Митрофанов Алексей Геннадиевич. Повседневная жизнь русского провинциального города в XIX веке. Пореформенный период. (Продолжение I).

Глава седьмая

Именем Божиим

Неудивительно, что именно духовному образованию уделялось в российской провинции так много внимания. Храмы в изобилии высились в русских городах, духовные праздники затмевали все прочие, да и вообще религия играла в жизни российской провинции роль довольно существенную. Гораздо более существенную, чем в столицах, у начитавшихся Ницше и Гегеля безбожников и срамников.

Главным центром религии и духовной жизни был кафедральный собор. Самый красивый, самый высокий, с самым толстым батюшкой и с самым пьющим отцом дьяконом. И находящийся, конечно, в самом центре города.

Тарас Шевченко, оказавшись в Астрахани, увидел кафедральный Успенский собор и спросил ключаря:

— Кто был архитектором этого прекрасного храма?

— Простой русский мужичок, — ответил ключарь не без гордости.

— Не мешало бы Константину Тону поучиться строить соборы у этого русского мужичка! — заключил путешественник.

Шевченко, впрочем, Тона недолюбливал особенно, а московский храм Христа Спасителя — самое крупное культовое произведение этого автора — сравнивал с толстой замоскворецкой купчихой в повойнике, красующейся напоказ посреди Белокаменной.

Другой современник, человек более беспристрастный, рассыпался в комплиментах: «Астраханский собор — украшение и венец Астрахани. Стройный и величественный, он виден со всех возвышенностей за 30 верст. Плывущие по Волге к Астрахани все без исключения любуются собором. Издали, когда самый город кажется еще в тумане, стройный силуэт собора обрисовывается ясно, купола и кресты как бы касаются облаков, и самый город с его церквами и строениями кажется подножием храму».

Значит, и вправду было чем полюбоваться.

Даже в маленьких уездных городах такой собор бывал не без изюминки. Герман Зотов, житель подмосковного Богородска, вспоминал о родном своем Богоявленском соборе: «Вспоминая посещения городского собора с родителями, мне особенно запомнилась роспись левой стены у самого входа, где был изображен ад. Особенно запомнился мне в этой росписи облик Л. Н. Толстого, который был отлучен от православной церкви. В коридоре между главным и боковыми приделами был изображен Илья Пророк, ехавший на колеснице и бросающий молнии на землю. На маленького человека эта икона производила сильное впечатление».

Кстати, иной раз собор был форпостом российской культуры и христианской религии — даже в недавнем, казалось бы, XIX веке. В первую очередь это, конечно, относилось к храмам, строящимся на недавно присоединенных территориях. Например, Михайловский собор города Сочи, заложенный в 1874 году в честь десятилетия окончания Кавказской войны. Строительство этого храма горячо приветствовал сам Достоевский. Он стращал: «Не то явятся, вместо церквей божиих, молитвенные сборища сектантов, хлыстовщины, а пожалуй и штундистов. Явятся, пожалуй, раньше священников и лютеранские пасторы из Берлина со знанием русского языка». Писатель лично организовал сбор средств «исключительно в пользу первой православной сочинской церкви». Но, невзирая на его старания и на материальную поддержку Саввы Мамонтова, храм удалось освятить только в 1891 году.

Местоположение его было весьма удачным. Сочинский краевед Доратовский писал: «На возвышенном морском берегу выделяется церковь, сверкая золочеными крестами. Темная зелень кипарисов эффектно оттеняет белизну колокольни и кольцом окружила все здание… Церковь в городе одна. Главным украшением ее служит смешанный хор, составленный главным образом из любителей. Голоса — мужские и женские — подобраны с большим старанием. Хоровое пение музыкально. Горожане гордятся своим храмом и любят его».

План удался. Хлысты и штундисты не взяли верх в городе Сочи.

К строительству в провинции нередко привлекались и столичные прославленные мастера. Чаще всего, конечно, по знакомству. В частности, архитектор Иван Чарушин, автор Михайловского кафедрального собора в городе Ижевске, отдавал распоряжение: «В нижние боковые приделы иконостасы пока не ставить, а стены будущего алтаря украсить хорошей живописью, для чего привлечь к пожертвованию работой нашего вятского художника Васнецова, который уже знает мои работы и, я уверен, получив экземпляр проекта Михайловского собора, не откажет внести посильную лепту для художественного сооружения в родной земле».

Художник Виктор Васнецов икон, увы, писать не стал, а ограничился несколькими полезными советами.

Жертвовать кафедральному собору почиталось за большую честь. Жертвовали кто чем мог, отнюдь не только деньгами. В истории того же ижевского Михайловского собора бывали такие дары:

«Причту и церковному старосте Ижевского Михайловского храма от ружейного фабриканта Николая Ильича Березина.

Заявление.

Желаю храму во имя архистратига Божия Михаила в Ижевском заводе дальнейшего благоустройства и полного благолепия, я, нижеподписавшийся, сим изъявляю согласие отпускать сему храму (в том случае, если будут изысканы средства на устройство и полное оборудование в нем электрического освещения), — в потребных случаях электрическую энергию бесплатно».

Разные и подчас уникальнейшие типажи попадались среди настоятелей кафедральных соборов. В частности, в Свято-Троицком соборе города Архангельска служил священник Михаил Сибирцев, по совместительству поэт.

В день светоносный Воскресения

Простим друг другу прегрешения,

— писал он в бесхитростном стихотворении с таким же незатейливым названием «Христос воскрес!».

А вот отрывок из произведения «Распятие Христа-спасителя»:

Окончен беззаконный суд.

Распять — положено решение.

И вот Того на казнь ведут,

Кто и не ведал преступленья.

Кроме того, батюшка обладал прекрасным голосом. «Отцу Михаилу надо бы в опере петь», — иронизировали архангелогородцы.

Кстати, в том же архангельском кафедральном соборе хранился подлинный штандарт Петра Великого, подаренный Архангельску самим царем. Хранился до поры до времени, пока в 1910 году штандартом не заинтересовался другой российский император — Николай II. Штандарт отправили в Санкт-Петербург «для представления Его Величеству», да так назад и не вернули.

Зато проводы штандарта были пышными: «В четверг, 6 сего мая, в кафедральном соборе Преосвященным Епископом Михеем была совершена божественная литургия, а после нее благодарственное Господу Богу молебствие по случаю дня тезоименитства Его Императорского Величества Государя Императора, по окончании какового, при произнесении многолетия Государю Императору, с судов, стоявших на рейде против собора, был произведен пушечный салют в 21 выстрел… По окончании молебствия флаг этот Преосвященным был окроплен св. водою, а затем торжественно вынесен из собора боцманом, в сопровождении двух флотских офицеров, на площадь к домику Петра Великого, где к этому времени были выстроены шпалерами войска местного гарнизона во главе с почетным караулом от флотского полуэкипажа.

При звуках петровского марша войска взяли на караул и затем в предшествии «флаг-штандарта» прошли церемониальным маршем на Соборную пристань к ожидавшему военному пароходу «Кузнечиха», на который, при звуках того же марша, и был установлен флаг. После сего «Кузнечиха» плавно отошла от пристани на вокзал, увозя с собой одну из наиболее драгоценных реликвий, связанных с памятью о посещении Императором Петром Великим г. Архангельска в 1693 году. Флаг сопровождали командир флотского полуэкипажа, капитан I ранга Ю. П. Пекарский с почетным караулом, а также капитан-лейтенант П. И. Белавенец, которому поручено доставить этот флаг в С. -Петербург.

На вышеописанном торжестве присутствовали, во главе с Его Превосходительством г. Начальником губернии, почти все гражданские чины и масса публики».

При этом жизнь собора удивительнейшим образом совмещала в себе пафос служения Всевышнему и кондовую провинциальную обывательщину. Протоиерей симбирского собора, отслужив, писал своим согражданам невинные записочки: «Усердно прошу вас, многолюбезная Серафима Петровна, побывать ко мне откушать кофе — он у нас готов уже, а потом мы составим партию в преферанс вкупе с Марфой Петровной Цветковой и с Мар. Тихоновой. С нетерпением ждем».

Прелестное многообразие жизни…

* * *

Собор в губернском городе был один, а храмов и не сосчитать. Собор — для праздников, для служб торжественных, а приходские храмы — для молитвы каждодневной, для причастия, для исповеди, для общения с соседями, для сплетен. Собор — центр религиозной жизни города, но один не может справиться. Городские храмы — ему в помощь.

Вот, например, одна из достопримечательностей подмосковного города Богородска — Тихвинский храм. В нем служил неоднократно уже упомянутый Ф. Куприянов. Службы были по-провинциальному и даже по-домашнему уютными, без чрезмерного пафоса. Куприянов писал: «Было мне не более восьми лет, когда я стал ходить в алтарь, чтобы, надев стихарь, прислуживать при богослужениях: подавать кадило или выходить со свечой перед Евангелием и Святыми Дарами, носить поминания священнику и дьякону во время заупокойного чтения и принимать просфоры для «вынимания» во время проскомидии.

В алтаре был большой порядок и дисциплина. Ходили тихо, говорили шепотом. В свободное время стояли по стенке на виду у батюшки, чтобы не баловались.

Особенно хорошо было в алтаре за всенощной в простую субботу. Тишина, полумрак, только поблескивают лампадочки в семисвечнике да перед запрестольными иконами. Где-то сзади поют, а дьякон произносит ектенью. Звуки уходят в купола и там плавают. Прислушаешься к окружающему и к своей внутренней молитвенной работе, а умишко всё впитывает; растешь.

Ранняя обедня начиналась в шесть часов утра. Чтобы поспеть вовремя в алтарь, надо было вставать часов в пять, а в шестом бежать в Церковь… В церкви полумрак, молящиеся тенями ходят перед образами и ставят свечки. Сторожа зажигают паникадила и лампадки. Глаза слипаются, но дела не ждут.

В алтаре уже трое-четверо ребят. Идем в шкаф за стихарями. Подбираемся одинаковыми по росту парами. Облекаемся и сразу становимся другими, смирными и степенными.

Начинается служба и тут же наши дела. Ведь какую массу надо было принести и отнести, и просфор, и поминаний, и записочек. Надо успеть раздуть кадило, приготовить свечи, а потом «Великий вход». Строимся по парам и чинно выходим из алтаря впереди священства. Подойдя к середине амвона, становимся по обе стороны Царских Врат и, когда священник войдет в алтарь через Царские Врата, снова становимся парами посредине, но уже с приспущенными свечами. После того, как дьякон покадит, мы дружно кланяемся и чинно расходимся в правые и левые дьяконские двери.

Перед чтением Евангелия опять выходим из боковых дверей вместе с дьяконом, подходим к аналою и становимся по обе его стороны».

Сокровенная жизнь Русской церкви, непарадная и заповедная. Антон Павлович Чехов отчитывался о визите в родной Таганрог дядюшке Митрофану Егоровичу: «Дома я застал о. Иоанна Якимовского — жирного, откормленного попа, который милостиво поинтересовался моей медициной и, к великому удивлению дяди, снисходительно выразился: «Приятно за родителей, что у них такие хорошие дети». Отец дьякон тоже поинтересовался мной и сказал, что их Михайловский хор (сбор голодных шакалов, предводительствуемый пьющим регентом) считается первым в городе. Я согласился, хотя и знал, что о. Иоанн и о. дьякон ни бельмеса не смыслят в пении. Дьячок сидел в почтительном отдалении и с вожделением косился на варенье и вино, коими услаждали себя поп и дьякон».

Все без спешки, все «как полагается».

Впрочем, иногда второстепенный храм имел свою, особенную славу. Он тоже мог называться собором — невзирая на наличие в городе главного собора, кафедрального. Один из ярчайших примеров — Андреевский собор в Кронштадте. В нем служил сам Иоанн Кронштадтский и, соответственно, собор был знаменит не только по кронштадтским меркам, но и по общероссийским и даже европейским. Протоиерей П. П. Левитский вспоминал: «Бывало, вечером псаломщик скажет: «Завтра батюшка будет служить в соборе!» С вечера прочитаешь правило и молитвы на сон грядущий, не заснуть, как следует, боишься, чтобы не проспать, и целую ночь слышишь, как на рейде завывает ветер и бушует метель. В четыре часа утра уже надо вставать. Выходишь из дому. На улице около тюрьмы за ночь нанесены целые сугробы снега. Еще совершенно темно, и кроме часовых, охраняющих военные склады, кругом ни души. Но чем ближе подходишь к собору, тем заметнее становится оживление. Вместительный Андреевский собор настолько переполнен богомольцами, что нечего и думать пройти среди них к алтарю! К тому же предалтарная решетка заперта на замок и охраняется сторожами, которым дан строгий наказ никого на солею (возвышение перед алтарем. — А. М.) не пускать. Единственная возможность проникнуть в алтарь — боковою железною дверью из соборного садика, да и то до прибытия в собор отца Иоанна; с прибытием его и эта возможность отпадет».

Язвительный Лесков и здесь не разглядел особой благостности. Героиня его «Полунощников» рассказывала об Андреевском соборе несколько иначе: «Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще все подходят к ним и отходят, и шушукаются — ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И между ними один ходит этакой апоплетического сложения, и у него страшно выдающийся багровый нос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает:

«По чьей рекомендации и где пристали?»

Я говорю:

«Это за спрос! Тебе что за дело?»

А он отвечает: «Конечно, это наше дело; мы все при нем от Моисея Картоныча»».

Случались и курьезы. Уже упоминавшийся мемуарист из Костромы С. Чумаков рассказывал о церкви Воскресения на Площадке: «Костромские батюшки любили извлекать доход из церковных земель, угодий и строений. Благочестивые костромичи были весьма удивлены, увидя, что в подклети (сама церковь была на втором этаже) церкви Воскресения на Площадке в центре города был пробит дверной и оконный проемы и устроено торговое помещение. Вскоре над витриной появилась вывеска крупными буквами: «Граверная мастерская Гельмана». В те времена такая композиция — наверху православный храм, внизу еврейская лавочка — встречалась в России нечасто. Поэтому года через два, дабы не «смущать» верующих, преосвященный «не благословил» дальнейшее продление контракта. Гельман переехал в Гостиный двор, нанял раствор напротив памятника Сусанину, а в церкви Воскресения на Площадке начал торговлю истинный христианин».

Писал Чумаков и о церкви Иоанна Предтечи, кстати, располагавшейся фактически на главной площади города Костромы: «На Мшанской улице, в самом ее начале, против больших мучных рядов была старинная небольшая церковь… Частью своей, именно алтарной, она выпирала за красную линию, установленную значительно позже, чем была построена церковь, и выходила на самую мостовую. Поэтому в базарные дни морды лошадей находились у самых алтарных стен, кругом все было заставлено телегами или санями на мостовой, масса навоза, и, в довершение всего, стена алтаря использовалась для малых дел, ибо в те времена господствовала простота нравов. Для прекращения такого безобразия духовенство церкви заказало вывеску, которая и была прикреплена к алтарю. Вывеска гласила: «Здесь мочися строго восъпрещается». Несмотря на сие воззвание, как раз это место, по старой привычке, было наиболее используемо для облегчения».

Как говорится, не знаешь — то ли плакать, а то ли смеяться.

Впрочем, вся эта непосредственность и хамство часто производили впечатление и вовсе омерзительное. Будущий философ В. В. Розанов писал о смерти своей матери все в той же Костроме:

«— Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу. — Я побежал. Это было на Нижней Дебре… Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

— Да ведь я ж ее две недели назад исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях.

— Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

— Так ведь две недели! — повторял он громче и с неудовольствием. — Чего ей еще? — Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла».

Любопытно выглядела коммерческая часть церковной жизни. Ее описал С. В. Дмитриев на примере церкви Власия в городе Ярославле: «Приход Власия был богатый. Петр Алексеевич (псаломщик. — A. M.)говорил, что они получали доходы по службе при дележе кружки: священник до 6000 руб., дьякон до 3000 и псаломщик до 1500 руб. в год при готовых квартирах и отоплении. Кружкой называлась просто касса священнослужителей, она стояла в алтаре на жертвеннике, в нее опускались все денежные поступления: с поминаний, молебнов, панихид, крестин, свадеб и т. п. Заперта она была на висячий замок, ключ от которого хранился у священника. Каждый месяц кружка эта отпиралась, содержание подсчитывалось всем причтом и делилось…

Священник отец Константин Крылов был жадный человек. В первое время моего служения в алтаре он тщательно наблюдал — не стащу ли я чего-нибудь, особенно с блюд с поминаньями.

На каждом поминанье лежала просфора или две и деньги на поминовение, от 2 до 20 копеек. Если на поминанье лежало 10 и больше копеек, то это значило поминать «на обедне», то есть не только перечитать поминанье у жертвенника, но и прочитать дьякону на амвоне, а священнику в алтаре «о упокоении душ усопших рабов Божиих». Таких «обеденных» поминаний ежедневно у Власия было так много, что священник и дьякон читали их приблизительно около часа. Проскомидия, а значит, и поминание продолжались, по уставу, конечно, до херувимской песни, то есть примерно до половины обедни. Эту часть обедни православное духовенство старалось и до сих пор старается протянуть подольше, дабы собрать побольше поминаний, а с ними, конечно, и самое главное — пятаков. Одну только «херувимскую песнь», как певчие, так и псаломщики, что называется, тянули без конца…

По праздникам у Власия служились две обедни: ранняя и поздняя. Но при одном священнике при церкви, по церковному уставу, не полагалось служить две обедни. Потому на раннюю обедню приглашался из Афанасьевского, а иногда из Спасского мужских монастырей монах. Платили ему за службу один рубль. Во время его службы отец Константин, бывало, не отойдет от жертвенника, или, вернее, не допустит монаха до жертвенника, из опасения, как бы «отче монасе» не стащил бы с поминанья гроши».

В очередной раз поражаешься переплетению возвышенного и порочного.

Тема особенная — колокольный звон. Столичный путешественник господин Линд возмущался в Торжке «громыханием колоколов церкви Ильи Пророка, которая огромным белым пирогом давит на площадь и на отлогий скошенный спуск к Тверце, носящий по церкви название Ильинской горы, в то время как вся площадь называется в честь своего шумного патрона Ильинской».

Для кого громыхание, а для кого и малиновый звон.

Выдающимся звоном отличался Ростов Ярославский. Михаил Нестеров писал о путешествии по Ярославской губернии: «Виденный мною Переславль-Залесский с его историческим озером и двадцатью девятью церквами и несколькими монастырями полон глубокой старины, но он — лишь только прелюдия к чудным, своеобразным звукам, который дает собой Ростов Великий с кремлем, его глубокохудожественными храмами, звонницами и знаменитым ростовским звоном. Звон этот единственный, он имеет шесть особых мотивов, ведущих свое начало с давних времен, и мотивы эти носят наименования былых святителей ростовских, например: Авраамьевский, Дмитровский, Ионафановский и проч. А чтобы и отдаленное потомство могло иметь представление об этом звоне — в музее находится подобранный камертон всех шести звонов».

Примечательно, что Нестеров, художник и большой приверженец русской архитектуры, остановил свое внимание именно на ростовских звонах, а «глубокохудожественные» храмы только лишь упомянул.

Здешние звоны потрясли и Константина Станиславского: «Специально для нас был назначен большой звон ростовских знаменитых колоколов. Это было нечто совершенно неслыханное. Представьте себе на верху церкви длинную, точно крытый коридор, колокольню, «звонницу», на которой развешены всевозможных разных размеров и тонов большие и малые колокола. Несколько звонарей перебегают от одного колокола к другому, чтобы ударять в них, согласно срепетированному ритму. Так вызванивали своего рода мелодию многочисленные участники своеобразного колокольного оркестра. Потребовался целый ряд репетиций, чтоб достигнуть желаемой стройности и приучить людей перебегать от одного колокола к другому в определенном темпе и с соблюдением необходимого ритма».

Звонарем мог стать не каждый. Мало было слуха, расторопности и чувства ритма. Когда кого-либо из горожан определяли к колокольне, особо требовалось, чтобы он «будучи звонарем должность свою по надлежащему отправлял со всякою исправностию безостановочно и житие имел добропорядочное и трезвенное, а пиянственных и прочих непотребных поступок, к подозрению приличествующих, отнюдь не производил».

Звонарь был фигурой публичной, и его репутация значила многое.

Зато названия здешних колоколов особой благостью не отличались. Были, например, «Баран», «Козел», «Пропиелей» и «Голодарь» (названный так, впрочем, в честь Великого поста). Да и при обучении затейливым ростовским звонам использовались всевозможные попевки подчас сомнительного содержания.

В частности, звонари Успенского собора приговаривали про себя:

У нас денежки украли!

У нас денежки украли!

Украли, украли, украли!

После чего вступала колокольня церкви Спаса на Торгу:

А мы знаем, да не скажем!

А мы знаем, да не скажем!

Не скажем, не скажем, не скажем!

Своеобразный диалог складывался между колокольнями Рождественского и Богоявленского монастырей. Первый признавался:

Без числа мы согрешили!

Без числа мы согрешили!

Второй же успокаивал:

Един Бог без грехов!

Един Бог без грехов!

Иногда же диалог разыгрывался между колоколами одного монастыря. К примеру, Спасо-Яковлевская Дмитриевская обитель развлекала окружающих такой «беседой»:

— Чем, чем наш архимандрит занимается?

— Чем, чем наш архимандрит занимается?

— Пунш пьет, пунш пьет!

Пунш пьет, пунш пьет!

Церковь Николы на Подозерье вещала:

Саечники, булочники! К нам, к нам, к нам!

Крендели, булки! Крендели, булки! К нам, к нам, к нам!

Или же:

У Николы попы воры!

Прихожане зимогоры!

А народишко-то дрянь, дрянь, дрянь!

А народишко-то дрянь, дрянь, дрянь!

Непотребствовали звонари церкви Николы на Всполье:

Из-под бани голяком!

Из-под бани голяком!

Иной раз использовались детские стишки:

Зайчик белый,

Куда бегал?

В лес сосновый.

Что там делал?

Лыко драл.

Куда клал?

Под колоду.

Кто украл?

Или:

Тили-тили-тили бом,

Загорелся кошкин дом.

Кошка выскочила,

Глаза выпучила.

Бежит курица с ведром,

Заливает кошкин дом.

Тили-тили-тили бом.

Самой же, пожалуй, безобидной из попевок было:

Какая ель, какая ель!

Какие шишечки на ней!

Во всяком случае, это не оскорбляло ни общественную нравственность, ни пьяницу архимандрита.

* * *

Собор и храмы — колоритные учреждения, но с монастырями не сравнить. Монастырь для города — это и центр духовный, и особенного рода развлечения (излюбленное — сидеть у дороги и смотреть на паломников), и экономическое подспорье — те же паломники должны где-то питаться и снимать жилье, сам монастырь не всегда может их обеспечить инфраструктурой в нужных количествах. Да и почетно это — когда в городе есть монастырь. Или же рядом с городом — часто монастыри располагались все-таки за городской чертой, но совсем рядом, бок о бок. Для монастырской братии соседство с городом тоже являлось преимуществом — по крайней мере в решении всевозможных хозяйственных дел.

Монастыри ставились основательно, под стать кремлям, и смотрелись, соответственно, солидно. Публицист И. Колышко писал: «Борисоглебский монастырь поражает всякого посетителя Торжка еще издали своей грандиозностью. Вблизи он нисколько не теряет. Он занимает площадь гораздо больше 200 саженей в окружности и расположен у самой Тверцы, на насыпи, господствующей над всем городом. Две каменные боковые стены его с галереей и прорезанными в ней амбразурами идут очень красивыми уступами по склону горы. Стена же, обращенная к реке, стоит гораздо ниже противоположной, так что верхний гребень ее приходится почти вровень с насыпью, и тут, на этом гребне, разбита железная беседка, откуда можно любоваться во все стороны. Это место еще выше бульвара, и так как оно на другом берегу, то отсюда представляется возможность одним взором окинуть всю старую часть города, с ее деревянными домиками и кривыми переулочками».

Иными словами, не просто мужская обитель, а своего рода столица Торжка.

Братья Лукомские описывали достопримечательность города Костромы: «Ипатиевский монастырь… окружен высокими стенами: башни-бойницы, башни-дозорные, островерхие, круглые и уступчатые — придают внушительный, даже грозный вид древней обители. Но черные, лохматые кедры, пушистые лиственницы и плакучие березы вносят живописность, а выглядывающие из-за листвы их золотые главы собора вливают торжественную ясность в тот архитектурный пейзаж, который открывается перед глазами обозревателя, когда он вступит на деревянный, барочный, низенький мостик через р. Кострому. Перейдя на другой берег, поднявшись на взгорье — и, миновав одну из самых красивых башен монастыря — круглую, надо войти в ворота, построенные к приезду императрицы Екатерины Великой».

Да и по хозяйственному обустройству монастырь превосходил иной уездный город. Протоиерей отец Иоанн писал в 1911 году о женском Рождество-Богородицком монастыре (город Белгород): «К югу от монастыря через улицу вплоть до реки Везелицы находилось пустопорожнее место… В 1863 году это место было приобретено… для обители. Теперь на этом месте расположен монастырский сад с мелкой сажелкой для рыбы, заведен огород, построен конный двор с домом для заведующей этим двором и для помещения приезжающего монастырского священника, а на юго-запад от конного двора возведены постройки для приема странников, где они получают бесплатно ночлег и горячую пищу… Монастырь принадлежит к числу многолюдных обителей и своими строениями занимает площадь до пяти десятин в два почти целых квартала; сестер в этой обители до 800».

Прогулка в монастырь — прекрасное занятие, душеспасительное, увлекательное и для здоровья полезное. Вот, к примеру, описание костромичом Евгением Дюбюком маленькой домашней вылазки в Ипатиевский монастырь, которое отправил он своей жене: «Дорогая Клавочка! Вчера мы трио (я, Николай и его жинка) совершили экскурсию за город — за речку Костромку, в Ипатьевский монастырь и монастырские луга. Хорошо! Монастырь старый, стены его с бойницами и амбразурами, по углам дозорные круглые башни, внутри ограды церковки старинной архитектуры и письма. Хороша аллея: по одну сторону кедры, по другую то исполинские вязы, то старые березы, со стен чудесный вид: слева плещется Костромка, справа далеко-далеко ушли сочные луга, с кое-где мерцающими озерками, через низкую монастырскую дверку спустились на луга.

Опущусь на луга я росистые,

Я упьюсь ароматом цветов…

Расцветились огнем золотистым

Заокраины синих лесов…

Гаснут зори и бережно-ясная

Ночь спускает на землю покров,

Звезды в небе зажглися прекрасные,

Сколько в небе горящих цветов!

Коростель по соседству болотную

Караульную службу несет…

Прочь уходит с души мимолетное,

Все неправда, что силы гнетет…

Вернулись с лугов уже поздно, когда ночь нависала над городом».

Тот же монастырь был целью увеселительной прогулки драматурга А. Н. Островского, временно остановившегося в Костроме: «Вчера мы только что встали, отправились с Николаем в Ипатьевский монастырь. Он в версте от города лежит на Московской дороге по ту сторону Костромы-реки. Смотрели комнаты Михаила Федоровича, они подновлены и не производят почти никакого впечатления. В ризнице замечательны своим необыкновенным изяществом рукописные псалтыри и евангелия, пожертвованные Годуновым. Виньетки и заглавные буквы, отделаны золотом и красками, изящны до последней степени, и их надобно бы было срисовать. Из монастыря мы отправились с Николаем вниз по Костроме на маленькой долбленой лодочке, которая вертелась то туды, то сюды и того гляди перевернется. Это называется — в карете по морю плавать, бога искушать. Из Костромы мы выехали на Волгу и, проплыв в таком утлом челноке версты 3, подъехали благополучно к городским воротам».

Монастырь был романтичен. Философ Н. Страхов, к примеру, вспоминал костромскую Богоявленско-Анастасьинскую женскую обитель: «Везде были признаки старины, тесная соборная церковь с соборными образами, длинные пушки, колокола со старинными надписями. И прямое продолжение этой старины составляла наша жизнь: и эти монахи со своими молитвами, и эти пять или шесть сотен подростков, сходившихся сюда для своих умственных занятий. Пусть все это было бедно, лениво, слабо, но все это имело определенный смысл и характер, на всем лежала печать своеобразной жизни. Самую скудную жизнь, если она, как подобает жизни, имеет внутреннюю цельность и своеобразие, нужно предпочесть самому богатому накоплению».

И вместе с этим монастырь был свой — городской, почти домашний. Вот, например, воспоминания жителя Ярославля С. Дмитриева: «Гуляя как-то летом с товарищами, я заинтересовался открытыми воротами Казанского монастыря. Меня привлекало то, что на этот раз были открыты ворота со стороны бульвара, тогда как было хорошо известно, что в этой стене открывалась только калитка, и то открывалась лишь во время церковных служб в монастыре. Обычно же дни и ночи калитка и ворота, выходившие к бульвару, были заперты, в монастырь можно было попадать только с противоположной стороны, с Варваринской улицы, где в стене, под колокольней, были и ворота, и калитка, открытые целый день.

Встал я в этих неожиданно открывшихся воротах и смотрю: выносят хоругвь, икону, торжественно идут и что-то поют монахини. Вдруг одна из монахинь машет мне рукой и зовет к себе. Я снял фуражку и подошел. Она предложила мне нести маленькую невысокую полотняную хоругвь до Загородного сада… Я, конечно, сейчас же согласился. В те далекие годы нести во время религиозных торжеств какую-нибудь церковную реликвию: икону, хоругвь, евангелие, кадило и т. п. — считалось очень почетным и благородным делом.

Я это знал: гордо нес хоругвь и с большим бахвальством поглядывал иногда на своих товарищей, которые шли с нашим крестным ходом, очевидно наблюдая, что из всего этого выйдет. Они рассчитывали на мой маленький рост и думали, что я не выдержу такой работы, а мы, мол, ее перехватим! Но хоругвь была очень легкая, а ветра не было, и я нес ее свободно.

В церквах, мимо которых мы проходили, звонили во все колокола. Это придавало мне, как участнику процессии, еще больше энергии и гордости, мальчишеского хвастовства!

В воротах Казанского монастыря нас встретило великое множество монахинь во главе с игуменьей. Вся наша процессия под звон колоколов и пение громадного монашеского хора вошла в церковь. Та же монахиня, которая пригласила меня нести хоругвь, отобрала ее у меня и ласково расспросила, откуда я, чей сын, кто и чем занимаются родители. Получив ответы, очевидно, понравившиеся ей, пригласила меня приходить каждый праздник к ранней обедне».

Так произошло «трудоустройство» любознательного и романтически настроенного мальчика.

* * *

А вереница паломников — зрелище неповторимое. Писатель И. Д. Василенко вспоминал о Белгороде в автобиографическом произведении «Волшебные очки»: «В городе два монастыря — мужской и женский. В церкви мужского стоит рака с «нетленными мощами» святого Иосафата. Вот к ним-то и стекаются на поклонение эти люди из разных мест необъятной России.

— Антонина Феофиловна, а что их тянет сюда? — спросил я однажды свою квартирную хозяйку, женщину не первой молодости, но еще бойкую и подвижную.

— Как что? Одни много нагрешили — вот и идут грехи замаливать. Другие сильно болели и дали обет отправиться к святым местам, ежели Бог вернет здоровье. На третьих священник эпитимию наложил — тоже, значит, за грехи. А больше — так просто, из любви к господу Богу».

Именно паломникам обязан был своим возникновением воронежский Митрофаниевский монастырь. Воронежский епископ Митрофан служил во времена Петра Великого. Он был одним из тех не слишком многочисленных священников, которые стояли на стороне смелых царевых преобразований. В большинстве своем батюшки осуждали Петра (дескать, заставляет брить бороды, уподобляясь из-за этого псам и котам, да и вообще характер у него не русский, а какой-то иноземный). Митрофан же участвовал в строительстве флота и оказывал царю не только духовную, но и материальную поддержку.

Петр очень высоко ценил епископа. Когда тот скончался, царь собственноручно прикрыл его веки и произнес:

— Нам стыдно будет, если не засвидетельствуем признательности сему благодетельному пастырю отданием последней почести: мы сами вынесем тело его.

И действительно, царь с высшими российскими военачальниками нес гроб с усопшим епископом в храм, а затем в усыпальницу.

— Не осталось у меня такого святого старца, — сокрушался Петр. — Буди ему вечная память!

В 1862 году в городе состоялось торжественное открытие мощей святителя, а двумя годами позже воронежский архиепископ Антоний II обратился в Священный синод: «По открытию святых мощей новоявленного Воронежского святителя и чудотворца Митрофана, для вящего хранения сей святыни, по великому стечению богомольцев со всей России, и для ознаменования должного благоговения к угоднику Божию, согласно желанию благочестивых граждан Воронежских, весьма бы полезно устроить монастырь, где опочивают Св. мощи».

Так вокруг храма Благовещения образовался монастырь, один из самых молодых в России. Он был торжественно открыт 1 сентября 1836 года. Позже при нем учредили братство святителей Митрофана и Тихона, библиотеку с читальней, в которой показывали «световые картинки» — естественно, самого благостного, религиозного содержания. Главной же притягательной силой обители оставались конечно же мощи Петрова соратника.

Один из героев романа А. Эртеля «Гарденины» жаловался на героиню того же романа: «Предлагал медицинские советы, — у ней, кажется, застарелый ревматизм, — отвергает, маслицем от раки святителя Митрофана мажется».

Присоединился к описанию воронежских паломников и журналист Владимир Гиляровский: «Воронеж никак миновать нельзя… обязательно идут поставить свечечку и купить образок местного угодника Митрофания лишь потому, что Воронеж на пути (к Киеву — А. М.)стоит… Вы можете видеть этих пешком пришедших лапотников с пыльными котомками и стертыми посохами там, около монастыря, в таком же количестве, как и в Киеве. Но Воронеж богаче Киева, интереснее в другом отношении: потому что он стоит на перепутье, на линии железной дороги, соединяющей обе столицы с Кавказом и рядом южных городов». «Очарованный странник» Лескова рассказывал: «Поехали мы с графом и графинею в Воронеж, — к новоявленным мощам маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли».

Митрофановские мощи набирали популярность. И забывалось как-то, что еще в начале XIX века не было ни монастыря, ни самой святыни. Воронежская поэтесса Валентина Дмитриева обмолвилась в одном из прозаических произведений: «На крутом берегу р. Воронежа, там, где высятся древние стены и золотыми звездами сверкают синие главы Митрофаньевского монастыря, там, точно паутина, во все стороны расползается запутанная сеть узеньких и тесных улиц и переулочков, застроенных незатейливыми бедными домишками».

В то время «древним стенам» не было и сотни лет.

Славился Печерский монастырь — нижегородская святыня. Писатель Федор Сологуб создал ему целую прозаическую оду: «Если когда-нибудь придется вам быть в Нижнем Новгороде, сходите поклониться Печерскому монастырю. Вы его от души полюбите. Уже подходя к нему, вы почувствуете, что в душе вашей становится светло и безмятежно. Сперва все бытие ваше как будто расширяется, и существование ваше станет вам яснее от одного взгляда на роскошную картину противоположенного берега… Обогните гору, спускайтесь по широкой дороге к монастырским воротам и отряхните все ваши мелочные страсти, все ваши мирские помышления: вы в монастырской ограде».

И так далее.

А поэт Мариенгоф, случалось, вспоминал отцовские «ночные туфли, вышитые бисером и купленные еще в Нижнем Новгороде у рукодела-монаха Печерского монастыря».

Одним из наиболее почетных считалось дальнее и трудное паломничество на Соловки. Степан Писахов так описывал его: «Из дальних концов России шли богомольцы в Соловецкий монастырь. Пешком шли тысячи километров. Ветхая одежда от солнца, дождя, от ветра у всех одинаково пыльно серого цвета. Лица обветренные, покорные, тоже казались серыми. Горели глаза, будто идущие ждали чуда, которое освободит их от беспросветной нужды, бесправия.

С котомками за плечами, запасными лаптями у пояса брели богомольцы по городу. Останавливались перед памятником Ломоносова, снимали шапки, крестились и кланялись. Не спрашивали, какой святой, сами решали: кто-либо из соловецких чудотворцев — сподобились поклониться. Перед богомольцами за небольшой зеленой оградой на высокой каменной подставке стоял голый человек, тело покрыто простыней, в руках человек держал лиру, перед ним ангел на одно колено стал и поддерживает лиру По углам зеленой оградки стояли четыре столба и на каждом столбе по пять фонарей. Богомольцы решили: значит, святой высокочтимый.

Не понравилось это начальству. Памятник стоял перед присутственными местами. И вид бедноты, шествующей по главной улице, вызывал беспокойство. Богомольцев стали направлять по набережной.

Добирались богомольцы до Соловецкого подворья в Соломбале. Дальше дорога шла морем. Среди богомольцев часто были неимущие, без денег на билет. Иногда брали на пароход и безбилетных, знали монахи, что в лохмотьях богомольцев зашиты деньги, посланные в монастырь родными и знакомыми. Часто безденежные богомольцы жили, сколько позволяла полиция, и шли обратной длинной дорогой.

В жаркий летний день на подворье толпа безденежных богомольцев ждала выхода архимандрита. Богомольцы сбились кучей перед крыльцом, с надеждой: «Авось смилостивится, сдобрится, примет на пароход». И увидят они монастырь, среди моря стоящий, и над ним солнечный свет и днем и ночью все лето. Увидят чаек, устраивающих свои гнезда на папертях церквей и по дорогам, где проходят богомольцы. Увидят морские камешки с морской травой, кустами на них растущей. Увидят много чудесного, о чем рассказывали побывавшие в монастыре, и сами будут рассказывать, украшая виденное придуманными красотами. Только бы взяли на пароход!»

Главным же центром паломничества был знаменитый подмосковный монастырь — Троице-Сергиева лавра. У этого паломничества было даже свое, особое название — богомолье.

Богомолье — исключительно московское явление. Причина очевидна — Сергиев Посад находится вблизи Москвы, и можно совершать этот обряд систематически (раз в год, к примеру). При желании — даже пешком. Кроме того, это явление демократическое. Каждый день по ярославскому пути на Сергиев Посад тянулись толпы богомольцев самого разнообразного достатка и общественного положения. Русские летописи переполнены такими, например, заметками: «В лето 1533, сентября 14-го, поехал князь великий Василий Иванович всея Руси к живоначальной Троице и к преподобному чудотворцу Сергию, на память чудотворца Сергия».

Самое знаменитое, истинно историческое посещение монастыря пришлось на 1380 год, когда князь Дмитрий Иванович Донской, перед тем как начинать сражение на Куликовом поле, посетил Сергия Радонежского и получил благословение, а также двух прославленных впоследствии монахов — Пересвета и Ослябю. В Житии Сергия Радонежского о том событии записано: «Князь же… великий Дмитрей… приде к святому Сергию, якоже велию веру имеа к старцу въпросити его, еще повелит ему противу безбожных изыти: ведяще бо мужа добродетелна суща и дар пророчества имуща. Святый же… благословив его, молитвою вооружив и рече: «Подобает ти, господине, пещись о врученном от Бога христоиме-нитому стаду: поиди противу безбожных и Богу помогающу ти победиши и здрав в свое отечьство с великыми похвалами возвратишись»».

После победоносного сражения Дмитрий Донской вновь посетил обитель Сергия — «благодаряще старца и братию» за помощь.

Впоследствии эта история иной раз сподвигала высшее отечественное чиновничество на подобные поступки, а российскую интеллигенцию — на острую иронию. Влас Дорошевич, например, писал о Вячеславе Константиновиче Плеве, в то время министре внутренних дел: «В Полтаве вспыхнули беспорядки.

Заехав в Троице-Сергиеву лавру, словно он был Дмитрий Донской и ехал воевать против татар, а не русских же людей…

Лавра не дала ему только Пересвета и Осляби.

У Плеве был князь Оболенский.

Заехав в Троице-Сергиеву лавру, фон Плеве проехал в Полтаву и, посетив поля битв, вот какое вынес убежденье.

Его собственные слова:

— В Полтавской губернии аграрные беспорядки? Ничего удивительного. Явление естественное».

Впрочем, большая часть богомольцев следовала в лавру не ради имиджа, а по чистосердечному зову-велению. Искусствовед и мыслитель Сергей Николаевич Дурылин, например, писал о своей матери: «В 1914 году летом я повез ее к Троице — и она вспоминала, как в трудную минуту, после смерти бабушки, она взяла меня, маленького, и уехала внезапно для всех домочадцев к Троице-Сергию. В этот зимний день ей, потерявшей мать, стало особенно тяжело от горестного одиночества, от ее безрадостных забот о большой разваливающейся семье, ей стало так непереносимо от давно накопившейся и постоянно подбавляемой жизнью тоски, что она, взяв своего «старшенького»… поехала с ним к Преподобному, чье имя он носил, поехала искать утешения, как в течение пяти веков брели, ходили, ездили и шествовали туда искать утешения все старые русские люди — от холопа до царя… Мама привезла с собою от Преподобного долгий запас сил и терпения».

А иногда случалось все наоборот, и сам паломник делался объектом интереса. Однажды, например, в лавру направился писатель Гоголь: «Я еду к Троице с тем, чтобы там помолиться о здоровье моей матушки, которая завтра именинница. Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое, — не найду сил придумать».

