком от всех других случаев. Выше мы условились называть «трудными задачами» только те, которые прямо или косвенно связаны с сватовством. Здесь этого нет. Задачи задаются не герою, а его отцу. Женщина здесь пока вообще не фигурирует. С этой точки зрения этот случай не подходит под изучаемое нами явление, и он мог бы сюда не включаться. Но, с другой стороны, и здесь вслед за разрешением задачи следует брак, причем невеста или является ex machina или она — дочь того же колдуна, т. е. мы иногда имеем ту же ситуацию, что и в сказках о Водяном и его дочери, так что совсем исключить этот случай тоже нельзя. Кроме того, здесь интересны задачи, содержание которых будет рассмотрено ниже.

10. Враждебный тесть

   Этим исчерпываются ситуации, при которых в русских сказках задаются трудные задачи. Сравнительная характеристика их не дает ключа к их пониманию. Мы видим довольно пеструю и даже противоречивую картину. С одной стороны, жениха привлекают и хотят его, хотят иметь для невесты наилучшего жениха, с другой стороны, жениха боятся, его не хотят, пытаются его извести, грозят ему смертью, проявляют явную или скрытую враждебность к нему. Здесь для ясности мы хотели бы дополнительно отметить некоторые черты враждебности к будущему жениху со стороны тестя, независимо от того, в какой ситуации задается задача. Это впоследствии поможет нам понять обстоятельства воцарения героя. Это тем более нужно, что сказка часто смягчает конфликт между зятем и тестем, так как не понимает причин вражды, которая из сказки вовсе не вытекает и поэтому затушевывается.
Один из способов затушевать эту вражду следующий: вражда приписывается не самому тестю, а различным завистникам, наговорщикам и клеветникам. Герой, например, становится богатым купцом. Другие купцы ему завидуют: «Они рассердились и донесли царю, что он хвастался приготовить ковры в царския палаты в одну ночь» (См. 310). Следует ряд задач. Конец: «Царь не имел наследников и усыновил купеческого сына». Мы видим, что исполнивший задачи заступает место царя, причем в данном случае это происходит мирным образом.
За спиной царевны, задающей загадки, также иногда стоит Другой персонаж, а именно любовник, который опасается ее женихов как соперников. Он подстрекает царевну задавать герою трудные задачи, становясь носителем враждебности к жениху. Часто, однако, врагом является сам царь, причем, как указано, враждебность проявляется и после того, как задачи решены или даже после брака. Иногда это мотивируется тем, что герой — солдат или мужик, и что он неровня царевне. «Царь рассудил, что отдавать свою дочь за простого мужика не приходится, и стал думать, как бы от такого зятя избавиться. Вот и придумал. «Стану я ему задавать разные трудные задачи»" (Аф. 144). Гибельную задачу задает своему неугодному зятю и Марко Богатый. «Пожил Марко с зятем месяц, другой и третий; в один день позвал он Марка к себе и говорит ему: «Вот тебе письмо, иди с ним за тридевять земель в тридесятое государство, к другу моему царю Змию, получи от него дань за 12 лет»" (305). С другой стороны, и зять иногда показывает свои когти. Услышав задачу, он говорит: «Добре! Зроблю. Только если царь и после того станет отговариваться, то повоюю все его царство и насильно возьму царевну» (144). В тех случаях, когда царь сам великий маг, он пользуется своим искусством, чтобы самому непосредственно уничтожить героя. Одна из постоянных типичных задач — укротить коня. «Теперь задана тебе служба трудная, работа нелегкая: ведь жеребенком-то будет сам царь Некрещеный лоб, понесет он тебя по поднебесью выше лесу стоячего, ниже облака ходячего и размычет все твои косточки по чистому полю» (224).

11. Задачи, задаваемые старому царю

   Враждебность проявляет и будущий зять. После того как все задачи выполнены, острие этих задач обращается против царя. Теперь уже колесо повертывается: тогда как будущий новый царь все задачи всегда выполняет, старый царь неизменно гибнет. Из этих задач мы можем назвать задачу искупаться в кипящем молоке и другую — пройтись по тонкому, как волос, мосту.
Этот случай наступает тогда, когда герой послан за какой-нибудь диковинкой, а возвращается с царевной, на которую претендует царь, или когда герой послан за невестой для царя, а она — заодно со своим похитителем-героем, или когда старшие братья, сбросив Ивана в пропасть, приводят трех царевен. Царевны из медного и серебряного царства выходят за братьев героя, а его нареченная невеста ни за кого нейдет. «И вздумал на ней сам отец-старик жениться». Он спрашивает царевну из золотого царства: «Идешь за меня замуж?» — «Тогда пойду за тебя, когда сошьешь мне башмачки без мерки». Эту задачу выполняет за старика вернувшийся неузнанный герой. Следуют другие задачи и, наконец, последняя: «Вели это молоко вскипятить, да в нем и выкупайся» (130, 170). Царь, конечно, варится в молоке и гибнет.

 

В. Содержание задач

   Рассмотрев условия, при которых задаются задачи, мы рассмотрим теперь самые задачи. Только после этого можно будет сделать некоторые выводы.
Задачи не всегда прикреплены к той ситуации, в которой они задаются, и должны быть рассмотрены отдельно от этой ситуации.
Задач имеется очень — много, но все же повторяемость их довольно велика, и основные контуры поддаются определению.

12. Задачи на поиски

   Огромное большинство задач направлено к посылке героя в тридесятое царство. Герой должен доказать, что он побывал там, что он способен отправиться туда и вернуться, или погибнуть. От него, например, требуется достать предметы, диковинки, которые можно достать только там. Этим предметам всегда присуща золотая окраска. Но мы уже знаем, что золотая окраска предмета есть признак его принадлежности к иному царству. Поэтому, если требуется достать жар-птицу (Худ. 1), свинку-золотую щетинку, уточку-золотой хохолок, оленя-золотые рога, золоторогую козу (Аф. 182–184; См. 8) и т. д., то это — верный признак, что герой должен побывать в ином царстве. Иногда задача просто так и ставится: «Один царь был тоже, видите ли, и начал выкликать, кто бы сходил за тридевять земель, в тридесято царство, в тридесято государство» (См. 12). Сюда же направлена задача «достать солнце, луну и звезды» (249), «достать от солнца и от месяца ключи» (304) и другие задачи, связанные с солнцем. Сказка даже иногда прямо говорит о нисхождении в ад: «Принеси мне от ада ключи» (353). От героя требуется провести семь лет в оловянном царстве (Аф. 270), достать целющей и живущей воды (144). Еще яснее это требование высказано в нерусских сказках. «Я требую от тебя, чтобы ты в двухдневный срок принес сведения о семи поколениях моих умерших» (Белуджские сказки 46, 32, 194).
Среди этих задач особое внимание обращает на себя задача достать золотую ветку. По существу эта задача ничем не отличается от задачи достать золотые яблочки, золоторогого оленя, жар-птицу и т. д. «В некотором царстве есть золотой дуб, ветки серебряные; чтоб из этого царства дуб вырыл и в свое перенес» (Худ. 85). В одной из версий сказки о «свинке-золотой щетинке» в афанасьевском пересказе говорится: «После того добыл дурак свинку-золотую щетинку с двенадцатью поросятами и ветку с золотой сосны, что растет за тридевять земель, в тридесятом царстве, в подсолнечном государстве» (Аф. 564).
«Золотой ветви», как известно, посвящено грандиозное исследование Фрэзера. Тот, кто сорвал «золотую ветвь» в немийском святилище Дианы, мог сделаться наследником царя-жреца. Мы имеем тот же случай, что и в сказке. Как мы увидим ниже, добыча диковинки или вообще решение трудной задачи связано с воцарением героя и часто — с умерщвлением старого царя, как это происходит в Неми. Но сказка показывает, что Фрэзер ошибся, сделав упор на ветви. Дело не в ветке, а в золотой окраске ее, и эта окраска объяснена фразером очень наивно, как желтизна омелы. Все исследование Фрэзера идет вкось, в ложном направлении. Привлекать для объяснения этого обычая культ деревьев и леса так же неверно, как если бы для объяснения задачи достать свинку-золотую щетинку или жар-птицу мы стали исследовать свинью или птицу как культовое животное. Дело совсем не в этом, а в том, что претендент на престол должен подвергнуться некоторому испытанию, доказывающему его побывку в ином мире. Связь же с лесом лежит не там, где ищет этого Фрэзер.
Сопоставление приведенных задач дает ответ на вопрос: что, собственно, хотят узнать от героя, задавая ему трудные задачи? Та часть задач, которая нами рассмотрена, позволяет дать точный ответ: за задачами кроется некоторое испытание.
От героя хотят узнать, был ли он в преисподней, в солнечном царстве, в ином мире. Только тот, кто побывал там, имеет право на руку царевны.
Мы пока ограничиваемся установлением этого факта. Ката-базис как условие героизации нами рассмотрен уже выше, и здесь нет необходимости повторять приведенные материалы или приводить новые. Картина трудных задач и их исторические корни раскроются перед нами постепенно.
Мы рассмотрели еще не все задачи, относящиеся к этой группе. Выше мы выделили группу задач, задаваемых царевной, похищенной старшими братьями у жениха. Эти братья домогаются ее руки, но царевна их удерживает задаванием трудных задач. Какие задачи задаются в этих условиях? Задачи имеют специфический характер: в этих случаях требуется достать что-либо, относящееся к свадьбе: башмаки, подвенечное платье, обручальное кольцо, карету и т. д. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что эти задачи только по своему предмету, объекту, но не по существу отличаются от рассмотренных задач. «Она посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такое же кольцо» (156). Итак, и здесь герой посылается куда-то. Куда он посылается, видно по всему ходу сказки, а иногда и формулируется совершенно ясно: «Хочуть, штоб им к вянцу нашить всякага платья, такога, як у их было на том свете, и без мерки» (132). «За того замуж пойду, кто такие туфли сошьет, как я в золотом царстве носила» (Сев. 41). «Мне нужно платье такое, какое я носила на сьтеклянной гape» (ЗП 59). Здесь совершенно ясно высказана посылка в иное царство. Характер предлога здесь даже особенно ясен. Дело, конечно, не в башмаках и не в карете, а в испытании героя. Братья, не побывавшие там, не могут решить задачи. Герой ее решает, так как он побывал там.
В этих случаях герой вторично не отправляется. Вещи эти обычно не достаются (хотя есть и такие случаи), а делаются, изготовляются. Здесь перед нами открывается еще одна сторона трудных задач. Кто может решить задачу? Задачи, вообще говоря, невыполнимы. Герой их выполняет только потому, что у него есть помощник. Отсюда видно, что задачи не только должны показать, был ли герой в ином царстве, но и приобрел ли он там помощника. И действительно, мы можем наблюдать, что ряд задач прямо направлен на то, чтобы узнать, есть ли у героя помощник. Это видно и по таким, например, формулировкам; «Кто ему пособляет?» или: «Это, верно, Ивану-царевичу духи делают». Уже выше, в главе о помощниках, мы видели, какую роль играет конь и как он добывается. Ряд задач направлен на то, чтобы узнать, владеет ли герой волшебным конем, умеет ли он с ним обращаться. Сюда относятся, например, задачи объездить коня (Аф. 200) или укротить коня (198), объездить жеребца (224), добыть 77 кобылиц (170). Сюда можно было бы отнести и задачу поцеловать царевну с коня (180). Не случайно эта задача так и формулируется: «Елена Прекрасная приказала выстроить себе храм о двенадцати столбах, о двенадцати венцах… будет ждать жениха, удалого молодца, который бы на коне-летуне с одного взмаха поцеловал ее в губки» (180). Это — не случайная, а обычная формулировка этой задачи: «Кто в третьем этаже мою дочь Милолику-царевну с разлету на коне поцелует, за того отдам ее замуж» (182). В этих случаях герой доказывает, что он обладает теми средствами, которые даются не всякому: он доказывает свою магическую вооруженность. Сюда же относится задача: «Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что» (212). Страна, куда посылается герой, есть тридесятое царство, а «то, не знаю что» оказывается помощником, имя, название которого табуировано и высказывается не прямо, а иносказательно. Эта иносказательность непонятна для героя до того момента, пока он не приобретает помощника.

13. Дворец, сад, мост

   Очень часто встречается группа, слагающаяся из трех задач в различных соединениях. Это: насадить чудесный сад, за ночь посеять, вырастить и обмолотить хлеб, построить за ночь золотой дворец и мост к нему. Эти задачи иногда комбинируются с уже знакомой нам задачей объездить или укротить коня и другими.
Рассмотрим сперва дворец. Иногда требуется выстроить не дворец, а церковь (См. 35), притом из чистого воску (Сев. 1), или дом (См. 34), или амбар (Аф. 225) и др. Все это — деформации золотого дворца, и эта форма действительно встречается чаще всего. Иногда три задачи (дворец, мост, сад) стянуты в одну: «Смотри, чтоб завтра к рассвету на седьмой версте на море стояло царство золотое и чтоб оттуда до нашего дворца сделан был мост золотой, тот мост устлан дорогим бархатом, а около перил по обеим сторонам росли бы деревья чудные, и певчие б птицы разными голосами воспевали. Не сделаешь к завтрему — велю четвертить тебя» (129).
Сама по себе задача построить за ночь дворец совершенно непонятна. Этот мотив не может быть понят из него самого. Мотив золотого дворца может быть понят из золотого дворца, стоящего в тридесятом царстве. Это — один и тот же дворец. Этот дворец рассмотрен нами в предыдущей главе. Там же мы узнали в нем черты «большого дома». Отсюда может быть сделан вывод, что задача построить дворец каким-то образом связана с «большим домом». Не ясно пока только, в чем эта связь состоит. Здесь, по-видимому, произошло некоторое переосмысление. Для разрешения этого вопроса обратимся к материалам, касающимся «больших домов» на стадии их исторического бытия. В океанийском мифе девушка унесена духом, живет с ним, приживает сына и возвращается с мальчиком домой. Сверстники дразнят его происхождением, укоряют его тем, что у него нет отца. Девушка отправляет мальчика к отцу. (Во всем этом мы легко узнаем проживание девушки в лесном доме и рождение там ребенка и возвращение девушки.) «Он стал жить в доме духа, и когда он немного подрос, дух сказал ему: «Теперь мы пойдем к твоей матери». Они пришли к месту страшной жары, где мальчик отказался идти дальше. Дух взял его за руку и стал дуть. Затем они пошли дальше и пришли к месту великого холода, где мальчик опять отказался идти дальше. Дух взял его под мышки и согрел его. Наконец, они пришли к жилищу матери духа. Дух объявил, что он пришел, чтобы дать мальчику в собственность один из двух домов, имевшихся там. Мать духа сказала: ладно (она соглашается отдать один из домов). Дом был выстроен на семи площадках из камня, и окружен семью заборами, и снабжен всякими венцами. «Поди теперь спать в этот дом, — сказал дух. — В полночь я приду и разбужу тебя. Тогда ты должен подумать, куда бы ты хотел, чтобы я перенес твой дом». Пока мальчик спал, дом поднялся сквозь землю и вышел на поверхность». В дальнейшем мальчик становится вождем племени. Как только он ступает на ступеньки лестницы, бывает гром (Frazer 1928, 193).

 Постараемся проанализировать этот случай. Одно ясно с несомненностью — ясно пребывание в «большом доме». Здесь мальчик научается управлять стихиями. Когда его проводят сквозь жару и холод, то он не только становится нечувствительным к ним, но становится господином этих стихий. Правда, это не говорится прямо, но зато говорится, что он, вернувшись, управляет громом. Итак, мальчик перед тем, как стать вождем, приносит с собой это искусство, и он же приносит с собой и весь дом. Мы можем видеть в герое устроителя мира. Он дает людям гром, он дает людям «дом», т. е. социальное устройство, как в других текстах он приносит людям пляски и рисунки и учит людей священным обычаям. Данный текст мы должны признать мифом, рассказывавшимся при обряде новопосвященным в объяснение того, что делалось с ними самими.
В возможности такого толкования убеждают нас тексты, записанные в совершенно другой части света, а именно в Северной Америке. Здесь мальчик девять раз уходит на небо, и всякий раз он что-нибудь приносит: птицу, ягоды, животных и т. д., т. е. приносит их людям, водворяет их на земле. В десятый раз он исчезает совсем и больше не возвращается. Все его оплакивают, а мать его видит сон. «Матери показалось, что во сне она видит великолепный дом, но, проснувшись, она увидела, что то, что она считала сном, было действительностью. Дом стоял тут же, а ее сын Мелиа сидел перед ним». Она будит мужа, они смотрят на дом, бегут к нему, но по мере того, как они к нему приближаются, дом удаляется от них, «и, наконец, они увидели, что в действительности он был наверху, на небе. Тогда они сели и заплакали и стали петь: «наш сын на небе, он играет с луной»". Племянница предлагает «заставить его явиться в наших плясках». С тех пор пляшут «пляску Мелии» (Boas 1897, 413–414).
Здесь мы еще более ясно узнаем в герое устроителя мира, социальной организации и обычаев людей. Герой приносит людям и дом, но он «невидим», «на небесах», т. е. засекречен, табуирован, он в «ином мире». На связь этой легенды с обрядами, т. е. с социальной жизнью племени, указывает Боас, и она видна из конца легенды. Приведем еще один аналогичный случай, записанный у того же племени. Герой уходит на ловлю лососей вверх по реке, но не находит ни одной рыбы. Он впадает в обморочное состояние и видит красивого человека. Это громовник, «гремящий с одного конца мира до другого». Герой просит у него магического сокровища. Громовник говорит ему: «Сделай дом и пригласи все племена». Он показывает ему резьбу громовой птицы с раздвинутыми ногами и говорит: «Ее ноги — дверь дома». Затем он показывает ему резное изображение своего отца. «На следующую ночь все это будет в твоей деревне». Кроме того, он дает ему воду жизни и другие дары.
Во всех этих случаях дворец переносится в селение героя чудесным образом вместе с резными изображениями и амулетами, т. е. учреждается культ. В приведенных случаях дом переносится волей громовника или духа, в сказке — силой помощника. В сказке дворец переносится не только в условиях задавания трудных задач. Он берется с собой в яичке. «И вот, конешно, оне вышли с этого пира, отвела она его на хорошую площадь, он еичко разбил и образовался дворец, и все в этом дворце было по старому, как на той горы» (К. 12). Приведенные материалы дают возможность утверждать, что, требуя показать дом, царь иносказательно требует от героя доказательства знания дома. С другой стороны, сказка здесь отражает рассказы об устроителях мира, давших людям все, что они имеют в жизни. Такого устроителя мы увидим в герое еще неоднократно и в особенности во второй половине этой задачи — в требовании насадить сад или вспахать и засеять поле.
В приведенных текстах мы видели, что мифический герой не только водворяет на земле дом, но дает людям ягоды, зверей. В сказке выстраиванье дворца также почти всегда соединяется с искусством владеть природой, но это искусство в сказке приняло земледельческий характер. «За ночь вспахать и сбороновать, пшеницу посеять, сжать, обмолотить и в амбар убрать» (Аф. 225). «Штоб за одну ноць он поле выпахал, выборонил, засеял, да штоб все повыросло, повызрело, да муку смололи, да хлебы выпекли» (Сев. 1). Эта задача известна в многочисленных версиях. Здесь герой подвергается испытанию, в силах ли он ускорить урожай. Именно такое требование предъявлялось к магам-колдунам на заре земледелия. «На острове Яп предполагают, что жрец или маг священной рощи обладает магической силой влияния на урожайность некоторых плодов земли и этим непосредственно способствует поддержанию людей. Так например, главный жрец или верховный маг в Томи, как полагали, был в состоянии «ускорить поле таро и плантации хлебного дерева» во всем Япе. Жрец или маг в Ологе н Перногое знает магию сладкого картофеля; а жрец или маг в Маки специалист в магии кокосового ореха и пальмы арека. Эти жрецы могут также низвести солнце на землю» (Frazer 1928, 185). Мы видим, какие способности приносит с собой будущий вождь и царь. Способность управлять солнцем и небесными стихиями также не вполне забыта сказкой. «Я за ево замуж не пойду… Ты перво выпроси у ево красно солнце и белые луни и частые звезды в глухую полночь». Герой все это «пушшает» и «предоставляет», т. е. водворяет на место.
Эти материалы показывают, что мотив героя, выстраивающего дворец и насаждающего сад или вызывающего необыкновенно быстрый урожай, восходит к представлениям о магах и жрецах, умеющих ускорить урожай в силу пройденного посвящения.
Эти случаи подводят нас к пониманию другого вида испытания, а именно испытания огнем или горячей баней.

14. Испытание баней

   Большой популярностью пользуется задача просидеть в горячей бане. «Та баня топилась три месяца, и так накалена была, что за пять верст нельзя было подойти к ней» (Аф. 137). Герой теряется. «Что вы, с ума сошли? Да я сгорю там!». Но тут он вспоминает о своих помощниках, среди которых знакомый нам Мороз-Трескун. «»Я, батюшка! Мое дело ребячье». Живо вскочил в баню, в угол дунул, в другой плюнул — вся баня остыла, а в углах снег лежит». Этой задачей герой доказывает, что, обладая помощниками, он владеет стихиями.
Уже выше, в океанийском мифе, мы видели, как будущий вождь проносится сквозь холод и жару. Если в русских сказках фигурирует баня, то это, конечно, более поздняя, русская форма испытания огнем. В американских мифах герой, желающий жениться на дочери солнца или человека, «живущего очень далеко», проходит испытание огнем. «Перед сиденьем был большой огонь. Tsowatalalis (отец невесты) положил еще больше дров на огонь, чтобы изжарить Gyli (героя). Тогда он бросил в огонь раковины, полученные им от его тетки, и они укротили огонь» (Boas 1895, 136). Тетка героя соответствует нашей яге-дарительнице. Герой подвергается еще другим испытаниям, после чего отец невесты говорит: «Ты больше, чем мужчина, и ты получишь мою дочь».
В других мифах, содержащих сватовство и испытание героя, женщина-дарительница раскаляет камень докрасна и кладет его герою в рот. Этим она дает ему власть над стихией огня (66).
Таких примеров, показывающих, что уже очень рано в мифах герой перед браком подвергается испытанию огнем, причем он выдерживает его, потому что имеет волшебный дар, принесенный из леса, можно собрать довольно много. Для нас важнее установить другое: испытания, имеющиеся в мифах Северной Америки, в точности отражают свадебные обычаи. Именно так, как это происходит в мифе, происходит испытание жениха в действительности, причем это испытание имеет характер инсценировки. Такой случай описан у Боаса. Жених вместе со своим отцом и друзьями на лодке отправляются к невесте. По дороге главарь уговаривает их не бояться. Они везут с собой плату за невесту — 400 одеял. Они приезжают, их приглашают войти. Отец невесты обращается к пришедшим, говоря следующее:
«Теперь берегитесь, потому что вот здесь — морское чудовище, которое все проглатывает, а здесь сзади в дому тот, кто растерзал всех, пытавшихся жениться на моей дочери, а этот огонь обжег всех, пытавшихся на ней жениться». Затем он обращается к самому себе и говорит: «Теперь, вождь, разожги свой огонь, и пусть приведут сюда нашу дочь». Он разводит костер в самом деле и говорит пришедшим: «Теперь, люди, берегитесь, потому что я собираюсь испытать вас. Вы говорите, что вы не боитесь этого чудовища? Я испытаю всех вас, вождей вашего рода. Вот из-за этого огня никто не может получить моей дочери». Тогда все ложатся около огня на спину, завернувшись в одеяла. Одеяла сгорают. Все встают и хвастают. Отец невесты их хвалит: «Вы первые, которые не убежали от огня». Затем следуют другие испытания, а именно: еще до приезда сватовьев будущий тесть сделал маску медведя с открывающейся и закрывающейся пастью. Маска насажена на шкуру медведя. С кладбища заранее были принесены черепа и кости, и ими была наполнена шкура. Обращаясь к медведю, отец невесты говорит: «Теперь ты, растерзатель всех народов, ступи вперед, чтобы отец жениха и все пришедшие (их имена перечисляются) могли видеть, кто пожрал женихов моей дочери». Медведь ступает вперед, отец невесты берет палку и тычет в живот его. Медведь изрыгает семь черепов и другие кости. Тогда отец обращается к пришедшим:
«Теперь смотрите — это кости женихов, которые являлись, чтобы жениться на моей дочери, и которые убежали от огня. Пожиратель народов пожрал их. Вот что он изрыгнул. Теперь, дочь, иди сюда и ступай к своему жениху». Этим кончается церемония (Boas 1897, 363–364).
Спрашивается, что давало отцу право на испытание жениха? В чем суть этого испытания? Из материалов Боаса мы знаем, что за посвящение юношей у квакиутл платили не их отцы, а отцы их невест (54). Жених вступал в род своей жены. Перед браком совершается нечто вроде вторичной церемонии посвящения (обжигание, проглатывание и извергание в несколько деформированном виде) на глазах у того, кто был ответственен за знания и способности жениха — на глазах отца невесты. Жених в условных, мимических формах показывает, что он крепок во всех видах этого испытания — он показывает, что он прошел сквозь огонь и нечувствителен к нему.

   Миф содержит то же, что обряд. Мы уже знаем, что мифы сообщались юноше во время посвящения и составляли как бы собственность посвящаемого. Они не должны были пересказываться, но они инсценировались в торжественных случаях. Так возникает эпическая традиция, сохраненная и в современной сказке. Сказка довольно часто сохраняет обжигание жениха, но оно приняло несколько гиперболические и национально окрашенные формы (баня). Магическая сила, обычно воплощенная в предмете, здесь воплощена в образе антропоморфного помощника, хозяина стихии. Тем, что это испытание выдерживает помощник, его выдерживает сам жених.

15. Испытание едой

   Испытание горячей баней очень часто связано с испытанием едой. «Ну, коли ты такой хитрый, так покажи свое удальство: Съешь со своими товарищами за один раз двенадцать быков жареных да двенадцать кулей печеного хлеба» (Аф. 144). «Царь приказал большой обед подавать; множество всяких яств на стол было подано; обжора принялся и все поел» (138). Для этой задачи имеются специальные помощники: Обжора или славные богатыри Объедало и Опивало. Особый случай мы имеем в сказке «Покати-горошек» (133–134). Здесь герой по дороге встречает пастухов, которые последовательно предлагают ему: съесть из их стада самого большого барана, кабана, а последний — 12 волов, 12 баранов и 12 кабанов. Когда герой затем приходит к змею, тот предлагает ему съесть решето железных бобов и железного хлеба. Герой все это съедает (Аф. 134). Эти железные бобы и железный хлеб напоминают нам тот железный хлеб и железный посох, которые берет с собой девушка в сказке о Финисте Ясном Соколе (235). Это позволяет нам поставить вопрос о связи испытания едой с пребыванием в ином мире. Этому как будто противоречит то, что герой обычно испытывается не столько железной пищей, сколько огромным количеством ее. Зная, однако, как постоянна связь героя с подземным и надземным миром, мы и здесь можем предположить эту связь. Известно, что из героев античной мифологии особой прожорливостью отличается Геракл. Но именно Геракл во многом особенно близок к нашему герою: он также выполняет трудные задачи, он также спускается в преисподнюю. Из преисподней приносятся магические способности, и одна из этих способностей это способность много есть. Почему? На этот вопрос нельзя ответить никакими ссылками, можно только констатировать самый факт. Однако природа мертвецов (а герой приобретает силу мертвецов) известна: одна из особенностей их та, что они не едят. Они невидимы, прозрачны. Мы увидим дальше, что герой приобретает, между прочим, и способность становиться невидимым. Пища в них не остается, а проходит сквозь них. Поэтому герой собственно не ест так, как едят живые люди: эта еда может продолжаться до бесконечности и в сказке принимает фантастические размеры. Вспомним, что яга и подобные ей существа часто не имеют спины. Это объяснение — только гипотеза, но эта гипотеза кажется мне более вероятной, чем гипотеза О. М. Фрейденберг, что герой потому прожорлив, что «прожорлива и ненасытна смерть» (Фрейденберг 1932, 91).
Возможно, что здесь сказались еще другие представления, представления, что общность еды создает общность рода. «Только члены семьи или рода могут участвовать (в трапезе). Если чужеземцу разрешается принимать участие, то этим он принимается в род или становится под его защиту» (Nilsson 75). Здесь мы имеем категорию брачных обрядов, включающих совместную еду. Этому противоречит, однако, то, что в сказке ест только жених, а не невеста, и этим не объяснена прожорливость героя. Как бы то ни было, мы здесь имеем отражение форм ритуальной еды, связанной со вступлением в брак и с пребыванием в ином мире.