О пребывании Гоголя в Троице-Сергиевой лавре сообщает В. Крестовоздвиженский, участник этого события: «Это было 1 октября 1851 г. в послеобеденное время, часа в четыре или пять, студенты духовной академии… пользовались свободным от учебных занятий временем, — одни гуляли, другие читали или покоились на диванах и столах, подложив под головы огромные фолианты классиков и отцов церкви. В дверях показался наставник студентов, отец Ф., в сопровождении незнакомца. Студенты встали. Некоторые, видя в незнакомом посетителе знакомые черты, заметили вполголоса: «Это Гоголь!» Отец Ф., подходя к группе студентов, сказал: «Вы, господа, просили меня представить вас Гоголю, — я исполняю ваше желание». Обращаясь потом к дорогому гостю, он прибавил: «Они любят вас и ваши произведения». При такой неожиданности студенты не сказали ни слова. Молчал и Гоголь. Он казался нам скучным и задумчивым. Это обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Наконец, один из студентов, собравшись с мыслями, сказал за всех: «Нам очень приятно видеть вас, Н. В-ч, мы любим и глубоко уважаем ваши произведения». Гоголь, сколько можем припомнить, так отвечал приветствовавшим его духовным воспитанникам: «Благодарю вас, господа, за расположение ваше! Мы с вами делаем общее дело, имеем одну цель, служим одному Хозяину… У нас один Хозяин»».

Словом, неловкость встречи удалось несколько сгладить.

Богомолье (особенно пешее) не только планировалось, но и предвкушалось заранее. Иван Шмелев восторгался: «И на дворе, и по всей даже улице известно, что мы идем к Сергию Преподобному, пешком. Все завидуют, говорят: «эх, и я бы за вами увязался, да не на кого Москву оставить!» Все теперь здесь мне скучно, и так мне жалко, что не все идут с нами к Троице. Наши поедут на машине (в смысле, на поезде. —А. М.), но это совсем не то. Горкин так и сказал:

— Эка, какая хитрость, на машине… а ты потрудись Угоднику, для души! И с машины — чего увидишь? А мы пойдем себе полегонечку, с лесочка на лесочек, по тропочкам, по лужкам, по деревенькам, — всего увидим. Захотел отдохнуть — присел. А кругом все народ крещеный, идет-идет. А теперь земляника самая, всякие цветы, птички тебе поют… — с машиной не поровнять, никак».

И наконец наступал ожидаемый день. Предприниматель Николай Варенцов в своих мемуарах вспоминал: «К нам во двор рано утром, часа в 4 или 5 въезжал крестьянин на телеге, заполненной сеном, задняя часть телеги была окружена обручами, обитыми лыком и рогожами, образовывалась кибитка — на случай дождя. Я, как самый младший из детей, водворялся с прислугой на телегу, куда укладывали весь багаж и провизию в дорогу. Взрослые выезжали на лошадях и извозчиках к сборному пункту к Крестовской заставе».

И богомолье начиналось. Собственно говоря, это было не какое-то печальное шествие праведников, отрешенных от всего земного, а довольно увлекательное времяпровождение, особенно для детей. Цитируем того же Варенцова: «Весь путь в Лавру шел красивыми лесами, наполненными ягодами и грибами, с видами на дальние деревни и помещичьи усадьбы. Мы, богомольцы, углублялись с дороги в леса, собирали грибы, ягоды, которые и съедали на остановках с добавлением еще купленных у крестьян.

Путешествие при чудном воздухе, ярком солнце было интересное и веселое, но среди нас не раздавалось смеха и шуток — это не допускалось старшими, говорившими: «Вы идете на поклонение к великому святому с просьбой к нему о молитвах за нас, грешных, перед Богом, а потому суетное веселье недопустимо». На остановках пили чай с густыми сливками, ели жареные грибы в сметане, уничтожали груды пирожков, жареного мяса, птиц, взятых из Москвы, ели ягоды с молоком и все с хорошим аппетитом. Встреченные нищие обязательно наделялись милостыней, может быть, не по мере достатка, но по мере сердечного расположения.

Паломничество богомольцев к св. Сергию Преподобному было очень большое, нас обгоняли толпы народа, идущего из всех частей России, с сосредоточенными и серьезными лицами, между ними не было слышно ни шуток, ни смеха, этим показывали, что свое путешествие в Лавру считают не весельем, а трудом».

Словом, как писал Иван Шмелев, «мы — на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы».

Естественно, что среди богомольцев встречались господа, несколько выпадавшие из общей атмосферы (или, по крайней мере, вызывающие легкое недоумение). Одна из богомолок вспоминала «о совместном путешествии пешком в Троице-Сергиевскую лавру с Софьей Николаевной Алексеевой, которую обслуживал целый штат прислуги, и экипаж следовал за нею, чтобы при малейшей надобности быть к ее услугам. Софья Николаевна по примеру богатых богомольцев наделяла милостынею всех нищих, встречающихся в пути и в Лавре, причем она заблаговременно заготовляла целый мешочек полушек и наделяла ими каждого нищего. Всех остальных ее компаньонок по путешествию удивляло, что она, обладательница больших средств, подавала так мало, когда все остальные, более бедные, подавали больше».

Но в основном все-таки сохранялась благостная атмосфера.

Первая остановка следовала спустя несколько километров после отправного пункта. Это был так называемый «Трактир «Отрада» с мытищинской водой и сад». Как нетрудно догадаться, он располагался недалеко от современной станции метро «Отрадное». Господин Брехунов, содержатель трактира, был большим любителем посочинять рекламные стишки. Такие, например:

Брехунов зовет в «Отраду»

Всех — хоть стар, хошь молодой.

Получайте все в награду

Чай с мытищинской водой!

Трактир был местом очень колоритным. Иван Шмелев писал: «Пахнет совсем по-деревенски — сеном, навозом, дегтем. Хрюкают в сараюшке свиньи, гогочут гуси, словно встречают нас. Брехунов отшвыривает ногой гусака, чтобы не заклевал меня, и ласково объясняет мне, что это гуси, самая глупая птица, а это вот петушок, а там бочки от сахара, а сахарок с чайком пьют, и удивляется: «ишь ты какой, даже и гусей знает!» Показывает высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут «лоскутная гостиница» (так называлась одна из престижных гостиниц Москвы. — А. М.) для странного народа (то есть для странников. — А. М.)…Пьем чай в богомольном садике. Садик без травки, вытоптано, наставлены беседки из бузины, как кущи, и богомольцы пьют в них чаек… Будто тут все родные. Ходят разнощики со святым товаром — с крестиками, с образками, со святыми картинками и книжечками про «жития»».

Следующий «объект» — село Тайнинское. Здесь внимание привлекал Благовещенский храм, построенный еще в XVII столетии по повелению царя Федора Алексеевича. Истинный богомолец не пройдет мимо такой святыни. Ну а следующая крупная остановка — знаменитые Мытищи. Если привал в Отрадном был, можно сказать, факультативным, то в Мытищах останавливались обязательно. Во-первых потому, что не устать за время столь длительного перехода было физически невозможно, а во-вторых — традиция. Мытищи, можно сказать, были этакой столицей богомолья, его если не географической, то смысловой серединой. Художник Суриков, работая над самым знаменитым своим полотном — «Боярыней Морозовой», специально поселился здесь, чтобы наблюдать за «божьими людьми». Один из современников писал: «Столетиями шли целый год, особенно летом, беспрерывные вереницы богомольцев, направлявшиеся в Троице-Сергиеву лавру. В. Суриков писал, захлебываясь, всех странников, проходивших мимо его избы, интересных ему по типу».

А наблюдать было за чем: «Богомольцы лежат у воды, крестятся, пьют из речки пригоршнями, мочат сухие корочки. Бедный народ все больше: в сермягах, в кафтанишках, есть даже в полушубках, с заплатками, — захватила жара в дороге, — в лаптях и в чунях, есть и совсем босые. Перематывают онучи, чистятся, спят в лопухах у моста, настегивают крапивой ноги, чтобы пошли ходчей. На мосту сидят с деревянными чашками убогие и причитают:

— Благодетели… милостивцы, подайте святую милостинку… убогому-безногому… родителей-сродников… для-ради Угодника, во-телоздравие, во-душеспасение…»

Впрочем, господа со средствами делали свой привал не у реки, а в местах более приличных. Правда, культового трактира там не наблюдалось, да и не хватило бы в нем мест. Можно сказать, что этаким трактиром были все Мытищи. Обыватели встречали богомольцев на дороге и зазывали в свои частные владения передохнуть:

— Чайку-то, родимые, попейте, пристали, чай?

— А у меня в садочке, в малинничке-то!

— Родимые, ко мне, ко мне!., летошный год у меня пивали. И смородинка для вас поспела…

— Из лужоного-то моего, сударики, попейте, у меня и медок нагдышний, и хлебца тепленького откушайте, только из печи вынула!

— В сарае у меня поотдохните, попимши-то, жара спадет. Квасу со льду, огурцов, капустки, всего по постному делу есть. Чай на лужку наладим, на усадьбе для аппетиту. От духу задохнешься! Заворачивайте без разговору.

— А ну-ка кваску, порадуем Москву! Этим кваском матушка-покойница царевича поила, хвалил-то как!

Оювом, без привала богомольцы там не оставались. А привалы в «частном секторе» были довольно колоритными. Иван Шмелев писал: «Идем по стежке, в жарком, медовом духе. Гудят пчелы. Горит за плетнем красными огоньками смородина. В солнечной полосе под елкой, где чернеют грибами ульи, поблескивают пчелы. Антипушка радуется — сенцо-то, один цветок! Ромашка, кашка, бубенчики… Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Мужик ерошит траву ногой — гуще каши! Идем в холодок, к сараю, где сереют большие пни… Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками… Пьем чай на траве в цветах. Пчелки валятся в кипяток — сколько их! От сарая длиннее тень».

Зато ночевки в том же «частном секторе» не были столь очаровательны: «Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в розовой рубахе и молится. Я плачу и говорю ему:

— Го-оркин… мухи меня кусают, бо-ольно…

— Спи, косатик, — отвечает он шепотом, — каки там мухи, спят давно.

— Да нет, кусают!

— Не мухи… это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С потолка никак валятся, ничего не поделаешь. А ты спи — и ничего, заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь… Ну и спи с Господом.

Но я не могу заснуть. А он все молится.

— Не спишь все… ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься — и заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся… Ну, что… Не кусают клопики?

— Нет. Ножки только кусают.

— А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи… прости меня, грешного… — зевает он».

Впрочем, утром все эти кошмары забываются. Путь предстоит не ближний.

Последняя остановка перед лаврой — знаменитое Хотьково. Ни один уважающий себя паломник, даже если не пеший, не минует здешний монастырь. До Сергиева Посада — что называется, рукой подать. Но все, как говорится, в руках Божиих, планы богомольцев могут неожиданно меняться. Вот, например, фрагмент воспоминаний С. Дурылина: «Я не помню, как мы ехали по железной дороге, как стояли обедню в Хотькове, где почивают родители преподобного Сергия, не помню даже, стояли ли ее. Смутно помню, как поклонились родителям Преподобного, Кириллу и Марии, как служили панихиду и отведывали кутью с большого блюда, стоявшего на их гробнице, но отчетливо помню, что мы сильно запоздали ехать к Троице. Когда мы напились чаю в маленьком гостиничном домике, короткий зимний день начал уже мутнеть. До Троицы от Хотькова десять с лишком верст. Подходящего поезда не было. Приходилось заночевать в Хотькове».

Впрочем, иные богомольцы специально оставались на ночлег в Хотькове — для того, чтобы увидеть лавру во всей своей красе и с относительно свежими силами. Подобное вознаграждалось: «Утром мы… около 9 часов утра отправились в путь — последний десятиверстный переход до Лавры Преподобного… Молодые березки и осинки, змейкой извивающаяся проселочная дорога ничего особенного сами по себе не представляли; но необычайны были эти мелькающие на тропинках между деревьями толпы богомольцев. Уже и раньше, начиная с Мытищ, нам приходилось встречать их, и чем дальше, тем больше; но от Хотькова до самой Лавры эти толпы шли почти непрерывающейся лентой; шли они партиями… по большей части в пять, шесть, десять и даже двадцать человек. В большинстве это были простолюдины… Больше женщин, в самых разнообразных костюмах, очевидно, из самых разноконечных губерний, но непременно все с котомками за плечами и посошками в руках.

Но вот, как-то совершенно неожиданно для нас, лес окончился, и мы оказались на большой открытой возвышенности, с которой, как на ладони, видна была на далекое пространство расстилающаяся равнина, местами покрытая лесом и по середине ее, на невысоком холмике, именно как бы на какой «маковке», Святая Лавра во всей ее благолепной красоте — с окружающим ее посадом и за ним — справа от него принадлежащими ей скитами… Длинной сплошной лентой от нас по направлению к Лавре по склонам совершенно открытой возвышенности спускались богомольцы, а мы стояли еще на самой вершине этой возвышенности, именуемой в народе, и не напрасно, «поклонной горой»… От того ли, что дорога к Лавре от этой «поклонной горы» шла все понижаясь уступами, или от того, что заветная цель нашего путешествия так отчетливо ясно стояла перед глазами, не чувствовалось как будто усталости, и ноги переступали скорей, и чем ближе подходили мы к Лавре, тем быстрее шли. По сторонам дороги начинают попадаться какие-то торговцы с расположенными на раскинутой прямо на земле клеенке образками, картинками, листочками и тому подобное, а по местам нищие калеки с деревянными чашечками в руках. Вот уж и солдатская слобода, примыкающая к Лавре с юго-восточной стороны; вот и Келарский пруд и рядом с ним лаврский, так называемый Пафнутьевский сад… Вот, наконец, и базарная площадь у лаврской стены с нескончаемыми, кажется, рядами лавок и палаток… и так вплоть до самых Святых ворот, ведущих в обитель».

Александр Дюма-отец писал: «Трудно представить себе что-либо более ослепительное, чем этот огромный монастырь, величиной с целый город, в такое время дня, когда косые лучи солнца отражаются в позолоченных шпилях и маковках. На подступах к Троицкому вы проезжаете по довольно обширному посаду, возникшему вокруг монастыря, он насчитывает тысячу домов и шесть церквей.

Местность вокруг монастыря холмистая, что придает ей еще более живописный вид, чем это свойственно русским городам, обычно расположенным на равнинах; сам монастырь возвышается над всем; он окружен высокой и толстой крепостной стеной с восемью сторожевыми башнями.

Это живое средневековье — совсем как Эгморт, как Авиньон».

С Хотькова социальный статус богомольцев начинал сказываться гораздо ощутимее. В пути все были приблизительно равны. Конечно, кто-то перекусывал сухариком с речной водой, а кто-то курами и осетрами, но во всяком случае все занимались одним делом — шли пешком в сторону лавры. Здесь же, в Сергиевом Посаде, у всех появлялись разные задачи.

Кто-то первым делом шел устраиваться в лаврскую гостиницу — в «Старую» или же в «Новую», по вкусу7. Кто-то искал себе пристанище все в том же «частном секторе». Кто-то шел представляться отцу настоятелю. О том, как происходило «VIP-богомолье», писал в своих воспоминаниях Н. Варенцов: «Когда мы пришли в Лавру, то И. И. Рахманов (бывший высокопоставленный чиновник. — А. М.), надев на шею орден святого Владимира, отправился с визитом к настоятелю Лавры, в то время известному архимандриту о. Антонию, любимцу митрополита Филарета. Архимандрит принял его любезно и благословил его и всех нас осмотреть подробно всю Лавру, даже те места, куда обыкновенно не допускалась публика, и дал в провожатые монаха».

Впрочем, иных особ водил по лавре сам архимандрит.

И все равно паломников объединяла не одна лишь возможность поклониться мощам и приложиться к святыням — словом, то, ради чего паломничество совершалось. Никуда, например, было не деться от многочисленных сергиево-посадских зазывал. Притом ассортимент был несколько разнообразнее мытищинского:

— Блинков-то, милые!.. Троицкие-заварные, на постном маслице!

— Щец не покушаете ли с головизной, с сомовиной?

— Снеточков жареных, господа хорошие, с лучком пожарю, за три копейки сковородка! Пирожков с кашей, с грибками прикажите!

— А карасиков-то не покушаете? Соляночка грибная, и с севрюжкой, и с белужкой, белужины с хренком, горячей? И сидеть мягко, понежьтесь после трудов-то, поманежьтесь, милые. И квасок самый монастырский!

Кстати, сергиево-посадские продукты славились на всю Московскую губернию. Владимир Гиляровский, например, с восторгом вспоминал: «Телятина «банкетная» от Троицы, где телят отпаивали цельным молоком».

Мало кого оставляли равнодушными изделия игрушечников Сергиева Посада. Их лавки размещались прямо под лаврскими стенами, и избежать этого искушения было почти что невозможно.

И еще была одна традиция. Покидая лавру, полагалось получить так называемое «хлебное благословение» — то есть взять с собой кусок ковриги, выпекаемой прямо в монастыре, под тщательным присмотром отца-хлебника.

Кстати, обратный путь редко кто совершал пешком.

* * *

Уникальное российское явление — юродивые. Не состоя в церковном штате, они влияли на духовную картину даже больше, чем священники и дьяконы. Именно их считали настоящими подвижниками, «светильниками веры» — в противовес обнаглевшим, на руку нечистым, в прелесть впавшим батюшкам.

Институт юродства на Руси древний и яркий. Странно одетые люди совершали немотивированные, с точки зрения простого обывателя, поступки и произносили мало связные тексты. Иногда присутствовавшие при этом граждане вдруг обнаруживали незначительную ассоциативную связь между событиями в своей жизни и словами, а также поступками этих странных людей, каковым они были свидетелями. К примеру, странный человек жжет спички и произносит слово «дом», а спустя неделю у того, кто видел это незамысловатое шоу, вдруг сгорает дом. Несколько подобных совпадений — и странный человек приобретал славу юродивого. При этом все прекрасно понимали, что диапазон событий, которые можно связать со спичками и домом, по сути, бесконечен — от уже упомянутого пожара до того, что в доме неожиданно закончились спички. Но очень уж хотелось чуда.

Так как Россия была государством православным, юродивых считали персонами, особенно приближенными к Богу. Иначе связь с юродивыми, вера в них осуждались бы как мракобесие, а простому обывателю этого, конечно, не хотелось. Таким образом возникло альтернативное название юродивого — «божий человек».

В результате все были довольны. Обыватель получал свою желаемую сказочку, добрую или злую — как уж повезет. А юродивый приобретал возможность безбедного, безопасного (обидеть юродивого — великий грех) и не особенно обременительного существования. И поскольку успех юродства напрямую зависел от того впечатления, которое он произведет на обывателя, в России возникла уникальная зрелищная культура, основанная на так называемом «подвиге юродства». Своего рода театр — с тщательно продуманными и отрепетированными ролями, костюмами, гримом, декорациями. Разве что шоу разыгрывалось не на подмостках, а перед храмами и на городских площадях. В отличие, опять же, от обычного театра, спектакли юродивых не отменялись даже в великопостные дни. Ведь «божий человек», по всеобщей негласной договоренности, старался именно «во славу Божию».

Разумеется, помимо юродивых корысти ради, существовали и мастера, которых увлекала слава или сам процесс юродства. Не ощущалось недостатка и в умалишенных гражданах. Но установить, в чем именно заключается основной двигатель того или иного юродивого, не представлялось возможным. Корыстолюбцы, разумеется, не признавались в своей материальной заинтересованности, а если и случайно проговаривались, то карьере это не вредило — истинный юродивый мог безнаказанно нести любую дичь, все равно слова его буквально не воспринимались, в них обязательно искали тайный смысл и тайные пророчества.

Возможно, что корыстолюбцы как раз были в меньшинстве — ценою очень уж большого дискомфорта достигались эти самые материальные блага. Но доподлинно об этом нам узнать не суждено.

Главный атрибут юродивого — цепь, символ несвободы и обременения. Человека, прикованного к чему-либо цепью или же носящего цепные вериги, трудно заподозрить в корысти и других мирских амбициях. Самое распространенное и, соответственно, самое действенное наказание — лишение свободы. А тут человек себя этой свободы уже сам лишил.

На рубеже XX столетия в Иваново-Вознесенске жила весьма популярная юродивая Саша Мухина. Саша содержалась на цепи у своих родственников и занималась предсказанием судьбы. Она довольно четко расписывала ивановским обывателям, по большей части ткачам, их ближайшее будущее. Будущее между тем было вполне прозрачно — в текстильных красках в то время активно использовались ртуть, свинец и прочие малополезные компоненты, антисанитария в Иванове-Вознесенске была ужасающая, и притом существовала лишь одна аптека на весь город. Однако люди верили в особенную прозорливость Мухиной.

Пророчествовала она, кстати, не всем. Если юродивая чувствовала, что человек пришел не ради информации о будущем, а просто-напросто из любопытства, она «отказывала в обслуживании» — плевалась и кричала: «Иди вон! Не надо! Не хочу!»

Не исключено, что за подобным поведением стояла именно боязнь перед критической оценкой своих редкостных «способностей».

В том же Иваново-Вознесенске пользовался большой славой Дедушка Лопушник, получивший свою кличку благодаря тому, что ночевал, как правило, на улице, в простой сточной канаве, в лопухах. Но ивановцев гораздо больше впечатляла не бытовая неприхотливость Лопушника, а его тяжеленные цепные вериги. Пророчеством и чудесами Дедушка себя не утруждал. Он всего-навсего ходил по городу и выкрикивал: «Покайтесь, православные, ибо грядет день Страшного суда, и сам Господь Бог призовет вас к ответу. Покайтесь! Покайтесь!»

Дикого внешнего вида и вериг было достаточно. Дедушка Лопушник почитался как особый, «божий человек», которого обидеть — грех, а отказать ему в чем-либо — тоже грех.

Религиозный активист В. Марцинковский вспоминал: «Как-то в 19Ю году в Ярославле я шел в крестном ходу. В толпе был странник в железных веригах, с железной шапкой, обшитой сукном, и тяжелой железной палицей. Он рассказал мне свою историю. Был купцом в Москве, и в юности много грешил. Потом заболел смертельно и дал обет, если выздоровеет, пойти с веригами по святым местам. В Ростове Великом некий старец Иосиф благословил его на этот подвиг. Это был статный, пригожий человек лет 35 с тонким орлиным носом, с длинными черными кудрями, сожженным и обветренным коричневым лицом и глубоко запавшими черными, горящими глазами».

Опять-таки — вериги.

Особо почитались, разумеется, юродивые, обладающие всевозможными телесными дефектами и недугами психического плана. Историк И. Пыляев, в частности, писал: «В Тамбове известен был «пророк» солдат «Ванюшка Зимин». Он был сумасшедший и жил в доме умалишенных, но легковерующие тамбовцы веровали в него, как в пророка. Закричит Ванюшка ни с того, ни с сего: «пожар! пожар!» — записывают тамбовцы день и час; когда кричал Ванюшка, и после окажется, что действительно в записанное время где-нибудь в окрестностях Тамбова в самом деле был пожар. Вот и «прозорливство». Говорил Ванюшка, как сумасшедший, всегда бессвязно, себе под нос, а тамбовцы ухитрялись понимать его слова по-своему и ломали голову: что бы это значило, что сказал Ванюшка? Начнет Ванюшка кататься по земле — быть беде и покойнику; придумает Ванюшка поднимать что-то им воображаемое и делает телодвижения вроде тех, как бы перекидывает вещи через забор — смотри, что будет где-нибудь кража; взбредет в голову Ване лить воду — значит, берегись, придется заливать пожар и т. д.».

Те, у кого недугов не было, старательно придумывали таковые. Тот же Пыляев рассказывал: «В гор. Тамбове любил щегольнуть своей «ревностью по вере» блаженненький купец Симеон; он… был «болящий». Зимою он не показывался — холодно, а летом обыкновенно ездил в своей кибитке, любил останавливаться посредине улицы и всегда собирал толпу зевак. «Симеон болящий» любил наставлять, как нужно жить по-христиански. Все наставления его обыкновенно начинались и кончались почти одною и тою же фразою: «в нераскаивающихся грешниках нет ни веры в Бога, ни самого Бога!» Как веровал сам болящий — неизвестно, но родные Симеона признавали его «блаженненьким» и содержали на свой счет, не дозволяя ему собирать какую-либо лепту от доброхотных его слушателей».

Но совсем не обязательно было придумывать себе болезни. Наоборот, гораздо более эффектным выглядело избыточное здоровье. В частности, одного из ивановских «божьих людей» звали Гриша Босой. Босой (в миру Григорий Грунин) пришел в профессию весьма необычным образом. Поначалу он работал на одной из ткацких фабрик, но в один прекрасный день услышал загадочный потусторонний голос. Голос вкрадчиво нашептывал Григорию, что ему следует незамедлительно оставить рабочее место, добраться пешком до деревни Дунилово (около 25 километров от города) и в тамошней церкви помолиться иконе Николы Угодника.

Гриша послушно выполнил задание, после чего все тот же голос, как в игре-бродилке, велел идти, опять-таки пешком, в Троице-Сергиеву лавру (более 300 километров по прямой и гораздо дальше, ежели учесть дорожное покрытие России сотню лет назад). Григорий опять же послушался и по дороге почувствовал разительную перемену: ему, несмотря на декабрь, вдруг сделалось очень тепло.

В лавру Гриша пришел уже без валенок, которые он бросил за ненадобностью. Там, за молитвой, Гриша понял, что народ живет неправильно и что именно он должен наставлять его на истинный, божественный путь. Как был босой, Гриша вернулся в Иваново-Вознесенск, где принялся проповедовать и сразу же загремел в психиатрическую. Но слава о новом юродивом быстро распространилась по городу, в больницу потянулись обыватели, Гришу Босого выписали от греха подальше, и он стал спокойно проповедовать и даже творить чудеса. Правда, не особо впечатляющие — самым ярким достижением на этом поприще было излечение от пьянства одного ночного сторожа.

Гриша старался поддерживать свою репутацию. В частности, сходил в Великий Новгород, чтобы пообщаться с другим «босяком» — писателем Максимом Горьким, слава о котором только начинала расходиться по России. Правда, Горький не понравился Босому — он посоветовал юродивому не особо увлекаться внешними эффектами воздействия на публику и носить зимой хотя бы лапти, если в валенках совсем уж жарко.

Естественно, последовать подобному совету Гриша Босой никак не мог.

В Ростове Великом жил популярный старец Алексей. Прославился он скороходством. Про него ходили всяческие небылицы. Якобы однажды, будучи в Борисоглебском монастыре, он сказал одной паломнице: «Увидимся в Ростове». Сразу после этого паломница поехала в Ростов в своем удобном конном экипаже, а по прибытии увидела там Алексея — он обогнал ее пешком.

Конечно же такое невозможно в принципе. Но Алексей всерьез следил за своим имиджем — в частности, презирал баню. Вместо нее при всем честном народе он усаживался в муравейник, что, по его словам, способствовало очищению физическому и духовному. Заходя к кому-нибудь во двор, из принципа не закрывал ворота за собой. Не закрывали и хозяева — мало ли что случится. Разумеется, скотина уходила со двора, ее долго искали и гнали обратно. Но главное — Алексей был доволен.

Старец тот любил пророчествовать, и за то особо почитался. Однажды, например, одна из обывательниц пожаловалась, что давно не получала писем из столицы от своего сына. «Река Нева глубока, много в ней тонут», — ответил юродивый. Вскоре выяснилось, что пропавший сын и вправду утонул. Популярность скорохода выросла еще больше.

Впрочем, любовь к юродивым была настолько велика, что самые ленивые из них вообще не утруждали себя «подвигами». Об одном из таких писал Бунин в повести-дневнике «Окаянные дни»: «Иоанн, тамбовский мужик Иван, затворник и святой, живший так недавно, — в прошлом столетии, — молясь на икону Святителя Дмитрия Ростовского, славного и великого епископа, говорил ему:

— Митюша, милый!

Был же Иоанн ростом высок и сутуловат, лицом смугл, со сквозной бородой, с длинными и редкими черными волосами. Сочинял простодушно-нежные стихи:

Где пришел еси, молитву сотворяй,

Без нея дверей не отворяй,

Аще не видишь в дверях ключа,

Воротись, друг мой, скорей, не стуча…

Куда девалось все это, что со всем этим сталось?»

* * *

Рядом с православными мирно или не очень мирно сосуществовали представители иных конфессий. Ближе всех, практически «своими», были, разумеется, старообрядцы. В некоторых городах старообрядчество было посильнее православия. И уж во всяком случае, не уступало ему по влиянию. Ярчайший пример — подмосковный Богородск со знаменитой морозовской Глуховской мануфактурой.

Основной задачей управляющего мануфактурой Арсения Морозова было, что понятно, извлечение прибыли из подведомственного ему фамильного морозовского производства. Но стояла еще и вторая задача — не столько практическая (хотя и это, естественно, тоже), сколько нравственно-эстетическая. Создать на востоке Московской губернии этакий город-сад, город рай.

Рай, по преимуществу, старообрядческий. Арсений, ничуть не смущаясь, отдавал предпочтение братьям по вере — при приеме на службу, при распределении мест. Естественно, что при морозовской фабрике находилась молельня. Хозяин же пекся о ее расширении, слал прошения митрополиту: «При фабрике Богородско-Глуховской мануфактуры для целей общественного богослужения издавна существует молитвенный дом, где в известное время при полном хоре певчих, отправляется Божественное Богослужение заштатным священником, приглашаемым для сего из ближайшего села. Но таковое учреждение, как молитвенный дом, не может удовлетворять религиозным и нравственным потребностям живущих при фабрике огромному большинству рабочих и служащих лиц. Последнее обстоятельство, а также отсутствие пока материальных средств к постройке храма заставили меня, как представителя вышеназванной Богородско-Глуховской мануфактуры еще летом прошлого года обратиться с просьбой о разрешении при означенном молитвенном доме устроить походный престол для совершения божественной литургии, но, к сожалению, до сего времени я не имел чести получить ответа от Вашего Высокопреосвященства на мое ходатайство. Поэтому я вторично обращаюсь с моей просьбой к Вашему Высокопреосвященству о разрешении устройства подобного престола в молитвенном доме».

Разрешение было в конце концов получено. А вскоре после этого построили и храм — тоже, естественно, старообрядческий. Хотя церковь пророка Захария и преподобномученицы Евдокии и была выстроена «в резерве железной дороги», дабы не смутьянить «ни ока, ни слуха» представителей титульной веры, она сразу же сделалась одним из духовных и даже культурных центров уездного города.

На всю Россию был известен так называемый Морозовский хор. Этот творческий коллектив большей частью пел в старообрядческих храмах, однако не был чужд и светских выступлений. Он пел в концертных залах обеих столиц и даже записывал собственные граммофонные пластинки. Правда, перед выступлениями зрителей оповещали — дескать, коллектив у нас особенный, духовный, и аплодисменты нежелательны. Однако же столичные ценители прекрасного этот призыв успешно игнорировали. Состав хора достигал трех сотен человек (мужчин и женщин), одетых в допетровскую одежду — сарафаны и кафтаны. Ноты, естественно, записывались с помощью «крюковой грамоты».

Нередко хор выступал в Глуховском клубе. «Старообрядческая мысль» писала, что во время одного из тех концертов «особенно тронула всех в высшей степени художественно и неподражаемо тонко исполненная псалма «О страшном Ноевом потопе», в коей основную мелодию пела солистка — сопрано А. П. Гречишкина, одаренная Богом на редкость изящным, задушевным и сильным голосом». Другой журналист восхищался: «Концерты этого хора стали традиционными и всегда пользовались заслуженным успехом, так что посетители расходились под сильным и неотразимым впечатлением чарующих звуковых образов, создаваемых безукоризненным художественным исполнением дивных образцов из сокровищницы древнерусского искусства».

Похоже, что морозовские песнопения по популярности превосходили глуховский текстиль.

На виду, разумеется, были мечети. Особенно в местах скопления мусульман — Казанская губерния, Уфимская губерния, Среднее и Южное Поволжье. Кое-где встречались даже медресе — в частности, в Казани и в Уфе. В той же Уфе, разумеется, размещалась и Соборная мечеть — своего рода аналог православного кафедрального собора. Приход этой мечети некогда считался самым многочисленным в стране — в начале XX столетия он насчитывал 920 человек.

В крупных городах не редкостью были кирхи и костелы. В Самаре, например, хотели в середине XIX века открыть костел, но когда здание было практически завершено, в Польше начались мятежи, и, как реакция на это, сразу же последовал запрет на учреждение костела, и здание передали лютеранской общине. Правда, костел в конце концов открыли, но на полстолетия позже, нежели предполагалось.

Кирха была и в соседнем Симбирске. Один из современников писал в 1862 году: «Несмотря на искреннее желание не оскорблять русское патриотическое чувство, нельзя не признаться, что лучшие ремесленники у нас в Симбирске почти исключительно немцы. Немцы у нас лучшие булочники, лучшие колбасники, лучшие сапожники и портные. Преимущество за русскими ремесленниками остается только в тех производствах, которыми не занимаются немцы».

Неудивительно, что кирха пришлась кстати.

Чем южнее — тем больше национальностей и, соответственно, конфессий. Владимир Немирович-Данченко писал об Астрахани: «Зеленые халаты и пестрые чалмы бухарцев, черные чухи расшитых позументами армян, высокие конусы персидских бараньих шапок, голые груди и лохмотья калмыков, серые кафтаны ногайских татар… Лица — одно оригинальнее другого, совершенно нам чуждые, то скуластые, медно-красные, с оливково-сверкающими из косых щелок глазами, то правильные красивые физиономии персов, с длинными красными бородами и черными, но совершенно безжизненными глазами; сухие, словно вниз вытянутые ногайские лица и толстые, раскормленные лукавые бухарцы… Астрахань в древности была жалкою татарскою деревушкой, она и теперь смотрит не русскою; все какой-то басурманской окраиной кажется она туристу, привыкшему к великорусскому населению нашей Оки и Волги. Чужой говор, чужое обличье… Гостями мы здесь до сих пор сидим и, право, любой перс или армянин лучше чувствует себя в этом ханском городе, чем заезжий русский, которому здесь все в диковинку».

Как правило, официальные религии проблем не создавали — все ограничивалось милыми чудачествами наподобие морозовских. Опасными были сектанты: там доходило и до массовых самоубийств, и до иных подобных мерзостей. Как правило, сектанты все-таки держались вдали от крупных городов, однако же в их сети часто попадали и доверчивые городские обыватели.

* * *

Совсем уж неизживаемым антицерковным явлением были всевозможные поверья и приметы. С этим бороться было бесполезно — самые усердные из прихожан все равно верили, что называется, и в чих, и в пих. В Иваново-Вознесенске, к примеру, особенно почитался домовой, он же домовник, домовуха, доброжил, суседушко. Но это — общее название. Как правило, таких «соседей» называли в зависимости от того, какое место они выберут. Поселится домовник на полатях — значит, будет потолочником. Выберет сени — станет сенником, чердак — чердачником, подвал — подпольщиком. Были тут и свои приметы, неизвестные в других российских городах. Если, к примеру, кошке хвост прихлопнуть дверью — это к сплетням. А ежели случайно встретить своего знакомого три раза в день — то к свадьбе. Определить пол будущего новорожденного очень просто — достаточно попросить у беременной женщины руку. Если она подаст ее ладонью книзу, значит, будет сын, а если кверху — дочь. А чтобы сами роды прошли безболезненно, стоит только зажечь венчальную свечу.

Несложно и вернуть исчезнувшего человека. Нужно лишь заказать о нем батюшке панихиду — тогда исчезнувшему станет скучно и он обязательно вернется. Впрочем, это правило срабатывало не всегда. Недаром ведь ходили слухи об озоровавшем вблизи города разбойнике Опряне. В честь него даже овраг назвали (разумеется, Опрянин). Еще более жутким был Мозголомный овраг. Там бедных жителей Иваново-Вознесенска не только обирали, но и проламывали им головы — так, на всякий случай.

А в Калуге в XIX столетии даже выпустили специальный перечень примет: «Верили, что духи или так называемые домовые откармливали лошадей: приносили им из других домов овес и сено, и лошадей те же духи по капризам мучили, уносили у них корм, по сему суевернейшие в Великой Четверток тихонько ставили для тех духов в слуховых окнах кисель… Накануне 24 июня женщины и девки сходились на игрища, из мужчин проворнейшие отправлялись искать кладов, над коими, по рассказам других еще суевернейших, являлись будто бы горящие огни… Посещая малые ярмарки, на прим. в Петров день, кидали в колодезь деньги, зеленый лук, яйца и проч.».

Сколько ни объясняй горожанам, что все это — дичь несусветная, они не верили. Еще бы — исстари заведено!

 

 

Глава восьмая

Под вой фабричного гудка

Ярче всех фабричный быт русской провинции описал, конечно, Горький в своем романе «Мать». Ярко-то оно, конечно, ярко — но правдиво ли? Так ли было все на самом деле? Или это выдумка? Или же исключения? Попробуем понять.

Начнем с самого крупного формата — фабрики или завода. И в который раз оговоримся — здесь, опять же, все условно. Вот в Петергофе, например, действовала гранильная фабрика. Гость из далекой Венесуэлы Франсиско де Миранда описывал ее в таких словах; «Отсюда отправились на дрожках (trusky)на расположенную поблизости казенную фабрику, где шлифуют и гранят камни. Видел там замечательные изделия из сибирских самоцветов, мрамора и т. д. Механизмы очень простые и легко приводятся в движение. Директор был весьма приветлив, но мы вскоре с ним распрощались, ибо хотели осмотреть еще английский парк, находящийся примерно в версте от фабрики».

И что же, Петергоф у нас — фабричный город? Ничего подобного. Просто назвали небольшую мастерскую фабрикой — и все дела.

Однако в основном названия действительности соответствовали.

* * *

Образ кровопийцы-фабриканта, наглым образом эксплуатирующего несчастных и затюканных рабочих, был в позапрошлом столетии весьма популярен. Вот, например, стихотворение Некрасова, посвященное господину Понизовскому, владельцу крахмало-паточного завода в Ярославской губернии:

Науму паточный завод

И дворик постоялый

Дают порядочный доход.

Наум — неглупый малый:

Задаром сняв клочок земли,

Крестьянину с охотой

В нужде ссужает он рубли,

А тот плати работой…

«Ну, как делишки?» — «В барыше», —

С улыбкой отвечает.

Разговорившись по душе,

Подробно исчисляет,

Что дало в год ему вино

И сколько от завода.

«Накопчено, насолено —

Чай, хватит на три года!..

Округа вся в горсти моей,

Казна — надежней цепи;

Уж нет помещичьих крепей,

Мои остались крепи.

Судью за денежки куплю,

Умилостивлю бога…»

(Русак природный — во хмелю

Он был хвастлив немного)…

Но вспомним хотя бы морозовский «старообрядческий рай». Усердием А. Морозова в начале XX века поселок действительно стал этаким воплощением капиталистической утопии. Главный корпус, так называемая Новоткацкая фабрика, возвели в 1907–1908 годах в соответствии с самыми современными по тем временам представлениями и возможностями. Там, например, использовалось верхнее естественное освещение — благодаря десяткам конических световых фонарей. Существовала и система центральной вентиляции, при этом свежий воздух подводился непосредственно к местам работ.

Менеджмент фабрики проживал в двухэтажных коттеджах. Для рабочих же были построены уникальные в то время рабочие дома, украшенные изразцами, оборудованные такими достижениями той эпохи, как канализация, центральное отопление и даже вентиляция. Кстати, внутреннее устройство тех домов — коридорная система, общие кухни, кладовые, прачечная и прочие домовые подсобные хозяйства — было впоследствии повторено уже советскими конструктивистами. Разве что эти творения (такие как Дом Наркомфина на Новинском бульваре) были заселены избранными совслужащими, а глуховские их предтечи — простыми рабочими.

Для досуга ткачей (и для свежего воздуха) устроен был Глуховский парк. Там располагались родильный приют и дом самого Арсения Ивановича.

Один из жителей писал о Богородске: «Особенно чистой и ухоженной была Глуховка. К каждой фабрике по слободкам и улочкам тянулись, покрытые мелким шлаком, липовые аллеи. Жилые постройки, кроме казарм, одно- и двухэтажные деревянные, красивые, с большими застекленными верандами, предназначались для управляющих, мастеров, служащих…

Хозяйский сад, утопающий в зелени, находится на берегу Черноголовского пруда, в нем был небольшой двухэтажный особняк Морозова и маленькая деревянная церквушка. Особняк деревянный, внутри красиво отделан деревом разных пород. После Великой Отечественной войны он сгорел.

Парк представлял из себя небольшой дендрарий с обилием разной древесной и кустарниковой растительности, часть которой привозили из-за рубежа.

До революции в субботу и воскресенье, в престольные праздники парк открывался для всеобщего посещения, играл духовой оркестр. Никто ничего не ломал.

К парку примыкал хорошо оборудованный стадион с велотреком, водной и лодочной станциями. У входа на стадион возле центральных ворот — небольшой фонтан».

Были у рабочих и так называемые социальные гарантии: больничная касса, кредитование сотрудников, проработавших на фабрике несколько лет.

А исследователь И. Ф. Токмаков писал в своем труде «Историко-статистическое и археологическое описание г. Богородска»: «На самой значительной по своим оборотам Богородско-Глуховской фабрике имеется библиотека для служащих и рабочих, выписывающая все русские журналы и газеты и состоящая более чем из 5000 томов. Вообще, рабочие Богородска и окрестностей резко отличаются благообразием, степенностью, пьяных в городе мало, несмотря на соседство фабрик, в городе распространена грамотность. Объясняется такое положение дел тем, что в Богородске рабочие живут с семьями оседло и давно, тогда как на других фабриках рабочие разлучены с семьями, а это есть главное зло… В Богородске шире, чем где-либо в России, кроме как в Москве, развилась частная благотворительность».