16. Состязания

   Иногда герой перед свадьбой испытывается состязаниями. На первый взгляд эти состязания носят чисто спортивный характер. Фрэзер, занимавшийся этим вопросом, видит в этих состязаниях только атлетическую борьбу; он приписывает этому обычаю древнее происхождение и проецирует его в «первобытное общество». «Представление об этих личных качествах должно было меняться в зависимости от эпохи и общественного строя. Однако позволительно думать, что в первобытном обществе физическая сила и красота играли первенствующую роль. Рука принцессы и самый трон иногда являлись призом атлетической борьбы. Ливийцы Алитемноса, например предоставляли царскую власть самому быстрому бегуну. У древних пруссаков люди, добивавшиеся какого-нибудь высокого титула, должны были скакать галопом к королю, и титул предоставлялся тому, кто прискакал первым» (Фрэзер 1928, I, 182). Для своего утверждения Фрэзер не находит иного мотива, кроме «позволительно думать». Дело решалось не атлетическим сложением и тем более не красотой, а совершенно иными качествами. Это ощущает, но не может доказать Тихая, работавшая над грузинскими сказками: «Не менее характерными являются и личные качества героя: красота, атлетическая сила, ум и другие качества, отражающие его мифологическую природу; они обусловливают соединение с царевной, а не его происхождение» (Тихая-Церетели 172). Здесь верно увидено то, чего не видел Фрэзер: что атлетические силы или ловкость отражают мифологическую природу героя.
Внимательное изучение сказки показывает, как в состязаниях отражаются не ловкость и не сила героя, а иные качества. Победу дает волшебный помощник. Без него герой ничего не может, и дело не в его личной силе.
Рассмотрим состязание в беге. «Царская дочь побежит к колодцу за водой, и если кто ее перегонит, за того ее замуж отдадут. А если кто возьмется, да не перегонит, тому голову долой» (Худ. 33). Здесь важна не только быстрота бега, но важна и цель, к которой бегут. Колодец на первый взгляд не представляет ничего особенного. Однако сличение вариантов показывает, что при состязании в беге вода есть та цель, за которой бегут. Что это не простая вода, показывает афанасьевская сказка. Здесь в кратчайший срок, «пока царский обед по кончится», нужно достать «целющей и живущей воды». Герой тужит, ему и за год не успеть достать ее. Услышав, эту задачу, «товарищ его отвязал свою ногу от уха, побежал и мигом набрал целющей и живущей воды». На обратном пути он ложится отдохнуть, но Зоркий или Чуткий его обнаруживает, Стрелец будит его искусным выстрелом, и Скороход вовремя прибывает с водой (Аф. 144).
Эти примеры показывают, что надо не просто быстро бегать, а быстро сбегать за тридевять земель и вернуться. Но впоследствии эта цель отпала, «живущая вода» превратилась в колодец, и быстрый бег стал самоцелью. Еще яснее первоначальная основа сквозит в сказках, где царь, находясь на три года расстояния от своей земли, посылает за мечом-самосеком, забытым им в своем замке. «А наш царь дома забыл меч-самосек, нож-кладенец, а езды до царства три месяца! А кто вовремя его доставит, тому царь обещает дочь замуж выдать» (Худ. 3). Герой перебегает из одного царства в другое, обращаясь в животных.
Те же представления ясно выражены в состязаниях в стрельбе. На первый взгляд все дело в тяжести, огромности оружия, в тугости лука, как в Одиссее. В афанасьевской сказке (Аф. 200) этот лук несут 40 человек. Помощник героя его ломает. У Худякова лук везут шесть волов, а стрелу — три пары (Худ. 19). Но дело не только в том, чтобы выстрелить из такого орудия, а в том, чтобы выстрелить из одного царства в другое. Царевна, например, посылает герою через курьера железную булаву в три пуда весу. Герой тужит. «Как ее за тридевять земель в тридесятое царство забросить?» Задачу эту решает волшебный помощник героя, его дядька. «Дядька рассмеялся, схватил булаву одной рукой, размахнулся три раза и бросил в тридесятое царство: с гулом полетела она через горы и долы и так тяжело упала на терем королевны, что весь дворец пошатнулся» (Аф. 198, вар.). Совершенно то же, что здесь происходит с булавой, в другой сказке происходит со стрелой. «А в Индейском королевстве королевна была сильная волшебница, и было у нее обещание замуж идти. У ней обещание такое: «Если я пришлю к тебе лук и стрелу, которая еще не стреляна, попробовать ее. Если ты выстрелишь, дашь мне о том знать, то иду за тебя замуж»". Лук и стрелу везут на волах. «Вдруг Иван Дорогокупленный взял натянул лук, направил стрелу. Стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца» (Худ. 19).
Магический характер турнирных состязаний становится ясным еще из анализа помощников, выполняющих задачи воинственной царевны. Эти помощники рассмотрены нами выше, и там мы увидели в них посредников между двумя царствами.
Высказанные здесь соображения применимы и к чрезвычайно богатому античному материалу. Случаев, что герой овладевает девушкой после состязания в беге, в античности очень много. В этих случаях герой почти всегда побеждает при помощи помощника или бога. Следовательно, теория Фрэзера о личных качествах героя не подтверждается и на античном материале. Пелопс, по одной из версий, побеждает Эномая в езде на колеснице, получив коней от Посейдона. И если, по преданию, олимпийские игры были учреждены Эндимионом, причем бег начинался с места его гробницы, а призом служила власть (Фрэзер 154), то не сквозит ли и здесь представление о соединении в беге двух Царств? С этой точки зрения, классикам необходимо было бы проследить брак Мелампа с дочерью Нелея, подвиги Геракла у Энея и Еврита, борьбу Гиппомена за Аталанту и т. д. И, наконец, если в состав тризны не только у греков, но и у других народов, входили состязания, то не имеют ли эти состязания отношения к переправе умершего из одного царства в другое? Что игры на могиле умершего имеют отношение к культу душ, заметил, например, Роде. «Что в заключение похоронных обрядов происходят ристалища, объясняется как рудимент древнего, более интенсивного культа душ» (Rohde 19). Но объяснить этого он не сумел, полагая (как и другие исследователи), что умерший принимал участие в играх и что это делалось для его удовольствия, — теория, высказанная еще Варроном. И хотя рассмотрение тризны вовсе не входит в наши задачи, мы все же должны высказать, что фольклорный материал вызывает мысль о том, что ристалища, бег и т. д. имеют отношение к переправе умершего в иной мир.

17. Прятки

   Особый интерес представляет для нас задача спрятаться.
Царь кличет клич: «Хто от меня, от царя, уйдет — упрячется, тому полжизни — полбытья, за того свою царевну замуж выдам, а после смерти моей тому на царстве сидеть» (Онч. 2). Этот царь — чернокнижник, маг. Ложный герой, который пробует просто спрятаться в бане или в овине, подвергается казни. Настоящий герой оборачивается горностаем, соколом и т. д., или он прячется в их гнездах или проглочен ими. Однако чаще эти задачи задаются не царем, а царевной, женой героя, улетевшей от него и находящейся в тридесятом царстве. Эта форма трудной задачи типична для такой ситуации. Обычно герой два раза обнаруживается царевной, а на третий прячется удачно. Царевна находит его, глядя в волшебное зеркало или в волшебную книгу; герой прячется удачно, скрываясь за зеркалом или, обернувшись булавкой, в самой книге.

 Разгадка этого явления не совсем легка. Несомненно, что зеркало и книга — явления более поздние и заменили собой какой-то другой бывший до них способ открытия героя. Тихая приходит к заключению, что прятки представляют собой «метафору погружения в преисподнюю, в небытие, скрывание» (Тихая-Церетели 157). Исторически, с материалами в руках, этого доказать нельзя, хотя такое толкование и весьма вероятно. Основываясь на анализе слова «зеркало», грузинскою sarke, произведенном Н. Я. Марром, Тихая говорит: «Когда в многочисленных сказках на Кавказе, в частности и в мегрельских сказках, героиня-красавица в поисках места укрывательства своего суженого или претендента на ее сердце смотрит в «зеркало», то палеонтологически это значит смотрение в «зеркало-небо; она, следовательно, гадает по небу и его светилам» (138). Что зеркало пришло на смену небу, прослеживается не только на языковом, но и на фольклорном материале. Неясно только, откуда у Тихой берутся светила. В сказке герой чаще всего в первый раз скрывается в поднебесье, унесенный орлом. Туда в отражении зеркала направляет свой взор царевна. С этой стороны толкование Тихой не встречает возражений. Но тем не менее самое требование спрятаться еще не разгадано. Можно понять дело так, что герой должен обладать искусством стать невидимым. Эта невидимость есть свойство обитателей преисподней. Шапка-невидимка есть дар Аида.
Необходимо отметить два обстоятельства: где задается задача спрятаться? как она решается? У Афанасьева царство, где герой находит бежавшую жену, — под землей (Аф. 237). В пермской сказке она живет в золотом дворце, у ворот — львы (3П 1). В Худяковской сказке она «на небесах» (Худ. 63), у Смирнова она «в волшебном доме» (См. 49). Другими словами, герой попадает в знакомую нам обстановку «большого дома», связи которого с «иным царством» мы уже установили. С этой стороны становится понятным, что герой должен показать свою невидимость. Невидимость как часть обряда нами также уже рассмотрена (ср. окрашиванье в белый или в черный цвет).
С другой стороны, к этому же циклу приводит способ решения задачи: герой прячется или в гнездо или логовище животного, или садится на его спину и оно его уносит, или он проглатывается им или превращается в него. Последние две формы должны быть признаны исконными на основании всего, что мы знаем об обряде. Правда, такое решенье в сказке дает отрицательный результат, но этот результат можно считать чисто сказочным явлением, вызванным утроением задач. Три поглощения дают отрицательный результат, но эта форма имеет историческое прошлое, а окончательное разрешение (герой прячется за зеркало, под книгу, под кровать и т. д.) представляет собой сказочную хитрость, не имеет никаких аналогий в обряде и свойственно только сказке.
Таким образом мы видим, что и здесь непосредственно перед браком как бы повторяется обряд, но уже в качестве проверки жениха, а не в качестве способа придачи ему волшебной силы. В данном случае испытывается его способность к невидимости, связанная со способностью превращаться в животное, принимать его облик, проверяется его побывка в нем. Герой демонстрирует это проглатывание и свою способность к невидимости.
Эта связь, может быть, объясняет сходство, которое существует между мотивом пряток и мотивом отчитыванья мертвой царевны. Здесь тоже все основывается на невидимости героя, и здесь, собственно, ясно то, что в мотиве пряток только сквозит: что невидимость имеет отношение к области представлений о смерти, фактической или обрядовой — безразлично. Отчитывание также часто происходит в обстановке большого дома. Герой чертит вокруг себя круг. Мертвая не может его перешагнуть. В третью ночь герой прячется за икону, совершенно так же, как при прятках он прячется за книгу или за зеркало. «Царевна искала, искала, все углы обошла, не могла найти» (Аф. 364). Эти слова показывают, что и здесь герой прячется. Они же вскрывают природу этих пряток: их говорит мертвый о живом; только мертвец прозрачен и невидим, герой приобрел свойство мертвого. Совершенно то же читаем в другой версии. Здесь герой лезет на печь и от этого становится невидимым. «Да вот, сейчас читал, да с глазу пропал! Найтить не могу!» Это говорит покойница (Аф. 367). Случайно или не случайно такое совпадение? Оно не случайно. Живые не видят мертвых. Но если предположить, что здесь отражено представленье, что и мертвые не видят живых, то мыслительная основа этого мотива становится ясной. Царевна умерла и, собственно, не может видеть героя. Но в том-то и ее колдовство, что она все же видит живых: ведь она поедает всех предшественников героя. Но вот находится герой, тоже колдун, маг. На колдовство покойницы он отвечает своим колдовством и делает себя невидимым для нее. В сказках, где герою дана задача спрятаться, царевна также всегда великая чародейка: она обладает волшебной книгой. Характер испытания здесь приобретает характер состязания в магии. Как испытатель, так и испытуемый, — оба великие чародеи, но герой побеждает.

18. Узнать искомого

   Заметим, что задача спрятаться обычно задается царевной, улетевшей от героя. Герой отправляется ее искать. Он находит ее в ее царстве, и там именно и задается эта задача.
Точно так же в ином царстве — у Водяного — задается задача узнать искомого из 12 равных. Он показывает герою своих 12 дочерей, и герой должен узнать меньшую, т. е. невесту.
Та же задача задается отцу, пришедшему к колдуну за своим сыном. Этот сын был отдан в ученье. Отец должен узнать сына из 12 совершенно равных учеников.
Эта задача основана на том, что искомый в ином царстве не имеет своего индивидуального облика. Все находящиеся там имеют одинаковый облик. В чистом виде это представление имеется в долганском мифе. Здесь умирает дочь старика. Проходят три года. Прозорливец отправляется за ней. Он засыпает и во сне «доходит до места», где живет душа умершей. Но он не может узнать ее. «Там есть, оказывается, три совершенно одинаковые лицом и одеждой девушки. Одна из них старикова дочь. Которая же — он узнать не может. Считает швы их одежды, у всех одинаково ровный счет. Считая, измучился он». Наконец, он узнает искомую по тому, что она упоминает вещь, данную ей матерью. Ее он схватывает и уносит. Он просыпается. Оказывается, он спал девять дней. «Только девушка ихняя не шевелится, то ли умерла, то ли заснула. Вовнутрь этой девушки, как в мешок, стал он укладывать кости. И ожила, и оживши, стала стариковой дочкой». Последние слова очень важны: оживая, мертвец приобретает свои личные свойства. Наоборот, умирая, человек теряет свои личные свойства и признаки и становится неузнаваемым (Долганский фольклор 65).
Данный миф по отношению к сказке первичен и более древен. Он показывает связь и этого мотива с пребыванием в «ином царстве». Уже выше мы видели связь сказки «Хитрая наука» с комплексом «большого дома». Ученики колдуна мыслятся в состоянии смерти, и все они равны.
Здесь можно еще указать, что в тех случаях, где герой не один, а имеет дружину, они все настолько похожи друг на друга, что их невозможно отличить. Постоянная формула для выражения этого сходства — «голос в голос, волос в волос» (Сев. 66). Это сходство приводит нас к лесному братству, где все одинаковы или невидимы, так как находятся в состоянии условной смерти.
Но здесь все же еще не все ясно. Задача узнать искомого среди равных встречается не только в шаманской практике, она встречается еще как свадебный обряд и зарегистрирована вплоть до XIX века по всей Европе. Особенно много материала собрано в работе Замтера «Рождение, брак, смерть». Об этом же писал Кагаров в своей работе о свадебной обрядности (Кагаров). Приведем несколько случаев. В Вогезах жених в день свадьбы должен выбрать суженую из большой толпы девушек… В Сардинии жених, являясь к празднику обручения, вводится в комнату, где сидят в ряд как можно больше девушек, все в молчании и напряженном спокойствии. То же записано во многих других местах. Так, в Берри, во Франции, в конце свадьбы все женщины становятся в ряд. Жених обходит их сзади и по обнаженным ногам должен узнать невесту (Samter 98).
У Кагарова приведено пять различных имеющихся в литературе объяснений этого широко распространенного обычая. Сам автор склоняется к объяснению, которое очень лаконично формулировано, как «уловка для обмана духов» (Кагаров 162). Этого объяснения, кроме Кагарова, придерживаются еще одиннадцать авторов. Кагаров включает этот обряд в серию экзапатетических или диссимуляционных обрядов (ритуальных фикций). Однако ни один из авторов не привлекает ни фольклорных материалов, ни материалов по шаманизму. Объяснение, приводимое Кагаровым, есть объяснение, данное с точки зрения цели. Но в том-то и дело, что цель эта никогда не высказывается, и о ней можно гадать сколько угодно. О каких «духах» здесь идет речь? Дело не в целях, а в причинах: не для чего производится этот обряд, а как он возник — вот как должен быть поставлен вопрос. А сказочный материал позволяет установить происхождение этою мотива. Толкование же обряда, пережившего почву, на которой он создался, вообще невозможно. Речь может идти только о путях его переосмысления. Но в данном случае в свадебном обряде нет даже переосмысления, он производится неизвестно почему — по традиции, как игра, и о цели его никто себя не спрашивает. Этим создается почва для «толкования»- обряда в науке — путь неправильный и допускающий бесконечное количество произвольных решений.

19. Брачная ночь

   Вступлением в брак сказка могла бы окончиться. Но героя иногда ждет еще одно важное испытание: испытание первой ночи. Обычно испытание первой ночи не выражено в форме задачи. По существу, однако, это такое же испытание, как и другие, и изредка оно даже и выражено в форме задачи: «Царь кликал клич, кто бы с ево дочерью переночевал, за того и выдаст взамуж» (См. 142). В другом месте я пытался показать, что и задача узнать приметы царевны, «хто отгадает, где у моей дочери родимо пятно, за тово и замуж отдам!» (3В 12), представляет собой эвфемизм для испытания особого характера (Пропп 1939, 168).
В чем кроется опасность этой ночи? Сказка дает довольно разнообразную картину. Чаще всего мы встречаем наложение тяжелой руки. Об этой опасности знает помощник и предупреждает царевича. «Да смотрите, ваше величество, не плошайте. Первые три ночи станет она вашу силу пытать, наложит свою руку и станет крепко-крепко давить; вам ни за что не сдержать» (Аф. 116а). «Только легли опочивать, она волшебной силой наложила на него руку» (Худ. 19).
Наложение рук — не простое испытание силы. Царевна стремится задушить своего жениха. «Наложила королевна на него руку, наложила и другую, потом взгребла подушку и начала его душить» (Аф. 76).
Иногда все женихи царевны в первую ночь таинственным образом умирают. «Вот в ефтом городе царь клич прокликал, что выдавал он за троих женихов дочь в замужество; обвенчают, на ложу положат — молодая жива, а молодой-то — мертвый. И прокликал царь клич, кто согласен ее замуж взять, все хочет тому царство свое отдать» (Сад. 5). Но есть опасность и другого рода: к царевне летает змей (Аф. 158, вар. 2). Об этом скажем несколько ниже. Но в чем бы ни состояла опасность, в наложении ли рук или в удушении, или во внезапной и непонятной смерти жениха, или в том, что к царевне летает змей — выход всегда один. Место жениха заступает его помощник. «Лежишь ты с женой, а уйди-ка, бог с тобой! Я лучше с ней полежу». Или: «Коли хочешь быть жив, позволь мне лечь с королевной на твое место» (136). «Лучше пусти меня на свое место» (158, вар. 2). «Уходите поскорей из комнаты, а я на ваше место приду» (198). Эти случаи показывают с достаточной ясностью, что мы здесь имеем дело с некоторой сказочной нормой, с некоторым каноном, по которому лишение девственности производит не сам жених, а его магически вооруженный и могущественный помощник. В сказке, правда, этого прямо не говорится. Он якобы только отбрасывает ее к стенке, сам сжимает ей руку и т. д. Тем не менее картина достаточно ясна.

  Этим не исчерпываются события первой ночи. Обычно после укрощения помощник берет трех сортов прутья и истязает царевну. «Потом он взял ее за косу, здернул с кровати и стал этими плетьми драть ее. Как он исхлестал ее, так бросил ее на кровать. Выходит вон и посылает Кузьму Ферапонтовича» (- героя. Ск. 72). «Мишка Водовоз схватил ее за шиворот, ударил ее о пол, иссек два прута железных, а третий медный. Бросил ее, как собаку… «Ну, Иван-царевич, вались на постель, теперь ничего не будет!»" (Ск. 143).
Такова вкратце общая картина первой ночи. Совершенно очевидно, что здесь отражены какие-то очень древние мыслительные явления, на основе каких-то реальных брачных отношений.
Сама сказка при более детальном рассмотрении показывает, что здесь испытывается сексуальная сила жениха. Однако дело не только в этом. Мы как общую картину имеем бессилие жениха, демоническую силу женщины и превосходящую ее силу помощника. Именно он побеждает царевну. Изучение помощника показывает его «лесное» происхождение. С этой стороны для нас особенно интересна сказка о Катоме (Аф. 198). Царевна, побежденная помощником, стремится разъединить мужа с его помощником. Это ей удается. Катоме отрубают ноги, и он начинает жить в лесу с другим увечным. Там он ведет жизнь, уже известную нам по главе о «большом доме». Он восстанавливает себе ноги и возвращается домой. Этим он приобретает власть над царевной. «Ну, — думает королевна, — когда он ноги свои воротил, то с ним мудрить больше нечего», «и стала у него и у царевича просить прощения». Мы опять видим уже известную нам картину, что побывка в лесу есть условие вступления в брак, и герой должен эту побывку доказать. Таким образом сама сказка уже дает нам некоторый ответ на вопрос о том, почему помощник заменяет героя на брачном ложе.
Здесь, однако, все же далеко еще не все ясно. Не ясно, во-первых, в чем собственно состоит опасность, отчего женихи в первую ночь умирают. Ответ на этот вопрос дадут нам материалы более древних стадий. В американских и в сибирских материалах можно найти, что опасность грозит вовсе не от сильной руки, а что она чисто сексуальною характера. Женщина имеет в промежности зубы. В североамериканском мифе все женихи одной очень красивой женщины умирают. Наконец, один из женихов догадывается в нужный момент ввести камень. «Exillo tempore vagina inno cens semper fuib» (Dorsey, Kroeber 260). Это — довольно распространенный мотив. Очень интересный и важный случай из гиляцкого фольклора приводит Штернберг (Штернберг 1908, 159 и ел.). Здесь шесть человек айну поехали бить тюленя и заблудились. Они приезжают «на ту сторону». Там на помосте сидят шесть женщин и чистят рыбу. Женщины зазывают гостей к себе в юрту и устраивают богатый пир. «На нары забрались, легли, уснули. Спустя некоторое время один из них встал, спустился, вот к женщине на постельке лег, вот пошептались, вот на нее забрался, «ой, ой, ой!» И умер>. То же происходит со вторым. «Их хозяин встал, вышел, на берег спустился, круглый камень взял, понес, в юрту принес, на нару забрался. Полежав, встал, к женщине, лежавшей на левой наре, на конце, примыкающем к средней наре, к ней подошел, поднялся, на постельку ее лег, пошептался, затем скрежет раздался; он поверх ее забрался, вот камень всадил, она укусила, зубы все поломал, ничего не оставил». Дальше все идет беспрепятственно, женщина обезврежена. Штернберг, отмечая аналогичные случаи в материалах Боаса и Богораза, в примечаниях дает рационалистическое объяснение этому мотиву. По его мнению, все сводится к некоторой женской болезни. Однако такое объяснение мы должны отвергнуть. Болезней бывает много, но почему-то другие болезни не вызывают мифа, а данная болезнь его создает. Кроме того, такое объяснение не вяжется с непременной в этих случаях н внезапной смертью мужчины. Правильнее будет сказать, что в данном мотиве образно отразилось представление об опасности дефлорации женщины и что эта опасность — мифологического свойства. Она — отражение представления о могуществе женщины. Миф, сообщенный Штернбергом, интересен и другим. Мы имеем в нем нечто вроде женского государства. На таинственном берегу, куда попали айну, живут только женщины; магическое могущество женщины соответствует здесь особому строю, особой организации, где общество создается женщинами, которые и ведут всю работу и властвуют и, может быть, уничтожают всех мужчин, завлекая чужеземцев на короткую брачную жизнь — нечто вроде амазонок. В сказке царевна, к которой стремится герой, также богатырь-девка, царь-девица, воинственная дева, полновластная повелительница своего царства.
В позднейшей религии женщина-властительница превращается в богиню со смешанными чертами богини охоты и земледелия. Такие богини убивают своих возлюбленных в первую же ночь. Это прослеживается в малоазиатских и античных культах, но здесь убийство иногда превращается в кастрацию, служа этиологической легендой для объяснения кастрации жрецов. «Без сомнения, — говорит Ган, — в древнейшем мифе Афродита сама в образе вепря убивала своего возлюбленного, или умерщвляла его путем кастрации, как малоазиатская мать богов своего Аттиса… Мы имеем знаменательное указание, что Иштарь убивала всех своих возлюбленных так же, как Артемида поступила с Актеоном, как Изида убила своего возлюбленного Манероса» (Hahn 1896, 52).
Эти материалы показывают, как долго держится представление об опасности первого сочетания. Могущественная женщина здесь уже богиня, но опасность сочетания с ней все та же.
Итак, первое сочетание с женщиной опасно для мужчин. Есть некоторые данные, позволяющие предполагать, что некогда ритуальная дефлорация производилась как особый обряд во время посвящения девушек. В этнографической литературе об этом очень мало данных, но тем не менее такое положение возможно. Такую мысль высказывает Рейтценштейн. Он говорит: «Более или менее ясно во многих подобных празднествах на передний план выступает определенное лицо, играющее при этом главную роль. Мы должны видеть в нем отголоски колдуна, который первоначально совершал эти обряды. Оно носило определенные маски, которые в большинстве случаев очень ясно показывают в нем земного представителя лесного духа» (Reitzenstein 1909, 682). По Рейтценштейну, превращение девушки в женщину совершается именно во время этих обрядов. «Для посвятительных празднеств надо считать основной чертой то, что девушки превращаются в женщин не путем брака или полового общения, а именно путем церемоний посвящения (Reifezeremonien), которые имеют целью оплодотворения женщины, в то время как общение имело место уже задолго до этого». Если рождается ребенок до посвящения, то ребенка убивают, «так как такой ребенок не считается человеком, т. е. предполагают, что он не рожден предками рода».
Эта теория, хотя и недостаточно подкрепленная этнографическими данными, все же позволяет, хотя бы гипотетически, объяснить имеющуюся в сказке ситуацию, т. е. ответить на вопрос, почему в брачную ночь сперва с невестой ложится помощник, а потом уже сам герой. Связанные с этим представления, по-видимому, некогда имели очень глубокие корни и широкое распространение. Они отражены не только в сказке. «В Черногории в первую ночь после венчания рядом с невестой спит дружка (Brautfuhrer) якобы «по-хорошему. В Боснии каждый мужской гость на свадьбе имеет обыкновение прижимать невесту к стенке, символически изображая этим супружеские объятия» (Buschan V–VI).
Если теория Рейтценштейна верна, то можно предположить, что два события, именно ритуальная дефлорация до брака, производимая «божеством», и брачная ночь с мужем, некогда разъединенные во времени, позднее были соединены в один момент. Дефлорация совершается уже не до свадьбы, а после свадьбы. Тем самым лицо, совершавшее этот акт, должно фигурировать сразу после брака, т. е. в первую ночь. Человеческая брачная ночь слилась с тотемической дефлорацией. Дефлорацию совершает «лесной дух», т. е. в сказке — помощник героя, и из его рук герой получает невесту.
В свете теории Рейтценштейна можно и похищение змеем царевны истолковать как похищение ее с целью тотемической дефлорации. Ее сожительство со змеем или Кощеем, пребывание змея в потаенном чулане и т. д. в свете этой теории получают некоторое возможное разрешение. Убийство Кощея или змея должно быть с этой точки зрения признано более поздним и сходным с сжиганием яги. Новый общественный строй, новые формы брака заставляют видеть в маске, совершающей дефлорацию, вовсе не благодетеля, а насильника; он убивается. Характерно, что в тех случаях, когда к невесте летает змей, в брачную ночь в спальной происходит бой со змеем. «»Не спи, царевич, первую ночь с женой — худо будет! лучше пусти меня на свое место!» — царевич согласился… Наступила полночь; вдруг зашумели ветры — прилетает двенадцатиголовый змей. Булат-молодец начал с ним сражаться, срубил все двенадцать голов и выкинул в окно» (Аф. 158, вар.). Таким образом и здесь мы видим двоякую линию. С одной стороны, дефлорация помощником (сказкой всегда уже завуалированная) испытывается как благо, с другой стороны, с насильником ведут борьбу и уничтожают его.
Теория Рейтценштейна позволила дать ему блестящее разрешение проблемы меча между супругами. В русской сказке это довольно редкий мотив (Он. зав. 162), но в мировом фольклоре мотив этот довольно распространен. Рейтценштейн показывает, как в брачную ночь между супругами клалось деревянное резное изображение тотемного характера. Дух предка якобы и совершал зачатие, в то время, как жених в первую ночь от сношений воздерживался. Впоследствии этот «оплодотворяющий инструмент превратился в разъединяющий», превратился в меч между мужчиной и женщиной. Может быть это дает возможность нового толкования практикующегося до сих пор воздержания в первую ночь. Кагаров толкует его, как прием апотропеический (Кагаров 167). Возможно, что такое воздержание ведет свое начало от представления, что в эту ночь женщина оплодотворяется тотемным предком. Отсюда же идет право первой ночи. Это право от магически более сильного впоследствии переходит к социально более сильному и становится средством узурпации супружеских прав.
Но все это не объясняет еще одной детали в картине брачной ночи: не объяснено еще истязание невесты.
Характерно, что в тех стадиально ранних случаях, когда женщина представлена с зубами в промежности, мы не встретили мотива ее истязания. Эти зубы — символ, образное выражение ее могущества, превосходства над мужчиной. Вырывание зубов и истязание есть явление одного порядка: этим женщина лишается силы.