Сами сотрудники морозовской мануфактуры выглядели почти сказочными персонажами. Один из богородских жителей писал: «К нянюшке раза два-три в год приходила сестра, у которой по локоть не было левой руки. Когда-то она попала рукой в прядильную машину. С ней приходил муж Иван Иванович, работавший на фабрике Морозова паровщиком, т. е. на паровой машине. Человек он был положительный, высокого роста, бритый, с небольшими усиками. Типичный мастеровой в хорошем смысле слова. Мы относились к нему с уважением, так как знали, что быть паровщиком очень ответственное дело. По этому случаю няня покупала полбутылки водки и колбасу. После обеда, происходившего в кухне, Иван Иванович выходил покурить. Нам очень нравился весь процесс скручивания и набивки козьей ножки махоркой. Потом около кухонного крыльца начиналась беседа о работе и машинах. Мы рассказывали свое».

«Вечера отдыха» в морозовской мануфактуре были, что называется, под стать столичным. Богородский обыватель вспоминал: «На Рождество, я был в это время в четвертом классе Комиссаровки, мы компанией поехали в Глухово, в клуб Морозовской мануфактуры, смотреть спектакль Художественного театра «Дядя Ваня». Спектакль произвел на меня большое впечатление, да и в клубе я вообще был впервые.

После спектакля танцы. Мы остались. В обществе мне случалось танцевать впервые. Дома и в училище это одно, а в обществе, да с барышней — совсем другое.

Вальс прошел благополучно. Я его любил и танцевал хорошо. Подошла венгерка. Надя Штаден говорит: «Пойдемте». Я заволновался, но пошел. Прошли половину зала. Я чувствую, что побледнел и, того гляди, упаду. Надя меня подбодрила, и все окончилось благополучно и больше не повторялось.

Через год, опять на Рождество, я опять попал в Глухово на «Вишневый сад». Сильно переживал. Для меня было открытием, что взаимоотношения людей со времени написания пьесы ничуть не изменились…

После спектакля танцы. Вышло танцевать большинство молодых артистов. На сей раз я был храбрее и не волновался. Пригласил на вальс одну миловидную артисточку, да так и протанцевал с ней весь этот замечательный вечер. Она танцевала очень хорошо и мне подарила несколько комплиментов».

Ткацкие производства были распространены в России. Столицей ткачей, разумеется, считался Иваново-Вознесенск. Там все было поставлено на широкую ногу. Иваново-Вознесенск был городом международного значения. Сырье, к примеру, закупали в Средней Азии, Египте и Соединенных Штатах. Рынок сбыта также не был ограничен нашим государством. Немалая доля ивановских ситцев продавалась в восточные страны. Для этого даже был разработан особый рисунок — так называемый «турецкий» или же «восточный огурец». Правда, тот же «огурец» весьма охотно покупали и в России.

Вообще, разнообразие рисунков было потрясающим. Названия им давали прямо на мануфактурах, и они, эти названия, были довольно умилительны. Например, «серпик», «дунька», «пчелка», «глазок», «листочек». Те же, кто не придавал значения рекламе, старались выбрать имена поярче: «Глория», к примеру, или «Мальта». На рубеже XX столетия выбор рисунка был вообще поставлен на научную основу. К примеру, на одной из фабрик исполнял должность торгового приказчика некто Николай Францевич Яшке. Он постоянно отслеживал все изменения в моде и с регулярностью снабжал свое начальство сведениями: «Темные тона начинают прискучивать», «рисунок горохом не следует работать ни в коем сорте», «наш шевиот пойдет своей дорогой, поэтому обязательно мы должны вводить в него свои сорта — более яркие и темные, которые можно будет продавать дороже».

Следил тот Яшке и за отношениями с покупателями — в первую очередь оптовиками и посредниками. И здесь он был более чем строг со своим собственным начальством: «У Щукина говорят, что отделку на бумазее полосатой обязательно нужно сделать мягче, тогда каждая полоса будет больше отливать, прошу приказать сейчас же сделать». А иногда случались и такие замечания: «С. И. Щукин весьма недоволен выпуском рисунков на нашем кретон-креме и розе. Если они вышли неудачно, то их ни в коем случае высылать не следовало бы, этим роняется достоинство фирмы».

Руководство мануфактуры к требованиям Николая Францевича относилось с пониманием — конъюнктуру рынка этот строгий немец чувствовал прекрасно.

К началу XX столетия стали научными и технологии. Прошли те времена, когда для получения особо качественных результатов краски готовили на хлебном уксусе, ткани вываривали в мыле с отрубями, после чего клали на снежный наст или на травку и поливали из леечки водой. Ивановские фабрики были вполне цивилизованными, производительными и конкурентоспособными. Притом что условия там были значительно хуже морозовских. Жизнь рабочих на ивановских мануфактурах еще в середине XIX века была довольно безмятежной и веселой. Праздников и выходных было немало, и рабочие охотно ездили на пикники на берег речки Талки, устраивали посиделки вечером, иной раз посещали кабаки.

Однако же уже к концу столетия условия не то чтобы ухудшились, но стали весьма заметно различаться. Зарплата чернорабочего была 7–8 рублей в месяц, а рабочего квалифицированного — приблизительно в два раза больше. При этом была развита система штрафов. В частности, «за нарушение тишины и благочиния, за несоблюдение чистоты и опрятности» могли оштрафовать на рубль, а «за неисправную работу, порчу материалов, машин и других орудий производства» штраф составлял до трех рублей. При этом некоторые предприниматели вводили и свои, весьма оригинальные законы. Например, в «Особых правилах» фабрик Грязнова было сказано: «Рабочие и мастеровые обоего пола и всякого возраста должны ходить по воскресным и праздничным дням в церковь. Виновные в неисполнении сего подвергаются денежному взысканию».

Что ж, атеисты могли выбирать себе другое место работы — это правило от соискателей никто скрывать не собирался.

Жизнь рабочих чаще всего проходила без излишеств. Это признавали и сами предприниматели. Один из них, Яков Гарелин, записал в своем труде «Город Иваново-Вознесенск или бывшее село Иваново и Вознесенский посад»: «Мясо является на столе рабочего только по большим праздникам, в будни и небольшие праздники он ест что Бог послал: пустые щи, кашу, горох, редьку и т. п. незатейливые блюда простонародной кухни».

Некоторые рабочие питались на так называемых «фабричных кухнях». «Северный край», газета далеко не революционная, описывала эти общепитовские заведения так: «Кухня помещается в мизерном, тесном и грязном здании. Когда я входил в кухню, то меня прежде всего поразил запах: смесь кухонного, донельзя удушливого и прокислого воздуха с сильным, бьющим по носу воздухом». Ассортимент подобных заведений, разумеется, роскошеством не отличался: «В обед и ужин — щи из серой капусты с небольшой подправой из пшеничной муки, каша гречневая или пшенная с одной ложкой постного мяса; к чаю два раза в день черный хлеб».

Условия жизни неквалифицированных рабочих были под стать их питанию. Газета «Старый Владимирец» сообщала об одном из фабричных районов Иванова: «На «Ямах» грязная, зачастую холодная, тесная избенка, где ютятся нередко от 10 до 25 человек обоего пола… санитарные и гигиенические условия прямо ужасны. Спят по всему полу, плечо в плечо… Для рабочего имеются только кабаки… да десятки пивных. Словом, целая паутина пьянства… Ни город, ни фабриканты ничего для здорового отдыха и удовольствия рабочих не сделали».

Однако в этой отповеди фабрикантам есть одно слабое место. В таких условиях проживали только самые низкооплачиваемые рабочие, к тому же регулярно пьянствующие и, видимо, систематически подверженные штрафам. Рабочие квалифицированные жили в достаточно удобных квартирах и домах, имели собственные огороды и скотину. Люди целеустремленные, на досуге предпочитающие кабакам театры, могли сделать в Иванове вполне успешную карьеру.

В любом случае профессия ткача была в то время крайне вредной. Понятий «охрана труда» и «техника безопасности», разумеется, еще не существовало, а работать приходилось в атмосфере, насыщенной всяческими химическими испарениями. Ивановский писатель Ф. Нефедов так описывал собственные впечатления от посещения ткацкого цеха: «С непривычки после какой-нибудь четверти часа пребывания кружится голова и чувствуется тошнота». Рабочие, конечно, были к этому привычны и боли головной не ощущали, только жаловались:

— Одежи не напасешься… И износишься и преет на тебе все и расползается во все стороны… Бе-да!

(Прело и расползалось, разумеется, от тех же самых испарений.)

По городу ходила самоироничная частушка:

Как на Уводи вонючей

Стоит город премогучий —

Иваново-Вознесенск

Но экологическую ситуацию такие сочинения не улучшали.

Ткани, впрочем, выпускали и на малых мощностях. Маленькие фабрики — маленькие заботы. «Спутник по древнему Владимиру и городам Владимирской губернии» сообщал: «Хотя теперь Судогда один из наименее значительных городов Владимирской губернии, он все-таки имеет некоторое промышленное значение благодаря своему льнопрядильному производству. В Судогде имеется одна довольно крупная льнопрядильная фабрика фирмы К. Л. Голубева; она производит льняной пряжи и ниток на 800 тысяч рублей, более чем при тысяче рабочих».

Подобных заводиков существовало великое множество.

Очень распространены были пивные заводы. Один из самых знаменитых и значительных — конечно, в городе Самаре, современный Жигулевский, а до революции — фон Вакано. В начале прошлого столетия вышел целый альбом, который посвящался этой фирме. Судя по нему, дело было поставлено вполне прилично:

«Пиво выдерживается и хранится преимущественно в американских подвалах, выходящих более чем наполовину из земли. В подвалах поставлены 234 бочки, емкостью в 69.300 вед. и 114 чанов американского типа, емкостью в 223.000 вед.; емкость одного чана достигает 3500 вед. Охлаждение подвалов достигается натуральным льдом, которого заготавливается ежегодно до 30.000 глыб. Во всех подвалах, благодаря прекрасной изоляции, температура в течение всего года остается неизменной».

«Мойка бутылок происходит под давлением, ручным или машинным способом по новейшим системам. Бутылки с вагонов заводской железной дороги и для розлива подаются механическими транспортерами. Розлив происходит без малейшей траты пива и газов в закрытых аппаратах. Пробки для закупоривания бутылок замачиваются в кипяченой воде или покрываются тонким слоем парафина (машинным способом), смотря по назначению пива, для местной ли продажи или экспорта».

«Заводская железная дорога. Перевозит ячмень, пиво, бочки, посуду, дробину и проч. Дорога проложена по всему заводу… Вагоны, имеющие разные типы, смотря по предмету нагрузки, перевозятся лошадиною тягой, вагоны же, идущие через туннель, на пристань и на берег, передвигаются бесконечными цепями, приводящимися в действие электричеством».

«Для перевозки пива по железной дороге Жигулевский завод имеет 19 собственных, специально устроенных вагонов-ледников, дозволяющих производить перевозку пива как зимою, так и летом без опасения за порчу продукта в пути. Большая часть товаров перевозится по воде, для чего Жигулевский завод грузит свой продукт непосредственно с завода вагонами на собственную пристань. С пристани, к которой пристают также и пароходы частных обществ, пиво грузится со льдом на собственные баржи, специально устроенные для быстрой и безопасной перевозки».

«Для нужд заводских служащих и рабочих при заводе учреждены: казарма для одиноких рабочих на 115 кроватей, отдельный дом для семейных рабочих, баня, паровая механическая прачечная, читальня, библиотека для служащих и рабочих, приемный покой с 3-мя врачами и постоянной фельдшерицей, больница, школа и детский приют».

Кроме того, завод фон Вакано держал в городе кухмистерскую. Тогдашние издания о ней писали: «Многим волжанам также хорошо известна большая, хорошо обустроенная пивная лавка № 1 (Биргалка) возле Струковского сада». Лестницу этой «Биргалки» украшала роспись, а в интерьерах широко использовалось чешское (богемское) стекло.

Когда на Жигулевском пивзаводе прорвало трубу, которая сливала в Волгу бракованный продукт, жители города сразу же бросились к прорехе с чайниками, ведрами и котелками. Бракованное пиво оказалось очень даже неплохим. Не говоря уже о том, которое прошло довольно строгий заводской контроль.

Производили и водку. С ней все было несколько сложнее — с 1902 года монополия на ее изготовление принадлежала государству, а заводы по розливу назывались складами. Калужский краевед Д. И. Малинин описывал такой калужский склад: «На правой стороне улицы высится громадное красное трехэтажное здание казенного винного склада. В нем работают 50 служащих лиц и 180 рабочих. Склад обслуживает большой район, охватывая, впрочем, не всю губернию, но в то же время отправляя часть вина и в соседние губернии. Производство склада в 19Ю г. было 560 тыс. ведер». Правда, казенные водочные заводы так и не развернулись в полную силу — в 1914 году из-за Первой мировой войны в России ввели «сухой закон».

Кстати, завод — это не одни только складские помещения и производственные цехи. Это во многих случаях еще и особняк директора, вокруг которого часто разбит хороший парк. Современник писал об одном из самарских заводов: «Особенно обращал на себя внимание нарочито устроенный механическим заводом Бенке у своего дома изящный палисадник, посреди которого бил фонтан, при блистательном электрическом освещении, этим же заводом устроенном».

А еще в России были города-заводы. То есть не в городе завод, а как бы город при заводе. Таким был, в частности, Екатеринбург. Павел Бажов писал: «Другого такого по всей нашей земле не найдешь. В прочих городах, известно, всегда городничий полагается и другое начальство тоже, а у нас — один горный начальник. И никто ему не указ, кроме самого царя да сенату. Губернатор ли там, исправник — ему ни при чем. Что захочет, то и сделает. Такое ему доверие дано. Горный начальник тут всеми поворачивал. Строгость была, не приведи бог. Теперь приснится, так испугаться можно».

Бажов имел в виду некого Глинку, действительно прославившегося чрезмерной строгостью и самодурством. А иерархия была и впрямь прописана довольно четко. Горнодобывающий завод — вещь стратегическая, государственной важности. Что там исправник со своими мелкими проблемами!

На подобном положении находился и Ижевск. Некий путешественник писал о городе в 1899 году: «Странное явление представляет собой Ижевск… Если вы увидите эти величественные красивые здания самого завода с бесчисленными трубами, с шумом и громыханием машин, с облаками пара и дыма, с огромным и красивым прудом и бегающими по нему пароходами, наконец, с тысячными толпами рабочих, то вы подумаете, что находитесь в одном из центров современной культуры. Если вы будете смотреть на деревянные, нередко убогие домики здешних обывателей, вы подумаете, что это село. Если, наконец, вы познакомитесь с порядками, точнее с беспорядками и неустройством местной общественной жизни, то скажете, что это деревня. На самом деле можно сказать, что Ижевск ни то, ни другое, ни третье. Это, подлинно, что называется, ни рак, ни рыба».

Условия труда были близки к описанным Максимом Горьким: «Станки и рабочие скучены почти как сельди в бочке. Воздух очень нечист, даже при открытых окнах в нем носится масса металлической и органической пыли, и удушлив — частью от запаха масла, которым смазывают станки, мыла, раствором которого поливают части машин, подвергающиеся трению».

Пикантность ситуации предавал профиль собственно завода — он был оружейный. Это сказывалось и на простой обывательской жизни. В газетах то и дело попадались объявления, довольно редкие в других российских городах.

«Имеются в готовности и принимаются на заказ ружья одноствольные и двуствольные, с дула и с казны заряжаемые, винтовочные и дробовые».

«Огромный выбор револьверов всех систем и калибров и заряды к ним, а также заграничных ружей центрального боя».

«При фабрике торговля ружьями, дробью и всеми охотничьими принадлежностями, порохом из собственного склада».

«Ружье одноствольное центральное дробовое Бердана 6 р. 25 к., с клеймом более лучш. 6 р. 80 к., в ореховом ложе 2-й сорт 7 р. 50 к., 1-й сорт 9 р., орех. лож. пист. голов, гравир. 11 р. 20 к. Гильзы 7 к. шт.; машинка для заряж. 85 к. Важно небогатым охотникам. Огромное производство Василия Петрова».

А как-то раз в Ижевске выпустили художественную открытку, на обратной стороне которой значились «14 житейских советов». Первый из них гласил: «Не трать деньги зря». А последний — «Покупай ружья только фабрики В. И. Петрова». Понятно, что как раз В. И. Петров и издавал эти открытки.

Естественно, подобная специфика определенным образом сказывалась на жизни города. В одном из рапортов власти Ижевского завода отчитывались перед своим собственным начальством: «Обыватели Ижевского завода, как из оружейников-рабочих и мастеровых заводов, так ровно и служащих в администрации технических заведений и по гражданскому ведомству, крайне стеснены в средствах дать среднее образование своим детям».

Тем не менее на пистолеты деньги находились. Впрочем, можно было и не тратиться, а просто утащить оружие с места работы.

В разборках между собой ижевцы тоже не обходились без стрельбы. Один из очевидцев описывал традиционное русское игрище — кулачный бой, проходивший в этом городе: «Мне вспоминается один из таких боев, произошедший между Одиннадцатой и Десятой улицами Заречной части. Крики, удары дубинок, выстрелы слились в неописуемый шум… Дрались дубинками, вилами, лопатами, стреляли из ружей, в суматохе и свалке было трудно понять, кто кого бил».

«Спортивное» мордобитие было широко распространено в России. Во многих «заречных частях» время от времени происходило что-нибудь подобное. С одной лишь разницей — без огнестрельного оружия. Здесь же «выстрелы» — дело обыденное. Другой очевидец с философской отрешенностью докладывал: «Все рабочие здесь привыкли носить при себе различное оружие обороны (ножи, кистени, мешочки, наполненные дробью). По закону здешнему при нанесении легких ран допускается примирение с вознаграждением 10–15 рублей. Размер этот установлен обычаем. Поэтому среди рабочих развилось легкое отношение к здоровью своего ближнего». По каким-то неизвестным нам причинам автор этих строк не стал упоминать в них огнестрельное оружие. Но смысл происходившего в Ижевске передал весьма наглядно.

На заводе местные рабочие были смиренными и жалкими. Здесь вплоть до середины XIX века были в ходу физические наказания. В документах попадаются такие записи:

«Абдул Айтов, сын Айтов, 70 лет, из служивых татар… наказан за побег шпицрутенами через 500 человек по два раза».

«Петр Степанов, сын Степанов, 37 лет, из государственных крестьян Уржумской округи за побег с завода… наказан шпицрутенами через 1000 человек по два раза».

«Мастеровые П. Демидов, П. Шемякин, Ю. Рошуков за непризнание над собою Верховной власти, неповиновение начальству и уклонение от службы отправлены… на каторгу в Сибирь».

Эти события конечно же происходили еще до отмены крепостного права. Но и затем рабочий на своем рабочем месте оставался бесправным. Зато в выходной или праздничный день он становился безусловным хозяином жизни. И в первую очередь эту уверенность ему придавал пистолет.

К счастью, чаще всего стреляли в воздух. По любому поводу — с радости по окончании рабочего дня, приближающегося праздника, просто от избытка бодрости. На Пасху было принято стрелять с первым «Христос воскресе» — «чтобы убить черта». Уже при советской власти местное начальство пыталось запретить такую праздную стрельбу, но, разумеется, сила традиции оказывалась не в пример могущественнее, чем комиссары и чиновники.

Правда, бурные праздники заканчивались очень быстро. У измотанного заводчанина просто не хватало физических сил (да и денег) на многодневный загул. На этот счет была в ходу пословица: «Ижевский молодец, что соленый огурец — день цветет, две недели вянет».

Впрочем, не все особенности жизни в городе-заводе сводились к стрельбе. Здесь, например, существовала уникальная культура наградных кафтанов. Особо отличившимся работникам вручали долгополую одежду наподобие древней стрелецкой — темно-зеленого сукна и с желтыми горизонтальными полосками.

Простые, не отмеченные властью обыватели прозвали их за это «крокодилами».

Тоже, в общем, небольшая честь.

* * *

Однако же духу российского провинциального города больше соответствовали маленькие фабрички-заводики, фактически — мастерские. При этом многие русские города славились каким-либо определенным изделием. Нелогично, казалось бы, когда в городе N выпускают исключительно козловые фуфайки, а в городе Z — сковородки. Тем не менее такое наблюдалось сплошь и рядом, мастерство оттачивалось, перенимались традиции, воровались секреты, и в результате козловые фуфайки, выпущенные N-скими мастерами, достигали невиданного совершенства.

Некоторые товарные бренды сохранились по сей день. Чей самовар? Конечно, тульский. Хотя в действительности самовар придумал непонятно кто. Одни исследователи считают, что римляне, другие — что китайцы, третьи — что уральские ремесленники. Видимо, прав один ученый, посвятивший этому предмету статью с очаровательным названием — «Генезис тульского самоварного производства»: «Спор о том, кто именно изобрел и сделал самый первый тульский самовар, в историческом аспекте представляется наивным, а в научном — схоластическим. В действительности первый русский самовар никто не изобретал, он появился спонтанно в результате длительной эволюции древнерусской домашней утвари».

Впрочем, туляки уверены, что самовар изобретен, конечно, в Туле. Неким Лисицыным Назаром. В 1778 году. На Штыковой улице.

У Назара были кузница (на двоих с братом Иваном) и несколько наемных мастеров. Они делали замки, кастрюли и оружие. А в один прекрасный день у братьев вышел самовар. Немножечко похожий на старый добрый сбитенник — но приспособленный под чай. Хотя чай в то время был диковинкой, и одна старая тульская газета приводила даже такой случай: «Один маркитант в начале XIX в. привез в Белев из армии жене своей в подарок фунт восточного напитка. Жена его, простая женщина, не пившая никогда чая, обрадовалась подарку, но об употреблении его у мужа не спросила. В какой-то праздник маркитант привел с собою гостя, чтобы угостить его новым напитком, чай подали в маленьких саксонских чашках. Муж, говорят, чаю хлебнул и чуть не подавился: он был приготовлен неумелой женой с конопляным маслом и луком, причем в чугун упрятан целый фунт».

Однако в скором времени чай сделался самым популярным русским напитком (а заодно развлечением и даже, можно сказать, философией), а Тула — «самоварной столицей России». Кроме фабрики Лисицыных в городе открылись заведения Морозова, Медведева, Маликова, Киселева, Карашева, Черникова, Минаева и прочих, а самое значительное — Баташовых. Баташовы были вообще людьми оригинальными. Например, Александр Степанович любил проехаться по Туле на верблюде, на ходу швыряя ошарашенным городовым дензнаки. Иногда подходил к нищему, брал у него суму и сам просил для оборванца милостыню. А как-то раз нанял одновременно всех тульских извозчиков и отправил их к вокзалу. В этот вечер в городском театре шло очередное представление и несчастным зрителям пришлось иди домой пешком.

В своих чудачествах Баташов был, впрочем, щедр: как-то прогуливаясь в городском саду, промышленник увидел симпатичную мещаночку и предложил ей за вознаграждение во всей своей одежде войти в заросший тиной пруд, там окунуться с головой и вылезти обратно. Та согласилась и в несколько минут разбогатела на целых сто рублей. Но самая яркая история связана с ногой фабриканта. Когда, под старость, ему ампутировали нижнюю конечность, он торжественно похоронил ее на городском Всехсвятском кладбище.

Этот человек был самым видным тульским самоварщиком.

Главными специалистами на самоварном производстве были наводилыцик, токарь, лудильщик, слесарь, сборщик, чистильщик и особый, деревянный токарь, изготовлявший шишки к крышкам самовара, а также ручки.

Одна российская газета так описывала быт тульских специалистов — мастеров по самоварам: «На Грязевской ул. «Эх красива фабрика-то. Ай-да Занфтлебен, он ведь все так разукрасил», — подумает не один человек, проходя мимо этой фабрики. Наружность ее действительно красива, но если заглянуть внутрь ее, если посмотреть на тех людей, которые создали на это средства хозяину, то чувство отвращения, вызываемое и этими зданиями, и кровными рысаками, подвозящими в коляске директора, сменится какой-то безысходной тоской. При виде этой фабрики, красивой и выхоленной, а рядом ее рабочих — так и просится песня в душу: «Измученный, истерзанный работой трудовой, идет, как тень загробная, наш брат мастеровой». Вот так рыцари труда!»

И далее — подробности: «В 7 час. они уже на фабрике, в душной мастерской, с 7 до 12, полтора часа на обед и снова работают до семи с половиной вечера. Всего в общей сложности 11 час., в едкой атмосфере пыли и нашатыря. Работают сдельно, не покладая рук, и самое большое вырабатывают 1 руб. 30 коп. в день, да каждый мастер имеет одного или нескольких учеников, которых просто в силу необходимости приходится жестоко эксплуатировать. Молодой рабочий, только что женившийся, уже не думает о мало-мальски сносной квартире или одежде, у него одна мысль: как бы не умереть с голоду. Как же жить человеку, у которого несколько человек детей? Вот почему в 40–45 лет он выглядит стариком, а вечные спутники его — горе, нужда и жулик казенки сложили ему песню о тени загробной».

Правда, процитированная газета называлась «Правдой» и, следовательно, могла быть несколько пристрастной.

Заметка в «Тульском утре», относящаяся уже к жизни безработного слесаря Оружейникова, лишь изредка кормящегося разовыми заказами с заводов, скорее всего ближе к истине: «Все семейство Оружейникова садится за стол попить голого чаю, а если кто из детей проголодался с обеденных щей, то в вечернем чае они отламывают корки черного хлеба и размачивают их в чаю, как вкусные сухари.

— Сегодня просили работу вынести, — заявляет жена мужу, — я забыла тебе сказать.

— Эксплоататоры эти самоварщики, — ругается Оружейников, — всей и работы-то на несчастную пятерку какую-нибудь дадут…

Тут Оружейников досадно и обидчиво выражается по адресу самоварных фабрикантов таким эпитетом, который не умещается в трех строках газетного столбца.

— Садись, что ли, чай пить! — предлагает жена, ставя на стол самовар Котыревской фабрики…

Оба супруга Оружейниковы, тяжело вздыхая, садятся за стол пить голый чай.

Проглатывая последний стакан, Оружейников спешит приняться за отделку самоварных ручек, чтобы получить к вечеру на фабрике 3–4 рубля.

— Дров опять нету… Того нету, другого нету, хучь ложись в гроб живым и помирай, — снова прорывается негодование у жены Оружейникова, перемывающей чайную посуду…»

Однако, несмотря на недовольство левой прессы, тульские самовары получались очень даже неплохие.

А вот Калуга славилась особым тестом. Борис Зайцев иронично замечал, что «вряд ли кому кроме калужанина записного могло бы оно понравиться», называл это тесто «медвяно-мучнистым». Не в лучшем виде вошло оно в одну из эпиграмм ростовского купца Титова:

Калужским тестом соблазнившись,

Проклявши Тестова трактир,

В своем Прудкове поселившись,

Зачем покинул грешный мир?

Мы все склоняемся ко гробу:

Нам ад готовит Асмодей.

Побереги свою утробу:

Не ешь калужских калачей.

Рецепт этого теста был несложен: «Сухари из чистого ржаного или пшеничного хлеба размалывались в порошок. Полученную сухарную муку всыпали в распущенный на огне сахар, смешивали с патокой и пряностями. Готовое тесто должно быть плотным, тяжелым, хорошо резаться ножом, но не представлять из себя клейкой, тягучей массы и рассыпаться во рту». Главная же его особенность в том состояла, что тестом лакомились в сыром виде.

Калужане тем тестом гордились, одно время в городе даже выходил журнал, который так и назывался — «Калужское тесто».

Тесто даже дарили возлюбленным:

В сей сладкий день рождения твоего, —

Наталия, любимая невеста,

Позволь с букетом роз из сада моего

Поднесть тебе с полфунта теста.

К сожалению, сейчас это тесто даже представить себе невозможно.

Узкая специализация была, как правило, присуща городам уездным. Неудивительно — ведь если в большом городе все примутся, к примеру, сушить сухари, то обязательно возникнет перепроизводство этих сухарей. Когда же населения поменьше, есть надежда, что товар все-таки разойдется.

Была своя узкая специализация, к примеру, в уездном городе Торжке. Литератор И. Глушков писал: «Купечество новоторжское, будучи весьма богато, производит великие торги к санкт-петербургскому порту хлебом, юфтью, салом и другими товарами; также имеет в городе множество кожевенных, солодовенных и уксусных заводов; да и вообще все жители весьма деятельны: мужчины и женщины занимаются шитьем кожевенных товаров, а некоторые из первых хорошие каменщики, штукатуры или черепичные мастера. Новоторжская знатность есть хорошие козлиные кожи, тюфяки, чемоданы, портфели, маленькие бумажники и всякий кожевенный товар».

Кстати, «козлиные кожи» — отдельная тема. В одном из царских указах о новоторах записано: «козлиный торг им за обычай». В уже упомянутый визит Екатерины ей были подарены «кожаные кисы (то есть меховые сапоги. — А. М.) и туфли, шитые золотом». А в Тверской губернии в ходу была частушка:

Привези мне из Торжка

Два сафьянных сапожка.

Драматург Александр Островский писал: «На 16 заводах выделывается: белая и черная юфть, полувал, опоек, красная юфть, козел и сафьян, всего приблизительно на 70 тысяч руб. серебром. Торжок исстари славится производством козлов и сафьянов и в этом отношении уступает только Казани и Москве. Особенно в Торжке известна красная юфть купца Климушина, при гостинице которого (бывшей купчихи Пожарской, но переведенной теперь по причине малого проезда в другой дом) есть небольшой магазинчик, где продаются торжковские сапоги и туфли. Работа вещей прочна и красива, но цена, по незначительности требования, невысока: я заплатил за две пары туфель, одни из разноцветного сафьяна, другие из бархата, шитые золотом, 3 руб. серебром».

Правда, тот же классик сокрушался: «Прежде золотошвейное мастерство процветало в Торжке; в 1848 году вышивкою туфель и сапог занималось до 500 мастериц. Теперь эта промышленность совершенно упала, и только в нынешнем году (эти заметки были сделаны в 1856 году. — A. M.), по случаю коронации, несколько рук успели найти себе работу за хорошую цену — до 15 руб. серебром в месяц. Новоторжские крестьянки, большею частию девки, славятся по всей губернии искусною выделкою подпятного кирпича (то есть уминаемого пятками тех самых девок. — А. М.); и золотошвейки, за неимением своей работы, принуждены были заняться тем же ремеслом. От великого до смешного только один шаг! Летом для работы кирпича они расходятся по всей губернии, разнося с собой разврат и его следствия».

Другой уездный город, Дмитров, славился баранками. Лев Зилов о нем писал:

Пять тысяч жителей, шесть винных лавок;

Шинки везде, трактир — второй разряд;

Завод колбас, к которым нужен навык;

Завод литья да кузниц длинный ряд.

Но слава города и смысл его — баранки!

Ничем, казалось бы, не обусловленная специализация — а вот поди ж ты!

А уездный город Муром знаменит был калачами. «Владимирские губернские ведомости» сообщали: «В городе Муроме по переписи 1897 г. 12 589 жителей, которые занимаются различными промыслами и торговлей, а также садоводством и огородничеством. Здешние огороды славятся своими огурцами, фасолью и канареечным семенем. Существующие в городе различные ремесленные заведения дают заработок около 1300 человекам; из этих ремесел, по сумме производства, первое место должно быть отведено калачникам, хлебникам и булочникам. Калачное производство является древним в г. Муроме, стяжавшим некоторую известность муромцам как калачникам (и в гербе уезда изображены три калача)».

Один из краеведов сообщал: «Многие же пекут из пшеничной муки калачи на продажу в другие города и места». Неудивительно, ведь муромские калачи действительно были особенные. Те же «Владимирские губернские ведомости» писали о них: «Всех калачных пекарен есть до двадцати; мастера и сами хозяева так изучили все пропорции к составлению печения, что муромские калачи, отличаясь от других, славятся особенно приятным вкусом и величиною».

Череповец — еще один уездный город — славился сапожниками, только славился довольно странной славой. В городе и впрямь было немало сапожных мастерских, и череповчане пели про них песенку:

Церепаны, подлеци,

Шьют худые сапоги.

Сапоги худые шьют —

Даром денежки берут.

Это нелюди сапожники.

То ли дело черепашка — маленькая гармошка, более похожая на муфту, которую изготовляли здесь же, в Череповце.

Дело тонкое — Ростов Великий. Этот город славился финифтью, расписной многоцветной эмалью. Отпрыск одного из мастеров писал в своих воспоминаниях: «Отец где-то доставал кусок эмали, толок на большом камне курантом, потом размешивал со скипидаром до сметанообразного состояния. Пластины и кисти изготавливал сам, писал тоненькой, в один волосок кистью из хвоста колонка, обжигал пластину не менее трех раз. Работы писал пунктиром, сначала рисовал эскиз карандашом, потом прокалывал и затем рисовал на пластине».

Так что мастер по финифти был одновременно и менеджером по закупкам, и гончаром, и изготовителем кистей, и художником-дизайнером, и в конечном итоге менеджером по реализации готовой продукции. Иногда он справлялся со всеми задачами самостоятельно, а иногда в процессе производства участвовала вся семья. Вот, например, один из мемуаров: «Мама покупала ящиками бемское (богемское. — А. М.)стекло, у нее был курант — круглый камень с каменным плато, внутри которого углубление. Мама растирала курантом бемское стекло до того, что на руках образовывались мозоли в нижней части ладони».

Но даже те из домочадцев, кто не был занят в производственном процессе, были вынуждены подчиняться ему: «Процесс бисерения был очень ответственным. Мама старалась, чтобы не подымалось ни единой пылинки. В случае попадания на пластину пыли на ней образовывались пузыри, они лопались, оставляя после себя мелкие дырочки. Поэтому в дни бисерения никогда не делали уборки, а детям не разрешалось бегать».

Ростовская финифть распространялась по всей стране. Она шла в обе столицы, на Нижегородскую ярмарку и, разумеется, в располагающуюся всего лишь в сотне километров от Ростова Троице-Сергиеву лавру. Троицких заказов было особенно много. То «ростовский живописный мастер Василий Гаврилов Гвоздарев подрядился поставить в лавру своего мастерства образов… который для усмотрения письма и каким образом будут оправлены прислал для образца три образа». То «Иван Алексеев Серебренников желает поставлять в лавру финифтяные образа самого лучшего качества». Иной раз и посредник, «города Ростова купец Николай Петров сын Дьяков», предлагал свои услуги за процент.

В 1914 году в городе начал действовать особый класс финифти при школе рисования, иконописи, резьбы и позолоты по дереву. В качестве преподавателей были, естественно, приглашены лучшие мастера. А после наступила революция, а с ней — переориентация финифтяного производства с икон на запонки и на значки. Вместе с тем сам процесс обучения перестал быть этаким непостижимым таинством, а превратился в достаточно строгий и официальный учебный процесс. Преподавателям писали аттестации: «Прекрасный мастер — практик, в совершенстве владеющий техникой своего дела, достигший непревзойденных результатов в технике мастерства, выработке стиля и колорита, свойственного только ему В то же время он не обладает в должной степени необходимыми для мастера-инструктора качествами, слабо владеет педагогическими и методическими навыками и приемами».

Новое время требовало новых профессионалов.

Несмотря на свою популярность, а также практичность, финифть стоила дешево. Соответственно и заработок мастеров был не особенно большим. Нередко его даже не хватало на содержание семейства, и жена художника тоже должна была работать (что до революции случалось не так часто, как сегодня). Правда, работа все равно была, как правило, домашняя — делать, например, соленья и варенья на продажу.

Естественно, что кроме прочих должностей (снабженческих, технологических, дизайнерских и других) финифтяных дел мастер вынужден был сам себе служить бухгалтером. Несколько лет назад в сборнике «История и культура Ростовской земли» были опубликованы фрагменты так называемой «Книжицы для записи расхода сего 1899 года… финифтяных дел мастера Никанора Ивановича Шапошникова». Эту «книжицу» вел пожилой, семидесятипятилетний и по старости практически отошедший от дел финифтяной ростовский мастер.

Собственно, потребности его были невелики. «Купил картус себе летний — 50 к.». «Купил себе на фрак материи» — 63 к.». «Купил очьки — 10 к.». «Купил ночной чепец». Или же, если не хотелось останавливаться на лишних подробностях: «Купил что мне нужно и ндравится на сумму 45 коп.». Немало было и хозяйственных расходов. «Дано дровоколу за уборку на дворе — 15 к.». «За чистку сапогов плачено сапожнику — 10 ко.». «Плачено Надежде за мытье и стирку — 30 к.». «Плачено за чистку мостовой — 4 ко.». «Сторожу ночному плачено — 20 к.».

Несмотря на бедность, Никанор Иванович не жалел денег на свои духовные потребности: «Купил свеч», «Дано на свечку», «Купил масла Богова», «Подано по родителям на понихиду попу — 15 ко.».

А нуждался Шапошников до того, что ему приходилось часть своего дома сдавать квартирантам. Об этом заносились записи все в ту же «книжицу», но уже по статье доходов. «Получено за квартирование татар 9 человек по 1 р. 50 к., а всего 13 р. 50 к.». «Татарин ноне останавливался с него подороже». Отчасти, видимо, благодаря такому приработку, Никанор Иванович время от времени отводил душу. «Купил винца на сумму 1 р. 50 к». «Купил на прощанье истекающего года брикаловки на сумму 20 к.». Под «винцом» финифтяных дел мастер, скорее всего, понимал не виноградное, а хлебное вино, то есть простую водку. Под «брикаловкой» — по видимости, то же самое. Вряд ли Никанор Иванович знал толк в венгерских и французских винах.

Случалось, что финифтяные мастера кооперировались с представителями других промыслов. Чаще всего это были резчики по дереву — ведь вставочками из финифти нередко украшались деревянные изделия — кресты, ларцы, шкатулки. Неудивительно, что именно резьба стала вторым по значимости промыслом Ростова.

Если финифтяная наука осваивалась уже в более-менее сознательном возрасте, то к резному делу приучали с самого что ни на есть младенчества. Один из представителей этого цеха вспоминал: «Ученье начиналось с рисования. Малышу давалась гладко выстроганная липовая доска, карандаш, и он должен был рисовать простенькую завитушку орнамента. Рисовал долго… испачкает доску… выстрогает и снова рисует, потом стамеской долбит сквозные отверстия».

В результате к совершеннолетию мастер достигал необходимого для резчика качества мастерства — «чтобы благодать с резьбы так бы и капала». И был способен на такие вот произведения: «Никита заканчивал большую граненую колонку, почти сплошь покрытую всевозможными орнаментами из выпуклых завитков, розеток, бус, с гирляндой фантастических цветов и листьев. Все это было вырезано довольно искусно, чисто, пестро и испещрено штрихами, жилками, но не имело особого стиля. Вернее это был особый, выработанный иконостасными мастерами стиль, долженствующий поразить взор зрителей обилием украшений».

Резчики сами же и золотили свои свежевырезанные произведения: «На покрытые полиментом (особый состав, состоящий из красной глины, мыла, воска, китового жира и яичных белков. — А. М.) орнаменты накладывалось золото. Листы золота резались тонким ножом на обтянутой кожей шкатулке… Мастер раскрывал книжку с золотом, вложенным между листками папиросной бумаги, и стряхивал тонкий золотой лист на подушку шкатулки, легким дуновением расправлял на подушке… ножом отрезал кусочек золота, затем сменял нож на лапку из беличьей шерсти, похожую на маленький распущенный веер, и прикасался к кусочку. Золото прилипало к шерсти, и тогда мастер клал этот кусочек на смоченное спиртом место орнамента».

Резчиков, случалось, даже представляли царскому семейству. В одном из журналов Ростовского уездного земского собрания имеется запись: «22 мая текущего (1913 — A. M.) года Ростовский уезд был осчастливлен посещением их Императорских Величеств. Управа в полном составе преподнесла Его Императорскому Величеству от лица Ростовского Земства хлеб-соль».

При этом произносились такие слова: «Просим Ваше Императорское Величество принять хлеб-соль от ростовского земства на блюде работы местного крестьянина Кищенкова, резчика-самоучки». Несмотря на то, что это представление было заочным (крестьянина Кищенкова конечно же на церемонию никто не приглашал), сам факт упоминания фамилии мастерового был довольно редким.

В 1898 году в городе даже открыли особую школу резьбы и позолоты по дереву. Естественно, не все в той школе было идеально, но она была весьма значительным учебным заведением, и ее проблемы решались на самом высоком уровне. Вот, например, заявление одного из основателей школы: «В помещении резного класса в нижнем этаже дома Плешакова давно ощущались крайние недостатки по тесноте этого помещения, а также известно, что из смежной комнаты нижний полицейский чин выехал и комната эта по распоряжению г. Городского головы П. Н. Мальгина предоставлена под резное отделение».

Слушателям этой школы был предоставлен уникальный шанс — поступить по окончании в московское Строгановское училище технического рисования. Связи этого училища со школой были крепкими, и сам художник Верещагин отсылал письмо в Ростов: «Федор Федорович Львов пожалуй вам устроит рисованье, обойдется дешевле, чем если будете иметь дело с магазином и методу даст хорошую практическую».

А Федор Федорович был директором Строгановского училища.

Программа же была составлена весьма широкая. Вот один из отчетов той школы: «В первый год обучения ученики занимались рисованием с натуры гипсовых и геометрических тел и компоновали простейшие задачи, которые исполнялись ими в мастерской. Обучавшиеся второй год рисовали гипсовые тела с прокладкой падающих теней и компоновали более сложные задачи. Обучавшиеся 3 и 4 год, кроме всего этого, занимались лепкой и изучением некоторых стилей, которые применялись при обработке дерева или финифти».