 Отныне царевна покорна и слушается мужа. В этом все дело. Старое могущество женщины давно сломано господством мужчины. Но есть еще одна область, где мужчина все еще боится женщины, сильной и властной своей способностью производить потомство. Власть женщины основывается и исторически на сексуальном начале. Этой сексуальностью она и сильна, и опасна. Выражено ли это образом зубов, или наложением руки, или удушением — это не так существенно. Страх брачной ночи есть страх перед еще не сломленной властью царь-девицы. Этой власти ее лишают, лишают силой посвящения, через которое проходит только мужчина. Отныне женщина порабощена, она уступила мужчине всю власть, она отступила от последней цитадели, где, как полагали, она еще может проявить свое таинственное могущество. Отныне безраздельно властвует мужчина.

20. Предварительные выводы

   Упомянутые здесь задачи не исчерпывают материала. Здесь не исчерпать задач, имеющихся в репертуаре русской сказки. Речь может идти только о том, чтобы наметить категории этих задач, чтобы вскрыть, нет ли в пестроте и разнообразии некоторого единства, некоторой системы, найти направление, в котором можно произвести исторические разыскания.
Что же получилось? Какие выводы можно сделать из рассмотрения задач и тех условий, в которых они задаются?
Во-первых, оказалось, что самые разнообразные задачи действительно не представляют собой гетерономного, разнородного материала. Они показывают тесную связь между собой. Они представляют собой одно явление. Общее положение можно формулировать так: раньше, чем получить руку царевны, герой подвергается различным испытаниям, которые он может выполнить только тогда, если он прошел весь путь, канонический для героя, т. е. если он имеет волшебного помощника и обладает магическими средствами и силами. По содержанию своему задачи, при всем их разнообразии, также обнаруживают некоторое единство. Герой в различных формах доказывает, что он или побывал в ином мире (задачи на поиски, на отправку в ад и т. д,), или обладает природой мертвеца. Он может сделаться невидимым (испытание прятками), он может нескончаемо есть, не имеет индивидуального облика и т. д. Побывка в том мире важна не просто как путешествие, она важна по своим результатам. Результаты эти двоякие. С одной стороны, эти результаты связаны с религией родового строя, с другой стороны — с брачными или предбрачными обычаями. Герой — не простой человек. Разрешением трудных задач он показывает, что он управляет солнцем, громом, холодом и жарой, что он может создать урожай. Это — мифическая традиция, отражающая рассказ о тотемных предках, создавших или устроивших мир. Этот предок принес людям первые плоды земные, научил людей всем искусствам и уменьям, он научил их пляскам, учредил человеческие обычаи, дал им их социальное устройство. Это — линия мифического предания.
С другой же стороны, подобные мифы отражают и конкретную бытовую или обрядовую реальность. Каждый род имеет своего магического помощника, свои амулеты и пляски и рассказы. Исследователь видит в них их общую закономерность. Для собственника амулета, для обученного известным пляскам, эти амулеты, эти пляски — нечто отличное от амулетов или плясок других. Анализ трудных задач неотделим от анализа помощника и всей той обстановки, в которой он приобретается. Уже выше, в лице яги, мы видели тещу героя, мать или тетку или сестру его жены. В этой связи особую важность приобретает описание свадебной церемонии у квакиутл, сделанное Боасом и приведенное нами выше. Оказывается, что за посвящение юноши платил не его отец, а отец его невесты. Это означает, что жених посвящается в тайны не своего рода или племени, а в тайны рода своей жены. Что помощник передавался по наследству, мы видели при рассмотрении яги. Материалы приводят к тому, что герой получал помощника или амулет, специфический для рода его жены и отличный от всех других амулетов-помощников. Если сказка показывает, что герой испытывается со стороны владения им помощником, то этнографические материалы показывают, что жених испытывается в овладении тайнами, специфическими для того родового объединения, в которое он будет принят через брак. Отец невесты, платившей за посвящение, имел право на предварительное испытание женила, и перед браком разыгрывалась церемония, мимически повторявшая посвящение, при которой жених показывал, что им пройден весь полагающийся искус.

III. Воцарение героя

21. Фрэзер о смене царей

   »Трудные задачи» предшествуют не только браку, но и воцарению героя. Ниже мы увидим, что воцарение сопровождается умерщвлением старого царя. Между задачами, умерщвлением царя и воцарением героя имеется какая-то связь.

Трудно проследить конкретно исторические корни задач в отдельности. Наоборот, наследование власти, переход ее от одного лица к другому, есть вполне историческое, ничуть не сказочное явление, форма этого перехода на протяжении истории менялась. Одна из этих форм исследована Фразером и сформулирована им следующим образом: «у некоторых арийских народов на определенной стадии общественного развития, по-видимому, было обычным явлением видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах и в каждом последующем поколении отдавать царство мужчине из другой семьи, нередко из другой страны. В народных сказках этих народов варьируется сюжет о человеке, пришедшем в чужую страну, который завоевывает руку царской дочери, а с ней половину или все царство. Не исключено, что это отголосок реально существовавшего обычая» (Фрэзер 153). Предположение Фрэзера не только подтверждается анализом сказки — оно может быть распространено гораздо шире, чем это знает Фрэзер, специально не изучавший сказку. Как показал сам Фрэзер, старый царь обычно убивался новым. Именно такое положение сохранила и сказка. До сих пор вполне можно согласиться с Фрэзером. Фрэзер даже ставит явление наследования по женской линии (через дочь царя) в связь со стадиальностью общественного развития. Но Фрэзер — ученый буржуазный, и даже там, где нащупывается правильный путь, Фрэзер все же не может выйти за рамки мышления и убеждений своего класса.
Теория смены царей лежит в основе «золотой ветви». Но Фрэзер, сам того, вероятно, не замечая, все свое внимание уделил сменяемому царю. Герой, свергнувший старого царя, остался вне поля зрения автора, и это обстоятельство оказалось роковым для всего построения. Для Фрэзера он «какой-нибудь соперник», «любой сильный человек» и т. д. (Фрэзер 1928, II, 111; I, 22). Возможно, что сказка здесь лучше сохранила некогда бывшее положение, и что не «любой сильный человек» мог стать царем. Фрэзер мало говорит также о регламентации этой смены. Конечно, не любой человек в любой момент мог прийти, убить царя и занять его место. Единственная норма, которой он касается, это — периодичность этой смены. Цари сменялись через 5-10-12 лет. (Есть и другие сроки). Царь мог сменяться также, когда он заболевал. Причина насильственной замены старого царя новым кроется в том, что царь, который был одновременно жрецом, магом, от которого зависело благополучие полей и стад, при наступлении старости или незадолго до нее, как полагали, начинал терять свою магическую потенцию, что грозило бедствием всему народу. Поэтому он заменялся более сильным преемником.
Нам кажется, что фольклорный материал дает право на утверждение, что этот преемник должен был дать доказательство своей магической силы, и что здесь также кроются корни «трудных задач».

22. Престолонаследие в сказке

   Какое царство наследует царевич? Он почти никогда не наследует царства своего отца. Он приходит в чужую землю, женится там на царевне, решив трудные задачи, и остается там царствовать. Если это рассказывается в странах, где власть издавна переходила от отца к сыну, а не от тестя к зятю, то это значит, что сказка сохранила здесь более древнее положение. Но, конечно, нас не должно удивлять, что положение, существовавшее в европейских монархиях, также должно было отразиться в сказке. Добыв царевну, герой иногда возвращается домой и перенимает царство от своего отца. Это — дань более поздним формам престолонаследия.
История воцарения героя иногда начинается с первых слов сказки. Царь объявляет всенародный клич, что он отдаст свою дочь и полцарства тому, кто решит ту или иную задачу. Сказка никогда не говорит о том, что заставляет царя так поступать. Из фрэзеровских материалов видно, что смена царей наступала периодически. Можно предположить, что и сказочному царю просто настал срок. Тогда клич вроде «Пришла от царя бумага: кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну» и т. п. представляет собой момент отречения от престола. Мы видим, таким образом, что момент отречения от престола связан с задаванием задачи. Из фрэзеровских материалов видно, что одной из причин низвержения царя была его начинающаяся магическая импотенция (иногда связанная с началом падения половой потенции). Русская сказка этого не сохранила. Для нее царь — только управитель народа, но не управитель природы. Но есть долганский миф, где это положение высказано совершенно ясно. Здесь царь сидит в темноте, «солнца не знал, луны тоже не знал» (см. гл. II, § 1). Он создает благополучие людей: «Дети рождаться не прекращали, люди, умирая, не кончались». Но вот у него рождается дочь и достигает брачного возраста. «Дичь перелетать перестала, рыба пропадать, уменьшаться стала. Трава же их расти перестала» и т. д. Что это значит? Очевидно, брачный возраст детей, создание нового поколения показывает, что старому поколению пора уйти, уступить место новому. Царь уже не в состоянии управлять природой. В дальнейшем этого царя упрекают, что «по его грехам скрылось солнце». Этот царь задает трудную задачу: прорвать небо и повернуть солнце. Совершившему это он обещает свою дочь и полцарства (Долганский фольклор). Здесь первоначальная причина отстранения царя, установленная Фрэзером как историческое явление, а именно потеря магической силы, сохранена очень ясно. Трудная задача, женитьба и достижение власти составляют неразрывный комплекс. Этот случай показывает с особой ясностью, что наличие взрослой дочери и появление жениха представляют собой для старого царя смертельную опасность. Тесть и зять здесь исконные враги. Если власть передавалась через зятя, то царь должен был обладать взрослой дочерью; вступление ее в брачный возраст, появление у нее жениха и есть момент отдачи царства вместе с дочерью.
Мы понимаем теперь, почему задачи носят двойственный характер. Они должны привлечь жениха, потому что этого требует общественное мнение, но они же должны отпугнуть жениха, потому что исполнение их повлечет за собой смерть старого царя. Положение царевны также двойственное. Как дочь, она будет ненавидеть жениха, который принесет смерть ее отцу. Как передатчица престола, она должна выполнить свой гражданский долг и идти вместе с женихом против отца. Она или стремится убить жениха или она стремится убить отца. И то и другое она в разных сказках собственноручно выполняет.
Приведенный случай из долганского фольклора — не единственный, но очень полный и ясный. Следы магического превосходства юноши над стариком есть и в русской сказке. «Он такой хитрый, отдадим дочь за него» (Худ. 94). Это бессилие царя мы увидим еще ниже, когда рассмотрим задачу искупаться в молоке.

23. Старость

   Такое бессилие есть результат старости. Именно возраст, болезнь, немощи служили стимулом для замены царя. Таких случаев у Фрэзера приведено довольно много, «…в городе Гатри правит местный царек, которого влиятельные лица убирают следующим образом. Когда им кажется, что царек уже достаточно долго просидел на троне, они объявляют, что «правитель болен». Смысл этой формулы был известен всем: царька собираются убить» (Фрэзер 258). Эта старость в сказке фигурирует как в начале ее, так и в конце. «Один царь очень устарел и глазами обнищал», он, например, хочет стать на 30 лет моложе, посылает сыновей «разыскать свою молодость», он «стал стариться» и пр. (Аф. 171). Таково начало сказки. Конец — воцарение героя. Чаще старость, как причина смены власти, фигурирует в конце. «Ну, Ваня, я стал стар, от всего теперя отказываюсь. Вот тебе все царство, ты хочешь, так хорошо живи, цари, я все тебе здаваю» (Никифоров 1936, 209). «Как царь уже был в престарелых летах, то и возложил венец свой на голову Ивана крестьянского сына» (Аф. 571).
Заметим, что во всех этих случаях власть передается не «любому сильному человеку», а зятю, разрешившему «трудную задачу» и тем доказавшему свою силу.

24. Оракулы

   Наряду с истечением срока, с наступлением старости и падением силы царя есть еще одна причина, вызывающая иногда замену старого царя новым. Эта причина — оракулы. Что оракулы здесь явление вторичное, это совершенно очевидно. Воля людей выражена устами богов, вложена в их уста. «Эфиопских царей в Мероэ почитали за ботов; однако, когда жрецы этого хотели, они отправляли к царю посла и повелевали ему умереть, ссылаясь при этом на аракула или предсказание, полученное от богов» (Фрезер 1928, II, 110). Формулировка «когда жрецы этого хотели» вызывает некоторое недоумение. Они, очевидно, почему-нибудь должны были этого хотеть, вероятно, опять-таки — потому, что истекал срок или царь не удовлетворял. Мы не можем здесь входить по существу в изучение оракулов и той огромной роли, которую они играют в религии и в мифах. Мы можем коснуться здесь только одной стороны этого явления.
Сказка, как и историческая действительность, знает два способа передачи престола. Первый — от царя к зятю через его дочь. Передатчица престола — царевна. Это — конфликтная ситуация, ведущая к убийству владетеля престола и женитьбе на его дочери — передатчице престола. Второй способ: престол передается от отца к сыну без всякого конфликта. Первая форма есть ранняя, вторая — более поздняя. С появлением второй формы конфликт исчезает из действительности, но не исчезает из мифа, не исчезает из сознания людей: идеология не всегда сразу регистрирует происшедшие изменения. Если старый конфликт перенести на новые отношения, то получается случай, который имеется в «Эдипе» и также сохранен сказкой. Наследник не зять, а сын. При сохранении конфликта и переноса его на новые отношения он, наследник, убивает владетеля престола, сын убивает отца. Далее: при старом порядке передатчицей престола является дочь царя, при новом, при бездетности царя, или избирается новый царь, или передатчицей будет вдова царя. Сохраняя женитьбу на передатчице престола и перенося ее на новые условия, миф создает сюжет женитьбы на вдове царя — матери наследника. Сын женится на матери. Но так как такой случай противоречит общественной морали вводится невольность этого поступка. Сохраняется и старый порядок, по которому наследник есть пришелец. Чтобы сохранить его пришельцем, его надо разлучить с отцом. Тут-то и вступает в силу оракул. Здесь кстати необходимо указать, что сохраняется и трудная задача: Эдип разрешает загадку сфинкса. Но из демонстрации магической силы эта задача превратилась в освобождение народа от бедствия. Этим, а не магической силой, определяется право на престол. При переходе власти от тестя к зятю гибель старого царя была предустановленным явлением и не требовала никаких оракулов. Но при переходе от отца к сыну гибель царя (отца) от наследника (сына) становится чем-то неестественным или нечестивым. Она дополнительно мотивируется волей богов и злой судьбой. Это видно и потому, что эти оракулы чаще даются о племянниках и сыновьях, чем о зятьях. Деду Персея было предсказано, что он потеряет престол от руки внука, Лайю — что он погибнет от сына, Пелию — что он отдаст царство герою с одной сандалией. В этом герое он узнает своего племянника, т. е. представителя своего рода.
Эти более поздние случаи слабо отражены сказкой. Сказка сохраняет более архаическое положение: герой убивает своего тестя, женится и перенимает царство без всякого оракула. Только там, где убивается или унижается отец, имеется этот оракул. Если же пророчество касается не отца — сына, а зятя — тестя, то сказка содержит черты позднего происхождения. Такова сказка о Марке Богатом. Она носит характер не столько сказки, сколько легенды. В одной из версий этой сказки говорится: «Он заместит хозяина в этом имении» (См. 242), но для фольклориста это означает: «он заместит царя в этом царстве». В немецком фольклоре эта сказка рассказывается не о купце, а о царе. «Жила раз бедная женщина, и она родила сына. А так как он родился в рубашечке, то ему предсказали, что он на 14-м году женится на дочери короля» (Гримм 23). Король всячески пытается извести героя. Эти случаи иллюстрируют наблюдение, что гибель царя от заместителя известна заранее, и что в сказке, как в исторической действительности, это положение выражалось устами оракулов, причем оракул появился тогда, когда необходимость такой формы замены царя в сознании людей уже стала колебаться.

25. Умерщвление царя в сказке

   Однако действительно ли старый царь в сказке погибает и уступает свое царство зятю? На первый взгляд кажется, что это не совсем так. Конфликт улаживается мирно. Царь отдает зятю полцарства, и оба продолжают царствовать — никакого убийства здесь нет. Или, женившись на дочери царя, герой мирно ждет смерти тестя и вступает на престол только после смерти царя. Или он продолжает жить при царе своего рода приживальщиком. Есть и другие виды обхода и смягчения этого конфликта. Но все эти случаи не могут скрыть от нас исконного положения вещей. Во-первых, — герой получает все царство, во-вторых, старый царь при этом умерщвляется.
Что герой получает все царство, а не половину — этот случай в сказке весьма обычен, наличие его не нуждается ни в каких доказательствах. Вот несколько случаев: «И отдал за Ивана-дурацка свою дочь, и отдал ему все царство свое» (См. 221). «А ему отдал все царство свое» (Худ. 1). «Хто его достанет, дак тому и все государство отдаст» (3В 114). «Отдал ему все царство» (Аф. 185) и т. д. Эти случаи сохраняют исконную и исторически засвидетельствованную форму, тогда как «полцарства» есть более поздняя сказочная замена.
То же можно сказать относительно умерщвления царя. Сказка пытается скрыть это обстоятельство или смягчить его, но это не вполне удается. Как в сказке убивается царь? Царь иногда убивается при помощи добытых волшебных предметов. Магическое оружие героя здесь служит причиной смерти царя. Для этого могут служить даже гусли-самогуды. «Дурак заложил свои уши цветком, пришел к королю и заставил играть гусли-самогуды. Только заиграли гусли, как и сам король и его бояре и стража придворная — все заснули; дурак снял со стены булатный меч и убил короля» (Аф. 216, вар.). «»Эй, дубинка, бей, колоти!» Дубинка бросилась, раз-другой ударила и убила злого короля до смерти. А дурак сделался королем и царствовал долго и милостиво» (216). Что король здесь выведен злым — это не меняет дела. В варианте этой сказки вдруг появляется Волк-самоглот и пожирает царя. Этот волк — помощник героя, функциональный эквивалент волшебных предметов: дубинки, дудочки и т. д. «Дурак сделался царем и жил вместе со своей прекрасной царицей и волком долго и счастливо». Особенно интересный случай мы имеем в сказке № 212 у Афанасьева. Здесь старый царь гибнет от неприятельской армии: «Король видит, что его армия бежит, бросился было сам войско останавливать, да куда! Не прошло и полчаса, как его самого убили. Когда кончилось сражение, собрался народ и начал стрельца просить, чтобы взял в свои руки все государство. Он на то согласился и сделался королем, а жена его королевою». Случай этот интересен тем, что умерщвление царя путем предания его неприятелю действительно встречается. Это — одна из форм умерщвления царя. Такая форма явилась поздно и уже представляет собой переход ко всякого рода компромиссам. Такой обычай практиковался в Центральной Анголе, где царь носит титул Матиамво. Португальская экспедиция узнала следующее: «Наши Матиамво… обычно либо погибали на войне, либо умирали насильственной смертью. Нынешнему Матиамво предстоит умереть от руки палача, ибо он уже выпросил себе достаточно долгую жизнь. После вынесения Матиамво смертного приговора, мы обычно приглашаем его принять участие в войне с врагами, и по такому случаю сопровождаем вместе с семьей на войну. Если он остается цел и невредим, мы вновь вступаем в войну и сражаемся три или четыре дня подряд. После этого мы неожиданно оставляем Матиамво с семьей на произвол судьбы» (259). Царь в этих случаях кончает с собой вместе с семьей. Если здесь и нет прямой зависимости между сказкой и действительностью, то этот случай показывает, как обычай (или мотив), вступивший в противоречие с нарождающимся новым явлением, видоизменяется совершенно одинаково. И сказка и история заставляют погибнуть царя на войне, причем такая форма идет на смену некогда имевшегося жестокого убийства путем удушения и т. д.
Но такие смягченные компромиссные формы не обязательны. Можно найти случаи, когда старый царь убивается непосредственно. «Отец говорит: «Ну, срубай мне голову тепере». Отвечает солдатик: «Не могу я тебе голову срубить». Царская дочь берет шашку и говорит: «Царско слово никогда не меняется». Срубила ему голову»" (3В 105). «Вот она взяла соблю и срубила голову самому цярю и взяла этово пастушка за ушка и поцеловала ево в уста. «Пусть ты мой муж, а я твоя жона» (См. 30) и др.

26. Ложный герой

   Таким образом, мы видим, что гибель старого царя вовсе не представляет собой исключения. Однако этот случай все же противоречит установившемуся наследованию от отца к сыну, и этим можно объяснить попытки-обхода этой гибели. С другой стороны, сказка знает еще один прием обойти эту ситуацию, не соответствующую исторически установившейся действительности времени самого сказочника. Незадолго до воцарения героя, к самому концу сказки, вводится новый и неожиданный персонаж: это какой-нибудь генерал или водовоз, который во время боя со змеем сидит за кустом, а потом всю победу приписывает себе. Ни историческая действительность, ни область обрядов, верований и мифов не дают этого образа. Мы должны его считать чисто сказочным образом, возникшим на почве самой сказки. Нам кажется, что этот образ есть своего рода «козел отпущения» и что он создался вообще по тем же принципам, по каким создаются подобные заместительные персонажи и в области обрядов и в области фольклора. Его функция — взять на себя гибель, наказание, убийство, которые первоначально назначались самому царю. Комплекс воцарения, брака и чьей-то гибели, умерщвления кого-то, здесь сохраняется с перенесением умерщвления с одного персонажа на другой, введенный ad hoc.

27. Веревочный мост

   Гибель старого царя иногда происходит и иначе.
Ему предлагают перейти по веревке или жердочке через яму. Он сваливается. Этот случай обычно связан с тем, что герой привозит красавицу. Царь хочет на ней жениться, но герой не согласен. Он говорит: «»У меня приготовлена яма глубокая, через яму лежит жердочка; кто по жердочке пройдет, тот за себя и царицу возьмет. — «Ладно, Ванюша! Ступай ты наперед!»". Герой проходит по жердочке благополучно, а старый царь сваливается в яму (Аф. 137). Здесь необходимо рассмотреть мотив тонкого моста как таковой и его применение в данном случае. Происхождение этого мотива не представляет собой никакой загадки. Огромное количество материалов показывает, что этот мотив идет от представления, что царство мертвых отделено от царства живых тонким, иногда волосяным, мостом, через который переходят умершие или души умерших. Особенно много материала по этому «адскому мосту» собрано Шефтеловицем (Schefteloviz). У индейцев племени инка умершие уходят в «страну немых». Они должны перейти через реку по волосяному мосту. Им при этом помогает собака (Knckeberg 286). В Северной Америке есть представление о мосте, покоящемся на голове буйвола. Как только кто-нибудь вступает на этот мост, буйвол опускает голову (Kroeber 1907, 85). Интересно, что мотив моста почти всегда так или иначе содержит животное. Тонкий, как лезвие, мост, ведущий через пропасть в страну мертвых, имеется и у эскимосов (Nansen 221). Эти представления очень распространены (Штернберг 1936, 325). Очень ярок этот образ в парсизме. «На 4-й день после смерти душа при восходе солнца доходит до места суда у моста Тшинват. До перехода злые духи предъявляют свои обвинения. На верных весах взвешиваются добрые и злые дела. Теперь душа должна перейти через опасный мост… Праведная душа может радостно перейти, ведомая прекрасной девушкой, воплощением ее добрых дел, и сопровождаемая добрыми собаками, охраняющими мост. Потом душа попадает в рай и, наконец, к золотому престолу Ахурамазды… Злые же души не находят помощников. Они спотыкаются на тонком как волос мосту и низвергаются в пропасть. Злой демон их схватывает и уносит в место тьмы» (Achelis 17).
И сказочный мост есть отражение все тех же представлений. Он тонкий, волосяной, скользкий, под ним пропасть.
Но как это представление связано с убийством царя? Нам кажется, что приведенные материалы позволяют сделать следующее заключение: переход через тонкий мост происходит после смерти. Во-вторых, низвергаются не имеющие помощников, в начале животного характера, позже — в форме воплощения добрых дел. То что в религиозных представлениях есть следствие смерти, в сказке показано как причина смерти. Можно думать, что царь убивался и, по-видимому, предполагалось, что он, как лишенный магической силы (за это он и убивался), не сможет перейти через мост и проваливается в пропасть.
Сказка переносит этот момент в пределы жизни и делает из следствия смерти причину смерти. Такой перенос художественно весьма оправдан, ибо он содержит осуждение старого царя, показывает его слабость, неловкость — отголосок его магической слабости.