Неудивительно, что главный промысел Ростова не был обойден вниманием.

Впрочем, совершенной эта школа не была: «Благодаря тому, что общего надзора за преподаванием в ремесленном классе не было, что при имеющихся в распоряжении музея средствах не представлялось возможным производить обучение в достаточно полном виде, учащиеся при небольшом количестве часов занятий не могли заинтересоваться классами и занимались в них не регулярно, а скорее в виде развлечения».

Другое дело, что такие «развлечения» шли лишь на пользу юным горожанам.

Самым популярным промыслом Троице-Сергиева посада, этого в высшей степени религиозного населенного пункта, были, как ни странно, детские игрушки. Казалось бы — какая связь? Но факт есть факт.

По статистическим сведениям, сто лет назад годовой оборот местных игрушечников составлял, по одним сведениям, 400 тысяч рублей, а по другим — и целый миллион. В этом промысле было задействовано около 330 дворов. Путеводитель по лавре писал: «Некоторые из кустарей вместе с приготовлением от руки резных деревянных игрушек приготовляют и деревянные ложки, которые, по словам преданья, послужили основанием игрушечного промысла в Посаде. Большинство же кустарей занимается изделием бумажных игрушек и бумажных масок».

Неудивительно, что здешние игрушки вошли в русскую литературу и мемуаристику. Михаил Осоргин сообщал: «Раскрашенные куклы монахов и монахинь ходко шли на ярмарках, и купец Храпунов выделывал их на своем кустарном заводе в Богородском уезде Московской губернии, а также заказывал кустарям-одиночкам, которых было много в игрушечном районе близ Сергиева Посада. Делали монахов деревянных с раскраской, делали и глиняных, внутри полых, с горлышком в клобуке — как бы фляга для разных напитков».

Инженер Николай Щапов вспоминал: «Выходим на городскую площадь, огромную, мощеную, пустынную. С одной стороны — базар, с другой — торговые ряды, с третьей — монастырская гостиница, большое каменное здание времен Чичикова, с четвертой — монастырская стена с цветниками и кустарными лавочками перед ней. В них множество любопытных для меня вещей, ведь Сергиев Посад — гнездо кустарей. Много интересных игрушек и причудливой посуды. Из игрушек мне запомнилась ветряная мельница: сыплешь сверху сухой песок, он проваливается вниз и вертит по дороге ветряные крылья. Много разнообразных изображений животных — петухи, журавли, звери. Среди глиняных изделий — баночки в виде грибов, пней для соленых грибов, икры; человеческие фигурки».

Предприниматель Н. А. Варенцов подчеркивал: «Особенно славилась игрушка — складная Лавра, сделанная очень красиво со стенами, башнями, церквами и домами и довольно точно к подлинникам».

В крупных городах малые производства были гораздо более разнообразными и, вместе с этим, скучноватыми. Вот, например, архангелогородец Я. Макаров поместил в газету объявление: «Сим имею честь довести до сведения гг. обывателей, что в скором времени в Архангельске будет готова моя электрическая станция, мощностью на первое время до 3000 ламп, при четырех машинах. Энергией могут пользоваться как для освещения, так и для двигателей беспрерывно круглые сутки; отпуск энергии и устройство проводов в квартирах будут исполняться на выгодных условиях. Желающие получить сведения и энергию, покорнейше прошу заявить лично или письменно в контору мою при заводе в Соломбале».

Никакой вам романтики, один голый прогресс.

В том же Архангельске трудился золотых дел мастер Бражнин. Его младший брат описывал их бесконечные ремесленные будни: «Старший брат целыми днями сидел за верстаком. При работе у золотых дел мастера всегда случались мелкие подсобные работы, для которых нужен второй человек. Я часто бывал этим вторым и становился подручным брата.

Я бегал в аптеку за шейлаком, за морской пенкой, за бурой, я бегал на кухню за спичками, за лучинками, за угольками, я подавал инструменты или крутил ручку вальца, когда надо было раскатать золотой или серебряный слиток. Я делал все, что нужно, с охотой и выполнял любые поручения.

Мне нравилась атмосфера мастерской и ее веселый рабочий ритм. Впрочем, веселость и оживленность были следствием не только самой работы, но и легкого, веселого нрава брата.

Перед пасхой и рождеством заказов случалось так много, что рабочего дня недоставало и приходилось прихватывать часть ночи, а то и всю ночь.

В этих ночных работах принимал участие и я. Дом спал, а мы работали. Брат сидел за верстаком. Над коленями его прикреплен был к верстаку кожаный фартук. В него сыпались золотые и серебряные опилки, какие бывают при обработке новых вещей и при починке старых. Сбоку верстака висели на гвоздике фитильные нити, натертые красным мастикообразным камнем-крокусом. Об эти нити начищали до блеска кольца, броши и другие вещи, сдававшиеся заказчику. Против брата, на верстаке, стояла плотно закрытая пробкой шарообразная колба, величиной с маленький арбуз. В нее была налита какая-то зеленая жидкость, так что свет стоявшей на верстаке лампы смягчался зеленой средой колбы и не слепил мастера. На верстаке, на подоконнике, на табуретке, на станине вальца, на прилавке лежали вперемешку сверла и дрели, пилы и напильники всех видов и профилей: плоские, треугольные, полукруглые, большие рашпили и крохотные надфиля. Вперемешку с ними поблескивали металлом лобзики, кусачки, плоскогубцы, круглогубцы, штихеля, клещи, отвертки и щипчики всех размеров и видов, тиски и медные трубки для дутья, называемые фефками.

Все эти инструменты были раскиданы в том беспорядке, в котором мастер легко разбирается и который всякому постороннему кажется непролазным хаосом.

Я отлично знал назначение каждого инструмента и умел при случае управляться с любым».

Еще одна типичная работа жителей Архангельска — смолокурение — была и вовсе каторжной. Технолог Токарский писал: «Неприглядна работа смолокура у печи при процессе курки. Настолько неудовлетворительна в гигиеническом отношении, что граничит прямо-таки с расстройством здоровья, особенно у тех промышленников, которые забираются вовнутрь далеко отстоящих от деревень лесосек… Когда въезжаешь в пристанище смолокуров, то издали виднеются как бы землянки, кое-где занесенные снегом, кой же где оттаявшие, причем из последних идет густой дым; первые представляют из себя жилище, вторые печи, помещенные в небольших сарайчиках или навесах.

Подобное собрание печей (от 5 до 20) называется «майданом»; если майдан большой, принадлежит крестьянам одной деревни и расположен в лесу далеко от поселений, то положительно все более или менее здоровые работники, женщины и дети перебираются на житье в лес и в деревне остаются только старики да младенцы. После полутора или двух недель работы при печах, обыкновенно около какого-нибудь праздника, которых, к слову говоря, в этой местности чествуют довольно-таки много, вся эта ватага, черная и закопченная, возвращается в деревню, приводит свой наружный вид в некоторое подобие обычного обитателя деревни и, отдохнув денек-другой, опять принимается за ту же работу».

Другой технолог, господин Семенов, дополнял красноречивое описание своего коллеги: «Загрузив печь, кустарь скидывает с себя тулуп, обвязывает платком лицо и лезет в печь с веником, чтобы выгрести оттуда остатки угля и очистить отверстие, ведущее из печи в колоду. Температура печи при этом бывает настолько высока, что стоит ему поднять лицо выше верхней линии топочного отверстия, как кожа с лица моментально слезает наподобие перчатки. Не окончив еще работы, он вылезает из печи и начинает обтирать разгоряченное потное лицо снегом. Остыв немного, он опять отправляется в печь заканчивать свою работу».

Это вам не калужское тесто лепить!

* * *

Особняком располагался рыболовный промысел — как в узком смысле, так и в более широком. Целые артели профессиональных рыболовов бороздили просторы Волги, Оки и других рек России.

Не обходилось без конфликтов с властью. Вот, например, один занятный документ, составленный в городе Астрахани: «16-го минувшего апреля стражник по охране Сергиевских вод тайного советника X. Н. Хлебникова Василий Патрикеев задержал на незаконном лове крестьянина с. Сергиевского Семена Мельникова. Другие ловцы, до 30 лодок, производящие незаконное рыболовство плавными сетями в расстоянии от тони Сергиевской ближе чем на 1/2 версты, завидев надзор, поспешно стали выбирать сети из воды и удаляться на берег к селу Сергиевскому Когда стражник с косными стал приближаться к берегу, то стоявшая здесь толпа ловцов подняла шум, крик, на надзор посыпалась площадная брань и угрозы не выходить на берег, иначе стражники получат кирпичи в голову, как это было в прошлом году. Когда же баркас с надзором пошел вдоль берега около села Сергиевского к реке Куманчук, в это время из одной только что приставшей к берегу лодки обловщика последовал выстрел из револьвера по направлению к надзору, не причинивший, к счастью, никому вреда».

Вообще же обман государства считался среди рыбаков делом чести. Обучались этому сызмальства. Вот, например, описание одной детской игры: «В данной местности существуют свои местные игры, которые вытекают из образа занятий жителей, так, например, игра (она не имеет определенного названия), которая изображает ловлю рыбы в воспрещенное время. Игра же эта производится следующим образом: два или три мальчика изображают смотрителей, которые посылаются Правлением рыбных и тюленьих промыслов; затем двое или трое изображают так называемых исадчиков, или покупателей рыб; остальные же играющие мальчики — ловцы. Ловцы, запасшись веревками, сетками и палочками, которые палочки изображают рыб, выходят на середину улицы, делают подобие метания сеток, затем тащат вдоль улицы сетку и веревку, подбирая при этом попадающиеся на дороге палочки. Но вдруг за ловцами бросаются смотрители. Ловцы, подбирая сетки и веревки, кидаются от смотрителей врассыпную. Но несколько ловцов попадаются в руки смотрителей и должны лишиться и сеток, и веревок, и рыб и, освободившись от них, идут отыскивать себе новые сетки и веревки. Ускользнувшие от рук смотрителей ловцы бегут за ближайший угол дома, где их ждет исадчик и покупает у них рыбу; купивши рыбу, исадчик тоже должен спрятать куда-нибудь подальше, так как и на него могут наехать смотрители и отобрать всю рыбу. В этом и заключается вся сущность игры».

Впрочем, внутри рыбацкого сообщества нравы были еще более жестокими. Вот, к примеру, сообщение из того же «Астраханского листка»: «С неделю назад у жителя Мало-Белинского острова С. Назарова была совершена кража сетей. В краже этой был заподозрен кр. И. Д. Кулеев, 29 лет, который 9 мая приехал на упомянутый остров и, будучи сильно избит ловцами, сознался в краже. Он сказал, что похищенное находится в лодке его товарища по лову рыбы кр. с. Старицы Черноярского у Л. К Медведева, 35 лет, находящейся у острова Бол. Белинского и что воровали они вместе.

Тогда ловцы, около 20 человек… отправились на место нахождения той лодки. Они нашли в ней часть похищенных вещей, избили и Медведева, а сами возвратились назад.

На другой день те же люди снова явились на остров Бол. Белинский к кр. С. Цареву, в избе которого находились под замком Кулеев и Медведев, самовольно арестованные жителями Бол. Белинского острова, ввиду их угроз убийством и поджогом. Вывели Кулеева и Медведева на двор, стали бить их палками, кирпичами и топтать ногами до потери сознания, а затем куда-то ушли.

В их отсутствие Кулеев, как более крепкий, пополз со двора в камыш, но Медведев остался на месте, и его вскоре вернувшиеся избившие втащили в амбарчик кр. Царева и заперли там.

Медведев на другой день умер, не приходя в сознание, от нанесенных ему побоев. Кулеев помещен полицией в Зеленгинскую больницу».

Вот такая детективная история.

Но это — обратная сторона промысловой медали. Естественно, была и лицевая и конечно же на ней все виделось совсем иначе. Упомянутый уже хитрец Беззубиков, зачем-то совершающий заведомо нелегитимную покупку, выглядел здесь очень даже положительно. Вот, к примеру, отчет о Международной рыбопромышленной выставке, проходившей в 1902 году в Санкт-Петербурге: «Августейшие посетители осматривали отдел первого русского Товарищества устрицеводства на Черном море, Финляндский отдел и экспонаты астраханских рыбных промыслов Ивана Васильевича Беззубикова, причем экспонент имел счастье поднести в двух художественной работы вазах зернистую и паюсную белужью икру, украшенную серебряными белугами».

На сей раз рыбаки оказались не ворами и убийцами, а настоящими героями. Иван Сергеевич Аксаков ими восхищался: «Русский мужик быстро осваивается с морской жизнью. Под Астраханью мне пришлось слышать английские названия снастей и маневры по команде… И какая смелость и беззаботная игра своею головою жила и живет в этих русских «морских волках». Зимою во время промысла их оторвало со льдины и 20 дней носило и кидало по морю. Не беда и то. Они бьют попадающегося тюленя, затем поедают своих лошадей, обивают их кожами сани и в этом примитивном судне пускаются на поиски желанного берега».

Не отставал от Астрахани и Архангельск — еще одна русская «рыбная столица». В 1908 году газеты сообщали: «Рыбный рынок в небывалом оживлении. Приехали скупщики рыбы, главным образом из Москвы и Санкт-Петербурга. За последние два дня, благодаря попутному ветру, с моря прибыло в Архангельск около 30 судов, нагруженных разной рыбой, мурманского и норвежского улова».

Крестный ход в Печерском монастыре (Нижний Новгород)

Крестный ход в Печерском монастыре (Нижний Новгород)

Дом трудолюбия в Нижнем Новгороде

Дом трудолюбия в Нижнем Новгороде

Московская ночлежка. Такие же, только поменьше, существовали в губернских городах

Московская ночлежка. Такие же, только поменьше, существовали в губернских городах

Печально известный сиротский приют Ермакова в Муроме

Печально известный сиротский приют Ермакова в Муроме

Окраина Курска во время половодья

Окраина Курска во время половодья

Гимназисты. 1917 г.

Гимназисты. 1917 г.

Кутеж гимназистов. Такие фото тайком распространялись среди учащихся

Кутеж гимназистов. Такие фото тайком распространялись среди учащихся

Три поколения рабочих Златоустовского завода — мастер А. Калганов с сыном и внучкой.Фото С. Прокудина-Горского

Три поколения рабочих Златоустовского завода — мастер А. Калганов с сыном и внучкой.Фото С. Прокудина-Горского

Ученицы Донской женской гимназии с духовным наставником. 1900 г.

Ученицы Донской женской гимназии с духовным наставником. 1900 г.

Трапеза богомольцев в Троице-Сергиевой лавре

Трапеза богомольцев в Троице-Сергиевой лавре

Нижегородский архиепископ Назарий с членами духовной консистории

Нижегородский архиепископ Назарий с членами духовной консистории

Нижний Новгород. Вид на ярмарку

Нижний Новгород. Вид на ярмарку

Макарьевская ярмарка — главное торжище России

Макарьевская ярмарка — главное торжище России

Рынок в Торжке

Рынок в Торжке

Рыбный рынок в Архангельске

Рыбный рынок в Архангельске

Вокзал в Павловске

Вокзал в Павловске

Речной вокзал Барыкина в Саратове

Речной вокзал Барыкина в Саратове

Велосипедная прогулка

Велосипедная прогулка

Городской парк в Шуе

Городской парк в Шуе

У витрины модного магазина. Контрасты Челябинска

У витрины модного магазина. Контрасты Челябинска

Народный дом в городе Камышине

Народный дом в городе Камышине

Драка у пивной в Нижнем Новгороде

Драка у пивной в Нижнем Новгороде

Питомцы русской провинции — Горький и Шаляпин в нижегородском трактире

Питомцы русской провинции — Горький и Шаляпин в нижегородском трактире

Пивная лавка в Козлове (ныне Мичуринск)

Пивная лавка в Козлове (ныне Мичуринск)

Такие рекламные плакаты украшали пивные

Такие рекламные плакаты украшали пивные

Полет летчика Уточкина — зрелище новой эпохи

Полет летчика Уточкина — зрелище новой эпохи

Гостиница «Бристоль» в Воронеже

Гостиница «Бристоль» в Воронеже

Знаменитый трактир Пожарского в Торжке — родина пожарских котлет, воспетых классиком

Знаменитый трактир Пожарского в Торжке — родина пожарских котлет, воспетых классиком

Курорт «Кавказская Ривьера» в Сочи

Курорт «Кавказская Ривьера» в Сочи

Первая мировая война стала началом потрясений, радикально изменивших жизнь русской провинции

Первая мировая война стала началом потрясений, радикально изменивших жизнь русской провинции

Случались, кстати, своего рода курьезы. Николай Баранов, губернатор города Архангельска, писал: «Нынешний год — первый год, в котором после долгих неурожаев почти вся империя радуется изобилию хлебов, а во многих местах Архангельской губернии грозит если не голод, то верный недостаток хлеба. И отчего это? Оттого, что архангельским рыбопромышленникам Бог послал необыкновенно счастливый улов трески. Треска свезена в Архангельск на Маргаритинскую ярмарку, и здесь, за отсутствием порядочных путей к вывозу, треска упала до 30 копеек за пуд. Промышленники, лишенные возможности сколько-нибудь сносно сбыть свой товар, получив за него деньги, уехали к себе, не закупив и 1/4 части хлеба, нужного для прокормления своих семейств и рабочих, и, таким образом, когда внутри России хлеб необыкновенно дешев, на северной ее окраине люди лишены возможности купить его даже за большие деньги; когда в России в Рождественский пост за большие и звонкие деньги покупается рыба иностранных уловов, здесь в Архангельске будут гнить массы заготовленной трески».

Оказывается, одной трескою сыт не будешь.

Не всем российским городам везло с рыбой также, как Архангельску и Астрахани. Взять, к примеру, описание Торжка: «Рыболовство в Торжке и его уезде самое незначительное, потому что рыбы в Тверце вообще мало, а хорошей почти нет. В Торжке я видел только два садка, наполненные щуками и другой дешевой рыбой. Сверх того, весной, когда воды много, мешает ловле постоянный ход судов, а в межень, когда запираются шлюзы, река очень мелеет, и в это время вылавливается и вытравливается вся рыба дочиста. Хотя отрава или окормка рыбы запрещена законом и виновных, кроме денежного штрафа, велено подвергать церковному покаянию, — но, к сожалению, это баловство водится по всей России, и в Торжке также не без греха. Распространение этого противозаконного способа ловли, по моему мнению, происходит от того, что поймать и уличить виновного почти нет возможности. Долго ли с лодки или с берегу накидать в воду небольших шариков? А когда рыба завертится на поверхности и все, и правые, и виноватые, кинутся ловить ее, чем ни попало, тогда вину сваливают обыкновенно на проходящих, что «вот, дескать, шли какие-то да чего-то набросали». Я думаю, что было бы очень полезно преследовать как можно строже продажу кукольвана (ядовитое растение, благодаря которому рыба начинала плавать на поверхности реки и всячески теряла адекватность. — AM.), которым торгуют почти открыто».

Рыбу промышляли и зимой, и летом. Неудивительно, что этот незамысловатый, но полезный во всех отношениях товар постоянно украшал прилавки рынков и базаров. Мемуаристы Засосов и Пызин писали: «Зимой мороженую рыбу, результат подледного лова, возили в Кронштадт прямо на розвальнях, отдавали в магазины, продавали на рынке; было принято также разъезжать по дворам и предлагать мороженую рыбу. Чтобы как-то поскорее сбыть рыбу, применялся следующий способ: какой-нибудь рыбак из-под Ковашо высыпал на порог дома сетку корюшки, которая стоила копейки, а вечером, уезжая домой, собирал деньги по домам, где он оставлял рыбу. Знали друг друга из года в год, доверяли, недоразумений обычно не было; иной раз слышались такие разговоры: «На кой черт опять ты меня завалил рыбой!», а рыбак успокаивал: «Ничего, хозяюшка, замаринуешь» — или: «Теперь морозы крепкие, полежит», а то и так, — «Это последняя рыба: лед-то совсем плохой стал, теперь только весной уж дождешься!»».

Труба пониже — дым пожиже. Любительская рыбалка — одна из наиболее доступных провинциальных радостей. Да и подспорье к столу — праздничному и повседневному. Инженер Ю. Лепетов писал о подмосковном Богородске: «Река Клязьма в прошлом — сказочно красивая и такая чистая, что из нее можно было пить. В обилии водилась почти вся пресноводная речная рыба. Бывало, часов в 5 утра идешь на рыбалку, остановишься на Соборном мосту и любуешься: вода настолько прозрачна, что до мелочей видна вся речная жизнь, как в аквариуме… Река Клязьма и Глуховский пруд располагали тремя-четырьмя лодочными станциями, которые доставляли большое удовольствие для отдыха».

О той же Клязьме — только в городе Владимире — писал тамошний житель М. Косаткин: «Любители рыбной ловли проводили незабываемые дни и вечера возле заклязьменских озер… Утром проходили по безлюдным улицам, узким съездом спускались к Клязьме и, когда шли по мосту по ту сторону реки, любовались, как утренний туман стелется над водою и как там вдали на востоке из-за добросельских холмов поднималось солнце, посылая свои лучи на городские холмы и сады, на золотые купола церквей, и вскоре отражались блестками на всплеске клязьменских струй.

Пройдя клязьменский наплавной мост, выходили, слегка поднимаясь, на дамбу, пересекающую весь луг от реки до леса, и шли по ней или вдоль по луговой, хорошо отполированной тропинке под гомон проснувшихся птичек и жужжание насекомых.

Уже издали, все приближаясь, закрывая весь горизонт, виднелся раскинувшийся по надречным холмам город. Утопая в зелени садов, блестели озаренные заходящим солнцем стекла домов, сбегающих с горы почти к самой реке. В солнечных лучах переливалась и позолота церковных куполов, а на окраинах города уже поблескивали вечерние огни, постепенно разбегаясь и по всему городу. Издали доносились звуки музыки. Это на Пушкинском бульваре играл военный оркестр, привлекая массу гуляющих… В вечернее время молодежь каталась на лодке или купалась в полноводной Клязьме в натуральном виде, не стесняясь».

Красота!

Рыбалка во Владимире была и впрямь вольготной. Исследователь И. Лепехин сообщал: «Река Клязьма, протекающая мимо города, многим жителям служит и пропитанием. Через устье, которым она впадает в Оку, заходит довольно всякой мелкой рыбы, как-то: щук, лещей, чехони, налимов, жерехов, ленцов, густерок, язей, плотвы и проч.».

К нему присоединялся полковник Талызин: «В Клязьме водятся лещи, щуки, язы, ерши, окуни, налимы, уклея, щерехи, сазаны, санцы, яльцы и головня; в небольшом количестве: сомы, судаки, иногда попадается и стерлядь. Лет сорок тому назад (то есть в начале XIX века. — A. M.)…

Улов был очень значителен и прибылен; к несчастью, места, принадлежащие городам, а их очень много, потому что один г. Владимир владеет с 1788 года рыбною ловлею в реке, на стоверстном расстоянии в обе стороны, начали отдаваться на откуп таким промышленникам, которые, заботясь только о приобретении больших выгод для себя, употребляли для лова самые губительные средства, а именно, так называемое громление рыбы. В первые годы лов был так велик, что рыба совершенно упала в цене; крупную и преимущественно лещей сажали в чистые озера до осенних морозов, потом ее вылавливали и мерзлою отправляли в Москву; мелкая же продавалась за бесценок на месте, или же, за неимением потребителей, гнила и пропадала; а в последние годы рыбы не добывается и сороковой части против прежнего: знаменитая клязьменская стерлядь почти совершенно пропала, судаки также, их не ловится теперь и сотой доли; пропала также и часть мелкой рыбы, как, например, уклея, верхоплавка, служившие кормом для большой рыбы».

Казалось бы, совсем уж детская забава — ловля раков. Тем не менее и здесь существовали свои тонкости. Андрей Титов писал о том, как обстояло дело с раками в его Ростове Великом: «Промысел этот не требует никаких затрат, и ловля производится: в жаркое время просто руками в норах, а в холодное — особого рода снастью, называемой «рачней». Снасть эта деревянный обруч, опутанный тонкими бичевками или просто мочалами; на середину его прикрепляется кирпич, у которого привязывается рыба или мясо, преимущественно испортившееся, и затем привязывается бичевкой к палке и опускается в воду. В полчаса раков на нее набирается до 3-х десятков. А руками в это время налавливают до полусотни и более… Скупщик раков, рассказывают, продает их в Москве крупных от 1 до 1,5 р. за сотню, а средних от 40-ка до 60-ти коп. Если это правда, то такая торговля очень выгодна, тем более, что он едет не с одними с ними, а с товаром, составляющим постоянную его торговлю».

В других уездных городах было примерно то же самое. В губернских же, как правило, к рачным забавам относились несколько высокомерно, но все равно баловались при случае.

 

 

Глава девятая

Великолепное торжище

Торговля издавна была одним из основных занятий, даже развлечений русского провинциала. Взять хотя бы Торжок (в прошлом Новый Торг). Главная площадь в городе Торжке была базарная. Предприниматель М. Линд вспоминал о конце позапрошлого века: «Перейдя на другую сторону, вы сразу попадаете на базарную площадь с круглым деревянным бассейном, окованным железными обручами, в который две мощные артезианские струи день и ночь шумно льют из деревянной колоды свою прозрачную студеную воду. Вокруг бассейна и даже на его толстых бортах прогуливаются небольшими группами сизые, пестрые и белые голуби, сытые, воркующие, свято чтимые обитателями города, в котором голубиная охота не просто забава мальчишек-подростков и даже не страсть, а нечто среднее между серьезным делом и священнодействием. «Водить» голубей — занятие настолько почтенное, что ему отдаются самые солидные отцы семейства и даже седовласые старцы. Недаром двенадцать летящих голубей на фоне синего неба — герб города Торжка.

Вдоль левой стороны площади одним непрерывным порядком тянутся торговые помещения с разнообразным, преимущественно крестьянским товаром. Бондарные изделия, гончарная посуда, шорный, скобяной и щепной товар, бочки, ведра, корыта, ушаты всех размеров, санки, лопаты, дуги, хомуты, седелки, шлеи, сыромять во всех видах, веревки, стопы колес, глиняные горшки, опарники и горлани, обливные и необливные, шинное железо, гвозди, пилы и топоры, чугунное литье, пакля, войлок, ящики с оконным стеклом и, чередуясь, а то и вперемешку с этим вожделенным мужицким добром, отвернутые мешки с мукой и всевозможными крупами, бочки со снетками, груды мороженого судака, ящики с пряниками — белыми, розовыми и коричневыми, облитая сахаром коврижка — «московская мостовая», орехи всех видов, стручки сладкого «индийского» боба, конфеты-леденцы в разноцветных бумажках — все это со своими запахами, красками, хозяйственными и вкусовыми соблазнами выдвинулось далеко на площадь, оставя лишь узкие проходы к дверям магазинов. А в этих коридорчиках, потирая друг о дружку красные кисти рук или засунув их в рукава, переминаются с ноги на ногу упитанные багрово-синие владельцы этих товаров в белых фартуках поверх овчинных полушубков, в валенках и тяжелых кожаных калошах — разнолицые и разнофамильные, но по существу мало отличающиеся друг от друга — представители среднего торгующего Торжка.

Справа — белый каменный дом — банк, далее общество взаимного кредита, за ним самый большой в городе винно-гастрономический магазин Мокшевых, потом какие-то, тоже каменные, два-три купеческих дома, а в глубине площади, замыкая ее в центре, древние торговые ряды, опоясанные галереей со скрипучим полом и характерными дугообразными интервалами пролетов. Здесь, в тихих, просторных, полутемных магазинах царит богатый Торжок. Тут на глубоких полках покоятся тяжелые кипы сукон, шерстяных и шелковых тканей отечественного и иностранного производства, тут пахучая мануфактура, посудно-хозяйственные товары, обувь, иконы и церковная утварь — словом, все, что требуется городу. Здесь сам Александр Васильевич Новоселов, вскинув на остренький носик золотое пенсне, собственноручно отрежет вам новенькими блестящими ножницами, вынутыми из жилетного кармана, кусок прекрасного английского шевиота и попутно расскажет вам, что сын его Коля уже на третьем курсе технологического института и обязательно приедет домой на рождественские каникулы».

В этих условиях самая обыкновенная прогулка по городу превращалась в бесконечный шопинг: «На «той стороне», в торговых радах, мы обыкновенно заглядывали в большой полутемный магазин Курковых, торговавший исключительно детскими игрушками. Не понимаю, как такой небольшой город, как Торжок, мог поглощать столько игрушек, ибо деревня в этом деле, очевидно, не участвовала. Но вот, наконец, и последняя торговая точка на нашем пути — «la baba» — расторопная и оборотистая новоторка, живущая в чистеньком деревянном домике у самого подножия вала и торгующая из большого сундука всякими ситцами, которые почему-то считаются разнообразнее и дешевле, чем в магазинах. Скатившись несколько раз с горы, мы возвращаемся обратно — по старому маршруту, но уже не заходя в магазины, и только на Ильинской площади стучимся в окошко бараночной, откуда нам подают через форточку две связки горячих пахучих баранок, нанизанных на не менее пахучую мочалку».

Главная площадь в городе Череповце носила гордое название Торговой. Поначалу она представляла из себя огромное пространство, заставленное лишь возками и палаточками предприимчивых купцов. Но в 1890 году здесь появилось первое «теплое» здание гостиного двора, а вскоре площадь сделалась, по сути, перекрестком, ограниченным четырьми зданиями, предназначенными для торговли. Лавки сделались магазинами — правда, торговали в них все тем же лавочным ассортиментом. На витринах бок о бок друг с другом лежали продукты, иконы, подсвечники, мыло, чернила. Что ж, жителям Череповца это и впрямь было удобно.

Прогресс ломился в здешние торговые ряды. Рекламы зазывали: «Последняя новость! Непозолоченные. Новоизобретенные карманные мужские или дамские часы из настоящего африканского золота. Пользуйтесь редким случаем! При заказе пяти штук часов сразу прилагается бесплатно один изящный музыкальный ящик с музыкой и зеркалом «Симфония», играющий разные пьесы лучших композиторов!»

Жизнь площади была насыщенной и шумной, богатой на события и на интриги. Интриги были самого разнообразного характера. Вот, например, довольно любопытный документ, направленный книготорговцем С. Масалиным сергиево-посадскому начальству: «Переходят с места на место или раскладывая свой товар на земле; или же нося на себе, куда вдет богомолец, и он (разносчик) туда же, или встречает его на каждом месте, предлагает ему свой товар, навязывая каждому. Не довольствуясь сим, они ходят по номерам меблированных комнат, а также и по трактирам и блинным, как зимой, так и летом». Вместо того чтобы самому пуститься в странствие по «меблирашкам» (или же, по крайней мере, нанять парочку таких агентов), господин Масалин просил, чтобы ему снизили арендные тарифы — со ста рублей до двадцати пяти.

Главным торговым помещением любого уважающего себя города были, разумеется, торговые ряды или гостиный двор, что в принципе одно и то же. Даже в маленьком Суздале существовали такие ряды. Они были построены в начале XIX века (при этом шпиль над главными воротами увенчали не государственным орлом, а соколом — гербом Суздаля). Это было первое в городе большое ампирное здание, что вызвало брюзжание иных столичных снобов. К примеру, И. М. Долгорукий писал: «Гостиный двор с колоннадою… уже достроен, и в нем, через пять лавок пустых, в шестой торгуют вздором. Везде свое чванство. Суздальцы захотели вытянуть большой гостиной двор, застроили под ним целый квартал, и, ходя взад и вперед, на него любуются».

Однако сами горожане были несколько иного мнения по поводу своей обновки. Постепенно торговцы заполнили все 180 «растворов» гостиного двора, и торговля велась там довольно активная. Очевидец вспоминал: «Торговые ряды, четыре продолговатых корпуса которых имели внутри открытый двор, сообщающийся с соседними площадями и улицами проездными воротами. В южной части ряды были двухэтажными. Торговые лавки размещались по трем фасадам, а весь западный корпус имел в себе лишь склады для товаров. В торговых рядах размещались лавки продовольственных товаров… лавки с красным товаром… лавки галантереи… лавки кожевенных товаров… лавки аптекарских товаров… лавки мясные… и ряд мелких предприятий».

Во «Владимирских губернских ведомостях» время от времени встречались сообщения рекламного характера: «Сим доводится до всеобщего сведения, что по договору, совершенному у нотариуса в гор. Суздале М. Г. Робустова 19 сентября сего 1901 г. за №№ 3/345, нами учрежден и открыт с 20 сентября сего же года Торговый Дом в образе полного товарищества — под фирмою «Братья Капитон и Федор Агаповы в городе Суздале», для торговли мануфактурными, меховыми и другими товарами. Главная торговля наша — в гор. Суздале, в гостином дворе под № 33».

А писатель Александр Иванович Левитов вспоминал особенные «суздальские картинки», изображающие «мертвую голову» и иные незамысловатые сюжеты.

Самыми красивыми провинциальными торговыми рядами неофициально признавались калужские. Еще бы — ведь их, по легенде, возводил сам Василий Баженов. Увы, отношение к наследию, в том числе архитектурному, было не на высоте. Краевед Дмитрий Малинин писал столетие тому назад: «Главный фасад, выходящий на Никитскую улицу, давно изуродован, посредствующая и соединительная арки уничтожены, пробиты огромные окна. Недавно был замысел одного купца надстроить над лавкой второй этаж с громадными окнами-выставкой; только благодаря воздействию администрации, вдохновленной письмом председательницы Московского Археологического Общества, план торговца не получил осуществления. Зато часть корпуса… выходящая на плац-парадную площадь, уже рухнула и заменена деревянной пристройкой».

О том, что творится с рядами сегодня, вообще умолчим…

Калужские ряды не ограничивались функциями исключительно торговыми. Здесь, в частности, располагался главный в городе водоразборный фонтан. Расположение не шло на пользу горожанам. Проблема была следующая: «Извозчики поят своих лошадей прямо из бассейна, а не черпают ведрами или черпаками, как бы то следовало… Считать это средство непозволительным, ибо из того же самого бассейна берут воду окрестные обыватели для употребления в пишу людям. Кроме того, при постоянных морозах деревянный сруб и мостовая вокруг бассейна покрыты уже слоем льда, что затрудняет возможность подходить или подъезжать с бочками обывателям наливать из бассейна воду и представляет безобразный вид, неопрятность оного бассейна. Весною таянье льда увеличивает количество воды на мостовой около оного, а вместе с ним и грязь».

Зато именно здесь, рядом с рядами, расположился первый в городе Калуге общественный туалет. Он появился в 1893 году и был обыкновенной деревянной будкой.

Ряды были своего рода центром общественной жизни русского провинциального города. События, случавшиеся здесь, обыкновенно пересказывались на все лады обывателями. А события случались самые разнообразные. Александра Смирнова-Россет, губернаторша той же Калуги, рассказывала, как сама явилась косвенной участницей одной из них: «В Калуге все знали Гоголя и очень им интересовались. Однажды ветер сорвал с него и бросил в лужу белую шляпу. Гоголь тотчас купил себе черную, а белую, запачканную грязью, оставил в лавке. Все «рядовичи» собрались к счастливому купцу, которому досталась эта драгоценность, и каждый примеривал шляпу на своей голове, удивляясь, что голова, дескать, у Гоголя и не очень велика, а сколько-то ума! Есть в Калуге книгопродавец Олимпиев, великий почитатель литературных знаменитостей. Он был знаком с Пушкиным, с Жуковским и хаживал к Гоголю. Узнав о том, что шляпа Гоголя находится в руках гостинодворцев, он убедил их поднесть эту драгоценность А. О. Смирновой, что и было исполнено с подобающею церемониею. Но, разумеется, А. О., наслаждаясь присутствием у себя в доме самого Гоголя, отказалась принять его запачканную шляпу, и шляпа осталась во владении рядовичей».

М. Косаткин, житель города Владимира, писал: «В самих рядах между колоннами мы прятались от застигшего нас дождя, а по тротуару, вдоль всех рядов, «по шелопаевке», как она называлась, слонялись бездельники и гульливая молодежь. Здесь, в центре города, особенно в праздники, чинно прогуливались именитые граждане. Здесь назначались свидания, происходили знакомства и ухаживания».

Один из жителей города Костромы описывал гулянья на Масленицу: «В эти дни было массовое гуляние по галерее Гостиного двора, именовавшееся «слонами» от слова слоняться. Здесь прохаживались или стояли под арками девицы на выданье, разодетые в бархатные шубы на меху, большей частью на лисьем, и держали в руках по нескольку платков, показывая этим достаток семьи. Тут же прохаживались женихи, высматривая себе подходящих невест. В особенности многолюдны были эти слоны до 1914 года. В связи с войной и уменьшением количества женихов далее они из года в год сокращались».

То есть торговые ряды были чистейшей воды клубом.

Самыми же масштабными рядами были костромские. Некогда этот тихий, сокровенный город был одним из крупнейших российских коммерческих центров. Костромские ряды занимают огромную площадь и состоят из двадцати с лишним зданий — Хлебные, Мучные, Мелочные, Овощные, Пряничные, Масляные, Рыбные, Квасные, Дегтярные, Мясные и прочие ряды.

А. Чумаков писал об этом торжище: «Была торговля готовым платьем третьего сорта, главным образом из лодзинского материала. Принадлежала она Морковникову и именовалась неведомым для костромичей словом «Конфекция». Магазин был оборудован следующим образом: окна завешены готовым платьем, так что в магазине царил полумрак, а при наступлении темноты зажигалась лампа с каким-то особым голубым стеклом; лампа была керосиновая, свету давала мало, и полумрак не давал возможности рассмотреть дефекты и окраску материала. Для оживления оборота против магазина на галерее прохаживался юркий еврейчик, у которого на руках была пара брюк. Увидя зазевавшегося крестьянина, он хватал его за руку и волок в магазин. Если клиент не отбивался, то как только он попадал в «Конфекцию», на него набрасывались с разных сторон два или три приказчика, совавшие готовое платье прямо в лицо. Торговались до седьмого пота, а в случае, если покупатель уходил, то за ним мчались на улицу и тащили за полы обратно в «Конфекцию»».

Подобных приемчиков было великое множество.

Какими бы объемными ни были ряды, помещений для торговли всегда не хватало. Вокруг лавочек теснилось множество «нестационарных» продавцов. Один из современников писал о Екатеринбурге: «Коробьев же, ящиков и саней выставляют столь много, что и в самые торговые дни не остается поселянам ни малейшего места. А потому вынуждены бывают одни останавливаться по улицам, а другие ехать в другие места… Но и за сим оные скупщики производят продажу припасов в коробьях, ящиках и санях, через что не только приезжающим поселянам причиняют стеснение, но и безобразие площадям».

Некто В. Емельянов описывал город Орел начала XX века: «Центром торговли в Орле были, несомненно, Гостиные (Торговые) ряды, но сама торговля начиналась от Михайло-Архангельского переулка на Карачаевской улице, шла по Гостиной улице, переходила через Оку и заканчивалась в конце Ильинской площади. Торговой была и вся Волховская улица. Это в центре, а весь город был заполнен множеством небольших лавок. Но магазинами и лавками не ограничивалась торговля в городе. В Орле было много торжищ, которые у нас принято называть базарами, а в некоторых других городах — рынками… Но и лавками не исчерпывались возможности торговли в Орле. У многих перекрестков прямо на земле располагались торговки семечками. Мешок с семечками и стакан — вот и все их нехитрое торговое снаряжение».

Торговые ряды — огромный комплекс. Визит туда — особое мероприятие, требующее времени, усилий, денег. Разумеется, не меньшей популярностью пользовались лавочки и магазины «шаговой доступности». Они располагались на центральных улицах, а также на окраинах, пусть и в количестве заметно меньшем. Часто торговля совмещалась с производством — колбасник сам вертел, коптил и продавал свои колбасы, булочник выпекал и продавал хлеб, ювелир выставлял украшения собственной выделки.

Небольшие типографии, ясное дело, торговали собственной полиграфической продукцией. Возьмем, к примеру, город Белгород. Одна из первых здешних типографий принадлежала некому Минесу Моисеевичу Гордону. Именно в его цехах печаталась газета «Курские епархиальные ведомости», именно он публиковал в других изданиях свою роскошную рекламу: «В моей типографии, находящейся в Белгороде, принимаются всякого рода заказы, как-то: повестки для мировых учреждений, мировых съездов, формы и платежные книжки для волостных правлений, афиши, объявления, бланки, счета, конторские книги, этикетки, всякого рода экономические формы, бланки для отношения и пр. Заказы исполняются в возможно скорое время по самым умеренным ценам».

Книгоизданием Гордон не занимался. А зачем? Ведь бланки, формы и повестки ему давали неплохой доход.

В 1892 году дело Гордона купил Александр Александрович Вейнбаум. Поменял адрес и существенно расширился. Краевед А. Фирсов сообщал в очерке «Белгород и его святыни»: «Особенно хорош книжный, писчебумажный, игрушечный и музыкальный магазин А. А. Вейнбаума, помещающийся на главной улице под гостиницею, принадлежащей тому же хозяину. Последняя, носящая название «Номера для приезжающих», имеет одиннадцать очень высоких, замечательно чистых, прилично меблированных, с отличными кроватями, номеров, с ценою от 50 коп. до 2 руб. в сутки; имеется здесь и прекрасная ванна, и телефон. В гостинице можно получать от 11/2 до 31/2 ч. дня обед из двух блюд за 60 коп., а из трех — за 75 коп. Есть в городе несколько и других «номеров для приезжающих», но они хуже описанных».