28. Кипящее молоко

   Кроме испытания мостом сказка знает еще одно испытание старого царя, приводящее его к смерти. Это — испытание кипящим молоком. «Мы еще не можем венчаться: ты стар, я — молода; я знаю средство сделать тебя молодым: поставь на дворе два котла — один с козлиным молоком, другой — с водой; чтобы к вечеру все было готово». Иван выкупался и стал таким молодцом, что и нельзя и сказать, а царь тот в котлах и сварился» (См. 321).
Этот мотив представляется менее ясным, чем мотив висячего моста. Во-первых, есть глухие указания, что убиваемый царь перед умерщвлением подвергался обрядовому купанию. Так, в провинции Квилакар (Южная Индия) царь-жрец царствует 12 лет. После этого устраивается праздник. «Для царька воздвигается деревянный помост, задрапированный шелковой тканью. В день торжества под звуки музыки он в сопровождении пышной процессии отправляется к водоему, чтобы совершить омовение» (Фрэзер 262). После этого царь на эстраде совершает самоубийство, отрезая себе нос, уши, губы и мягкие части тела; их он бросает в толпу. Он как бы сам себя приносит в жертву. Затем царь перерезает себе горло. Однако возможно, что здесь мы имеем местный обычай, и что купанье здесь более или менее случайно. С другой стороны, мы имеем материалы, что купанию (и именно двум купаниям, как в сказке) подвергалась душа умершего в преисподней. Так, например, по представлениям индейцев катиос, бог преисподней имел два ведра: одно с кипящей водой, другое — с холодной. Когда «черная душа» (т. е. грешная душа), прошедши два купанья, становилась белой, она могла войти на небо; если нет, она обрекалась на долголетнюю тяжелую работу (Schilling).
Подобные материалы приводят нас к тому же кругу представлений, что и тонкий мост. Однако между этим показанием и сказкой есть одна разница: здесь мы имеем воду, в сказке это обычно молоко. Молоко это в приведенном случае козье, иногда — кобылье, иногда происхождение молока не упомянуто. Прохождение сквозь это молоко дает красоту. Герой выходит красавцем. Но таким же красавцем он выходит, пролезая сквозь уши коня. Мы здесь имеем представление об омолаживающем или очистительном купании, но вместе с тем видим связь этого купания с прохождением сквозь животное. Если в русской сказке герой проходит сквозь уши коня, то в грузинской требуется выкупаться в молоке от коней, живущих на дне моря (Тихая-Церетели 145). В грузинской же сказке старый король варится в котле, а когда в молоко опускается герой, конь из уха берет снег и подсыпает его в молоко, остужая его таким способом. Мы, таким образом, вынуждены заключить, что трансфигурация, апофеоз героя — основа этого мотива. Мотив гибели старого царя присоединен к нему искусственно. Что прибывший в царство мертвых переживает преображение — это известно, и отражение этого представления мы имеем и здесь.

29. Заключения

   Какие же из всего изложенного можно сделать выводы? Нельзя сказать, чтобы все уже было совершенно ясно в деталях. Но одно ясно во всяком случае: борьба за престол между героем и старым царем есть явление вполне историческое. Сказка здесь отражает переход власти от тестя к зятю через женщину, через дочь. Сказка показывает еще другое: раньше, чем получить руку царевны и вместе с ней и престол, зять подвергается испытанию относительно пройденного им искуса. Это испытание носит предбрачный характер и вместе с тем должно показать способность героя управлять природой. Сказка сохранила также следы перехода к новому порядку; новые порядки влияют на старые формы, и тогда получаются явления, вроде воцарения Эдипа, или сказка приноравливает новые порядки к старым, улаживая создавшийся конфликт мирно, путем представления герою полцарства и т. д. Такие явления со стороны содержания сами по себе не историчны, но они объяснимы только исторически в результате смены одного социального устройства другим и возникающих отсюда несоответствий и противоречий.

IV. Магическое бегство

30. Бегство в сказке

   Браком и воцарением героя сказка кончается.
Но наш обзор был бы неполон, если бы мы не рассмотрели еще одного мотива, не имеющего в сказке своего определенного места; это мотив, получивший название магического бегства.
Бегство не имеет своего определенного места относительно тех мотивов, за которыми оно следует. Но оно обычно стоит в конце сказки, иногда даже после брака. Сказка может кончиться после побывки у яги или другого дарителя, после добычи искомого предмета, после змееборства, после женитьбы и т. д. Бегство и погоня могут следовать после каждого из этих этапов, причем имеется тенденция (но не закон) придавать бегству и погоне определенные формы в зависимости от того этапа, на котором бегство происходит. Так, герой может бежать после побывки у яги. В этих случаях он чаще всего спасается, бросая позади себя гребешок — лес, камень — гору, полотенце — реку. Или он спасается на дерево, перепрыгивает с одного на другое, а яга грызет ствол. Девушка иногда находит защиту у печки, яблони, речки, которые ее прячут. Если девушка бежит от лесных разбойников, она прячется у встречного возницы в возу с сеном или с горшками или с кожами. Мальчик спасается от преследований колдуна, последовательно превращаясь в окуня, птицу, зерно, колечко и т. д. Колдун соответственно превращается в щуку, ястреба, петуха и т. д. Увезенная царевна превращается также в рыбу, лебедя, звезду: ее ловят искусники. После боя со змеем героя иногда преследует змеиха: она и ее дочери превращаются в заманчивые колодцы, постели, яблони, сама змеиха гонится за ним и хочет его проглотить. После побывки у царь-девицы, похитив молодильные яблоки, герой летит на коне, а царевна летит вслед за ним. Но яга обменивает ему коня, и он благополучно улетает. На коне же догоняет героя Кощей. Женившись на дочери Водяного, герой и его суженая спасаются, превращаясь в церковь и попа, колодец и ковшик и т. д. Наконец, герой иногда спасается на корабле, а догоняющий с неба поражает его огнем, или наоборот, герой зажигает порох и опаляет преследователю крылья, отчего тот падает.

Мы перечислили десять видов погони и спасения. Аарне, специально изучавший бегство, принимает в расчет только две формы его, а Иохельсон в своей работе о бегстве вообще не дифференцирует форм бегства и погони (Ааrne 1930, № 92; Иохельсон).
Проблема здесь двоякая: первая проблема — происхождение мотива бегства как такового, вторая — многообразие его форм. Мы здесь не можем специально изучать все разновидности бегства. Мы изучим только те формы, которые бросают некоторый свет на проблему бегства вообще.

31. Бегство с бросанием гребешка и пр.

   В этих случаях дети часто (но далеко не всегда) бегут от яги. Они бросают позади себя кремень или камушек — он превращается в гору. Они бросают гребешок и полотенце. Эти волшебные предметы похищены героем у самой же яги, или, если бегущие спасаются на лошади, они берутся из уха лошади (Аф. 201, вар.). Из уха вынимается щепочка — лес, скляночка — река.
Мы не будем приводить вариантов и разновидностей. Они приведены в большом количестве в работах Аарне и Иохедьсона. Сколько бы мы ни сопоставляли вариантов, их количество не разрешает проблемы. Отметим только, что эта форма встречается не только по отношению к яге. Так бегут и от царя-медведя (Аф. 201), и в сказке о Финисте (ЗП 67), и от Елены Прекрасной (Аф. 176) и т. д. Мы должны ее понять из ее отношения к целому сказки и из некоторых исторических параллелей.
Рассмотрим сперва некоторые параллели. Американские параллели показывают следующие черты: герой часто похищает не тот предмет, который дает спасение от погони (как у нас похищается ширинка), а огонь. Это — очень существенная разница. Огонь он приносит людям. Он — установитель огня. Но герой — не только установитель огня. Он установитель лесов, рек и гор. Он устанавливает их, бросая позади себя предметы. Это — также очень существенная разница. Предметы, бросаемые позади себя, также отличаются от предметов, бросаемых в сказке. Это — части каких-либо животных. Так, лес образуется из волос, озеро — из жидкого жира рыб, и т. д. Это объясняет нам, почему в русской сказке герой иногда берет щепочку из уха коня, и эта щепочка превращается в лес. Мы видим, таким образом, что леса, горы и реки образуются силой помощника. Как добывается помощник, мы уже знаем, мы знаем, что помощник есть носитель магических способностей героя. Еще разница: в русской сказке достаточно бросить предмет, в американских мифах в этих случаях иногда поют песнь и отбивают такт (Boas 1895, 72, 99, 187, 240, 267 etc.). Эти материалы заставляют предположить, что мотив бросания гребешка возник именно как миф об устроителе мира.

   Но не противоречит ли это всему ходу сказки, не противоречит ли это всему тому, что мы знаем о герое? Здесь никакого противоречия нет. Наоборот, вносится объяснение в некоторую несуразность сказки: герой в сказке похищает тот самый предмет, который спасает его от погони. Сопоставление показывает, что раньше здесь фигурировал другой предмет. Далее мы уже и раньше видели в герое устроителя мира. Мы видели, что он ставит на место солнце, что он ускоряет урожай и что он приносит эти способности из иного мира. Здесь мы видим выцветшие остатки того же представления. Из иного мира приносится власть над стихиями.
В американском мифе койот и лиса похищают огонь. Они бегут «из стороны в сторону, а преследователи скакали за ними туда и сюда. Вот почему река Йогум (Yoagum) извилиста». В этом случае бегущие, вместе с тем похитители огня, создают реку для людей, одновременно спасая себя. Точно так герой создает леса, горы и реки, и весь этот миф есть в исторической перспективе миф о создателе природы.
Надо сказать, что в литературе по этому предмету царит некоторая растерянность. Иохельсон, шедший чисто дескриптивным путем, признает, что разгадка этого мотива для него невозможна. Выдвигаемая здесь гипотеза пока есть только гипотеза, не больше. Иную гипотезу выдвигает Богораз: «Самое построение этого мифа соответствует теориям школы Фрейда о сродстве сновидения и мифа, ибо этот миф, с его троекратным повторением и настойчивым стремлением чудовища пробиться сквозь ограду и схватить убегающую жертву, совершенно напоминает навязчивый образ преследования, как он возникают и строится во сне» (Богораз-Тан 1926, 68). Таким образом, мы видим, что даже такие крупные ученые, как Богораз, не уходят дальше фрейдизма. Что касается теории Аарне, то о ней несколько слов будет сказано ниже. Мы должны сопоставить данную форму с другими, чтобы найти некоторое общее решение.

32. Бегство с превращениями

   Эта форма характерна главным образом для сказок типа «Морской царь и Василиса Премудрая» (Аф. 219–226). Здесь магическими способами обладает похищенная у Водяного девушка. «Оборотила она коней — колодцем, себя — ковшиком, а царевича — старым старичком». Во второй раз она «оборотила царевича — старым попом, а сама сделалась ветхой церковью», а в третий раз «оборотила коней рекою медовою, берегами кисельными, царевича — селезнем, себя — серой утицей. Водяной царь бросился на кисель и сыту, ел-ел, пил-пил, — до того, что лопнул! Тут и дух испустил!» (Аф. 219).
Аарне, специально исследовавший бегство, знал только шесть случаев записи этой формы вне Европы, тогда как формы, найденные в Европе, так многочисленны, что он их не считал. Этот географический принцип Аарне мы обращаем в исторический принцип. Мифы Америки, Африки, Полинезии и Азии для нас — один из источников изучения сказки, они дают сказку на более древней ступени ее развития. Если этой формы нет в Америке, Африке и т. д., то это значит, что форма эта поздняя, что она создалась на почве самой сказки, а не на почве каких-либо первобытных отношений. Об этом говорят и стандартные предметы, в которые превращаются бегущие: колодец и ковшик, церковь и поп. Если бы мы имели эти формы в мифах доклассовых народов, то мы должны были бы показать, что церковь пришла на смену каким-то другим предметам, имевшимся ранее. Но этих материалов нет, и нам остается предположить, что мотив возник тогда, когда уже имелись и церкви, и попы, т. е. имелись уже и сказки, т. е. сравнительно очень поздно. Только озеро или река могли иметься и действительно имелись и раньше как заключительное звено бегства и погони. Его мы имеем и в предыдущей форме.
В то время как церковь, дерево и пр. служат средством обмана преследователя, вода сама служит для него препятствием, как в предыдущей форме лес, горы и вода. Таким образом, третье звено этой формы вполне соответствует третьему звену предыдущей формы. Она всецело перенята из этой более древней формы. Аарне считает, что вообще вся изучаемая здесь форма (с превращением бегущих) произошла путем видоизменения из первой. Проследив по методам финской школы обе эти разновидности и сведя каждую к их архетипу, он пишет: «Нет никаких сомнений, что одна версия преобразована из другой. По-моему, очень легко прийти к этому заключению. Не нужно ничего иного, как только сравнить распространенность этих версий друг с другом» (Ааrne 1930, 93). Итак, если одна форма встречается редко, а другая часто, то одна вытекла из другой. Это утверждение звучит наивно. Чтобы доказать это утверждение, нужно показать переходные формы на материале, нужно показать ступени перехода одной формы в другую. Между тем богатейший материал, собранный Аарне, как раз приводит к утверждению, что все случаи принадлежат или к одной разновидности, или к другой, и сам он конструирует два архетипа, а не один. Поэтому вернее будет сказать, что мы до сих пор не знаем, как возникла эта разновидность, мы можем только с некоторой долей вероятности установить, что одна возникла раньше, другая — позже и вообще поздно. Но что одна возникла из другой — этого утверждать нельзя.