В типографии все также выпускались всяческие бланки, школьные карточки и объявления. Но к ним присоединились и брошюры познавательного плана: «Заметки о преподавании естествоведения в младших классах городских училищ», «Смоленский собор гор. Белгорода», «Церковное прославление святителя и чудотворца Иоасафа, епископа Белгородского по воспоминаниям очевидцев и современников». Он, кроме того, издавал небольшую газету под названием «Белгородский листок».

Но далеко не все купцы-полиграфисты делали ставку на собственное производство. В частности, в Нижнем Новгороде действовал так называемый «Книжный музей». Собственно говоря, это был не музей, а книжный магазин с разнообразнейшим диапазоном деятельности: «Магазин своевременно получает вновь вышедшие лучшие издания по всем отраслям знаний; берет на себя заботу о пополнении библиотек публичных, семейных, школьных, народных и библиотек частных обществ и учреждений; составляет сметы и каталоги для всякого рода библиотек; выбирает книги для наград учащимся; выбирает лучшие книги для продажи; принимает подписку на все газеты и журналы (русские и иностранные)… высылает по желанию покупателей книги, учебники, канцелярские принадлежности и проч. наложенным платежом».

В конце XIX столетия книжные магазины были для провинции все еще экзотикой. Почти такой же, как лавки «колониальных товаров», которые, впрочем, появлялись все в большем количестве — в обиходе провинциалов прочно обосновались уже не только чай, но и кофе, какао и прочие экзотические продукты. В Таганроге славился магазин Сычевых. С одной стороны от их двери значилось: «Сигары, папиросы, гильзы, бумага», а с другой — «Чай, сахар, кофе, какао, хлеб». В газетах же время от времени встречались объявления: «От магазина М. Сычева. Имею честь довести до сведения покупателей, что на днях получена большая партия мануфактурных товаров, как-то: шелковые, шерстяные материи, бурнусы, кофты, ситцы, ланкорт и прочие полотна».

В Туле волею судеб возникло одно из колоритнейших торговых предприятий — так называемый «кавказский магазин». Держал его торговец О. Р. Хачатуров, и туляки могли здесь прикупить кавказский пояс, серебряный рог для вина, бурку и другие столь же необходимые в хозяйстве вещи. В том же богоспасаемом городе располагалась молочная торговля Александра Павловича Девятого. Реклама возглашала: «Настоящую свежую сметану можно купить только у Девятого». Доверчивые туляки выстраивались в очередь.

Попадались и своего рода «мини-маркеты». Все в той же Туле действовал мясной и бакалейный магазин купца А. Волкова. Один из современников писал о нем: «Я отправился в бакалейную лавку А. А. Волкова, у которого мама покупала все для дома. На дверях подобных лавок всегда висели так называемые подвески в форме овалов, в отличие от вывески, которая была наверху, над дверью. На одном овале с неизбежным постоянством значилось: «Мыло, свечи, керосин». На другом: «Чай, сахар, кофе». Это было написано, торговала же лавка положительно всем, начиная от шоколадных окаменевших конфет (тогда называвшихся «конфектами») до конской сбруи».

Не отставали и «Братья Ливенцевы». У «братьев» можно было за один визит купить и ветчины, и чая, и крупы, и сахара, и сигарет, и рейнских вин, и елочных игрушек.

А вот ассортимент калужского универсального магазина Г. Софронова. — «Шляпы, шапки, фуражки, дамские шляпы, шапки, муфты, горжетки.

Обувь кожаная, черная и цветная, модных фасонов.

Обувь брезентовая, скороходы, сандалии.

Непромокаемая одежда, брезентовая, резиновая, виксатиновая, дамские и детские цветной материи непромокаемые накидки.

Каракулевые и меховые шкурки и воротники.

Перчатки мужские, дамские и детские, летние фельдекосовые, лайковые, замшевые, зимние вязаные, лайковые, замшевые на байке и на меху.

Рукавички, перчатки кучерские, кушаки, шарфы.

Сорочки, галстухи, кашне, запонки, помочи, пояса, гребенки, бумажбелье.

Одеяла, башлыки, платки, чулки, носки, фуфайки.

Дамские модные пояса, ридикюли, сумочки, шарфы и проч.

Портмоне, портпапиросы, бумажники, кошельки, несессеры.

Чемоданы, саквояжи, картоны, портпледы, портфели, багажные ремни.

Ученические ранцы, сумки, пояса с бляхами, ремни для книг.

Щетки для платья, обуви, апретуры, кремы и проч. для обуви.

Ножи перочинные, бритвы, ножи и вилки столовые и фруктовые заграничные, ножницы».

Отдельным разделом шел список «Изящных вещиц для подарков» — потрясающий и уникальнейший документ, полностью раскрывающий тему: что именно принято было дарить в дореволюционной Калуге: «Резиновые изделия хирургические, мячи и игрушки фабр. «Треугольник».

Для велосипедистов самые лучшие по прочности фабр. «Треугольник»: камеры, покрышки, холет, пластина и проч.

Граммофоны заграничн. фабр, и фабр. Циммерман, пластинки луч. фабр. «Зонофон», «Фаворит», «Омокорд», «Бека Рекорд», «Лирофон», «Сирена», «Пишущий Амур», фонотипии и другие, записи лучших артистов мира от 50 коп., постоянный выбор: более 50 граммофонов и более 3000 пластинок.

Патефоны и пластинки Пате к ним.

Фотографические товары: новейш. аппараты, камеры, объективы, лампы, ванны, рамки и проч.

Всегда свежие заграничные пластинки, бумаги, пленки, бланки, альбомы, паспарту, проявители и проч. принадл.

Барометры, термометры, гидрометры, лупы, бинокли, подзорные трубы, микроскопы и стереоскопы и проч.

Для художников — краски фабр. Гюнгера Вагнера: масляные, акварельные, альбуминовые, спиртовые, эмалевые, пастельные, кисти, палитры и проч.

Письменные принадлежности: роскошные чернилицы-приборы, ручки, карандаши, роскошные бумаги в коробке, перья, чернила, бумага, конверты, записные книжки, роск. календари, прес-бювары, альбомы для стихов и проч.

Роскошные альбомы для карточек, видов, открыток, открытые письма, более 20 000 на выбор.

Туалетные зеркала, духи, мыло, одеколон фабрики «Брокар» и заграничн.».

Подбор товаров, предлагаемых одним и тем же магазином, был подчас довольно неожиданным. В частности, тамбовский магазин некого Рорбаха предлагал виолончели, фисгармонии, скрипки, гитары, трубы, мандолины, цитры, гармони, балалайки, пианино, бритвы, ножи, ножницы, машинки для бритья, тяпки, грабли, паровики для уборки урожая, замки, маслобойки, мясорубки, приборы для изготовления мороженого и механические стиральные машины. Но такие магазины все же были редкостью. В основном торговля строго форматировалась: здесь вина, а здесь ветчина.

В Нижнем Новгороде популярен был деликатесный магазин П. Ф. Галяшкина. Он предлагал нижегородцам «постоянно свежий гастрономический и колбасный товар: паштеты страсбургские, сальянская салфеточная икра, парижское сливочное масло, шотландские и королевские сельди».

В Воронеже славилось «садовое заведение» Карлсона. Рижанин Иван Густавович Карлсон торговал здесь рассадой цветов и деревьев. Ассортимент был широк, и о нем извещали бесплатные «большие, обстоятельно составленные и изящно иллюстрированные в тексте множеством рисунков, каталоги плодовых и декоративных деревьев и кустарников, роз, растений грунтовых, тепличных, оранжерейных и комнатных, и голландских цветочных луковиц, и т. д. и т. п.».

Иван Густавович был настоящим профессионалом. Когда скончался его сын Евгений, Карлсон-старший даже это обстоятельство оборотил к успеху своего коммерческого дела. «Изящно иллюстрированный каталог» пополнился новейшей аннотацией: «Роза гвоздиковидная «Воспоминания о Е. Карлсоне» составляет совершенно новый класс и большое обогащение ассортимента ремонтантных роз, среди которых еще никогда не существовало подобной по форме розы. Цветы этой великолепной новости совершенно гвоздикообразные бахромчатые, напоминающие самую крупную ремонтантную темно-бархатно-пеструю гвоздику; прекрасно темно-бархатно-пурпуровые, испещренные чисто белыми полосками и крапинками с кармизинно-красным оттенком; кончики лепестков зазубренные, чисто белого цвета, густо махровые, и сильно душистые с очень приятным тонким запахом».

Чувствительные жители Воронежа, конечно, покупались на такой рекламный ход. Прибыли карлсоновского заведения росли.

А в Суздале пользовался известной популярностью предприниматель Василий Степанович Блинников, содержащий контору утильсырья. Ему сдавали старые калоши, драные журналы, гнутое железо, битое стекло и всевозможные бутылки с банками. Расплачивался он чаще не деньгами, а незначительными натуральными товарами, пригодными в хозяйстве — нитками, например, или же мылом. Утильсырье там же, на блинниковском дворике, сортировалось, упаковывалось и направлялось по переработчикам.

Большим испытанием для кошелька была главная улица богатого Ростова-на-Дону — Большая Садовая. Достаточно взглянуть на дореволюционную рекламу, опубликованную в книге «Прошлое Ростова», выпущенной в 1897 году. Чаще всего в рекламном блоке упоминается адрес: «Большая Садовая улица». Что же на ней можно было купить?

Вот, например, первое объявление: «Магазин новостей Торгового Дома Е. Дьячков и В. Пономарев в Ростове-на-Дону». Новости были такие: «Большой выбор заграничных и русских мануфактурных, шелковых, шерстяных, полотняных и бумажных товаров; столового и дамского белья, мебельной материи, гардинной тюли, готовых дамских пальто и мехового товара». То есть Дьячков с Пономаревым содержали обычный модный магазин, и слово «новости» обозначало как раз остромодность, современность предлагаемой «гардинной тюли» и т. д.

Вообще модные магазины составляли, так сказать, квинтэссенцию торговли на Большой Садовой. «За элегантным и хорошим мужским платьем предлагаем обращаться в магазин Макса Фрид… Огромный выбор мужского платья новейшего покроя на всякий рост, а также заграничных и лучших русских материй для заказов». Такие объявления были не редкостью в то время.

Вместе с «бутиками» первенство на Большой Садовой разделяли магазины продовольственные. «Товары: бакалейные, гастрономические, винные и водочные, а также производства паровых: крупчат, мельницы, макарон. фабрики и пиво-медоваренного и лимонадного заводов». «Специальный Гастрономический и Винный магазин П. А. Леонова… Снабжен: всевозможными лучшими закусками, винами иностранными и русскими. Всегда имеются: Московская колбаса и Литовская ветчина. Разные сыры. Цены умеренные».

В те времена, как и сегодня, рекламодатели предпочитали цен не афишировать, просто указывая на их «умеренность». Приедет покупатель — разберется сам.

Не обделялись вниманием и предметы досуга («Оптовая и розничная продажа струнных, духовых и проч. инструмент., всех музыкальн. принадлежи, и материалов»), и отделочные материалы («Специальная торговля обоями русских и французских фабрик И. Д. Озерова»), и бытовая химия («Торговля аптекарскими, парфюмерными и москательными товарами»).

Оказывались самые разнообразные услуги: «Мастерская иконостасных, позолотных и скульптурных работ и золочение мебели… производ. всев. фантаст, рам для зеркал, картин и портретов» или «Фотография «Makart» П. А. Хлебникова. Портреты на всевозможных бумагах и различой величины акварелью, масляными красками и тушью».

Нельзя сказать, что магазины на Большой Садовой улице предназначались только лишь для сладкой жизни разбогатевших горожан. Вот, например, такое объявление: «Настоящие швейные машины Зингер. Специально для домашнего употребления, с простою и изящной отделкой для всякого рода портняжных и белошвейных, а также сапожных, шорных и седельных работ; для фабрикации корсетов, зонтов, перчаток, трикотажей, мешков, брезентов, палаток, приводных ремней и проч.».

Вряд ли фабрикацией корсетов и палаток занимались светские львицы из высшего общества.

Не отставал от Ростова и поволжский Саратов. Вот, например, реклама тамошнего булочного магазина: «Всегда громадный выбор ежедневно свежих конфет, шоколада, пастилы, мармелада, тянучки, паты, помадки, тортов, карамели, пирожных, монпансье, печенья. Сухари всевозможных сортов. Принимаются заказы на мороженое, крем, пломбир, джем, кулебяки».

В саратовском же магазине господина Иванова, размещавшемся в отеле под названием «Европа», торговали более серьезными деликатесами: «Снабжен всевозможными гастрономическими закусками, как-то: страсбургские паштеты, икра свежая и паюсная, сардины, анчоусы, омары, балыки осетровые и белужьи, соусы английские, горчицы французские. Большой выбор сыров и колбас. Кондитерские и бакалейные товары… Гаванские сигары».

Кстати, этот магазин один из первых в нашем государстве ввел практику доставки завтраков, обедов и ужинов по телефонному заказу.

В торговле выделялась Астрахань — город многонациональный, южный, суетливый. Александр Дюма, к примеру, насчитал здесь более десяти персидских лавочек. Правда, особой ценностью их ассортимент не отличался: «Единственная стоящая внимания вещь, которую я нашел, был великолепный хорасанский кинжал с лезвием из дамасской стали и рукояткой из зеленой слоновой кости. Я заплатил за него двадцать четыре рубля. До того он три года провисел на стене у перса, который мне его продал, и ни одному знатоку оружия не пришло в голову снять его с гвоздя».

Не обходилось, разумеется, без доброй шутки. Возьмем, к примеру, город Рыбинск, магазин Никитина, торговца статуэтками, часами, лампами и канцелярскими товарами, а также видного рыбинского шутника. Случалось, что к нему зайдет приезжий и спросит, например:

— Галоши у вас есть?

— Есть, — спокойненько ответит господин Никитин.

— Можно посмотреть?

— Пожалуйста.

После чего кричит приказчику:

— Евгений Яковлевич, подай галоши!

Евгений Яковлевич, сам всегда готовый поддержать шутку хозяина, приносит его обувь.

Покупатель гневается:

— Да мне новые надо.

— Ах, новые, — как будто удивляется Никитин. — Так это же рядом. Соседняя дверь.

Впрочем, «шутки» иногда были не слишком добрыми. К примеру, газета «Архангельск» писала в 1910 году: «В Загороднем квартале, на Быку, в меленькой лавке «У Ильича» отпускают товар только тем, кто всегда покупает у него. Но если же кто купит что-либо в другой лавке и опять придет за покупкой к Ильичу, то горе тому. Например, был такой случай: из пекарни Пир прислали девочку в лавку. Она сначала сходила в лавку не к Ильичу, а потом, в тот же день, девочке пришлось что-то купить — теперь уже девочка побежала к Ильичу. Но там жена Ильича надрала ей уши и столкнула с лестницы за то, что она иногда ходит за покупкой в другую лавку. Такие случаи, говорят, повторяются часто».

Но подобное, конечно, было исключением. Торговали в основном добропорядочно, за качеством товара тщательно следили — конкуренция. Вот, к примеру, как один чаеторговец в Ярославле проверял свой чай: «Тщательно выполоскал хозяин рот, вычистил зубы и в халате, натощак (ни есть, ни пить, а тем более курить было нельзя) принялся за пробы. Из каждого свертка, лежащего против кружки, он клал маленькую серебряную ложку сухого чая в кружку и заваривал его тут же из кипящего на спиртовке кофейника. Кружку закрывал тотчас же крышкой. Заварив все кружки, он начал по очереди наливать по небольшому количеству заваренного чая в стаканы. Кипятку в кружки наливалось очень немного, получалась густая черно-красная масса чая, как деготь. Сначала хозяин лизнет одну каплю с ложки этого «дегтя», затем разбавит его в стакане и пробует глотком. Иной стакан весь выльет в полоскательницу. Снова его нальет, убавив или прибавив кипятку. И все что-то записывал. По лицу его было видно, что от такой работы он очень страдал и беспрестанно плевал…

Собрал хозяин все свертки, завернул их в бумагу, что-то написал на них и, уходя в лавку, унес с собой. По окончании пробы хозяин долго полоскал рот (в кухне, чтобы не разбудить в спальне хозяйку) и холодной, и теплой водой, прибавляя к ней чего-то из принесенных им пузырьков. Затем пошел в столовую и, прежде чем начать завтракать, выпил стакан густых сливок. Это была профилактика, вообще же он после чайных проб пил и ел очень мало».

В наши дни подобное даже представить себе невозможно.

Ближе к концу позапрошлого столетия, по мере продвижения прогресса, в провинции появлялось все больше фотоателье. В Симбирске, например, славились два подобных заведения — вдовы Герасимовой и Семена Фельзера. Они располагались по соседству. Реклама вдовы извещала: «Новая фотография М. М. Герасимовой и К° на углу Большой Саратовской и Верхне-Чебоксарской улиц в доме г-на Теняева принимает заказы на визитные карточки (за дюжину — 5 руб. серебром), портреты разных величин (с одного лица от 2 до 15 руб.), портреты группами, миниатюрные портреты для медальонов, снимки видов и копии с картин — как гравированных и рисованных, так и фотографических. Фотография снабжена машинами известных оптиков и материалами из лучших лабораторий, а потому за доброкачественность и сходство портретов ручается. Работа производится от 9 часов утра до 4 часов пополудни в светлой и теплой галерее, а потому пасмурная и ненастная погода нисколько не мешает. Образцы работ можно видеть ежедневно».

Реклама конкурента была еще красноречивее: «Сим имею честь известить, что в фотографическом моем заведении производится: съемка групп, визитных и кабинетных карточек, разных видов и копий с карточек с лучшею, изящною отделкой по умеренным ценам. Посему смею надеяться, что почтеннейшая публика не оставит своим посещением мое фотографическое заведение, где требования господ посетителей вполне будут удовлетворены, соответствуя, без малейшего отступления, желаниям каждого. Причем надеюсь также, что рекомендуемая мною работа заслужит общее внимание. Работа производится ежедневно, не исключая и пасмурного времени, от 10 часов утра до 5 часов вечера».

А хозяин «Эдинбургской фотографии Андрея Осиповича Карелина» на главной улице Нижнего Новгорода так и вовсе был изобретателем. Один из современников писал о нем: «Г. Карелин сделал в 1875 году изобретение, заключающееся в том, что лица, составляющие группы, располагаются не в линию, как это делают все фотографы, и как до сих пор делать иначе считалось невозможным, но так, как это бывает в натуре, т. е. на разных планах… причем все фигуры однаково выдерживаются в фокусе, и не только они, но и фон, и окружающие предметы не теряются в черноте, а также сохраняют должный свет и вырисовываются самым отчетливейшим образом». Кстати, слово «Эдинбургская» в названии карелинского предприятия конечно же использовалось в качестве рекламы, однако имело под собой основание: в 1876 году Карелин получил на выставке в городе Эдинбурге две золотые медали за свои фотопроизведения.

Многие фотографы не ограничивались частными заказами, а брались с удовольствием за более масштабные проекты. Например, владимирский фотограф господин Иодко. У него был павильон на главной улице — Большой Московской. Тем не менее газеты сообщали: «Губернской земской управой сделан заказ фотографу В. В. Иодко на 7 тысяч экземпляров открыток с видами Владимира и его окрестностей. Карточки будут разосланы в начальные земские школы по 10 и более экземпляров».

Действительно — кому же этим делом заниматься, как не популярному фотографу?

* * *

Магазин — более-менее цивилизованная форма взаимоотношений покупателя и продавца. Другое дело — рынок, торжище, существовавшее в таком формате с самых что ни на есть допотопных времен.

О маленьком Суздале современник писал: «Особенно оживлялся город в базарные дни, зимой — по субботам, а летом по воскресеньям, когда съезжались окрестные крестьяне и вели торг своими товарами под открытым небом в определенных местах: на Конной — лес: тес, лафет, палуба, жерди, половые доски, бревна, столбы, дрова; по южному фасаду площади — деревянные изделия: кадки, ушаты, коромысла, лопаты, грабли; а по южной ограде Ризоположенского монастыря торговали древесным углем, который привозили из соседнего уезда, преимущественно из села Филяндина, за Сергеихой. На Хлебной площади устанавливались подводы с зерном: рожью, пшеницей, ячменем, гречневой крупой, овсом, льносеменем, маслом. Там же находились и общественные весы, так называемая «таможня». На другой половине площади, у Торговых рядов, продавались предметы транспортного оборудования: станки, оси, колеса, оглобли, большие корзины для саней-розвальней, а в южной части этой площади, за Воскресенской церковью, летом и осенью торговали продукцией суздальских садов: ягоды, яблоки, груши».

В больших городах все было по-другому. Рынок — больше по размерам, с незатейливыми развлечениями, да и действовал он каждый день, а не по выходным. Константин Федин, например, описывал «верхний базар» в Саратове: «Толпа кишела шулерами, юлашниками, играющими в три карты и в наперсток. Дрались пьяные, ловили и били насмерть воров, полицейские во всех концах трещали свистками. Кругом ели, лопали, жрали. Торговки протирали сальцем в ладонях колбасы — для блеска, жарили в подсолнечном масле оладьи и выкладывали из них целые каланчи, башни и горы. Хитрые мужики-раешники показывали панорамы, сажая зрителей под черную занавеску, где было душно и пахло керосиновыми лампами. Деревенский наезжий люд бестолковыми табунками топтался по торговым рядам, крепко держась за кисеты с деньгами. До одури бились за цену татары, клялись и божились старухи, гундели Лазаря слепцы да Божьи старички, обвешанные снизками луковиц, тоненько зазывали: «Эй, бабы! Луку, луку, луку!..»».

Илья Бражнин описывал архангельское торжище: «Примечательнейшим местом старого Архангельска был базар, раскинувшийся на площади возле Буяновой, позже Поморской улицы. Архангельский базар был своеобычен и имел сугубо местный колорит. Продукты на него привозили из окрестных деревень по преимуществу крестьянки. Они приезжали из-за реки на восьмивесельных карбасах, нагруженных так, что сидели почти до уключин в воде. Гребли только жонки, гребли по-особому — часто, споро и дружно. Они не боялись ни бури, ни грозы, ни дождя, ни дали. Молоко, простоквашу и сметану, вообще молочные продукты, они привозили в огромных двоеручных, плетенных из дранки корзинах. Восемь жонок, которые только что бойко гребли в карбасе, да девятая, сидевшая на руле, выволакивали из него корзины, и все в ряд, неся восемь двоеручных корзин, шествовали от пристани к базару.

Молоко продавалось в деревянных полагушках — бочечках-бадейках с тремя-четырьмя обручами и полулунной прорезью на верхнем донце. Эта полулунная прорезь затыкалась такой же полулунной деревянной крышечкой, обернутой снизу чистейшей полотняной ветошкой. Хозяйки придирчиво выбирали молоко, приходя на базар со своими деревянными ложками.

Жонки, как сказано, приезжали на базар каждый день, но мужики появлялись на базаре не так часто и только с рыбой, выставляя улов тут же перед собой поверх брошенной на землю рогожки. Архангельские крестьяне в свободное от полевых работ время почти поголовно промышляли либо неподалеку от своих деревень, либо уходя к Двинскому устью, розовотелую семужку, узконосую стерлядку, плоскую черно-белую камбалу, щуку и другую рыбу. Деревни, как правило, ставили при реках, и у каждого хозяина были мережи, морды и прочая снасть.

На базаре продавали рыбу не только сами ловцы, но также и перекупщики. Кроме того, по закраинам базарной площади стояли просторные в два створа лавки местных рыбных тузов. Продавали в них очень хорошо разделанную, распластанную и просоленную треску, а также семгу и огромные — килограммов до двухсот — туши истекающего жиром палтуса.

Торговали и мясом, только что стреляной дичинкой и разными галантерейными мелочишками. Торговали с лотков серебряными изделиями: всякими перстеньками с цветными камешками-стекляшками (супирчиками), висячими серьгами-колачами, кольцами с цинковой прокладкой внутри «от зубной боли» и серебряными, тисненными из тонкого листа коровками, которые жонки покупали, когда заболевала корова, чтобы повесить эти жертвенные коровки перед образом святого Фрола — покровителя стад».

Кстати, в губернских городах существовали рынки, которые в маленьких и сокровенных уездных столицах были просто немыслимы. Это специальные рынки для бедноты. В частности, в Нижнем Новгороде такой торг располагался в нищенском районе, на дне так называемого Почаинского оврага. Краевед Дмитрий Николаевич Смирнов описывал его в таких словах: «Узенькое пространство оврага кишит говорливой толпой. На земле кусочками лежит одежда преимущественно вышедших из моды фасонов: мужские люстриновые пиджаки, сюртуки, фраки, бекеши, казакины, суконные, фризовые и камлотовые шинели… Женские драповые тальмы, ватерггуфы, ротонды, меховые капоры, башлыки… Местами — груды обуви, при надобности можно было найти обувь и в полтинник — это пресловутые чуньки или опорки, украшавшие ноги обитателей нижегородских трущоб».

Что поделать — голытьба стремилась в город покрупнее, понажористее, в уездных городках делать ей было абсолютно нечего.

* * *

Еще один формат — сезонный, а именно ярмарки. Самой знаменитой, разумеется, была Нижегородская, или Макарьевская, поскольку поначалу она находилась рядом с Макарьевским монастырем. Впервые ярмарка упомянута в грамоте государя Михаила Федоровича в 1641 году, а в августе 1816 года ее постигло весьма популярное в старой России бедствие, а именно пожар. К тому времени власти уже устали от жалоб послушников находившейся поблизости обители. Жалобы были, в общем, обоснованы — они не для того оставили мирскую жизнь, чтоб наблюдать под стенами монастыря обилие шумных, подчас подвыпивших купцов. Правда, в былые времена монахи получали с привозных товаров свою пошлину — «на свечи, и ладан, и церковное строение, и братии на пропитание». Однако «светский» государь Петр Великий эти сборы упразднил, и выгод для монастыря от ярмарки не стало. И в октябре того же 1816 года, пользуясь случаем, государь Александр издал «Высочайшее утверждение» о переводе ярмарки в губернскую столицу, в Нижний Новгород. Место ей нашли на стрелке Волги и Оки. Увы, каждый год по весне, в половодье ярмарочный городок неизбежно затапливало. Видимо, об этом просто не подумали. И каждый раз, когда вода спадала, приходилось приводить весь комплекс в надлежащий вид.

А комплекс был сооружен на славу. Строительством руководил инженер-испанец Августин Августинович Бетанкур (тот самый, который построил московский Манеж). По личному его проекту был сооружен так называемый Главный ярмарочный дом. Правда, спустя полстолетия он начал заметно разрушаться (ежегодные паводки явно на пользу не шли). Пришлось отстроить новый — по проекту архитекторов Треймана, фон Гогена и Трамбицкого. А надзирал за строительством господин Иванов, главный ярмарочный архитектор (именно так и называлась его должность).

К счастью, этот дом дошел до наших дней (сейчас в его стенах размещен магазин «Детский мир»). Сохранился и так называемый «Староярмарочный собор» — Спасский храм (поначалу он был посвящен «покровителю» ярмарки святому Макарию), построенный в 1922 году под руководством самого О. Монферрана, автора петербургского Исаакия.

Правда, и здесь не обошлось без неприятностей. Уже в середине XIX века появлялись вот такие заключения: «Трещина в приделе преподобного Макария в передней стене и в арке запресованного окна, сквозная, восходящая от пола до купола». Или: «В середине арки на левой стороне алтаря идет трещина во всю длину арки, восходит в купол, отчего иконостас вышел до полувершка из своих мест в стене с обеих сторон». Причиной тому были малограмотные профилактические меры против паводка. Дьякон собора А. Снежницкий об этом писал: «Собор стоит на насыпи, на песчаном холме… в предотвращении здания от окских и волжских весенних вод. К несчастию, предохранение насыпью от весенних разливов не удалось. Насыпь низка… В Спасский собор можно было въехать на лодке».

Кроме того, подмывался и разрушался церковный фундамент. Но, к счастью, эту достопримечательность Нижнего Новгорода все же удалось спасти.

Владимир Соллогуб описывал главную ярмарку страны в повести «Тарантас»: «Нижегородская ярмарка — всему миру известная ярмарка; на этом месте Азия сталкивается с Европой, Восток с Западом, тут решается благоденствие народов; тут ключ наших русских сокровищ. Тут пестреют все племена, раздаются все наречия, и тысячи лавок завалены товарами, и сотни тысяч покупателей теснятся в рядах, балаганах и временных гостиницах. Тут все население толпится около одного кумира — кумира торговли. Повсюду разбитые палатки, привязанные обозные телеги, дымящиеся самовары, персидские, армянские, турецкие кафтаны, перемешанные с европейскими нарядами, повсюду ящики, бочки, кули, повсюду товар, какой бы он ни был: и бриллианты, и сало, и книги, и деготь, и все, чем только ни торгует человек. Ока с Волгой тянутся одна к другой, как два огромные войска, сверкая друг перед другом бесчисленным множеством флагов и мачт. Тут суда со всех концов России с изделиями далекого Китая, с собственным обильным хлебом, ожидающие только размена, чтобы снова идти или в Каспийское море, или в ненасытный Петербург».

Не один Соллогуб восхищался фантастическим зрелищем ярмарки. Писатель Павел Мельников-Печерский отзывался о Нижегородской ярмарке в таких словах: «За окой, в тумане пыли чуть видны здания ярмарки, бесчисленные ряды давок, громадные церкви, флажные столбы, трех- и четырехэтажные гостиницы, китайские киоски, персидский караван, минарет татарской мечети и скромный куполок армянской церкви, каналы, мосты, бульвары, водоподъемная башня, множество домов каменных, очень мало деревянных и один железный».

Даже, казалось бы, официальное и беспристрастное описание ярмарки выглядит по меньшей мере как гимн: «Балаганы расположены регулярнейшим образом, а именно: вдоль Оки по левую сторону от моста — Сибирская железная линия, далее — между рекой и длинным озером — ряды: лоскутный, кафтанный, ягодный, иконный, хлебный, пироженный, мясной, наконец, бойня. По правую руку, вдоль берега, ряды: хрустальный, фаянсовый и канатный; за ними параллельно озеру: стеклянный, холщовый, мыльный, вареньешной, меховой, шляпный и рукавишной. Донской, Уральский кожевенный, Ярославский железный, Нижегородский железный, табачный, корзинный, горячей воды, сапожный, светильный, циновочный, окошечный и, наконец, харчевни. Перейдя широкий мост через указанное озеро (на нем сверх того еще устроено четыре моста), по правой руке расположены меняльные и мелочные лавки, линии: фарфоровая, зеркальная, мебельная».

Более подробно об устройстве ярмарки рассказывал в своих воспоминаниях предприниматель Варенцов: «Вся ярмарочная площадь была разбита на правильные прямоугольные участки, на которых были построены двухэтажные каменные корпуса с лавками в первом этаже, а второй этаж предназначался для жилья. На образовавшиеся внутри этих построек площади складывались товары, покрываемые рогожами, лубками, а впоследствии брезентами; посреди этой площади находилась общая уборная.

По фасаду вокруг этих зданий шли галереи в ширину тротуара, на чугунных столбах, нужно думать, с целью, чтобы покупатели могли смотреть на выставленные тротуары во время дождя; кое-где попадались трехэтажные дома, где в двух верхних были гостиницы и рестораны. Образовавшиеся проезды между корпусами были замощены булыжником, а тротуары бетонированы.

На ярмарке был водопровод и у каждого здания по несколько пожарных кранов. Вокруг всей ярмарки шел каменный тоннель, куда спускались по каменным винтовым лестницам, устроенным через известные промежутки, в тоннелях находились уборные для публики, и здесь разрешалось курить. Курить же на улицах и площадях ярмарки строго воспрещалось, и делающие это наказывались притом и штрафом. Неоднократно мне приходилось видеть, как какой-нибудь шутник вынимает папиросу и берет в рот, делая вид, что как будто не замечает полицейского, стремительно бросающегося, чтобы задержать его, но прохожий идет спокойно и не зажигает; полицейский, догадываясь, что все это им проделано нарочно, сердито отходит прочь, чем вызывает у зевак хохот».

Словом, практически все воспоминания о ярмарке носили характер приподнятый и мажорный. Разве что за исключением совсем неисправимых скептиков — таких, к примеру, как писатель Максим Горький. В его повести «В людях» имеется уникальнейшее описание ярмарки. Правда, оно относится не к самому периоду торговли, а к предшествующему тому разливу волжских и окских вод: «Я еду с хозяином на лодке по улицам ярмарки, среди каменных лавок, залитых половодьем до высоты вторых этажей… Так странно видеть этот мертвый город, прямые ряды зданий с закрытыми окнами, город, сплошь залитый водою и точно плывущий мимо нашей лодки… Вокруг лодки качаются разбитые бочки, ящики, корзины, щепа и солома, иногда мертвой змеей проплывет жердь или бревно. Кое-где окна открыты, на крышах рядских галерей сушится белье, торчат валяные сапоги; из окна на серую воду смотрит женщина, к вершине чугунной колонки галерей причалена лодка, ее красные борта отражены водою жирно и мясисто… Хозяин объясняет мне:

— Это — ярмарочный сторож живет. Вылезет из окна на крышу, сядет в лодку и ездит, смотрит — нет ли где воров? А нет воров — сам ворует… Вот смотри: Китайские ряды…

Я давно знайз ярмарку насквозь: знаю и эти смешные ряды с нелепыми крышами; по углам сидят, скрестив ноги, гипсовые фигуры китайцев; когда-то я со своими товарищами швырял в них камнями, и у некоторых китайцев именно мною отбиты головы, руки. Но я уже не горжусь этим…»

Впрочем, сам «хозяин» разделяет настроение писателя. И даже более чем разделяет.

«Ерунда, — говорит хозяин, — указывая на ряды. — Кабы мне дали строить это…

Он свистит, сдвигая фуражку на затылок… Положив весло на борт, он берет ружье и стреляет в китайца на крыше, — китаец не потерпел вреда, дробь осеяла крышу и стену, подняв в воздухе пыльные дымки.

— Не попал, — без сожаления сознается стрелок, и снова вкладывает в ружье патрон».

Но будущего писателя не проведешь. Классовое его сознание всегда на страже. Не станет он считать «хозяина» единомышленником — хотя бы только потому что тот — хозяин, то есть угнетатель.

«А мне почему-то думается, что он построил бы этот каменный город так же скучно, на этом же низком месте, которое ежегодно заливают воды двух рек. И Китайские ряды выдумал бы…»

Был еще один скептик, и тоже — из литературного цеха, поэт Александр Сергеевич Пушкин. Он «воспевал» ярмарку в таких стихах:

Сюда жемчуг привез индеец,

Поддельны вины европеец,

Табун бракованных коней

Пригнал заводчик из степей,

Игрок привез свои колоды

И горсть услужливых костей,

Помещик — спелых дочерей,

А дочки — прошлогодни моды.

Всяк суетится, лжет за двух,

И всюду меркантильный дух.

А вот нижегородский губернатор господин Баранов определял значение этого торжища иначе: «Ярмарка Нижегородская есть торговый центр первой важности, имеющий свойство не тех бирж, на которых идет лишь задорная игра дутыми бумажными сделками, игра, усиливающая лишь судорожные корчи нашего курса, а биржи деловой, орудующей живым делом русской торговли и промышленности».

Первый из процитированных авторов был легкомысленным заезжим стихотворцем, разумеется, далеким от экономических вопросов. Второй — лицом, напротив, кровно заинтересованным, этаким куликом, свое болото восхваляющим. Истина, пожалуй что, была посередине. Но Баранов, видимо, был к ней ближе.

Ярмарка была, пожалуй, главным событием в жизни множества российских магазинов, магазинчиков, лавочек, крупных торговых домов и оптовых компаний. На нее возлагались большие надежды, заранее к ней готовились. Это был весьма приятный ежегодный ритуал, который содержал внутри себя немало мелких ритуальчиков. Вот, например, как описывал это Сергей Васильевич Дмитриев, служивший в юности у одного ярославского чаеторговца: «Приехав в Нижегородскую ярмарку без хозяев (они приезжали позднее), мы всем коллективом отправлялись в старый, а оттуда в новый соборы, где служили молебен, ставя свечи и платя духовенству за счет хозяев. Хозяева по приезде на ярмарку делали то же самое, только уж одни, то есть пели молебны. По окончании ярмарки, когда товар был уже вывезен на баржи и в лавках все убрано, шли опять в соборы и пели благодарственные молебны уже все вместе: и хозяева, и служащие. В лавке оставались только рабочие татары. Придя с молебнов, садились все за один стол с хозяевами обедать, выпивать и поздравляться с благополучным окончанием ярмарки. Лебедев, Агафонов, Чистов, Шебунин напивались до безобразия. Их усаживали на извозчиков по двое и в сопровождении татарина-рабочего отправляли прямо на пароход в заранее купленные каюты, где они храпели до утра следующего дня».

Естественно, что ярмарочные масштабы оправдывали столь серьезные и обстоятельные ритуалы. Сделки, совершаемые здесь, иной раз исчислялись миллионами. Помимо этого, на ярмарке реализовывались стратегические замыслы — например, налаживались длительные отношения с восточными купцами. Благодаря этим отношениям разнообразие товаров было потрясающим. Тут продавались орехи, тигровые чучела, подушки, ковры, всяческая одежда, посуда и прочая утварь — и все по дешевке, по оптовым ценам.

Конечно, процветала тут и торговля розничная, притом товары также привлекали редким сочетанием высшего качества и дешевизны. Упомянутый уже С. Дмитриев из Ярославля хвастался в своих воспоминаниях: «С каждой Нижегородской ярмарки я привозил годовые запасы мыла, рису, изюму, орехов, меду и т. п. А в этот год, к удовольствию матери, я привез еще из монастырей всевозможных икон, иконок и просфор. Просфоры делались черствыми и долго не портились».

Работали на ярмарке совсем уж мелкие, но при этом особенно колоритные предприниматели. Разносчики раков кричали:

— Раки-рачицы из проточной водицы! Раки, раки, раки! Кру-у-пные раки! Варе-е-ные раки! Рачиц с икрой наберем! Раки, кому раки, кому рыба надоелась и говядина приелась? Раки, раки, раки!

Здесь подвизались и недорогие парикмахеры. Они обращали на себя внимание весьма пространными речами:

— Красавица без волос, и румянец во весь нос. Как ни отделывай мою Марью Ивановну — краше черта не будет. А красоточка Гризель — первый сорт мамзель, волан и гофре в бок — за ней женишки скок да скок. Извольте видеть, по моей модной парижской картинке можем в порядок и в первый разряд привести! Госпожу Папкову и то чешем.

Естественно, на ярмарке не обходилось и без шулеров-картежников. Они обращались к легкомысленным провинциалам:

— Три вороны, три галки играли в три палки. Даю три карты и даю деньги или беру из банка. Чем банк солидней, тем выгодней, купите дом и заведете ланду. Села ворона на березу и навалила два воза навозу, а галки для того летали на свалку… Заметываю. Прошу расступиться и не мешать любознательностью желающим успеха и счастливой судьбы.

Как нетрудно догадаться, тот успех сопутствовал лишь подсадным клиентам.

Впрочем, счастливые случайности на ярмарке все же бывали. Правда, они никак не связывались с карточной игрой. Вот что, например, писал один из современников: «1886 год. Нижегородскую ярмарку посетил царь Александр III… Молодой Владимир Смирнов поднес царю лафитник, тот сделал глоток и в задумчивости потрепал паренька по плечу. Потом опрокинул лафитник и прищелкнул пальцами. Вздох облегчения качнулся в воздухе. Это означало, что с сей минуты Петр Смирнов и сыновья становились поставщиками водки на императорский двор».

Не только о своем собственном кошельке заботились купцы на ярмарке. Не меньше, чем в большинстве российских городов, здесь была развита благотворительность. Правда, иной раз благотворительность была хотя и добровольная, но все же вынужденная. Вот, например, такой сюжет, описанный в «Иллюстрированном путеводителе по Н. Новгороду и ярмарке», вышедшему в конце XIX века: «В 1871 году по случаю появления в Нижегородской и смежных с нею губерний холерной эпидемии, комитетом общественного здравия в числе разных мероприятий по прекращению этой эпидемии были устроены, между прочим, на Нижегородской ярмарке общественные кухни и чайные, где приходящие могли бы иметь горячую пищу из свежих продуктов по дешевым ценам, от 3–5 коп. за блюдо и по 3 коп. за чай с человека. По прекращению холеры ввиду той громадной пользы, которую принесли дешевые народные столовые и чайные в 1871 году, эти заведения стали открываться во время ярмарки с 1872 года ежегодно. А так как собираемых денег на покрытие расходов по содержанию столовых и чайных было недостаточно, то ярмарочное купечество, приняв во внимание несомненную, существенную пользу, какую эти учреждения приносят бедному рабочему ярмарочному населению, решило на устройство столовых и чайных отпускать ежегодно 1500 руб.».

Но не одни лишь эпидемии толкали ярмарочных деятелей на благотворительные поступки. В 1881 году здесь, к примеру, на деньги купечества открыли ночлежный приют — своеобразнейшей архитектуры, из стекла и стали, более напоминающий ангар. В 1887 году на ярмарке построили особенный, благотворительный пассаж. Деньги, собранные за его аренду, поступали «в пользу Нижегородских детских приютов для обеспечения их верным доходом». В 1890 году были выстроены специальные благотворительные торговые ряды «в пользу Нижегородского Речного училища». И все это — помимо тех огромнейших денег, конечно, неучтенных, которые купцы давали нищим, жертвовали на церкви и т. д.

Неудивительно, что деятельность ярмарки приветствовалась, что называется, и в низах, и в верхах разношерстного русского общества.

Разумеется, одной из главных сторон жизни ярмарки были всякие развлекательные учреждения. Н. И. Собольщиков-Самарин разъяснял это весьма доходчиво: «Многие и очень многие почтенные толстосумы вырывались на ярмарку из-под надзора своих законных супруг, чтобы кутнуть раз в году во всю ширь русской натуры. Полтора месяца идет дым коромыслом. Тут на вольной воле есть где разгуляться: и девицы-красотки одна лучше другой, не то что своя шестипудовая Аграфена Поликарповна, и шампанского море можно вылакать, и никто не осудит. Никому и невдомек где-нибудь в Иркутске, что именитый, всеми уважаемый купец и градской голова невылазно сидит здесь в ресторане или шантане и пьет мертвую. Приказчиков с собой взял лихих; они по торговле или закупкам все оборудуют, а чтоб им рот зажать, на то капиталы имеются. Да коли и убыток «ярманка» даст — беда не велика; зато душеньку на полной свободе отвел».

Неудивительно, что развлечениям тут уделялось самое скрупулезное внимание. Сам знаменитый клоун Дуров по собственноличной просьбе губернатора ездил тут на свинье для удовольствия российского купечества. Был тут даже театр, куда приезжали гастролировать известные актеры. Однако большинство довольствовалось зрелищами незамысловатыми.

Путеводитель сообщал: «В балаганах незатейливые представления, неизбежный зверинец, стрельба в цель, панорама; многообещающие пестрые вывески, широкие афиши; на балкончиках балаганов паяцы, арлекин и прочие атрибуты народных гуляний. Во втором ряду целая серия каруселей и бойкий торг кумачом, сапогами, сладостями и иным простонародным товаром. Народные увеселения — наиболее шумная, постоянно волнующаяся бездною народа часть ярмарки; гул толпы, музыка, зазывания торгашей резко выделяются на общем, довольно чопорном фоне ярмарки; здесь она принимает оттенок сельских ярмарок-праздников».

Самым же популярным из аттракционов был так называемый «самокат». Историк А. П. Мельников описывал его в таких словах: «Деревянное тесовое здание строилось двухэтажное, внизу помещалась касса у входа; во втором этаже, куда вела обыкновенно скрипучая лестница, помещался самый самокат, внизу машина, приводящая шестернями в движение огромную карусель, двигавшуюся в горизонтальной плоскости в верхнем этаже; вокруг карусели шла галерея, снаружи и внутри ярко изукрашенная всякой мишурой, флагами, размалеванными изображениями невиданных чудовищ. На перилах этой галереи, свесив ноги к стоявшему перед таким зданием народу, сидел «дед» с длинной мочальной бородой и сыпал неистощимым потоком всевозможные шутки и прибаутки, остроты, причем предметом осмеяния нередко являлся кто-нибудь из толпы, на что последний не обижался, а даже отчасти был доволен, привлекая на себя всеобщее внимание. По тому же барьеру расхаживали, кривляясь, пестро разодетые в грязные лохмотья скоморохи, кто из них был наряжен петухом, кто страусом, кто котом, кто медведем, зайцем; откалывались разные шутки, возбуждавшие неумолкающий хохот окружавшей толпы».

Однако еще большей популярностью, чем «самокат», тут пользовались всякие трактиры, рестораны, кабаки.

— Эх, хорошо! — радовался на Нижегородской ярмарке певец Шаляпин. — Смотрите, улица-то вся из трактиров! Люблю я трактиры!

Н. Варенцов описывал в своих воспоминаниях ярмарочный общепит, так не похожий на обычные российские съестные и распивочные заведения: «Трактиры были наполнены хорами с певицами, хотя, может быть, и с небольшими голосами, но с красивыми лицами… Вспоминаю свои впечатления от первого посещения ярмарочного ресторана, куда я попал, чтобы пообедать, благодаря близости с моей гостиницей. Большая зала, залитая светом ламп, была переполнена публикой. Я заметил в самом удаленном уголке залы маленький столик, к нему и пробрался. Заказав обед, я с любопытством начал осматривать залу с сидящей в ней публикой. У каждого столика сидела своя компания, велся между ними общий разговор с хохотом; у некоторых из них лица были сосредоточены, и было видно, что они вели беседу деловую, только их лишь касающуюся, они подвигались друг к другу, шепча на ухо, слушавший его махал рукой и с раскрасневшимся от волнения лицом тоже отвечал ему на ухо, но было видно, что дело у них налаживается: один из них схватил руку другого и своей другой дланью ударил по ладони своего собеседника, тот не вырывал руку, а пожимал ее — дело состоялось…

Позвали распорядителя, ему что-то сказали, и он, тоже кланяясь и улыбаясь, как половой, им что-то ответил. И я увидал, что вся эта компания встала из-за стола и во главе с распорядителем пошла из залы в коридор, а за ней несколько половых несли оставшиеся вина и кушанья в отдельный кабинет, откуда скоро раздались звуки пианино, хора и визг. Разгул, нужно думать, пошел надолго».

Да, в ярмарочных ресторанах совершались сделки и проматывались тысячи. А в остальное время у купцов шла скучная, размеренная жизнь, с повторяющимися изо дня в день событиями и мечтами об очередной поездке на Нижегородскую ярмарку.

Разумеется, по всей России устраивалось множество второстепенных ярмарок — скромнее, меньше. К примеру, в Ростове Великом. Там тоже существовали свои «вековые традиции». Сергей Васильевич Дмитриев, ярославский торговец, писал: «Утром вставали все в 6 часов и шли в собор, где пели молебны епископам, ростовским святым Леонтию, Исайе и Игнатию. Оттуда ехали на двух, нанятых накануне извозчиках в Яковлевский монастырь, служили молебны святым Иакову и Дмитрию. Затем заезжали в приходскую церковь, не помню, блаженного или власатого Иоанна, дальше в Богоявленский монастырь, где пели молебен преподобному Авраамию, надевали его вериги-цепи, его скуфью на голову и брали круглый камень в руки, который он, Авраамий, по преданию носил с собой для «утомления» или, как говорили монахи, «для умерщвления плоти». Брали также и два чугунных кувшина, скованных цепью и надевавшихся через плечо. С этими кувшинами Авраамий ходил с водой на озеро. Воды в оба кувшина вмещалось самое большее два стакана, а носить их было мне, например, тяжело. Надев все «доспехи» Авраамия, мы ходили по очереди кругом часовни, в которой он жил и молился.

После молебна отправлялись в Петровский монастырь. Расположен он был за городом… Здесь были мощи Петра, царевича Ордынского, сына какого-то татарского мурзы, принявшего христианство. Тоже служили молебен.

После всех молитвенных подвигов отправлялись уже домой, пили чай, завтракали и шли начинать торговать».

С. Чумаков же описывал свою ярмарку, костромскую: «На ярмарке, ежегодно проводившейся на Сусанинской площади, шла бойкая торговля не только в балаганах, но и с рук разными пищалками, тещиными языками, морским чертом, конфетами самого дешевого сорта, разными нецензурными открытками, печатными произведениями. Все это голосило, зазывало, навязывало свой товар. После японской войны один такой торговец кричал целый день охрипшим голосом, предлагая брошюру: «А ну, покупай, подвиг рядового Рябченко, положившего жизнь за царя и отечество, два патрета, три листка, пять вещей — пять копеек». Многие безвестные кустари-пекари изготовляли всякие фасонные пряники, изображавшие птиц, лошадей, собак, лошадь, запряженную в сани, или просто орнаменты, среди которых были и с явным влиянием индийского искусства, очевидно, когда-то случайно занесенные торговыми людьми с низовья Волги».

Эх, показать бы весь этот аттракцион — и нецензурные открытки, и дешевые конфеты, и морского черта — императору, чтоб знал, в какой стране живет! Но нет, не показали.

А народ, однако, не скорбел. Радовался морскому черту и пищалкам. А еще здесь, под Сусанином, было мороженое: «Во время ярмарки и в праздники иногда на Сусанинской площади появлялась ручная повозка с ящиком, набитым льдом, тут же продавалось мороженое, которое отпускалось потребителям вложенным в большие граненые рюмки. Для извлечения же мороженого выдавалась костяная ложечка, так что мороженое надо было есть, не отходя от тележки. После чего посуда и ложка прополаскивались в талом льде, вытирались фартуком не первой свежести и были готовы для ублаготворения следующего потребителя. Так что это мороженое употреблялось обычно приезжавшими на базар крестьянами, не предъявлявшими особых требований к гигиене, ибо не были просвещены в оной».

Существовали также узкопрофильные ярмарки, в первую очередь конские. Костромской мемуарист писал: «Продажа сена происходила на площади, именовавшейся Сенной… На этой же площади бывали конские ярмарки, на которые собиралось много лошадятников и любителей, смотревших и ощупывавших лошадей. Конечно, здесь же вертелось много подозрительных барышников и цыган, умевших сбывать всякую лошадиную заваль чуть ли не за рысаков. Торговля эта сопровождалась страшным криком, руганью и клятвами. Покупатель и продавец изо всех сил били друг друга по ладоням, называя каждый свою цену. После того, как в конце концов установят цену, молились Богу, сняв картузы, затем передавался конец уздечки — не просто из рук в руки, а обернутый полой кафтана. Бывали случаи, когда цыгане умудрялись из-под носа зазевавшегося продавца увести лошадь, обычно очень ловко при этом скрываясь от преследования».

А вот схожая ярмарка в Торжке: «С Пятницкой улицы я несколько раз ходил с дядей, державшим для своих нужд лошадь, на конскую ярмарку (или, как произносили в Торжке, ярманку). Ярмарка устраивалась два раза в году: в январе и, кажется, в сентябре. Конская ярмарка — это своеобразный мир свободной и нерегламентированной купли-продажи лошадей и других домашних животных: коров, овец, коз. Я любитель лошадей и за смешными, а порой и непонятными сценами торговли наблюдал увлеченно, с вниманием, слушал уверен™ продававших и возражения покупателей. Божба, мат, клятвы наполняли воздух, всю Конную площадь. Было дико и занятно! Героями дня, как говорим мы теперь, были цыгане и барышники. Кого называли вторым именем? Это продавцы и перекупщики лошадей. Интересен был последний акт сделки — передача лошади из полы, когда продавец и покупатель брали правой рукой полу пальто, шубы, пиджака и пожимали друг другу руки, называя цену, на которой договорились».

Не избалованные развлечениями жители русской провинции превращали ярмарку в потеху — отчего она, конечно, не утрачивала своего главного смысла.

* * *

А что за зверь такой — российское провинциальное купечество? Попробуем ответить на этот вопрос. Строгих закономерностей, конечно, мы не обнаружим — все-таки живые люди, каждый со своими погремушками в мозгах. Но впечатление составим.

Для начала познакомимся с одним из колоритнейших предпринимателей эпохи — Павлом Егоровичем Чеховым, отцом Антона Павловича, знаменитого писателя. Вот одна довольно характерная история из его профессиональной деятельности. Как-то раз Павел Егорович вошел в дом с озабоченным лицом и сообщил:

— Экая, подумаешь, беда: в баке с деревянным (то есть оливковым. — А. М.) маслом нынче ночью крыса утонула.

— Тьфу, гадость какая, — ответила ему жена.

— А в баке масла более двадцати пудов. Забыли на ночь закрыть крышку — она, подлая, и попала. Пришли сегодня в лавку, а она и плавает сверху.

Жена ответила:

— Ты уж, пожалуйста, Павел Егорович, не отпускай этого масла нам для стола. Я его и в рот не возьму, и обедать не стану. Ты знаешь, как я брезглива.

Но инцидент на этом не закончился. Павел Егорович все размышлял, что делать с этим маслом. Выливать — вроде жалко. Продавать после крысы — нечестно. Наконец выход был найден — нужно устроить над маслом публичный молебен, после чего пускать в ход. Посланец Чехова-отца ходил по домам постоянных покупателей и, в соответствии с его инструкциями, говорил:

— Кланялись вам Павел Егорович и просили пожаловать в воскресенье в лавку. Будет освящение деревянного масла.

— Что за освещение? — не понимал обыватель. — Какого масла?

— В масло дохлая крыса попала, — разъяснял посланец.

— И вы его продавать будете? — изумлялся обыватель.

Вопреки здравому смыслу, освящение все-таки состоялось. Этот обряд довольно живо описал Александр Павлович Чехов: «О. Федор покосился на обстановку и в особенности на миску с маслом, облачился и начал служить молебен. Павел Егорович вместе с детьми пел и дирижировал важно и прочувственно… В конце молебна о. протоиерей прочел очистительную молитву, отломил кусочек хлеба, обмакнул в миску и съел с видимым отвращеним. Освященное и очищенное масло торжественно вылили в бак и даже взболтали, а затем гостеприимный хозяин пригласил всех к закуске… По окончании торжества все разошлись и разъехались, и с этого момента, к величайшему удивлению и недоумению Павла Егоровича, торговля сразу упала, а на деревянное масло спрос прекратился совсем».

Тогда Павел Егорович решился на отважный шаг. Он влез в долги и открыл новую торговую точку. Как раз в это время на окраине Таганрога строили железнодорожный вокзал. Он рассчитывал на приток покупателей, следующих со станции в центр. Но, как писал Александр Павлович Чехов, «с первых же дней оказалось, что расчет Павла Егоровича был создан на песке. Пассажир оказался неуловляемым и потянул с вокзала совсем в другую сторону».

Тот же Александр Павлович описывал уклад жизни в семействе Чеховых: «На… большой черной вывеске были выведены сусальным золотом слова: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». Вывеска эта висела на фронтоне, над входом в лавку. Немного ниже помещалась другая: «На вынос и распивочно». Эта последняя обозначала собою существование погреба с сантурин-скими винами и с неизбежною водкой. Внутренняя лестница вела прямо из погреба в лавку, и по ней всегда бегали Андрюшка и Гаврюшка, когда кто-нибудь из покупателей требовал полкварты сантуринского или же кто-нибудь из праздных завсегдатаев приказывал:

— Принеси-ка, Андрюшка, три стаканчика водки, а вы, Павел Егорович, запишите за мной».

Перед домом же стоял фонарь, игравший в жизни юного Антоши Чехова весьма существенную роль. Один из его друзей детства писал: «Против самого угла дома, у входа в магазин стоял газовый фонарь, который служил нашей базой для наполнения аэростатов. По утрам, часа в 4 или 5, пока никого не было на улице, мы все собирались около фонаря и наполняли наши шары светильным газом при помощи резинового шланга, который надевали на рожок фонаря. Шары удачно наполнялись и поднимались вверх при общем нашем ликовании. В результате наших манипуляций фонарь постоянно находился в неисправном состоянии».

Торговля совсем захирела, кредиторы свирепствовали, и Егору Павловичу пришлось тайком бежать в Москву. Там он, опять-таки, не преуспел как торговец, зато сын Антон стал великим писателем — чего, пожалуй, не случилось бы, живи семейство в Таганроге.

Подобных неудачников, конечно, было множество. Но не они, ясное дело, задавали тон. В том же Таганроге торговля шла припеваючи, не в последнюю очередь благодаря тамошним грекам — коммерсантам превосходнейшим. По городу даже ходил самодельный стишок:

Приехали Алфераки

И привезли печеные раки.

Приехало Аверьино

И привезло с собой вино.

Приехали Скуфали,

И появились кефали.

Образовался Амира

И закричал «Ура».

А как наехало Попандопуло,

Так все полопало.

Греки умели и поторговать, и хорошо повеселиться, и беззлобно посмеяться над своими же товарищами.

Иностранные предприниматели были не редкость и в других российских городах. В Ярославле, например, известен был некто Сурков — немец, носящий почему-то русскую фамилию. Один из современников, Илья Бражнин, писал о нем: «Сурков этот был в Архангельске фигурой весьма приметной. Крупнейший капиталист, владелец лесопильных, пивного, спирто-водочного заводов, домов, пароходов, контор, он, хоть и носил русскую фамилию, был немцем. По-русски он говорил плохо и изъяснялся по преимуществу матерными словами, особенно если разговаривал с людьми, ему подчиненными».

Но в основном купечество, конечно, было русское, подчас карикатурно русское, что называется, русопятое. Иван Сергеевич Аксаков, например, писал о предпринимателях того же Ярославля: «Меня поразил вид здешнего купечества, оно полно сознания собственного достоинства, т. е. чувства туго набитого кошелька. Это буквально так… На всем разлит какой-то особенный характер денежной самостоятельности, денежной независимости… Бороды счастливы и горды, если какой-нибудь его «превосходительство» (дурак он или умен — это все равно) откушает у него, и из-за ласк знатных вельмож готовы сделать все, что угодно, а уж медали и кресты — это им и во сне видится».

«Бороды» — характерная кличка.

О рыбинских предпринимателях Иван Сергеевич писал еще более резко: «Меня поразил вид здешнего купечества. Оно полно сознания собственного достоинства, т. е. чувства туго набитого кошелька… чем более обращаюсь я с купцами, тем сильнее чувствую к ним отвращение.

Все это какой-то накрахмаленный народ… чопорный, тщеславный и чинный до невыносимости. Между собою они редко посещают друг друга с семействами без приглашения или какого-нибудь особенного повода. Мужья целый день вне дома, в лавке, на пристани, а жены сидят одни и скучают дома. В праздник жены, набеленные и нарумяненные донельзя, во французском платье, с длинною шалью и с дурацкою кичкою чинно прогуливаются с мужьями по улицам или по бульвару. Ни тот, ни другой ничего не читают, кроме «душеспасительных книг», но это чтение нисколько не сбавляет с них спеси…

Чем более всматриваюсь я в рыбинское купечество, тем хуже оно мне кажется.

Ни один богач не пожертвовал денег — хоть на украшение города, напротив того, эти богачи так жадны к деньгам, что дорожат каждым грошом. Здешний аристократ-купец, пресловутый Федор Тюменев, богач и раскольник, в чести у знатных и добившийся крестика, устроил, например, на самом видном месте, почти рядом с церковью, кабак.

Здесь все дела делаются на базаре, в трактирах и т. п. Биржа выстроена, но никто ее не посещает, хотя огромная зала на берегу Волги с двумя балконами в жаркое время лучше вонючего здешнего базара. Но татарское слово «базар» больше сохраняет прав, нежели «биржа».

На своем грязном и вонючем базаре они собираются два раза в день, сообщают друг другу письма, делают дела на сотни тысяч рублей, но окончательно обсуждают их в трактире. Разумеется, здесь пускают часто фальшивые слухи, даже пишут фальшивые письма, и на этом базаре новичка или нашего брата как раз собьют с толку; а биржа со своей огромной залой стоит пустая, хотя в ней сведения собираются только несомненные и достоверные, хотя в ней и висят географические карты, получаются газеты. У купцов друг для друга есть свой банк, свои банкиры».

Тот же Иван Аксаков, правда, признавал, что не во всех российских городах купечество столь нелицеприятно. Писал, например, о Ростове Великом: «Все бритые, но очень умные и хорошие люди. Все они интересны своими практическими познаниями и стремлениями. Все они как мы и, что замечательно, ни в одном городе, кроме Ростова, я не встречался, — с совершеннейшею свободою, независимостью, самостоятельностью, безо всяких претензий и чопорности. Здесь так же та особенность, что купцы с женами посещают друг друга по вечерам, собираются вместе большими обществами, тогда как в Ярославле и в Рыбинске жены вечно дома, и собрания бывают только в торжественных случаях, сопровождаемые убийственным молчанием. Правда и то, что здесь, собравшись, дамы, если не танцуют, так играют в карты; дома же, кроме хозяйства, занимаются чтением, музыкой».

«Бород», однако, было явно больше.

Купец — особая порода. Александр Островский изумлялся виду набережной города Твери: «Барышни купчихи одеты по моде, большею частью в бархатных бурнусах, маменьки их в темных салопах и темных платьях и в ярко-розовых платках на голове, заколотых стразовыми булавками, что неприятно режет глаза и совсем нейдет к их сморщенным, старческим лицам, напоминающим растопчинских бульдогов».

Один из жителей Рязани, А. Антонов (тоже, кстати говоря, купец), описывал здешнее «общество» в таких словах: «Купеческое общество в то время было весьма совестливо, дружелюбно, набожно и просто. Торговали хорошо, слово «банкрот» считалось чем-то страшно позорным… Многие отцы семейств не знали грамоты, а матери ходили в сарафанах, епанечках и паневах; обыкновенною одеждою купцов были тулупы, чуйки и поддевки, на головах шапки и картузы весьма неуклюжей формы; молодые купчихи одевались в платья с клиньями, в капоты и салопы с длинными капюшонами. На именины, в гости и в летние праздники, в церковь и на гулянья в рощу являлись в кунавинских шалях и всегда на головах в платках, повязанных с рожками… Удовольствия и забаву молодых людей составляли в летнее время игра в шашки, купанья и сон, а в зимнее — катанья, кулачные бои и медвежьи травли… Суеверие было весьма сильно, рассказы про колдунов, порченых и летающих змеев были обыкновенны».

Зато важности, что называется, было не занимать. Этнограф П. И. Небольсин рассказывал о посещении некого предпринимателя в Торжке: «Я хотел сделать утром визит одному очень почтенному и почетному купцу. В уездных, а иногда и в губернских городах довольно назвать имя и отчество какого-нибудь лица, чтобы призванный извозчик подвез вас прямо к дому того, кого вы ищете. Так и здесь, меня подвезли к высоким хоромам и высадили у титанических ворот, окрашенных черной краской. Я потянул за звонок — нет ответа! я потянул другой раз — тот же успех; я еще, еще — наконец, через десять минут вышла ко мне здоровенная бабища, в сарафане, переднике, в блестящей белизны рукавах рубахи, в черной косынке, плотно повязанной на голове, так что ни одного волоска не было видно. После бесчисленных вопросов «да вам зачем?», «да вам на што?», она ввела меня в нижний этаж, оставила в передней, в которой я насчитал четыре огромных самовара, а сама пошла докладывать хозяину, что, дескать, «чужой пришел»…

Я в это время успел осмотреть залу: она была обставлена старинною дедовскою мебелью, богатые зеркала висели в раззолоченных рамах, обвернутых кисеей; чьи-то портреты, также изукрашенные, тоже были укутаны кисеей; огромные часы в ящике старинного фасона отбивали погребальные четверти; в переднем углу стояла кивота с множеством образов в золотых окладах».

А доктор Синицын описывал еще более обстоятельный, тоже новоторский ритуал: «Домашняя жизнь купечества была крайне замкнута. Каждый дом более или менее зажиточного купца представлял род крепости, проникнуть в которую было довольно затруднительно. Двор окружен был хозяйственными постройками и каменной стеной. Тяжелые деревянные ворота были постоянно на замке, и возле них всегда стоял мальчик лет двенадцати, представлявший из себя первую ступень служебной иерархии.

Чтобы попасть в дом, надо было сначала переговорить с мальчиком, объяснить ему, кто вы и какое имеете дело к хозяину, после чего мальчик уходил, заперши калитку на засов. Затем являлся приказчик постарше и, по снятии с вас того же допроса, также исчезал на некоторое время. Через несколько минут после этого вас, наконец, пускали во двор, и приказчик вводил вас в первую комнату дома. Тут находился третий приказчик, который шел доложить о вас хозяину. Наконец являлся хозяин и, пригласив вас сесть, начинал с вами разговор. В это время приносился чай и вы волей-неволей должны были его пить, чтобы обеспечить успех своего дела. Тут только начинался деловой разговор.

Если дело было слажено, то хозяин приглашал вас в другую комнату, где на столе была приготовлена водка и закуска. Хозяин поздравлял вас с благополучным окончанием дела и предлагал выпить водки, а если вы не пьете водки, то скверного елисеевского хереса или не менее скверного сотерна. Без этих китайских церемоний не обходилась ни одна торговая сделка. Даже доктора должны были проходить через всю эту шеренгу приказчиков, чтобы попасть к больному. При этом экипаж доктора вводился во двор, чтобы проходящие не видели, что в доме доктор, ибо болеть и лечиться было зазорно».

Александр Островский давал здешнему (правда, не крупному, а мелкому) предпринимательству своеобразное определение: «Новоторжские крестьяне и мелкие городские торговцы ездят по деревням Тверской губернии с женскими нарядами и называются новоторами. Это название присвоено всем торгашам мелкими товарами, хотя бы они были и из других уездов. Новоторы не пользуются в губернии хорошей репутацией; о честности их ходит поговорка: «новоторы — воры»».

Принципиальная несовременность — одна из отличительных черт русских предпринимателей. Костромской мемуарист описывал довольно характерную фигуру, одного из тамошних купцов: «В гостином дворе, в помещении под номерами 64 и 65, против церкви Воскресения на Площадке была нотариальная контора Павлина Платоновича Михайловского. Долгие годы он сидел в своей конторе, совершая всевозможные нотариальные акты. Нововведений он не любил, до самого 1918 года — момента ликвидации и национализации — он сидел за столом, на котором стояла песочница с мелким песком, употребляемым вместо новшества — промокательной бумаги. Писал он только гусиными перьями. Электрическое освещение считал баловством, вредно влияющим на зрение. На его письменном столе надменно горели только две стеариновые свечи, и у всех его служащих освещение было такое же. Несмотря на то, что с 1912 года город стал освещаться электричеством, и во всех соседних помещениях свет был сильный, у него по-прежнему царствовал полумрак Одевался он тоже в какие-то допотопных фасонов сюртуки, шляпа также была типичная для первой половины девятнадцатого века. Хотя жил он недалеко от своей конторы, но приезжал и уезжал в старинном экипаже. Летом, несмотря ни на какую жару, обязательно был в пальто с пелеринкой времен Николая Первого. Революция выбила его из колеи, не стало нотариальных дел, не надо было ехать в контору, и он в 1918 году умер. По внешности он был похож на пророка Илью, но с более добрыми глазами».

И таких персонажей сидело немало по российским гостиным дворам.

А вот характеристика еще одного костромского купца: «Алексей Андреевич Зотов был крупный костромской фабрикант, ему принадлежала половина Зотовской льняной мануфактуры — одной из крупных в России. Характер был у него вспыльчивый, имел массу причуд. Матерщинник был редкостный. Очень хорошо знал толк в качестве льна. Осенью сам ездил покупать лен на большой базар. При заключении сделки матерная ругань стояла с обеих сторон, перемежаясь с упоминанием Бога, Николы-угодника и всех святых. Наконец, когда стороны договаривались, то ударяли по рукам, срывали с голов шапки и истово крестились на Старый монастырь. Так совершалась сделка с каждым отдельным крестьянином.

Зотов никогда не был женат, но имел девушек, которых обеспечивал, а родившихся детей усыновлял, давая им прекрасное образование.

Вспыльчив был необычайно, но быстро отходил. Примерно около 1908 года пошел он в гости к своему племяннику, живущему с ним по соседству на фабричном дворе. В каком-то вопросе не сошлись во взглядах; вспылив, Зотов переломал все пальмы, фикусы и прочие зеленые растения, перебил все горшки, а деревянные кадки разломал. Хозяева, зная его характер, попрятались в других комнатах. Уходя, Зотов кричал, что придет опять и переломает всю мебель, чего сейчас сделать не может, так как очень устал. А через три дня в Кострому прибыл целый вагон пальм и других комнатных растений, выписанных из Москвы, куда Зотов посылал своего садовника, и все это было водворено на место разгрома».

Зато ритуал оптовой купли-продажи был разработан в подробностях. Герой Н. Г. Гарина-Михайловского («Несколько лет в деревне») говорил: «Незаметно доехали мы и до цели путешествия — Рыбинска. Громадное здание биржи с террасой на Волгу, ее покупщики со всех концов России, порядки, — все произвело на меня приятное, ласкающее впечатление.

В полчаса, сидя на террасе и любуясь Волгой, продал я весь свой хлеб.

С покупщиком — купцом одного дальнего города свел меня биржевой маклер. Телеграммы о ценах были у него и у меня в руках. Проба моего хлеба лежала перед нами на столе. Мы не сходились в гривеннике за четверть…

Наконец, пришел маклер и разбил грех пополам.

Ударили в последний раз по рукам и пошли молиться Богу в соседнюю комнату.

Перед громадным образом Спасителя купец три раза перекрестился и положил земной поклон. Потом он обратился ко мне и, протягивая руку, проговорил:

— С деньгами вас.

Я ответил:

— Благодарю. А вас с хлебом.

— Благодарю. Что ж, чайку на радостях выпить надо?

Мы отправились в ближайший трактир, куда пришел и маклер, «раздавили» графинчик, закусили свежею икрой и выпили по бесконечному количеству стаканов чаю. Обливаясь десятым потом, выбрались мы, наконец, на свежий воздух. Через два дня я уже возвращался домой…

Возвращался я вполне довольный своим опытом. Хлеб я продал на 17 копеек дороже против цены, бывшей в то время в нашем городе. Это составляло 25 %».

Урвать, обмануть, сплутовать — смысл жизни большой части российских купцов. Среди них иной раз попадались настоящие артисты этого своеобразного жанра. Один из ярчайших примеров — житель Иваново-Вознесенска Мефодий Гарелин, прозванный горожанами «Мефодкой-сироткой».

Вроде бы он получил эту странную кличку после своего не менее странного выступления на заседании городской думы. На том заседании высшие городские чины стали просить Мефодия Никоновича, одного из наиболее богатых жителей Иваново-Вознесенска, пожертвовать некоторую сумму на социальные нужды. Гарелин долго и неубедительно отнекивался, после чего вдруг снял сюртук, швырнул себе под ноги и заплакал:

— Грабьте, грабьте сироту!

Но по другим рассказам, он ссылался на свое сиротство даже в разговорах с собственными подчиненными-рабочими. Якобы когда сотрудники гарелинской мануфактуры неожиданно встречали его в коридоре управления и, жалуясь на всяческие бытовые обстоятельства, упрашивали о прибавке жалованья, Мефодий Никонович прибегал к проверенному трюку. Он срывал с плеч свой сюртучок или пальтишко, швырял его обескураженному работяге, опять-таки кричал:

— На, грабь! Грабь сироту!

И, пользуясь смятением просителя, быстро скрывался.

Старого, изношенного сюртука было действительно не жалко, новую же одежду господин Гарелин носил крайне редко. Он вообще был скуповат — ходил в обносках, стол его был беден, а карета — старая и полуразвалившаяся.

Как-то раз, когда Мефодий возвращался с фабрики домой, он обратил внимание на странную монашку. Она непрерывно крестилась и притом приговаривала:

— Дай тебе Бог доброго здоровья! Родителям твоим царство небесное.

— Кого это ты поминаешь, монашка? — спросил удивленный «сиротка».

— Да добрую барыню вот из этого дома, — сказала она и указала на собственный дом Мефодия. — Пять рублей мне подала, царство небесное ее родителям.

И показала Гарелину дорогой свой трофей.

Тот в ужасе выхватил из рук монашки ассигнацию, сунул ей двугривенный и убежал с криками:

— Ой, как много! Не за что! Не за что!

Монашка, разумеется, решив, что перед ней простой грабитель, стала звать полицию. Но дворник разъяснил ей, кто был этот странный человек, и незадачливая попрошайка поплелась домой, коря себя за собственное хвастовство.

Естественно, гарелинской супруге в этот день досталось от «хозяина».

Известен случай, как Гарелин нанимал себе нового дворника. Он устроил ему небольшой экзамен-провокацию, описанную современником Гарелина Иваном Волковым: «Между хозяином и работником происходит разговор:

— У меня, брат, хорошо, вольготно служить. Утром чай…

— Это уж как полагается… — почтительно басит мужик — К чаю краюшка белого хлеба… Ешь, пей вволю…

— Знамо дело, рабочему человеку надо сначала подзакусить…

— После чаю, немножко погодя, обед… Хороший обед, жирный… Ешь вволю, не торопясь…

— Это уж как полагается… Знамо дело, надо пообедать…

— После обеда можешь отдохнуть…

— Знамо дело, надо отдохнуть…

— Отдохнувши, садись за вечерний чай, пей вволю, не стесняйся… — продолжает соблазнять Гарелин простоватого мужика.

— Знамо дело, как полагается… — вторит мужик, зачарованный хозяйскими речами.

— После вечернего чаю полагается ужин… Хороший ужин, сытный…

— Знамо дело, надо поужинать… — бубнит распустивший уши мужик.

— После ужина сейчас же ложись спать… — продолжает соблазнять простеца хитрый Мефодушка.

— Знамо дело, рабочему человеку надо и отдохнуть… — поет уже совсем разлакомившийся на такое вольготное житье работник.

— Ах ты сукин сын! Когда же ты работать-то будешь?.. — вдруг гаркает на мужика «Сирота»».

Но, разумеется, не все столь однозначно. Ведь не секрет: среди российского купечества было немало благотворителей, коллекционеров, меценатов. И не только в столицах. В том же Иваново-Вознесенске проживал купец Дмитрий Бурылин, который вдруг замыслил создать в «заштатном», безуездном городке своего рода музей истории мировой культуры и искусства.

Повезло ему, можно сказать, от рождения. Повезло не только потому, что с детства он, что называется, горя не ведал. А еще и потому, что старший его родственник, дед Диодор Андреевич, еще в начале XIX века коллекционировал старинные иконы, рукописи, книги. Отец его был тоже собиратель, правда, несколько иного профиля — питал слабость к монетам и масонской атрибутике.

Дмитрий Геннадиевич унаследовал дедушкину коллекцию в возрасте двенадцати лет. Ему ничего не оставалось, кроме как продолжить собирательство. Тем более для этого у маленького Димы были все возможности. Вместе с отцом он частенько бывал на ярмарках, а денег, выделяемых юному Бурылину «на лакомства», вполне хватало на старинные монеты и другие древности, которыми на ярмарках торгуют мужики с лотков.

Экспонатов становится все больше и больше, а Дмитрий тем временем превращается из барского сынка во взрослого и равноправного члена семьи. Естественно, он принимает участие в управлении фамильным делом. Но главным его увлечением остаются коллекции. И мечта — создать когда-нибудь в родном Иванове музей, большой и знаменитый. Бурылин много путешествует не только по делам коммерческим, но и для собственного собирательского удовольствия. Он, кстати, чуть было не оказался среди пассажиров печально знаменитого «Титаника» — к счастью, в последний момент пришлось изменить свои планы.

Коллекции растут, но открывать музей Бурылин не спешит — не хочет выставлять на обозрение незавершенную работу. Впрочем, уже в конце XIX столетия Дмитрий Геннадиевич высоко оценивает свои экспонаты. Во всяком случае, в 1896 году он пишет завещание: «Означенное собрание впоследствии… должно быть достоянием нашего родного города Иваново-Вознесенска и никогда не должно быть распродано или расхищено (приобреталось оно с большой нуждой и трудами)».

Лишь в 1914 году Бурылин открывает, наконец, музей. Он называется довольно неопределенно — «Музей промышленности и искусства, собрания древностей и редкостей». Однако же количество и качество этих собраний впечатляло много больше, чем название музея. В первую очередь, конечно, уделялось внимание так называемому русскому отделу. Здесь было представлено оружие (от древних шлемов до сравнительно молодых ружей), всякая посуда, разные коробочки, шкатулки, украшения и обувь. В отделе Дальнего Востока было много культовых предметов, и буддистских, и конфуцианских. Впрочем, помимо всяческих божков (бронзовых, медных, деревянных, каменных) здесь находились светские изделия — от мебели до маленьких изящных безделушек. Имелся специальный отдел Индии, Персии, Сиама и Ближнего Востока со всевозможными курильницами, шлемами, щитами и огромными варварскими ножами. Соответственно, в отделе Западной Европы находились арбалеты, алебарды и охотничьи рога, а также всяческая бытовая утварь.

Помимо этого, в музее размещались коллекции игральных карт и вееров, нумизматический отдел, отдел масонский, археологический и живописные отделы, а также специальная экспозиция, посвященная войне 1812 года, и комната Льва Толстого.

С современной и научной точки зрения этот музей, наверное, был в некотором роде дилетантским, а строение его — сумбурным. Однако для своей эпохи он был потрясающим. «Кто бы мог ожидать, что в Иваново-Вознесенске, где, кажется, ничего нельзя найти, кроме фабрик и торговых складов, существует один из лучших и крупнейших русских музеев!» — изумлялись петербургские газеты.

Дрессировщик Анатолий Дуров, сам заядлый собиратель, записал в «Книге для посетителей»: «Попав в Ваш дом и увидя музей, я был в восторге. Честь и слава Вам».

А поэт Бальмонт оставил запись стихотворную:

Какой блистательный музей!

Блуждаю в нем часа уж два,

И так он пышен, что ей-ей,

Здесь закружилась голова.

Вход в музей был платным. Правда, деньги шли на разные благотворительные цели, первым делом на борьбу с туберкулезом. Никакая, даже самая высокая входная плата не могла бы окупить музейные расходы. Здесь требовались более серьезные денежные источники и, к счастью, таковыми Дмитрий Геннадиевич располагал. Он писал: «Музей — это моя душа, а фабрика — источник средств для жизни и его пополнения».

Своеобразной личностью был Константин Головкин, предприниматель из Самары. Константин Павлович сызмальства начал интересоваться живописью — «рисовал углем и мелом везде: на полу, на стенах». Окончил шесть классов в самарском реальном училище, после чего был приставлен папашей к торговому делу.

Тяга к искусству тем не менее оставалась, и двадцатилетний Костя посещает курсы живописца Бурова. С тех пор в жизни Головкина причудливейшим образом сосуществуют два, казалось бы, таких различных дела — живопись и торговля.

Некто В. Акимов вспоминал: «Наблюдая за Головкиным, я удивлялся его способности успевать во всем. У него было крупное коммерческое дело. Несмотря на это, он часто мог вдруг бросить эти дела и уехать на этюды. Уезжал надолго, иногда исчезая с художниками в Жигули на целые недели. Возвратившись, влезал в бухгалтерию, учет, ежедневно приходил в магазин и работал, как любой приказчик, а затем снова уходил в искусство».

Впрочем, торговал Константин Павлович не чем-нибудь, а всевозможными товарами для живописцев. Другой мемуарист, Г. П. Подбельский, описывал его так: «Головкина я знал еще будучи мальчиком, когда к нему в магазин приходил и покупал бумагу и краски. Худой, стриженный «ежиком», с большими «тараканьими» усами, всегда тщательно одетый, он резко выделялся своим «буржуазным» видом от остальной братии самарских художников». Он был не чужд различных новшеств — в частности, первым в городе приобрел автомобиль. Кроме этого, у Константина Павловича были мотоцикл, велосипед и яхта — тоже не совсем обычные в те времена средства передвижения.

В быту, однако же, Головкин был педантом. Его дочь вспоминала: «Обстановка в квартире и ритм жизни определялись отцом. Распорядок дня не менялся и всегда был таким: после утреннего чая отец уходил в магазин и работал там до 2-х часов. Очевидно, в эти часы он занимался и общественной деятельностью. В 2 часа был обед, где собиралась вся семья. После обеда отец отдыхал лежа 30–40 минут, после чего шел в кабинет рисовать до 6 часов вечера. По воскресеньям он обычно рисовал целый день… Вечером в кабинете отца собирались друзья и знакомые художники, археологи».

Со временем Константин Павлович выстроил в пригороде потрясающую дачу, и жизнь самарской творческой интеллигенции, приближенной к предпринимателю, сместилась подальше от центра. Особенно всех впечатляли два огромных, в полный рост слона, стоящих перед домом.

Кстати, несмотря на все свое гостеприимство, к соседям-дачникам Головкин относился несколько высокомерно и презрительно. Для охраны своего имения он завел огромную собаку. Как-то раз эта собака вдруг набросилась на проходившую мимо соседку, повалила ее на дорогу и начала кусать. Когда несчастную отбили у собаки и отправили в больницу, соседи обратились к Константину Павловичу с просьбой:

— Мы боимся за жизнь наших детей. Очень просим — уберите собаку.

На что тот ответствовал:

— Не нравится — съезжайте. А собака мне нужна.

Но для людей «своего круга» господин Головкин был верным товарищем и щедрым меценатом. Много энергии он отдавал и так называемой общественной деятельности. Подавал, к примеру, вот такие ходатайства: «Покорнейше прошу Совет Александровской публичной библиотеки, по примеру прошлых лет, уступить безвозмездно большой зал музея под устройство 8-й Периодической выставки картин местных художников — с 15 марта по 25 апреля.

Уступленный под выставку зал будет изолирован от других комнат музея.

Выставка будет открыта для публики в воскресенье, 21 марта (на 4-й неделе поста) и закроется 25 апреля (Страстную неделю и 1-й день Пасхи будет закрыта).

В среду, на Святой неделе, вход на выставку для всех посетителей будет бесплатный.

За исключением расходов по устройству выставки, сбор поступит на улучшение художественного отделения местного музея».

А газеты радовали жителей Самары вот такими сообщениями: «К П. Головкин от имени кружка местных художников и фотографов обратился в Городскую Управу с прошением уступить для устройства в Самаре VI Периодической выставки художественных картин и фотографий зало при Городском музее на время последних недель Великого Поста и пасхальной недели; причем все необходимые для выставки приспособления художники берутся сделать на свой счет. По окончании выставки они, желая положить основание художественному отделу при Городском музее, жертвуют часть своих лучших произведений, а в будущем обязуются постоянно иметь об этом отделе попечение и по силе возможности делать для него новые приобретения».

Но такие одноразовые акции казались Константину Павловичу недостаточными. И в 1916 году он пишет в городскую думу: «Теснота и отсутствие места не дают возможности увеличивать, пополнять и сохранять в надлежащем состоянии коллекции музея, не говоря уже о правильной систематизации… Городу пора подумать о постройке нового здания, могущего вместить в себя музей, библиотеку, читальные залы, большой концертный зал, аудитории, кабинеты для научных занятий, обсерваторию, несгораемые помещения книгохранилищ и архива…»

Увы, добиться всего перечисленного помешала революция.