33. Превращвние змеи в колодцы, яблони и т. д

   Зато более решительно можно утверждать другое. Превращается иногда не бегущий, а преследователь. После змееборства родня змеи (его теща, сестры) преследуют бегущих. Чтобы погубить их, они превращаются в те же предметы, в которые в других сказках превращаются бегущие, — в яблоню и в колодец с ковшиком. Если герои поедят яблок или выпьют воды, то их разорвет.
В этих случаях отсутствует только церковь, что вполне понятно, так как змей и змеиха сродни дьяволу и не могут превратиться в церковь. Сходство этих предметов с теми, в которые превращаются бегущие, заставляет думать, что одна форма непосредственно вышла из другой. Но которая из них древнее — сказать невозможно. Как и в предыдущем случае, третье звено этой формы погони и спасения — очень древнее. После того как не удается погоня змеих (о которых до этого эпизода в сказке никогда ничего не говорится и которые введены ad hoc), в погоню летит змеиха-мать и пытается поглотить бегущих, случай, разобранный выше.

34. Бегство и погоня с последовательными превращениями

   Мы имеем три разновидности или формы этого вида погони и спасения. В сказке о семи Симеонах (Аф. 145) роль бегущего исполняет похищенная царевна, и за ней гонится герой, вернее семь героев: «Царевна обернулась белой лебедью и полетела с корабля». Стрелец ее подстреливает, пловец ее достает, а лекарь вылечивает. Более полная форма дает ряд превращений. «Упала, ударилась о корабль, превратилась в уточку и улетела…», «Ударилась о корабль и обратилась в звездочку, а потом поднялась под небеса». Стрелец ее подстреливает, звезда падает на корабль (См. 304).
В этих случаях бегство и погоня выражены совершенно ясно. Здесь превращаются как бегущий, так и преследующий. Менее ясно характер бегства выражен в сказках, где жена царевича превращена в птицу, в уточку и пр., а затем царевич старается вернуть ей человеческий облик, а она превращается в ряд животных. Зато здесь яснее быстрота превращения из одного животного в другое. «Захватил он Марью-царевну; она обернулась скакухой, потом ящерицей и всякой гадиной, а после всего веретенечком» (Аф. 101). «Как прилетит она, ты старайся поймать ее за голову, и как поймаешь — она начнет превращаться лягушкой, жабой, змеей и прочими гадами, а после превратится в стрелу. Ты возьми эту стрелу и переломи надвое» (570).
В обоих случаях царевна, добываемая или возвращаемая, превращается в ряд животных, сопротивляясь своему возвращению или унесению из иного царства в наше.
Третий случай такого рода последовательных превращений мы имеем в сказках типа «Хитрая наука» (Аф. 249–253). Здесь ученик бежит от колдуна. Бегущий ученик превращается в коня, ерша, кольцо, зерно, ястреба. Преследующий колдун — соответственно в волка, щуку, человека, петуха. Ястреб разрывает петуха (249).
Все эти разновидности могут быть рассмотрены вместе. Но в каком направлении искать источники этого мотива? Если мы будем идти тем дескриптивным путем, которому обычно в этих случаях следуют, то мы не добьемся никаких результатов. Если же предположить, что превращение девушки в животное идет от представлений о превращении человека в животное при смерти, то мы нащупаем направление, в котором можно продвигаться дальше. Обратим внимание на то, что царевна превращается в уточку и что царевич возвращает ей человеческий облик. Утка — одно из распространенных животных, образ которого связывается со смертью. Обратное превращение в человека отражает представление о возвращении к жизни. Попробуем в этом направлении искать сравнительных материалов и посмотрим, не дадут ли они нам в руки какого-нибудь объяснения.
Возвращение из страны мертвых в страну живых сопровождается превращением в животных. «В Африке йоруба и попо верят, что хорошие люди после смерти проводят время воплощением в различных животных или, точнее, духи материализуются в животных по собственной воле» (Hambly 25). Сходные представления в Египте: «Если ему (умершему) там не нравилось более, он мог возвратиться на землю и посещать места, которые ему некогда были дороги, мог побывать на своей могиле и здесь принимать жертвоприношения. Или он мог превращаться в цаплю, в ласточку, в змею, в крокодила, в бога, принимать все виды, какие он хотел» (Wiedemann 32).
Что показывают эти материалы? Они свидетельствуют об историчности представления, что облик умершего не мыслится связанным с каким-нибудь одним животным. Умерший может превращаться в различных животных по своему собственному усмотрению. Далее мы видим, что это представление сопутствует представлению о возвращении на землю. Возвращаясь на землю, умерший превращается в различных животных. Представление это, несомненно, сравнительно позднее. Мы увидим дальше, что им особенно богата античность. Но и на более ранних ступенях общественного развития оно имеется, хотя и реже, но зато в первоначальной ясности и чистоте. Если к этому прибавляется второе лицо, лицо преследующее, то это превращение принимает быстроту, превращения следуют одно за другим последовательно. Так, в океанийских мифах есть случай, когда «мужчина хочет вернуть свою жену из мира мертвых, но она уклоняется от него, принимая все новые образы птиц» (Frobenius 1898, 11). Здесь ясно высказано то, что в сказке уже затушевано: что такое превращение происходит при вынужденном возвращении с того света. Умерший сопротивляется и старается избежать его все новыми превращениями. Там, где сложилось представление о душе, могло получиться представление о воплощении не всего человека, а только его души в животных, могло получиться учение о метемпсихозе, классическая форма которого известна в Индии. Поэтому в тибетской сказке о хитрой науке эпизод о бегстве и погоне рассказывается так: «Душа царя из рыбы выскочила в летевшего мимо голубя» (Ж. ст. 419). Такое же явление ловли душ мы имеем в сибирском шаманстве. У бурят шаман ищет душу больного в лесах, в степях, под водой, совершенно так, как колдун ищет бежавшего мальчика. Если он не может ее найти, он должен отправиться в царство мертвых. Иногда властитель этого царства соглашается отпустить искомого только взамен другой души. «Если пациент согласен на замену, шаман превращается в ястреба, бросается на душу друга (т. е. заместителя больного), когда она уходит из его дремлющего тела в образе жаворонка, и передает трепещущее, сопротивляющееся существо мрачному властителю смерти, который затем выпускает душу умершего на свободу» (Frazer 1913, 57).

  Мы здесь видим то же самое, что имеем в сказке, когда бегущий превращается в лебедя, а преследователь бросается на него хищной птицей (Аф. 251). У сибирских народов этот мотив вообще очень часто рассказывается как шаманская ловля души умершего. «Старик покойнику в лицо взглянул. И верно — сын. Разозлился, на сына кинулся. Сын, от него убегая, гагарой обернулся и взлетел. Старик ястребом вдогонку пустился» (Чернецов 1935, 78 — цитата с опущением личных имен). Таким образом, мы опять видим, что последовательное превращение в животных происходит при вынужденном возвращении с иного света в царство живых.
Если эти наблюдения и выводы верны, то они многое объясняют и в античном материале. Античные версии и формы этого представления часто приводятся в параллель к сказке, но сами по себе они столь же загадочны, как и сказка, и получают свое освещение через приведенные материалы.

«И львом, и змеем, и огнем, и влагой
Она в моих объятьях обращалась». —

   говорит Пелей о Фетиде в потерянной трагедии Софокла «Поклонники Ахилла» (Софокл 280). Фетида — дочь Нерея, нереида, бессмертная богиня, живущая в подводном царстве, «неохотно, по приказанию Зевса, выходит замуж за смертного» (Тронский 531). Ей было предсказано, что ее сын будет более велик, чем ее отец; вследствие этого боги не желают иметь ее супругой, и она вынуждена идти за смертного. Момент ее превращений есть момент вывода из подземного или подводного царства в царство людей. Характер сопротивления здесь совершенно ясен. Этим же способом — последовательным превращением — Нерей защищался от Геракла. Так же в борьбе с Гераклом принимает ряд превращений Ахелой, речной бог. Он превращается в змею и в быка, и только после того как Геракл ломает ему рог, признает себя побежденным. Во всех этих случаях превращению подвержены водяные существа. И в сказке царевна превращается в животных на корабле, а серая утица приходит с реки.
Последним звеном в превращении девушки служит веретено. Это веретено надо сломать и бросить через плечо. Античный материал в качестве последнего звена дает сломанный рог. Превращение из животного в предмет мы должны считать более поздним образованием. Сломанный рог есть такое же явление, как вырванный волос — лишение силы. Ломание предметов широко производилось при смерти человека и сохранилось в ломании шпаги над головой присужденных к смерти или в ломании палки при вступлении в брак. Оно сопровождало переход от одного состояния в другое.
Таким образом и античный мир еще сохраняет, хотя и далеко не всегда, эту связь двух миров в соединении с мотивом последовательного превращения. Мальтен, ссылаясь на Радермахера, приводит случай, когда «Танатос принимает различные виды. Сюда же относится Эмпуса» (Malten 1914, 130). Этой способностью обладают именно подземные и подводные существа. «Властитель подземного царства Периклимен получает от Посейдона дар менять свой облик (sich in die mannigfachsten Gestalten zu verwandein), дар, которым еще обладает новогреческий бог смерти Харос». Сюда же относится всем известный Протей. У Радермахера приведено довольно много материалов. Радермахер заметил только одно обстоятельство в этих случаях: некоторое постоянство связи этого рода превращений со стихией воды. (Этот дар дает Посейдон и т. д.). Отсюда Радермахер заключает, что и самый мотив возник как наблюдение над изменчивостью воды, игрой волн и т. д. Водяные существа так же изменчивы, как сама вода, и рассматриваемые здесь превращения — не что иное, как различные явления богов воды (Epiphanie der Wassergotter) (Radermacher 1903, 107). В свете приведенных материалов дело представляется совершенно иначе, и мнение Радермахера следует признать ошибочным. Такая ошибка неизбежна при изолированном и чисто описательном изучении материала.

35. Решающее препятствие

   Мы не будем рассматривать остальные разновидности погони. Мы рассмотрели наиболее важные, «классические» формы ее и получили следующую картину: основные виды бегства и погони предстали перед нами в исторической перспективе как построенные на возвращении из царства мертвых в царство живых. К такому объяснению склонялся и Аарне, хотя оно совершенно не вытекает из приведенных им материалов. Аарне же заметил, что последним препятствием часто является вода, река, и мимоходом сопоставил эту реку с рекой, отделяющей царство живых от царства мертвых. Действительно, река как последнее препятствие имеет особое значение. Через юры и леса преследователь прогрызается, река же его окончательно останавливает. Первые два препятствия — препятствия механические, последнее препятствие есть препятствие магическое. Правда, сказкой и это препятствие трактуется как механическое: преследователь пытается выпить воду. Однако, что эта форма вторична, видно по тому, что часто имеется не река, а озеро, причем преследователь никогда не делает попыток обойти его. Его останавливает именно вода как граница. С другой стороны, эта река очень часто представляется огненной. «»Щетка, обернись ты в огненную реку!»… Делать им было нечего, и возвратились они назад» (Худ. 1). «Расплавись река огненна» (Аф. 175). «Она махнула ширинкой, и сделалась огненная река» (3П 55). «Иван-царевич махнул позади себя утиральником — вдруг сделалось огненное озеро» (Аф. 117).
Что огненная река отделяет два царства, мы уже видели выше. Но даже там, где нет реки, ощущение магической границы иногда высказано совершенно ясно. «А уж молодец на свою землю пробрался и ее не опасался: сюда она скакать не смела, только на него посмотрела» (171). Мы теперь понимаем, почему преследователь не может переступить границы: его власть не простирается на царство живых.
В другой сказке выражается то же самое, но сказочник невольно, от себя внес легкий оттенок непонятности этого явления: «Гнал, гнал, только сажен десять не догнал: она на ковре влетела в Русь, а ему нельзя как-то в Русь-то, воротился» (267). Видно, что сказочник невольно задавал себе вопрос, почему же преследователь не может проникнуть «в Русь»?
Такой вывод вполне согласуется со всей картиной, даваемой развитием хода действия сказки в целом. Мы уже знаем, что герой проникает в «иное царство». Это царство мы узнали как царство мертвых и в тридесятом царстве и-в специфических формах — в лесу, в частности в лесу, где живет колдун-учитель. Туда он попадает как живой, как похититель и нарушитель, вызывая гнев и погоню хозяев этой страны.
Все изложенное вносит некоторый свет в сущность бегства и в некоторые его формы, но оно не объясняет еще самого факта бегство. Теория Аарне подтверждается многочисленными им не привлеченными материалами. Возвращение есть возвращение из иного мира. Но почему это возвращение принимает форму бегства — этим не объяснено. Ни возвращение после инициации, ни возвращение из иного мира шамана в обряде не отражает бегства. Между тем оно фигурирует в мифах, сказаниях и сказках всего мира.
Нам остается предположить, что оно есть следствие похищения предмета, приносимого из иного мира. Вопрос о причине бегства сведется к вопросу о причине похищения. Понятие похищения является поздно, с началом частной собственности, ему предшествует простое взятие. На самых ранних ступенях экономического развития человек еще почти не производит, но только берет у природы, он ведет хищническое, потребительское хозяйство. Поэтому первые вещи, вещи, ведущие к культуре, он не представляет себе сделанными, а только взятыми насильно. Первый огонь похищается. Похищаются и приносятся с неба первые стрелы, первые семена и т. д.
Отсюда та огромная роль, которую в фольклоре всегда играет похищение. В обряде волшебное средство дается, и возвращение происходит мирным путем. В мифе оно часто уже похищается, и возвращение принимает форму бегства. Миф живет дольше, чем обряд, и перерождается в сказку. Замена награждения или одаривания похищением показывает, что собственнические отношения вступили в противоречие с первоначальным коммунизмом, с отсутствием собственности. Герой отнимает собственность у ее владельца, потустороннего существа, впоследствии — бога, и приносит ее людям и дает ее им в собственность. Недаром именно Гермес, посредник между двумя мирами, вместе с тем есть вор, и он же позже — покровитель торговли.
Но наряду с этим похищением, связанным с бегством, сказка сохраняет мирную передачу волшебного средства ягой и возвращения без всякого бегства, довольно точно отражая обряд.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.