Не раз уже упоминавшийся ростовский житель Андрей Титов и вовсе поражал воображение современников. Дед Андрея Александровича завещал все свое дело внуку Но на всякий случай сделал в завещании довольно любопытную пометку: «Если же мой внук Андрей будет вести распутную жизнь, то дело ликвидировать, а капитал положить в банк, употребляя доходы на содержание семейства».

Это условие, однако, было лишним. Внук Андрей рос образцом добропорядочности. Будучи шестнадцатилетним юношей, еще при жизни деда он писал в дневник своим размашистым, но аккуратным почерком: «Я встретил Новый Год со скрипкой в руках. Едва только стрелка встала на XII, как я заиграл «Боже царя храни», потом камаринской, но очень тихо, потому что боялся разбудить соседей. Раскупорив бутылку пива, я выпил стакан его, поздравив себя же. Потом я лег спать на свою жесткую постель, которую так люблю».

Скрипка иной раз соперничала с обучением: «Несмотря на мое желание, в воскресной школе я не был, а весь вечер играл на скрипке».

И снова: «Нынче насилу встал, в магазине пробыл до 5, мороз 26°, когда пришел, то стал играть на скрипке, к папиньке приехали гости, следовательно, и я был в кабинете после ужина и играл целый час. День провел недурно».

О подобном сыне можно разве что мечтать. Прилежный и послушный, в лавке помогает, учится и в музыке совершенствуется. Да к тому же рассудительный не по годам. Как-то после ужина играл в саду, простыл — и что же? «Я дорого поплатился за сад — в 4 ч. сделалась на мне рожа лихорадка, которая впрочем прошла, и головная боль, но все таки был в магазине, а назад дошел до Мальгина дома, а они довезли».

Правда, иной раз встречались записи и не совсем серьезные: «Ветрено. В Ростов приехал фокусник… который и приходил с Храниловым к папеньке, он ловко подбросил перчатку папе за пазуху. Хочет в воскресенье давать представление. Учился у Слонова, играл с Швецовым в карты».

Но такие легкомысленные дни случались редко.

Титову не исполнилось еще и тридцати, когда он сделался одним из самых почитаемых ростовских жителей. Андрей Александрович был избран гласным в городскую думу, где продолжал совершенствоваться в красноречии. Выступления Титова отличались образностью и ехидством, редкими не только для провинции, но и для Петербурга и Москвы:

— Господа гласные! Убаюканные в прошлом году миллионными оборотами нашего банка, вы признали тогда, согласно словам бывшего директора, резкими, односторонними, с превышением своего права, действия ревизионной комиссии… Но вот прошел год, и теперь мы ясно видим результаты этих миллионных оборотов и той прибыли, которую вам тогда насчитывали. Если вы, наконец, поверите словам настоящей комиссии, которая честно и по совести докладывает вам, что пропажа должна быть более 40 000 рублей, то вы, наконец, примете во внимание, насколько полезны были эти миллионные обороты и насколько верны были эти прибыли.

Впрочем, когда нужно, Андрей Александрович мог не без пафоса произнести прочувственную речь:

— Основание к учреждению родильного отделения, полагаю, для всех понятно: это — человеколюбие. Вероятно, до всех доходили рассказы ростовских врачей о том, что им нередко приходится бывать у бедных рожениц в таких помещениях, где зимою от холода, сырости, угара и разных испарений не только нет возможности поправиться больному, но очень легко и здоровому заболеть, и потому все высказанное мною заявление сделано с единственною целью — насколько возможно, избавить матерей от подобной участи, а детей спасти от преждевременной смерти.

Иной раз предложения Титова были вовсе неожиданными. К примеру, когда накопилась недоимка с горожан, лечившихся в земской больнице, но не расплатившихся, и дума размышляла, как бы эти деньги получить, он выступил с таким неординарным предложением:

— Городская дума заплатит всю недоимку… и кроме этого обяжется на будущее время уплачивать ежегодно за лечение несостоятельных мещан, не доводя управу ни до какого судебного процесса… Это будет, по моему мнению… гораздо лучше и полезнее, чем вести долгий процесс, сорить деньги и все-таки не быть уверенным, придется ли получить или нет эту недоимку. Затем, господа гласные, я обращаюсь к нравственной стороне этого дела: те мещане, с которых следовало бы получить деньги, давно уже умерли или ровно ничего не имеют, а потому приходится получить с людей, ни в чем не повинных, отнимать у них последнее жалкое имущество, продавать их бедные лачуги!

Любопытно, что такое неожиданное предложение было принято двадцатью семью голосами против двух — настолько мощной была сила убеждения Титова.

Очередным его увлечением стали стихи. Был, например, в гостях у коллекционера А. Бахрушина и записал ему в альбом:

Чего, чего тут только нет!

Есть в переплете лучшем Фет;

Нет каталога Мерилиза,

Но карамзинская есть Лиза;

Есть Элзевировский Эрот

И в переводах Вальтер Скотт;

Есть и «Деяния Петра» —

Эт сетера, эт сетера…

Узнал о том, что заболевший друг стал поправляться — появились новые вирши, «На выздоровление»:

Прошел период боли грозной,

Я не скажу уже «прощай»,

И вновь в весенний день морозный

Мы в шубах будем кушать чай

(когда нет листика на ветке)

Под пенье звучное ворон,

Еще послушаем в беседке

Колоколов соборных звон.

И буду ждать весною ранней,

Что из Прудкова в град Ростов,

Прикатишь ты в вагоне спальном —

Доволен, весел и здоров.

Не понравился архимандрит — ему тотчас же выговор:

Точно конь ретивый в поле,

Только-только что не ржал,

В Божьем храме Анатолий

И ругался, и плясал.

Всех бранил на обе корки,

Бога с чертом он мешал,

Приглашая на задворки

Мироносиц персонал.

А то и просто, шутки ради посвящение некому Оскару Якимовичу Виверту:

Омар Налимыч, не сердитесь,

Что рыбья кличка Вам дана;

Но я надеюсь — согласитесь,

Что Вы похожи на сома.

Впрочем, на Андрея Александровича редко обижались. Чаще преподносили ему книги с трепетными посвящениями: «Многоуважаемому Андрею Александровичу Титову, энергичному и талантливому труженику родной археографии, всегда готовому содействовать другим, дань признательности от редакт ора издания». А иногда посвящения сочиняли в стихах:

Почтенному Российскому историографу,

А паче оне Ростова града историографу,

А так как вообще он «мастер на все руки»,

То значит, что ему и «книги в руки».

Похоже, автор этой эпиграммы не особенно преувеличивал. Андрей Александрович и вправду был деятелем «микеланджеловского» типа, то есть сочетал в себе множество самых разнообразных талантов. Впрочем, и талантом настоящего хозяина он также обладал. По возможности, к примеру, прикупал соседние участки и в результате обустроил за своим особнячком прекрасный сад. По воспоминаниям свидетелей, тот сад был бесподобным: «Как входишь — сразу бордюр из махровых левкоев, душистый табак, который распускался вечером с необыкновенным ароматом. Направо были розы на длинных грядках, эти розы из Франции выписывались… После роз был сиреневый кружок, диаметром 5 метров, небольшой, а в середине его лавочки. Дальше беседка очень красивая, большая, а в ней терраса, буфет с посудой (мы здесь пили чай), а далее еще беседка, ажурная, из длинных полос дерева, и в ней еще три лавочки.

В самом центре сада стоял фонтан, а в середине его — скульптура, ангел (мальчик с крылышками) с трубкой, из нее вода лилась, разбрызгиваясь. Направо от нее яблони росли, сливы и другие фруктовые деревья. А пруд какой был! В нем рыбы плавали».

Но все же главное, чем Андрей Александрович вошел в историю, были отнюдь не его стихотворные опыты, не выступления в Думе и даже не очаровательный сад, а то, что именно благодаря ему заброшенный Ростовский кремль был восстановлен и в общих чертах приобрел нынешний респектабельный вид. К счастью, у него для этого имелось все необходимое: вкус к старине, положение в обществе, деньги, энергия.

Увы, подобных личностей среди российского купечества было немного. История про господина Титова — из редких. И завершить эту главу посвященную российскому купечеству, будет уместно вот какой цитатой:

«Купец Шабанов, видный мужчина средних лет, оплешивел. Пробовал выращивать волосы при помощи мази «Я был лысый», широко разрекламированной в газетах, но из лечения ничего не вышло, плешь увеличивалась. Тогда он заказал себе парик, который одевал только по воскресеньям и другим праздничным дням, в будни же неизменно появлялся без парика».

Это костромич С. Чумаков об одном из предпринимателей — типичном представителе своего цеха.

 

 

Глава десятая

«И уныло по ровному полю…»

Однозвучно гремит колокольчик,

И дорога пылится слегка,

И уныло по ровному полю

Разливается песнь ямщика.

Эта песня позабытого поэта И. Макарова по сей день является своего рода символом русской дороги. Бесконечной, заунывной, дупгу выматывающей. Да, мы подошли к главе, посвященной российскому провинциальному транспорту. Впрочем, начнем с транспорта городского.

Главным символом русского дореволюционного транспорта почему-то считается конка. Может быть, в силу своей внешней странности — нечто на рельсах, с колесами, но запряженное лошадью. Своего рода кентавр.

Ежели подобное и справедливо, то скорее все-таки по отношению к большим российским городам. Вот, например, как появилась конка в городе Ростове-на-Дону. В 1887 году, по сообщению репортера газеты «Донская пчела», «в присутствии городских властей был отслужен молебен по случаю начала постройки конно-железной дороги, после чего множество рабочих рук принялось за работу». Спустя несколько месяцев все уже было подготовлено к запуску первого вагона конки. Предусмотрели даже специальную больницу — мало ли чего. Плата составляла пять копеек за проезд внутри вагона и три копейки — на площадке. В сентябре того же 1887 года конка была пущена. Вагоны один за другим следовали по главной улице Ростова-на-Дону, в них были битком набиты первые счастливцы-пассажиры. Те же, кому не хватило места, просто-напросто стояли по сторонам улицы и наслаждались этим зрелищем.

К зиме ввели в строй новые вагоны. Были они «по наружному виду очень красивы, крыты со всех сторон, так что совершенно ограждают пассажира от ветра, дождя и холода. Дверцы в вагонах выдвижные, так что при входе и выходе пассажиров не пропускают сквозного ветра». Вводились месячные проездные билеты. Словом, ростовчане с радостью обживали свой новый вид транспорта.

Однако же прошло совсем немного лет, и ситуация принципиально поменялась. Участились жалобы на конную железную дорогу. Специальная комиссия, назначенная городской управой, составила весьма печальный протокол: «Вагоны содержатся крайне грязно, как внутри, так и снаружи, и давно не красились, металлические части покрыты ржавчиной. Вагоны не имеют вывесок и установить, по какой линии пойдет, — невозможно. Лошади очень изнурены, и от них исходит запах. Поездная прислуга не имеет форменной одежды. Кондуктора и контролеры грубо обращаются с публикой. Павильоны для публики поставлены не везде. Количество вагонов на линиях не увеличено до нормы». И так далее.

А впрочем, сам интерес к конке поуменьшился. Ростовчанам не давал покоя новый вид транспорта — трамвай. И городская дума приняла решение его осваивать. Концессию получила бельгийская фирма. Трамвай Ростова-на-Дону сделался самым прогрессивным в государстве. Правда, эта «прогрессивность» приносила только неприятности. Дело в том, что к моменту запуска ростовского трамвая, то есть к 1902 году, этот вид транспорта уже ходил почти что в двадцати российских городах. И, разумеется, существовала стандартная ширина колеи. Но бельгийцы воспользовались другим, европейским стандартом, в котором колея была на девять сантиметров уже. В результате вагоны пришлось закупать за границей.

«Бойтесь бельгийцев, дары приносящих», — иронизировали ростовчане.

Влиятельные горожане, уже ощутившие все неудобства конки, предусмотрительно интриговали. В результате некоторые трамвайные линии приобрели своеобразные «волны», огибающие особняки этих персон.

Трамвайные работники все так же нарушали правила, а горожане их пытались образумить. Некто Г. X. Бахчисарайцев возмущался, например, что «кондуктор бляха № 168 позволил себе сесть против него в вагоне, недопустимость чего была поставлена ему на вид».

Кстати, трамвайные пути были едины на два города — Ростов-на-Дону и примыкавшую к нему практически вплотную Нахичевань-на-Дону. Небольшой пустырь между ними считался официальной границей. Так что кондукторы всерьез допрашивали пассажиров: «Вам до границы или за границу?»

Это был единственный «междугородный» трамвай в стране. Остальные обходились границами какого-нибудь одного населенного пункта. Служить кондуктором, тем более вожатым было весьма престижно. Брали далеко не всех и требования к таким специалистам предъявляли строгие. Вот лишь одна из многочисленных характеристик: «Дано сие удостоверение Афанасию Михайловичу Холстинову в том, что он состоял на службе в Смоленском электрическом обществе в должности вагоновожатого с 7 октября 1901 года по 18 августа 1915 года. Поведения был трезвого и тихого, возложенные на него обязанности исполнял аккуратно, с полным знанием своего дела. Службу в обществе оставил ввиду выбытия на действительную воинскую службу».

От вожатых в то время зависело многое. Техника была в самом начале своего развития и особенной надежностью не отличалась. Газеты то и дело сообщали об очередном пикантном происшествии: «Вагон, потерпевший крушение, шел от вокзала и, миновав новый мост, повернул на Троицкое шоссе, где и остановился на 2-м разъезде снизу, ожидая встречного вагона. В это время соскочил с проволоки ролик рычага, вследствие чего ток прекратился, а вагон, не будучи заторможен, пошел назад по уклону, причем быстрота движения его все время усиливалась, так что вагон в нижней части Троицкого шоссе летел, как стрела. Затем, достигнув закругления к мосту, вагон сошел с рельсов и, пройдя некоторое пространство по мостовой, свалился, описав дугу, уперся одним углом в городскую стену. В то время, как вагон несся по уклону, некоторые пассажиры начали выскакивать, причем они падали, получая повреждения. Но травм не было».

А в начале прошлого столетия в Нижнем Новгороде появилось вовсе уж невиданное транспортное средство — так называемый «кремлевский элеватор». Это был фуникулер, который связывал древнейший памятник (и вообще нагорную часть города) с частью подгорной. Очевидцы приходили в изумление: «Все видят, как сверху, из-под свода станции, стоящей на горе, медленно выползает наполненный пасажирами вагон (небольшой, мест на 20), странной формы, с какою-то распоркою внизу, как бы с кронштейном, поднимающим его вперед до уровня горизонта. Вагончик очень быстро, при бесшумном движении цепей и канатов спускается к разъезду, на котором в то же время появляется встречный вагончик, поднявшийся снизу; потом они расходятся, один поднимается и входит под свод нагорной станции, другой спускается и исчезает под сводами подгорной».

Но рельсы — рельсами, а главным транспортом долгое время оставался извозчик Он был своего рода лицом города. Некий харьковский турист писал о городе Ростове-на-Дону: «Извозчики здесь отвратительные. Представьте себе наших ванек, но еще более неряшливых… На пролетке в одну лошадь, с загрязненным возницей, имеющим табличку номера на спине, в виде пресловутого туза на сером халате, устроено помещение для трех лиц, так как vis-a-vis сидению стоит скамеечка. Других извозчиков в городе нет… На весь город, богатый и сорящий деньгами, с бьющей горячим ключом жизнью, лишь два пароконных извозчика — и то услугами их вы, простой смертный, пользоваться не можете, так как они обыкновенно «заняты» или антрепренером театральной труппы, или кем-либо из местных пшеничных щеголей. Плететесь вы от вокзала по очень плохой мостовой, даже хуже нашей, харьковской, — чего больше!»

Среди извозчиков иной раз попадались люди непорядочные, вороватые. Некто А. Кононов описывал историю, которая случилась с литератором Сергеем Глинкой: «В Смоленске, подъехав на извозчике к знакомому дому, Глинка слез с дрожек, снял с себя сюртук, который был надет поверх фрака, положил на экипаж и пошел по лестнице. Когда он вышел из дому, ни сюртука, ни извозчика не было. Он отправился в полицию, чтобы заявить о пропаже. «Извольте, — говорят ему, — взять в казначействе гербовый лист в 50 коп., и мы напишем объявление». — «Как, у меня украли, да я еще и деньги должен платить?» — возразил Глинка и прямо отсюда пошел на биржу, где стоят извозчики, посмотрел — вора не было. «Послушайте, братцы, — сказал он им, — вот что со мною случилось, вот приметы вашего товарища, найдите мой сюртук, я живу там-то, зовут меня Сергей Николаевич Глинка». — «Знаем, знаем, батюшка!» — закричали извозчики. На другой день сюртук был найден и вор приведен. Глинка сделал приличное наставление виновнику, надел сюртук и отправился в полицию. «Извольте видеть, — сказал он с довольным видом, — полтины не платил, просьбы не писал, а сюртук на мне, а я не полицмейстер»».

Чтобы вожатый на трамвае увел чей-нибудь сюртук — подобное даже представить себе невозможно.

Кстати, проблема с «распределением» седоков между извозчиками в те времена стояла остро. В каждом городе ее решали как умели. Самый, пожалуй, остроумный закон был введен на извозчичьей бирже в Калуге. Извозчичий староста выносил шапку, и каждый извозчик кидал в нее определенным образом помеченную мелкую монетку. Староста по мере необходимости тряс свою шапку и доставал, не глядя, разумеется, очередной опознавательный знак. Кому тот знак принадлежал — тот седока и брал. А если кто захочет обойти закон, взять пассажира тайком, тот немедленно получал все от того же старосты наказание — мощный удар кнутом по спине.

Городские извозчики подчинялись каким-никаким, но стандартам, за техническим состоянием их оборудования худо-бедно следили. Частные же экипажи представляли из себя подчас довольно любопытное явление. Житель Рыбинска Ф. Куприянов, к примеру, писал: «О бабушке Агафье Ананьевне, папиной маме, воспоминаний у меня немного. Помню, как она на беговых саночках ездила… в церковь. Беговые саночки это небольшие сани на двоих: на кучера и седока, с очень низким сиденьем. Бабушка ездила на них потому, что сиденье было невысоко над землей. А сама она была высокая и полная и боялась расшибиться, если падать с высокого сиденья».

Досадная история однажды приключилась с экипажем Льва Толстого, когда тот встречал на тульской станции шведского «просветителя» Абрама Бунде, чтобы отвезти его в Ясную Поляну. Этот случай был описан дочерью писателя Татьяной Львовной: «Кучер рассказал мне, что в то время, как они ехали по Киевской улице, Кандауриха (лошадь Толстых, посланная за шведом на вокзал. — А. М.) чего-то испугалась и подхватила, и, как на грех, из тележки выскочил шкворень, и швед с кузовом и задними колесами остался один посреди улицы, а лошадь с передками убежала». По словам мемуаристки, выглядел швед следующим образом: «Я увидела сидящее в тележке очень странное существо. Туловище его было закутано в малиновое байковое одеяло; изжелта-белая борода высовывалась из-за одеяла. Внимательные и, как мне показалось, недобрые глаза выглядывали из-под густых, нависших бровей. На голове была большая, потерявшая всякую форму, фетровая шляпа. Ноги до колен были голые».

Когда фон Бунде все же прибыл в Ясную Поляну, он первым делом заявил:

— Я никогда в жизни больше не поеду на лошади, потому что это жестоко и опасно.

«Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии», — написал о визите Толстой своей матери. И снабдил гостя лестной характеристикой: «Оборванный, немного на меня похож».

А Константин Циолковский и вовсе вставал на коньки, выходил на лед реки Оки, раскрывал огромный зонт и несся с дикой скоростью по ветру. Извозчики за это дали ему прозвище «Крылатый дьявол».

В русской провинции городской транспорт (в отличие от столиц) имел не слишком важное значение. Город маленький, и до всего можно дойти пешком. Другое дело — сообщение с другими городами, которое было для провинциалов, напротив, гораздо важнее, нежели для столичных жителей. Большой город самодостаточен. Все, что нужно для жизни, в нем найти несложно. В городе маленьком, что называется, особенно не разбежишься. Приходилось много ездить — по хозяйственным, личным и прочим надобностям.

Самым древним способом перемещения между городами был, конечно, водный. Железных дорог еще не было, да и вовсе дорог никаких еще не было, что там говорить — городов еще не было, а реки уже текли. Неудивительно, что ко второй половине позапрошлого века водный транспорт достиг колоссальных высот.

Чудна чудная машина —

Развеселый пароход,

Уж мы сядем и поедем

Во Черепов городок.

Такую песню распевали обыватели, жившие в районе так называемой Мариинской водной системы. А «Черепов городок» — город Череповец, своего рода столица системы озер и каналов, связавшей, по сути, Москву с Петербургом.

Виды с парохода открывались очень даже соблазнительные. Путешественник Лука Петров писал о них: «За рекою Ягорбою от востока и севера представляются взору неизмеримые дремучие леса. Напротив, по течению Шексны, от юга и юго-запада самые пленительные виды, обширные равнины и на них многолюдные селения, между которыми возвышаются каменные храмы, стоящие один от другого в недальнем расстоянии».

А поэты воспевали славную Шексну в своих прочувственных и романтических стихотворениях. К примеру, Игорь Северянин:

Шексна моя, и Ягорба, и Суда,

Где просияла первая любовь,

Где стать поэтом в силу самосуда

Взбурленная мне предрешила кровь.

Вас повидать мое желание,

Непобеждаемое, как весна…

Сияет даль, и там, в её сиянии,

Моих слиянных рек голубизна.

Сама же Мариинская система развивалась так. В «Кратком очерке возникновения города Череповца…» говорилось: «В I860 году появился на р. Шексне первый пассажирский колесный пароход «Смелый», 20 сил, под прежним названием «Ундина» совершавший рейсы между Ораниенбаумом и Петергофом, купленный Милютиными у Н. И. Мюссард за 3500 р., с уплатою при покупке 1500 руб., а остальные — в 2 года. Пароход был длиною всего в 14 саж., невысокий боками, мелкосидящий — до 14 вершк. На нем был только тент, но кают не было; затем уже этот пароход в доке был переделан, сделаны были палуба и каюты.

Этим пароходом была открыта пассажирская линия от Череповца до Рыбинска и вверх по Шексне до Чайки.

На следующий год был приобретен первый буксирный небольшой винтовой пароходик от того же Мюссарда под названием «Филипп Ирапский», который и положил начало буксирному пароходству по Шексне и навсегда заменил конную тягу судов, столь гибельную для населения распространением сибирской язвы».

В 1864 году, в честь посещения Череповца одним из членов императорской фамилии, ныне забытым цесаревичем Николаем Александровичем, «братьями Милютиными на заводе Макферсона… был заказан пассажирский пароход в 50 сил и наименован «Цесаревич», стоимостью в 17 500 руб., с уплатою денег в 4 года. Пароход этот относительно удобства и комфорта удовлетворял невзыскательную в то время публику. Сначала пароход отходил два раза в неделю, теперь же ежедневно, да еще три парохода совершают рейсы («Краткий очерк возникновения города Череповца» датирован 19Ю годом. — A. M.)».

И далее: «Кроме того, в конце 1868 года на своей судостроительной верфи была осуществлена Иваном Андреевичем идея открытия русского общества торгового мореплавания постройкою трех деревянных судов: 2-х шхун «Великий князь Алексей» и «Царское Село» и брига «Шексна». Первая из них была спущена на воду в присутствии Его Императорского Высочества Великого Князя Алексея Александровича при посещении Им г. Череповца в 1870 году, в честь коего и была названа шхуна. Шхуна эта по прибытии в Петербург была поставлена у Дворцовой набережной и удостоилась посещения Высочайших Особ и высокопоставленных лиц и обратила на себя внимание столичных жителей. Эти суда были нагружены товаром в Кронштадте и совершили заграничное плавание».

Сам же Милютин не без гордости писал об этом: «Корабли, сверх ожиданий, оказались лучшими ходоками, получив свидетельства 1-го класса Английского Ллойда (британская страховая компания. —A. M.), ходили во все северные европейские порта, а затем из Ливорно, с мрамором, в Бостон, в Америку, а оттуда с юфтью в Англию и т. д. Один из них потом, при входе в устье Печоры погиб (с солью, которую вез для Печорского края) благодаря отсутствию вех и бакенов».

Но Милютины не ограничивались одним лишь строительством, покупкой и продажей пароходов. Иван Андреевич писал в Новгород губернатору (в то время Череповец входил в Новгородскую область): «С 1863 года я первым начал вводить буксирное пароходство и продолжаю его расширять по настоящую пору, борясь с препятствиями. Трехлетний опыт показал, что развитие пароходства на Шексне полезно и важно не в одном торгово-промышленном отношении, но и в сельскохозяйственном, потому что много рук и лошадей освободит оно от бесполезной и тяжелой коноводской работы и обратит их к земледелию или к другой производительной промышленности. Чтобы развить пароходство на Шексне в степени, соответственной потребности… я обратился лично здесь в Петербурге к господину Министру путей сообщения, который, хотя сознает пользу и необходимость в развитии пароходства на Шексне, но тем не менее желал бы в этом отношении еще слышать заявление или засвидетельствования Начальника губернии, через которую проходит большая часть реки Шексны».

Милютин заботился о Мариинской системе — рекам Шексне, Ковже, Вытегре и Свири, связывающим Волгу и Санкт-Петербург. Иван Андреевич в подробностях описывал ее: «Готовым природным путем я называю р. Шексну от Волги до Белоозера из 400 верст — 330 верст, Белое озеро 40 в., р. Ковжа 40 в., это к Волге, по ту сторону водораздела; затем по сю сторону, к Петербургу: р. Вытегра 20 в., Онежское озеро 30 в., р. Свирь на 200–150 в., Ладожское озеро 160 в., или рядом с ним идущие две параллели каналов 150 в. и р. Нева до Петербурга 50 в., далее уже идет бесконечное море. Между этими противоположными направлениями течения рек лежит водораздел с богатейшими бассейнами и источниками воды в виде озер Ковжского и других, которые тянутся непрерывной цепью, раскинувшись по плоской возвышенности, разделяющий Каспийский бассейн от Балтийского, и от этой черты разделения вод идут: к Волге шлюзованная часть р. Ковжи на 40 в., а к Неве шлюзованная часть р. Вытегры на 60 в. Вот на них-то и устроены были, по мысли Петра Великого, шлюзы, чтобы при помощи их подняться судам на упомянутую возвышенность и спуститься с нее (недаром говорится в Священном писании «на горах станут воды», а нам остается добавить «и пройдут пароходы»)… Таково географическое положение занимает Мариинская система — этот своего рода Панамский канал».

Увы, эта удобная череда рек в иных местах была и мелководна, и узка. Требовались капитальные работы по благоустройству той речной системы.

Рыбинские и петербургские купцы (конечно, раззадоренные И. Милютиным) писали: «Если бы Правительство затруднилось в пожертвовании подобного значительного капитала (работы оценивались в 10 миллионов рублей. — А. М.), с полной затратой, или даже с возвратом посредством особого судоходного сбора в продолжение известного времени, по примеру канала Императора Александра II, или другим каким-либо эксплуатационным образом, то купечество принимает на себя обязательство собрать капитал и устроить путь на тех началах, какие, по обоюдному соглашению с Правительством, выработаны будут, нисколько не рассчитывая в этом отношении на особенно выгодное помещение капитала, а имея в виду государственную пользу».

Под этим документом подписались 126 предпринимателей. Дело начинало потихоньку двигаться. Очень уж потихоньку — к 1896 году был вырыт Луковецкий перекоп, который на семь километров сократил путь по Шексне. Где-то подправили дно. Где-то поставили шлюзы. Но и требования к системе возрастали. Иван Андреевич писал: «Мы всегда… старались удовлетворить только потребности вчерашнего дня, а не дней будущих, вперед не смотрели, благо удавалось, когда приходила беда на двор, отпихивать ее, и слава Богу! Так думали и смотрели на Мариинскую систему сорок лет, починяя и поправляя ее для одних задов».

Тем не менее, по сведениям начала прошлого столетия, Череповец был очень даже крупным портом: «В г. Череповце на реке Шексне находятся две пароходные пристани, куда приходят и отходят пассажирские пароходы из Рыбинска в Череповец, из Чайки в Череповец и обратно. Кроме того, в летнее время вдоль берега останавливается масса судов, идущих по реке Шексне из Рыбинска в Петербург, частью для выгрузки, частью для загрузки. С проведением железной дороги Петербург — Вологда, в особенности ветки к ней, пристань «Череповец» займет первое место, потому что здесь будет останавливаться почти весь караван, идущий из Рыбинска, и перегружаться на железную дорогу, по которой кладь пойдет дальше на Петербург, вследствие чего эта пристань будет иметь важное значение для Мариинского водного пути, как передаточное звено груза с Волги на Петербург».

Главная же русская река — конечно, Волга. Уже с XVI века по ней ходили всевозможные посудины с названиями странными и романтичными: струги, насады, клади, каторги, неводники. На смену тем судам пришли не менее чудные расшивы, беляны, гусляны, мокшаны, а также тихвинки и коломенки.

Расшивы, например, были суда большие, крепкие и, более того, имели палубу, что в допароходную эпоху встречалось нечасто. Коломенки были беспалубными, но зато имели двускатную крышу. Мокшаны тоже были с крышей, от коломенки же отличались этакой «каютой» в центре судна. Все это хозяйство украшалось затейливой резьбой и росписью. А беляны — так и вовсе не суда в широком смысле слова, а скорее просто-напросто дрова. Собственно, и делали беляны именно для перевозки дров, точнее, леса. Сколачивали корпус этого оригинальнейшего транспортного средства из хороших бревен, но в отличие от прочих судов бревна не смолили. По прибытии беляны к месту назначения ее сразу же раскурочивали и полученные стройматериалы присоединяли к продаваемому лесу. Выходило, что дрова, как в сказке, возят себя сами.

Работали старинные суда на силе человеческой. Однако в основном не весельной, как где-нибудь в Средиземноморье, а иной — бурлацкой. И раздавались над берегом крики дикарские, зычные:

— Отдавай!

— Не засаривай!

— Засобачивай!

— О-го-го-го!

А также пресловутая «Дубинушка».

Самой же замысловатой была песенка про пуделя. Точнее, про двух пуделей — белого и черного. Если артель бурлаков уставала, то подбадривалась следующими загадочными строками:

Белый пудель шаговит, шаговит…

Черный пудель шаговит, шаговит…

Почему именно пудель — бурлаки не знали сами. И почему вообще собака — тоже, разумеется, не знали. Более того, они даже не знали, что такое пудель. Думали, что этакий бурлацкий бог, но уж никак не «пес смердящий».

Составить с бурлаками договор было особым искусством. Следовало в нем предусмотреть огромное количество возможных неожиданностей. Вот, например, один из документов, излагающих «права и обязанности» обеих сторон: «Убрать как следует к плаву, сплавить вниз рекою Волгою до колонии Баронского к показанным амбарам, из коих по уделании нами мостков нагрузить пшеницей, как хозяину угодно будет, по нагрузке же и по-настоящему убравшись, взвести одну расшиву вверх, рекою Волгою до Ниж Новгорода с поспешностью, не просыпая утренних и вечерних зорь, в работе определить нас на каждую тысячу пудов груза по три с половиною человека кроме лоцмана… Если же с судном последует несчастье и не будет возможности спасти оное, то обязаны мы немедленно оное подвести к берегу, воду из оного отлить, кладь выгрузить на берег, подмоченное пересушить и обратно в то или другое судно нагрузить и следовать по-прежнему… При этом обязаны мы иметь на судне крайнюю осторожность от огня и для того табаку на судах отнюдь не курить, от нападения воров защищаться и до грабежа не допускать, судно и хозяина днем и ночью оберегать… По приходе в гор. Нижний судно поставить, припасы пересушить, убрать, куда приказано будет, потом, получа паспорта и учинив расчет, быть свободным».

В некоторых случаях учитывались «личностные качества» потенциальных исполнителей и в договор вставлялись приблизительно такие пункты: «И в той работе никаким воровством не воровать, не бражничать, зернью и в карты не играть, никакого убытку не доставить». Однако большинство наемников не отличались ни добропорядочностью, ни патриотизмом — «зернью» играли, бражничали, если кто угостит, а в случае нападения на судно, вместо того чтобы защищать его, хоронились в траве — чтобы самим от разбойников не перепало.

Все же прогресс неумолимо наступал, и в 1838 году к Саратову подошел первый пароход. Он шел из Астрахани вверх и нагонял на обывателей презрение и ужас. Они не понимали, как так можно ездить не под парусом, не с веслами, не с бурлаками, а на какой-то дьявольской посудине, которая для пущей богомерзости украшена огромной печкой с дымящейся трубой.

Тот пароход был скорее курьезом, а не серьезным изделием. Первое же промышленное паровое судно приступило к выполнению своих обязанностей в 1846 году. Получилось оно, по словам очевидцев, «довольно несуразное, плоскодонное, с железным корпусом, приподнятым носом и кормой и впалой серединой, где помещалась громоздкая машина в 250 номинальных сил». Двигалось это чудовище довольно медленно, зато уверенно, и оправдало себя за весьма короткий промежуток времени. С этого момента начинается развитие на Волге паровых судов, носивших порой самые необычные названия.

Один из пионеров пароходства, Дмитрий Васильевич Сироткин, приобрел на одном из саратовских маслобойных заводов старую и обветшавшую паровую машину, самостоятельно выстроил судно из дерева, с большим трудом приделал к судну отремонтированную им машину и, в память о вложенных трудах, назвал свой пароход «Многострадальный». Пароход оказался крепким и исправным и спустя несколько лет оправдал затраты Дмитрия Сироткина. Тогда хозяин переименовал его в «Оправданный».

Пассажирские буксирные пароходы с каютами именовались «Дружина» — видимо, в знак того, что пассажирам, в случае чего, придется собственными силами спасаться от речных пиратов. Саратовские мукомолы братья Шмидт назвали свое судно «Мельник» (правда, кроме «Мельника» они владели «Колонистом», «Михаилом» и «Иосифом»). Общество Рязанско-Уральской железной дороги построило большое судно специально для перевоза пассажиров с одного берега Волги на другой и назвало его «Переправа Вторая». Товарищество Э. Борель возило муку и зерно на пароходе по имени «Ваня», который позже был превращен в канонерскую лодку Красной армии и получил новое имя — «Ваня-коммунист».

Первый пароход, приобретенный П. Зарубиным, так и назвали — «Первый». Второй — естественно, «Второй». Однако вскоре эта примитивная система надоела пароходчику, и третье судно (правда, арендованное) называлось просто-напросто «Гуреев».

К XX столетию на Волге сформировывались крупные пароходные компании — «Самолет», «Русь», «Кавказ и Меркурий». В 1887 году и в Саратове была создана своя фирма — «Купеческое пароходство». Названия его судов были особо пафосны — помимо само собою разумеющегося «Купца» здесь были «Аскольд», «Олег», «Андрей», «Борис», «Владимир», «Алеша Попович», «Великий князь», «Прогресс» и даже «Реалист» с «Академистом». Спустя 11 лет после создания этого пароходства «Саратовский листок» напечатал такое объявление: «Купеческое пассажирское пароходство по реке Волга с 10 августа открывает ежедневную линию без пересадки между Казанью и Астраханью. Отход от Саратова ежедневно вниз до Астрахани в 10 утра, вверх до Казани в 5 часов вечера. Такса на проезд пассажиров и провоз багажа значительно дешевле всех остальных пароходств. Грузы принимаются по соглашению по уменьшенным ценам. Пристань находится под Дегтярным взвозом между пристанями «Самолет» и «Кавказ и Меркурий»». Кстати, самолетами тогда называли не нынешние самолеты, которых еще и в помине не было, а именно пароходы, которые «сами летали» по воде.

Открыть регулярное и тем более ежедневное сообщение, встав в один ряд (не только по местоположению пристаней) с крупнейшими судоходными компаниями — это, конечно, достижение огромное. Но еще большим достижением считалось покуражиться перед конкурентами, доказать, что обладаешь лучшей техникой и лучшим капитаном. Иной раз пароходы разных фирм, одновременно отправляющиеся от пристани какого-нибудь города в одну и ту же сторону, устраивали между собою рискованные и, уж во всяком случае, убыточные гонки — когда не жалели двигателей, не разгружали в намеченных пунктах предназначенные для этого товары, иной раз забывали хозяев на пристани — лишь бы одержать верх над конкурентом. Притом забытые хозяева не возмущались, а, напротив, поощряли капитанов-лихачей.

Самым же необычным из судов, когда-либо курсировавших вблизи города Саратова, был пароход под названием «Святитель Николай Чудотворец». Дело в том, что на Волге было немало рыбачьих поселков, находящихся в отдалении от городов и крупных сел. Естественно, что жители этих миниатюрных населенных пунктов испытывали трудности не только с медицинской помощью и всяческими промтоварами, но и с отправлением религиозных обрядов.

Некий астраханский мещанин H. Е. Янков в 1907 году подал архиепископу Георгию проект устройства плавающей церкви. Энтузиаст писал: «Эта церковь в течение одной навигации может проплыть все берега низовья Волги с притоками, посетив все острова Каспийского моря, останавливаясь во всех местах, заселенных иногородцами… для совершения богослужения». Отец Георгий проект одобрил. Кирилло-Мефодиевская община приобрела с аукциона пароход «Пират», переименовала его в «Святителя Николая Чудотворца» и соответствующим образом переоборудовала. Это была настоящая плавучая церковь — со звонницей над штурвальной рубкой, алтарем вместо матросского кубрика, кельями иеромонахов вместо кают и большим пятикупольным храмом в носовой части судна.

Светскими были там лишь капитан и механик. Весь остальной экипаж состоял из монахов. Когда «Святитель Николай Чудотворец» проплывал по реке, то все в окрестностях слышали звон его колоколов. А причаливая у какой-нибудь очередной рыбацкой деревушки, пароход десантировал туда монахов, проводивших водосвятия, молебны и прочие религиозные ритуалы. В 1911 году «Астраханские епархиальные ведомости» сообщали: «И какая была радость, когда этот храм прошлой Пасхой прибыл на рейд и совершал пасхальные службы. О тех восторгах, о религиозном подъеме, какой испытывали приморские жители, слыша на морских волнах благостный призыв к молитве и видя приближающийся к ним дорогой сердцу русского человека дом Божий».

С еще большей тщательностью был спланирован колесный пароход, предназначенный для путешествия по дельте Волги высокопоставленных чиновников: «Корпус будет построен из лучшей мартеновской стали… Помещения распределяются следующим образом, начиная с носу: в носовом помещении кабельгат и цепной ящик, потом каюта для помощника командира и машиниста. Позади этой каюты салон с двумя диванами. Сзади салона, на правой стороне, каюта чиновника, на левой стороне — уборная, клозет и буфет. По середине корпуса машинное и котельное отделение. Позади его, на правой стороне, каюта командира, на левой стороне — для машиниста, потом помещение для 9 человек матросов, кочегаров и стражников. В самой корме — помещение для инвентаря. Каюта чиновника и салон будут отделаны клеенкой и полированными штабчиками из ясеня или другого твердого дерева. На полу настлан линолеум. Диван из трини или из другого подходящего материала. Все каюты администрации имеют нужную мебель и инвентарь. Остальные каюты под окраску».

Самым же популярным оставался обычный пассажирский флот. Пароходов было много, и «перевозчики» всеми доступными им способами боролись за клиента. Подчас победа достигалась самыми элементарными приемами. Были в Ростове, например, два жестоко конкурировавших судовых владельца — Кошкин и Парамонов. Суда у них примерно одинаковые, цены — тоже. Но в какой-то момент Парамонов придумал выдавать пассажирам бесплатно стаканчик горячего чая и бутерброд с очень даже дешевой по тем временам лососевой икрой. «Коммерческий люд» свой выбор сделал, и Кошкин разорился.

В том же Ростове-на-Дону, кстати, однажды на потеху публики было опробован новый вид «транспорта» — водные лыжи. И в газете «Приазовский край» за 1897 год появилась весьма занятная заметка: «В прошлое воскресенье… некто Бессонов производил на Темернике, недалеко от моста, опыты с изобретенными им водяными лыжами. Последние своей конструкцией походят на обыкновенные лыжи, служащие для движения по снегу, но большей ширины, и прикрепляются к ногам посредством ремней. При тихой погоде на них, по уверению изобретателя, можно пробежать в час до 6 верст». Впрочем, как сообщает далее газета, «пробное испытание лыж не увенчалось успехом, и Бессонов чуть было не захлебнулся в грязных водах Темерника». Однако подвиг испытателя от этого никоим образом не стал менее значительным.

В разных регионах, разумеется, была своя специфика. Архангельская акватория, к примеру, «славилась» отсутствием нормальных световых ориентиров. Неудивительно — край северный, малозаселенный. Один из современников писал в 1911 году: «Главное затруднение в более правильном совершении пароходных рейсов — неосвещение входными маяками и створами пунктов, которые посещаются пароходами, несвоевременная постановка вех и бакенов, а также наблюдение за ними. Архангельский порт, к которому приход иностранных судов увеличился уже до 500, в осеннее темное время бывает закрыт для входа вследствие неосвещения. Все суда, идущие в Архангельск, должны останавливаться на баре реки Двины и ожидать рассвета, а также и почтово-пассажирские пароходы.

Для более правильного сообщения по Белому морю необходимо осветить все пункты, которые посещают почтово-пассажирские пароходы, и тем дать возможность беспрепятственного входа и выхода во всякое время дня и ночи…

По западному берегу Онежского залива царит полный мрак, пароходы совершенно лишены возможности выполнять их срочное расписание, в Кандалакшском заливе то же самое, в глубине Мезенского залива также нет никакого освещения.

Чтобы дать возможность развиваться торговле по Белому морю и более правильному почтово-пассажирскому сообщению, необходимо немедля осветить недорого стоящими автоматическими маячками те пункты, к которым подходят пароходы; в некоторых местах достаточно только одних освещенных створов».

Там, на Северной Двине, совершались настоящие подвиги. Борис Шергин писал: «Помор Люлин привел в Архангельск осенью два больших океанских корабля с товаром. Корабли надо было экстренно разгрузить и отвести в другой порт Белого моря до начала зимы. Но Люлина задержали в Архангельске неотложные дела. Сам вести суда он не мог. Из других капитанов никто не брался, время было позднее, и все очень заняты. Тогда Люлин вызывает из деревни телеграммой свою сестру, ведет ее на корабль, знакомит с многочисленной младшей командой и объявляет команде: «Федосья Ивановна, моя сестрица, поведет корабли в море заместо меня. Повинуйтесь ей честно и грозно…» — сказал да и удрал с корабля.

Всю ночь я не спал, — рассказывает Люлин. — Сижу в «Золотом якоре» да гляжу, как снег в грязь валит. Горюю, что застрял с судами в Архангельске, как мышь в подполье. Тужу, что забоится сестренка: время штормовое. Утром вылез из гостиницы — и крадусь к гавани. Думаю, стоят мои корабли у пристани, как приколочены. И вижу — пусто! Ушли корабли! Увела! Через двое суток телеграмма: «Поставила суда в Порт-Кереть на зимовку. Ожидаю дальнейших распоряжений. Федосья»».

В Сочи, на заре создания курорта, были свои сложности: «Пароход подходит к Сочи. Вся публика на палубе. Многие волнуются, ожидая посадки на фелюги и высадки на берег. Беспокоятся за свой багаж, который надо погрузить в фелюгу, и не знают — как это можно сделать, так как самим не под силу, а носильщиков нет. Вообще поводов к беспокойству всегда находится много…

С парохода сбросили якорь. Подплывают фелюги. В первой — агент пароходного общества и чины таможенного ведомства. Они первые пристают к борту парохода и поднимаются по трапу. Фелюга отходит в сторону. За ней идет другая, третья… переполненные публикой и ручным багажом.

На палубе начинается сутолока. Прибывающая публика спешит занять на пароходе места, отыскивает свой багаж, который турки-гребцы поднимают на палубу, спешат где-нибудь сложить и получить «на чай». Багаж перепутан, турки кричат, публика нервничает.

Приехавшая на пароходе публика тоже спешит поскорее спуститься по трапу на фелюгу и не знает, как отправить туда свой ручной багаж Носильщиков нет, турок-гребцов только четыре человека, а приехавших масса. Толкотня усиливается. Около трапа столпились пассажиры всех трех классов. Фелюга быстро наполняется и, загруженная чуть не до самого борта, отчаливает. Сидят по бортам, на багаже, просто стоят, так как сесть решительно негде. За ней подходит вторая, третья… И так нагружаются все фелюги, пока не перевезут на пристань всю приехавшую публику».

Впрочем, на пристани путников поджидали новые сюрпризы. Книгоиздатель М. Сабашников писал: «Нас доставили на берег в шлюпках. Высадившихся пассажиров окружили стоявшие на берегу лодочники турки, предлагая отнести багаж их в духан, находившийся тут же поблизости. Но из духана этого неслись пьяные песни и матросская ругань; нам не захотелось искать в нем прибежища. Спрошенный нами полицейский урядник объяснил, что это единственная гостиница в городе, но что нам лучше остановиться у обывателей».

В Кронштадте было сообщение с одним лишь городом — Санкт-Петербургом. Старожилы Д. Засосов и В. Пызин о том вспоминали: «Город был небольшой, все знали друг друга, развернуться было нельзя, поэтому при первой возможности и моряки, и обыватели отправлялись в Петербург. Веселые лица были у пассажиров и совсем другие, мрачные, при возвращении: деньги пропиты и прожиты, на ближайшее время предстоит жизнь в скучном и строгом городе. Кронштадтский пароход с запоздавшими гуляками последним рейсом возвращается в бурную темную осеннюю ночь. Ветер свищет, пассажиров, находящихся на палубе, обдает холодными брызгами, настроение плохое, побаливает голова, пусто в кармане, наконец и Кронштадт с мокрой пристанью. У кого остались деньги, бегут к извозчикам. Такса была единственная, 20 копеек, куда бы ни поехал. Некоторых выводят с парохода под руки: они добавляли в пароходном буфете. Бывали и другие настроения: «Когда приезжаешь в Кронштадт, тебя сразу обдает свежим морским воздухом, бьет волна, кричат чайки, пахнет смолой, встречаются настоящие «соленые» моряки, «марсофлоты», все как-то бодрит человека, и он рад, что покинул суетный Петербург».

Те же авторы писали об особенностях сообщения в межсезонье: «Весной и осенью бывает такое время, когда и пароходы не могут ходить из-за подвижки льда, подводы и извозчики тоже не могут ездить. Тогда почта и «срочные» пассажиры перевозились в Ораниенбаум на так называемых каюках. Каюк — это широкая лодка, достаточно объемистая, на легких полозьях. Отчаянные кронштадтские «пасачи» брались перевозить на каюках почту и спешащих пассажиров, рискуя иногда жизнью.

Человека четыре «пасачей» с пешнями в руках, с веревочными лямками от каюка бегут по льду где он еще держит. Вот встретилась майна, они с ходу спускают каюк в воду, сами бросаются в него и переплывают чистую воду. Иногда валятся в нее по горло, но это их не смущает: в Ораниенбауме они выпьют водки, обсушатся и двинутся обратно».

Разумеется, популярность водного транспорта влияла на само устройство города. Часто неофициальным центром городской жизни становились набережные, особенно в больших торговых городах. Одну из таких набережных восхвалял «Саратовский дневник»: «Торговля Саратова на пристани вообще так значительна, что городской берег Волги, который растянулся на 6 верст, бывает иногда не в состоянии вместить в себя всего количества скопляющихся у Саратова судов. Навигационная пора — это целый лес мачт, между которыми мелькают там и сям дымящиеся пароходные трубы, а на берегу — толпы рабочих, занятых погрузкой и разгрузкой судов».

В свою очередь, «Саратовский листок» в 1898 году описывал пристань таким образом: «Берег Волги. Полдень. Солнце палит немилосердно. В воздухе висит сухой туман, заволакивающий Заволжье почти непроницаемой пеленой. По набережной от езды, точно от движения каких-нибудь полчищ, носятся целые тучи мелкой, едкой пыли. На реке — мертвая гладь. С разгружаемых судов от времени до времени доносится ожесточенная брань, возникающая на почве отношения «труда к капиталу» и наоборот».

Словом, картина впечатляющая. Впечатляющая, но притом не сказать, чтобы слишком уютная. А тут еще и маленький штришок в путеводителе по Волге, написанном братьями Боголюбскими (и, кстати, внуками другого путешественника, А. Радищева): «Наружный вид набережной непривлекателен, берег ее необделан и покрыт ближе к реке сыпучими песками, а выше состоит из глинистого грунта, до того вязкого, что весною и осенью по нем нет проезда».

И вторящий тому путеводителю уже упоминавшийся «Саратовский дневник»: «Набережные во всякое время — это нечто невозможное; незамощенные, заваленные беспорядочно бревнами, досками, полно ям. Спускаясь к какой-либо из пароходных пристаней, рискуешь искалечить себя».

Власти Саратова, конечно, пытались исправить, что могли. Например, в I860 году губернатор обратился ни много ни мало в Министерство внутренних дел с тем, чтобы создать, наконец, в знаменитой поволжской столице достойную пристань. Смета составила 18 700 рублей. Что-то из них было выделено, однако приличных причалов и насыпей так и не вышло.

Проблема осложнялась тем, что берег Волги потихонечку смещался, и создавать что-либо капитальное было, вообще говоря, нерационально. Один из очевидцев в 1913 году писал: «Злобу дня для Саратова составляет постепенное обмеление Волги или, вернее, постепенное отступление ее от города, очутившегося теперь от нее уже в двух верстах. Саратовцы стараются по мере сил и возможности бороться с этим злом; они устраивают плотины, направляют силу воды в сторону саратовского берега, роют каналы с этой же целью, но все эти меры пока еще не приносят существенной пользы, и Волга продолжает себе отступать да отступать по новому, полюбившемуся ей направлению». Для борьбы с этой напастью создавались разные машины и приспособления, например землечерпательная машина инженера Линдена Бетси (более в свое время известная как «землесос Бетси»). Но, несмотря на тысячи кубометров грунта, вынутых со дна реки, все это были только полумеры.

Тем не менее для жителей города пристань была чем-то радостным, светлым, счастливым. Пароходы навевали мысли о романтике далеких странствий. Сама же Волга в жаркие летние полдни давала столь желанную прохладу и успокоение. Понятно, что пристань и набережная, несмотря ни на что, были одним из излюбленных мест досуга саратовцев. Здесь даже проходили ярмарки. Не на причале — прямо на судах. Литератор В. Золотарев писал об одном из таких предприятий: «Спустившись к Волге, мы подошли к трем баржам, на которых размещалась вся ярмарка. Сначала по мосткам взошли на одну из баржей с щепным товаром — ложками, мисками, салазками, скалками, рубелями, различными игрушками, сделанными из дерева. Мне понравилась игрушка — кузнецы: на двух жердочках помещались два кузнеца с молотами в руках, которые бьют по наковальне в середине, когда ту или другую жердочки тянешь в разные стороны… Бабушка купила мне эту игрушку, а для дома купила несколько деревянных ложек и рубель для катания белья. На другой барже были гончарные изделия, и здесь бабушка купила мне глиняного петушка-свистульку. Обратно мы пошли пешком и долго шли до Верхнего базара; я рассматривал большие дома и все время свистел в своего петушка».

Зимой здесь катались на салазках и тройках, устраивали крещенские купели. А в 1876 году в «Саратовском справочном листке» появилась такая заметка: «Сообщаем известие, которое, вероятно, заинтересует многих из жителей Саратова. В городе предполагается устроить яхт-клуб. Почин по этому делу принадлежит Сергею Васильевичу Алфимову, стараниями которого сделаны все подготовительные работы, т. е. составлен проект устава… Клуб учреждает гонки судов, устраивает беседы по предметам, относящимся к плаванию на судах, выписывает суда или модели». Яхт-клуб и вправду открылся, его председателем стал тот самый Алфимов, а вошло в новую организацию около 150 человек. Яхты и в XIX веке были весьма дорогим увлечением, и только лишь годовой взнос составлял три сотни рублей.

Впрочем, удовольствие от нового общества могли получать не одни богачи — при яхт-клубе действовали гимнастическое общество, каток, а состязания яхтсменов собирали на берегу Волги несметное число зевак.

Но главным развлечением городской пристани был так называемый «вокзал Барыкина». Журналист Иван Горизонтов так описывал это увеселительное место: «При входе тебя встретит полицейский наряд, состоящий из двух околоточных надзирателей и двоих-троих нижних чинов, скрывающихся во мраке нижних галерей: усиленный состав полиции держится на всякий случай, ибо, хотя и редко, а скандалы… бывают… Сначала пойдем с тобой направо на наружную галерею, на которой устроен «ради сырости» небольшой фонтан с водоемом, а в этом последнем плавают полууснувшие рыбы и безобразные черепахи… Вид с галереи открывается на Волгу великолепный… Перед глазами зрителя во всем величии необъятного простора (в особенности весной) и шири разлеглась река, несущая на хребте своем массу судов различных наименований, массу пароходов и бездну лодок… При лунном освещении картина эта еще лучше… пейзаж, утопая в серебристом свете луны, дает глазу чудное зрелище, полное поэтической прелести. Может быть, под влиянием этой картины развернулось чувством не одно сердце; возможно, что под кротким светом луны, отражающимся в таинственной глубине Волги, дрогнула симпатией не одна душа, нашедшая себе подругу в жизни».

Впрочем, не одним лишь видом Волги завлекал купец Барыкин в свое заведение саратовцев: «Кроме фокусников и акробатов, у Барыкина поет хор русских песенников. Поют эти молодцы неважно: раз волжский бурлак с баржи перетащен на эстраду — уж он певец плохой: не та обстановка, не тот коленкор, как говорят купцы. Зато пляшут эти певцы лихо: бьют ногами дробь не хуже солдатского барабана. В самой зрительной зале есть маленькая сцена, а на ней поют хоры девиц, выступают квартеты, куплетисты, выходят различные уродцы и феномены».

Кроме общего зала в вокзале Барыкина были и отдельные «вагончики», в которых уединялись любители дружеских кутежей: «В былое время (а может быть, и теперь) в этих отдельных кабинетах выпивалась масса вина и в заключение лился рекою так называемый монахорум — изобретение католических патеров и сногсшибательный напиток».

Однако наступало утро, и барыкинский «вокзал» пустел. Жизнь же саратовской пристани не прекращалась и ночью, а утром ее ритм лишь усиливался. Подходили и отчаливали пароходы, опустошались и вновь наполнялись их трюмы, уставших рабочих сменяли другие. Словом, не прерываясь ни на миг, происходило то движение, благодаря которому Саратов сделался одним из самых преуспевающих российских городов, можно сказать, столицей Поволжья.

Впрочем, от саратовской пристани не отставала и самарская.

Один из путешественников восхищался: «Что в Самаре хорошо, интересно в художественном отношении — это Волга, а главное — пристань… Какая масса судов, и страшно разнообразных! — и носовые, которые мне нравятся более других, беляны, баржы, барки, дощанки, кладушки, рыбницы, просто лодки, завозки и т. д. — все это крайне живописно, а также люди, какие типы, какие костюмы, какие фигуры! Везде жизнь, движение, суета… Крик, шум, завывание торговок и торговцев, свист пароходов, музыка, песни, весь этот невообразимый хаос поражает».

Впрочем, и тут не все обстояло гладко: «Самара первая на Волге и вообще в России хлебная пристань. Здесь пароходы пристают близ самого города. Вы увидите очень много гостиниц на берегу, но среди них нет ни одной порядочной… Около самой пристани стоит «пароходный вокзал», в котором во время прихода парохода играет музыка. Этот «вокзал» не что иное, как самая грязная харчевня, в которой отвратительно кормят, еще хуже поят и за все берут бессовестно дорого».

Славились особые волжские пикники. Один из декабристов, отбывавший в этих местах ссылку, вспоминал: «В Самаре часто составлялись веселые пикники. Для этого нанимали волжскую лодку с гребцами, брали с собой вкусные яства: пироги, шоколад, чай, кофе, отправлялись на какой-нибудь остров и располагались где-нибудь в живописной местности у пчельника. Пока старшие готовили все для еды, охотники удили рыбу на берегу с удочками, а все остальное общество, состоящее из сонма молодых и, надо прибавить, прелестных девиц и молодых людей, уходило гулять по лесу. В этих лесных прогулках часто встречались большие препятствия в крутых оврагах или в поваленных деревьях, и тут наступало для молодых людей самое приятное наслаждение вести, поддерживать и вообще оказывать различные услуги, даже с риском сломать себе шею, милым спутницам. Прелестные эти спутницы с пылающими от волнения, усталости, опасных переходов лицами были еще прелестнее. Как приятны были эти прогулки!»

Здесь обычным грузчиком пришлось трудиться самому Шаляпину. Знаменитый певец вспоминал: «В Самаре я попросил крючников принять меня работать с ними.

— Что ж, работай.

Грузили муку. В первый же день пятипудовые мешки умаяли меня почти до потери сознания. К вечеру у меня мучительно ныла шея, болела поясница, ломило ноги, точно меня оглоблями избили. Крючники получали по четыре рубля с тысячи пудов, а мне платили двугривенный за день, хотя за день я переносил не меньше шестидесяти — восьмидесяти мешков. На другой день работы я едва ходил, а крючники посмеивались надо мной:

— Привыкай, шарлатан, кости ломать, привыкай!

Хорошо, что хоть издевались они ласково и безобидно».

Спустя годы Шаляпин опять оказался на пристани. Теперь его воспоминания были совсем другими: «Странствуя с концертами, я приехал однажды в Самару, где публика еще на пароходе, еще, так сказать, авансом встретила меня весьма благожелательно и даже с трогательным радушием».

Таскать мешки более не было необходимости. Впрочем, не обошлось и без конфуза. Пробравшийся на торжество корреспондент «Волжского слова» задал, казалось бы, вполне естественный вопрос о гонарарах. На что Шаляпин разразился отповедью:

— Говорят, я много получаю. Да, много! Но кому какое до этого дело? Это чисто русская замашка считать в чужом кармане… Когда меня постигает какая-либо неудача или потеря голоса, я встречаю всюду какое-то злорадство. И не у своих только коллег, что было бы объяснимо, но и среди образованных лиц, ничего общего не имеющих с искусством… И оскорбительно не то, что про меня говорят и клевещут, а то, что такие пустяки и мелочи могут занимать культурные слои общества.

Радость встречающих, естественно, была омрачена подобной речью.

Славилась и пристань города Ростова-на-Дону. Главным делом порта, разумеется, была торговля. Вот одно из описаний конца XIX века: «По набережной… являющейся самым оживленным в навигационное время пунктом города, где от зари до ночи, а нередко и ночью, кишмя кишит многотысячный муравейник грузовых рабочих, тянутся громадные каменные корпуса хлебных амбаров, в которых хранятся миллионы пудов отсылаемого за границу зерна. Тут же находятся обширные склады железа и скобяного товара, каменного угля, лесные биржи, торговля рыбой и пр., проходит товарная ветвь Юго-Восточной железной дороги, представляющая собой то чрезвычайно важное удобство, что дает возможность производить погрузку непосредственно из вагонов в амбары или суда и обратно, и сосредоточены все пароходные пристани пассажирского и грузового движения».

Естественно, шумный и оживленный порт Ростова был одним из самых популярных в городе рабочих мест. Здесь, например, еще неизвестным бродягой трудился на разгрузке и погрузке Максим Пешков — будущий Горький. Уже впоследствии, когда он прославился и, больше того, сделался главным официальным писателем, начали собирать воспоминания таких же бывших оборванцев, некогда работавших бок о бок с основателем соцреализма. Один из них, к примеру, вспоминал: «В порту кого только не перевидишь. Одни уходят, другие приходят. А. Пешкова я запомнил. Он мне в душу запал. Парень он был необычайный, заметный, с большим понятием. Как с работы придет, так и за газету, бумажки какие-то читает».

Другой же описывал общий характер работы: «Грузили пшеницу, ячмень, рожь, да и многое другое. Гавани не было. Подойдет баржа, ты по досчатому мосту и прешь с грузом. А он гнется и трещит, вот-вот в воду свалишься… Работали по двенадцать — четырнадцать часов, а то и просто от солнца и до солнца».

Увы, мемуарист, скорее всего, не преувеличивал. Портовые работы ни приятностью, ни легкостью отнюдь не отличались.

Кстати, именно на пристани Ростова-на-Дону в 1901 году изобретатель Александр Степанович Попов смонтировал первую в нашей стране радиостанцию.

Предшествовало этому любезное письмо, направленное господину А. Попову Комитетом донских гирл (то есть водных рукавов): «Комитет для содержания и исправности донских гирл… при обсуждении проекта углубления судоходного канала гирл, а следовательно, и его углубления обратил внимание на то обстоятельство, что оптическая сигнализация с плавучего маяка, стоящего у выхода из канала в Азовское море на лоцмейстерский пост, находящийся на берегу, на острове Перебойном становится все затруднительнее и ведет иногда к нежелательным ошибкам, а поэтому комитет решил заменить эту сигнализацию более совершенной системой беспроволочного телеграфа, отдав при этом предпочтение системе русского изобретателя, т. е. Вашей».

Попов предложение принял, и вскоре жизнь донских гирловиков стала намного проще.

Неудивительно, что набережная Ростова-на-Дону стала одним из самых романтических мест в городе. Здесь, например, Евгений Шварц сделал весьма своеобразное предложение руки и сердца молодой актрисе Гаянэ Халаджиевой. Корней Чуковский об этом писал: «Однажды, в конце ноября, поздно вечером шли они в Ростове по берегу Дона, и он уверял ее, что по первому слову выполнит любое ее желание.

— А если я скажу: прыгни в Дон? — спросила она.

Он немедленно перескочил через парапет и прыгнул с набережной в Дон, как был — в пальто, в шапке, в калошах. Она подняла крик, и его вытащили. Этот прыжок убедил ее — она вышла за него замуж».

А вот известный физиолог Иван Павлов понимал романтику иначе. Его невеста Серафима Крачевская вспоминала о том: «Стояли лунные вечера. Внизу серебристой лентой блестел Дон. Цветущие акации наполняли воздух своим ароматом. Свет луны придавал всему таинственное освещение. Речи же Ивана Петровича, красочные, яркие, возвышенные, уносили меня далеко от земных дел и забот. Он говорил о том, что мы вечно и дружно будем служить высшим интересам человеческого духа, что наши отношения прежде всего и во всем будут правдивы… Наше поколение было увлечено идеей служения народу. Мы считали себя должниками перед ним, и это возбуждало наш энтузиазм».

Рисковать своим здоровьем Павлову не требовалось — было достаточно речей.

* * *

Во второй половине позапрошлого века водный транспорт все больше и больше терял актуальность. Причина простая — развитие железных дорог. На «машине» (как в то время называли паровоз) выходило гораздо быстрее.

Первое время этот транспорт был, конечно, непривычным. Особенно сложно было приспособиться к нему простым мещанам и крестьянам, «не из образованных сословий». Дежурный по вокзалу, например, звонил в свой колокол и громко объявлял:

— Господа, первый звонок к поезду Самара — Москва! Пожалуйте на посадку!

Услышав это приглашение, крестьяне лишь протягивали:

— Вишь, это не нам пока что. Это — господам.

Затем дежурный объявлял:

— Господа, второй звонок к поезду Самара-Москва! Занимайте свои места!

Крестьяне вновь стояли неподвижно.

В конце концов дежурный не выдерживал и обращался к ним совсем не по уставу:

— Черти! Олухи! Поезд отходит! Садитесь быстрее!

— Вот, это уже нам, — смекали землепашцы и на ходу заскакивали на подножку.

Сложности случались самые непредсказуемые. Однажды, например, через Самару в город Томск ехали господа из Бузулука. Им нужно было по делам остановиться в городе всего лишь на день, однако же в самарском железнодорожном управлении им отказали — дескать, в подобном случае билет теряет силу.

— Как же быть? — сокрушались несчастные. — Надо остаться в Самаре, а если билеты пропадут, то на новые у нас не хватит денег.

На что служители дали проезжим вполне дельный совет:

— Вы садитесь в вагон и начинайте слегка так скандалить. Явятся жандармы и удалят вас с поезда. А когда удалят, то по железнодорожным правилам вам всем должны вернуть деньги на проезд от Самары до Томска. Вы обделаете здесь свои дела и спокойно поедете дальше.

Впрочем, иногда «скандалили» и служащие. Как-то раз один из пассажиров отлучился в соседний вагон — там ему показалось прохладнее. К нему подошел кондуктор и потребовал билет.

— Извините, — сказал пассажир, — мой билет у жены, а она в следующем вагоне. Давайте я с вами туда пройду.

Реакция кондуктора была довольно неожиданной.

— Врешь, хулиган! — закричал на пассажира чиновник и со всей силы ударил его. На шум прибежал охранник и, не разобравшись, начал помогать коллеге. В результате жертва прибыла в Самару с окровавленным до безобразия лицом.

Со временем, однако же, традиции «устаканились».

Поэт Афанасий Фет писал в своих воспоминаниях: «В условный день мы съехались с Борисовым в Орле и по Витебской дороге отправились к Брянску с самыми розовыми мечтами, в надежде на моего Гектора. За несколько станций до Брянска поезд что-то надолго остановился, и, не находя места от полдневного зноя, остановился и я в каком-то оцепенении посреди залы 1-го класса. Несмотря на возвышенную температуру всего тела, я почувствовал какое-то необыкновенно мягкое тепло, охватившее средний палец руки. Опустивши глаза книзу, я увидал, что небольшой, желтый, как пшеничная солома, медвежонок, усевшись на задние ноги, смотрит вверх своими сероватыми глазками и с самозабвением сосет мой палец, принимая меня, вероятно, за свою мать. Раздался звонок, и я должен был покинуть моего бедного гостя».

Медвежонок, вышедший из леса и расположившийся на отдых в станционном павильоне, — явление для того времени вполне естественное.

Новому виду транспорта не слишком доверяли. Алексей Константинович Толстой писал губернатору Брянска незадолго до начала там железнодорожного движения, в 1868 году: «Кого же ты посадишь в свой пробный вагон? Если ты еще не решился, то советую тебе посадить со знаменем в мундире твоего чиновника особых поручений Ланского. Пусть он летит в Брянск и обратно и если вернется цел, тогда ты и сам можешь ехать; если же окажется увечье — значит, дорога не годится». Правда, когда дорогу, наконец, открыли, она искренне восхитила обывателей. Василий Немирович-Данченко (брат режиссера, известный в свое время журналист. — А. М.) писал о первом путешествии маршрутом Орел — Брянск: «Я не знаю местности более бедной и менее производительной для рельсового пути, и в то же время я не встречал дороги, роскошнее устроенной: зеркальные вагоны с сидениями, крытыми узорчатым бархатом, с потолками и дверями из цельного палисандра, со всевозможными удобствами, под конец даже несколько надоедающими».

Вот такие несуразности.

Одними из первых на дороге освоились, ясное дело, мошенники. Начальник Московской сыскной полиции А. Ф. Кошко передавал рассказ одной из «железнодорожных» потерпевших: «Мой жених оказался мужчиной ничего себе. Назвался он Гаврилой Никитичем Сониным, тверским купцом, приехавшим в Москву на месяц по делам. Показался он мне человеком степенным и аккуратным…

И вот, третьего дня состоялась наша свадьба. У него был шафером какой-то приятель, этакий красивый курчавый мужчина, у меня же мой двоюродный брат. Больше никого и не было. Прямо из церкви заехали ко мне, забрали пожитки и махнули на Николаевский вокзал. Заняли мы места, как господа, во втором классе, в купе. Я на одной скамейке, а напротив меня уселся муж, крепко держа карман с деньгами, переданными ему мною в церкви. Едем — беседуем. Истопники напустили такой жар, что я взопрела. Захотелось мне пить, я и говорю: «Гаврила Никитич, испить бы. Жарища такая!» А он отвечает: «Вот приедем в Клин, я мигом слетаю в буфет за лимонадом».

И действительно, в Клину он выскочил из вагона и побежал в буфет. Жду пять минут, жду десять — нет моего Гаврилы Никитича. Позвонили звонки, просвистел паровоз, и мы тронулись. Я, чуть не плача, кинулась туда-сюда, кричу проводнику: человек, мол, остался. А проводник этак спокойно отвечает: что же, это бывает. Не извольте беспокоиться, нагонит нас следующим поездом. Как доехали до Твери, — я и не помню. Однако вылезла, села на скамейку на платформе, расставила около себя вещи и принялась ждать. Часа через полтора пришел поезд из Москвы. Гляжу по сторонам, оглядываюсь, а мужа нет как нет. Пропустила еще один поезд и думаю, что же мне делать теперь. Подумала я, подумала и сдала вещи на хранение на вокзал, а сама на извозчике прямо в полицейское управление, в адресный стол. Навожу справку, где тут, мол, у вас проживает купец Гаврила Никитич Сонин? Барышня записала и пошла справляться. Возвращается минут через двадцать и заявляет: «такого купца в Твери не имеется». Тут сердце у меня так и упало».

Надо ли говорить, что вместе с мужем исчез бесследно и «карман с деньгами»?

Впрочем, в процессе возведения железнодорожных объектов тоже не все было честно и нравственно. Чехов, например, писал Суворину о своем родном городе Таганроге: «Вокзал строился в пяти верстах от города. Говорили, что инженеры за то, чтобы дорога подходила к самому городу, просили взятку в пятьдесят тысяч, а городское управление соглашалось дать только сорок; разошлись в десяти тысячах, и теперь горожане раскаивались, так как предстояло проводить до вокзала шоссе, которое в смете обходилось дороже».

Такой вот «железнодорожный» бизнес!

Впрочем, железная дорога очень быстро вошла в провинциальный быт. Правда, вокзал все же чаще был символом расставаний, а не встреч — молодежь стремилась в шумные столицы. Провинциальные девицы распевали грустные частушки:

Распроклятая машина

Дружка в Питер утащила,

Она свистнула, пошла,

Расцеловаться не дала.

Императоры и члены их фамилии продолжали пользоваться водным транспортом. Они ценили комфорт и безопасность, а обеспечить все это на частном судне было проще, нежели в железнодорожном вагоне — узком и доступном для множества подозрительных людишек. Однако и они со временем перебрались на рельсы — скорость ценилась все больше, а технологии создания комфорта и отслеживания ненадежных граждан неуклонно развивались. Народ же ликовал не меньше, чем при виде белоснежных пароходов с венценосными соотечественниками на борту. Вот, к примеру, сообщение одного из очевидцев о прибытии в 1904 году на вокзал города Белгорода Николая II: «В самый день царского приезда с 8 часов утра начали собираться в железнодорожном вокзале представители города, дворян, земства, крестьянских сообществ. Ровно в 9 часов утра у перрона ст. Белгород тихо и плавно остановился царский поезд, из которого вышли государь император с наследником престола в сопровождении министра императорского двора генерал-адъютанта барона Фредерикс, военного министра генерал-адъютанта Сахарова, дворцового коменданта генерал-адъютанта Гессе, начальника канцелярии министра двора генерал-майора Мосолова, флигель-адъютантов — графа Шереметева 2-го, графа Гейдена, князя Оболенского и др. лиц. Встреченный полковым маршем почетного караула от 203 пехотного резервного Грайворонского полка, а при обходе фронта — народным гимном, при кликах «ура» вступил государь в станционный зал, где встречавшие депутации, поднося хлеб-соль, имели счастье выразить его величеству… приветствия… Выслушав все эти приветствия и милостиво принимая хлеб-соль, государь император благодарил каждую депутацию в отдельности за выраженные чувства».

Здесь же, естественно, царя и провожали.

В некоторых случаях вокзал был своего рода культурным центром. Ярчайший пример — город Павловск, конечный пункт так называемой Царскосельской железной дороги — первой в России. Павловский «воксал» тоже стал первым — его торжественно открыли в 1838 году. Вокзальный комплекс состоял из вестибюля, зала для торжественных обедов, концертов и балов, двух зал поменьше, парочки зимних садов, двух гостиничных флигелей с сорока номерами и открытой галереи «для потребления публики в летнее время».

Сразу стало ясно — строили вокзал не зря. Поэт Кукольник писал композитору Глинке: «Для меня железная дорога — очарованье, магическое наслаждение. В особенности была приятна вчерашняя поездка в Павловский вокзал, вчера же впервые открытый для публики… Вообрази себе огромное здание, расположенное в полукруге с открытыми галереями, великолепными залами, множеством отдельных нумеров, весьма покойных и удобных». То есть удовольствие от посещения вокзала было не меньшим, чем собственно от поездки в поезде (в те времена весьма диковинного аттракциона). Более того, целью поездки Нестора Васильевича было именно посещение вокзала, а отнюдь не парка или царского дворца.

Как раз благодаря Павловскому вокзалу в Петербурге начался невероятный дачный бум: «Павловск считается первой аристократической колонией, зато и цены там чудовищны. В улицах, прилегающих к большому саду, за три комнаты с мебелью платили 360 рублей, т. е. такую сумму, за которую в Галерной гавани можно купить целый дом». Дороговизна здешней жизни ощущалась даже в мелочах. «Иллюстрированная газета» сообщала: «Существует ли в Павловске такса для извозчиков? В апреле мы видели ее собственными глазами, прибитую у вокзала, в мае она уже исчезла. В воскресенье во время сильного дождя ни один извозчик не двигался с места меньше шести гривен, когда прежде по таксе должны были возить за 15 коп.».

Вокзал между тем набирал популярность. И в 1861 году его решили капитально изменить. «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали: «В Павловском вокзале сделаны разные перестройки и преобразования, которые придают ему совершенно новый вид, и будут много содействовать удобствам и удовольствию публики». Речь шла об устройстве двух постоянных эстрад, роскошной люстры, всевозможных украшений. Но и этого казалось мало. В 1869 году газета «Голос» извещала: «Вокзал увеличен прибавлением к нему новой, прекрасно отделанной в античном вкусе залы и вестибюля. Зала эта прекрасно меблирована и может вместить до 400 человек и служит для балов, обедов и ужинов».

Проходит 14 лет — и «воксал перестраивается заново, концертный зал расширяется, устраиваются пять роскошных гостиных и бесплатный кабинет для чтения». Впрочем, с тем «кабинетом для чтения» не обошлось без курьеза. Изначально это было начинание благое и серьезное. Были установлены даже особенные правила: «Кабинет для чтения имеет быть открыт для лиц обоего пола, опрятно одетых, с 1 мая по 1 октября с 10 часов утра до отправления последнего поезда; в сумерки комнаты освещаются. При кабинете для чтения Общество содержит от себя прислугу и надзор за порядком лежит на полной ответственности правления. В кабинете для чтения воспрещаются все посторонние занятия, разговоры, чтение вслух и вообще все действия, которые могут отвлекать внимание читающих. Никто не может брать для чтения в кабинет более одной книги, журнала и газеты в одной папке или доске и выносить оные из комнат, определенных для чтения газет и журналов, а тем менее брать газеты или журналы домой. Никто не может портить газет или журналов, вырывать листы или вырезать статьи».

Но на деле «кабинет» выглядел несколько иначе. И управляющий города Павловска отправил в правление Царскосельской железной дороги письмо: «Так как Кабинет для чтения при Павловском воксале посещают дети, подростки и малолетние воспитанники учебных заведений, и им выдаются разные иллюстрированные журналы, не изданные для детского возраста. Полагают, что нужно запретить вход в читальную комнату при Павловском воксале всем детям и воспитанникам средних учебных заведений, о чем будет повешено объявление на дверях комнаты для чтения». О том, чтобы изъять подобные издания из обращения, конечно, не было и речи. Проще казалось устранить детей. И в скором времени при входе в кабинет действительно возникло обещанное объявление: «Вход в читальную комнату воспрещается детям и воспитанникам учебных заведений. Полицмейстер города Павловска Сыровяткин».

Однако взрослые читатели были в восторге. И даже написали соответствующее письмо: «Общество дачников и дачниц, посещающих Кабинет для чтения в Воксале, приносит свою искреннюю благодарность дирекции за прекрасное устройство библиотеки и за любезное внимание и распорядительность дамы, заведующей библиотекой». Тем более что господам читателям здесь предлагались развлечения отнюдь не детские: «В комнатах курить табак дозволяется, равно как каждый может требовать принести ему чаю, кофе, пирожков, бутербродов, вино и водку рюмками, но кушаний порциями и вино бутылками требовать нельзя».

Сам вокзал, естественно, сделался центром города. «Иллюстрированная газета» сообщала: «Галерея дебаркадера в Павловске нынче, как и в старые годы, будет наполнена разодетыми дамами и девицами, собирающимися здесь в урочные часы прибытия поездов, больше — себя показать, чем посмотреть, кто приехал. Галерея эта давно уже сделалась сборным местом павловского бомонда. К известному часу по всем павловским улицам тянется к дебаркадеру длинная вереница этого бомонда, в самых изысканных нарядах, с хвостами в несколько сажень, с шиньонами в несколько футов или растрепанных до того, будто этих дам трепали три дня сряду и не дали им вычесаться. Откровенные особы говорят прямо своим встречающимся приятельницам, что идут на «выставку» — так принято называть галерею дебаркадера в эти часы».

Сформировался особенный, вокзальный уклад: «Начиналось круговое движение вокруг скамеек, движение плавное и мерное, оживляемое беготней детей, которых являлось очень много. Места вокруг фонтана занимаются исключительно няньками и кормилицами, на боковых же скамейках располагаются более солидные люди».

Один мемуарист рассказывал: «Я был с Казимирой и Сашей. Превосходно играл военный оркестр, состоящий из двухсот пятидесяти музыкантов. Публики было много — и все люди чистые и благонамеренные, особенно женщины длиннохвостой, короткохвостой и бесхвостой породы, вымытые, чистенькие, выглаженные и выутюженные, хоть сейчас на картинку. Хорошеньких было многое множество. Все было чинно, в высшей степени благопристойно и немного скучновато. Впрочем, скука нам необходима, мы ограждаемся ею от скандалов. Был и государь, но очень недолго».

Много лет первая железная дорога оставалась привилегированной, особой. Еще бы — она находилась под патронажем самой царской семьи, и это, безусловно, отражалось на жизни самых простых обывателей. К примеру, в 1871 году великий князь Константин Николаевич и его супруга «выразили желание о назначении еженедельно в продолжение неопределенного времени экстренного поезда в 12 часов ночи из Санкт-Петербурга в Царское Село и Павловск, дабы дать возможность Царскосельским и Павловским жителям быть раз в неделю в театре». А вскоре пришло уточнение, уже от одной лишь супруги: «Чтобы такой экстренный поезд отправлялся в 12 часов ночи по пятницам, и чтобы этот поезд не был бы для нее лично, но чтобы и посторонние лица могли воспользоваться этим поездом».

Главной достопримечательностью Павловского вокзала была музыка. Все началось с цыганского хора под управлением Ильи Соколова; потом здесь играли российские и заезжие знаменитости, включая самого Иоганна Штрауса. Осип Мандельштам написал даже эссе под названием «Музыка в Павловске»: «Буфы дамских рукавов и музыка в Павловске: шары дамских буфов и все прочее вращается вокруг стеклянного Павловского вокзала, и дирижер Галкин — в центре мира. В середине девяностых годов в Павловск, как в некий Элизей, стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года, и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царили Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневевших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему — тяжелые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы».

Павловск прирастал концертными площадками. «Северная пчела», к примеру, извещала: «В нынешнем году выстроили подле вокзала балаган, или, лучше сказать, изящную концертную залу, в которой поют цыгане». Но главными оставались именно вокзальные концерты. Кстати, вход на них был исключительно бесплатный. Сам великий князь Константин Николаевич, когда Общество Царскосельской железной дороги предложило ввести здесь продажу билетов, ответствовал, что он «не желает входить в обсуждение каких бы то ни было экономических вопросов внутреннего управления делами общества, с своей стороны никогда не допустит постоянного взымания с публики платы за вход на музыкальные вечера в Павловском вокзале».

Правда, осуществлялся фейс-контроль, притом весьма своеобразный. На концерты не пускали «женщин в платках на голове, а мужчин в русском котелке». «Иллюстрированная газета» возмущалась: «Почему какой-нибудь лакей навеселе, в грязном сюртуке и изломанной фуражке имеет право гулять между аристократической публикой, а просто одетая горничная или русская купчиха не имеют этого права — так же, как и купец в длиннополой сибирке. Мы помним, как однажды не пустили в вокзал нашего известного писателя Якушкина, потому что он был в русском наряде. Не объяснит ли, по крайней мере, дирекция: на каком основании она приняла такие нелогичные меры?»

Дирекция, однако, ничего не объясняла. Правила есть правила.

На павловских концертах можно было видеть всевозможных знаменитостей. Разумеется, царя с домашними — все-таки рядышком — главная загородная резиденция, а в самом Павловске — великокняжеский дворец. Но привлекали внимание не только Романовы. «Современник», например, в 1858 году писал о посещении вокзала писателем А. Дюма: «В Павловском вокзале — один из русских литераторов, сопровождавших его, представил его одной даме и произнес громко его имя. При этом имени сейчас же все заволновалось кругом, многие вскочили на скамейки и на стулья, чтобы лучше его видеть… — Что такое? Что там? — спрашивали друг друга гуляющие, бросившись туда, где стоял г. Дюма. — Что случилось? — спросил какой-то господин у проходившего мимо мещанина. — Ничего-с, — ответил тот, — французского Дюму показывают-с».

Мемуаристы Засосов и Пызин писали о вокзальных концертах: «Приезжало немало знатоков симфонической музыки, но большинство публики составляли люди, которые считали, что вечером нужно быть в Павловском вокзале, встретиться со знакомыми, себя показать, людей посмотреть, поинтересоваться модами, завести новые знакомства. Такие люди часто делали вид, что они внимательно слушают серьезную музыку, а сами с нетерпением ждали антракта, чтобы поболтать со знакомыми».

Что поделаешь, слаб человек!

Заканчивались же вокзальные утехи за полночь: «Смеркалось. В саду замелькали огоньки. Пронзительные свистки напоминали об отходе поездов. Платформа была покрыта публикой. Местные дачники иронически поглядывали на приехавших из города на музыку, пугливо метавшихся по вагонам, ища свободного угла. Но такового не находилось, и надлежало ждать следующего поезда. Звон сигнального колокола, шум и свист локомотива, дребезжание посуды из буфета сливается со звуком оркестра, неистовыми вызовами и аплодисментами публики. От мелькания множества лиц, огней, газа и духоты зала захватывает дух и рябит в глазах. Но вот пахнуло свежим ветром, поезд трогается… Вдоль полотна тянутся длинные вереницы пешеходов. Это дачники — любители из Царского Села, Тярлева, Глазова, Комиссаровки и других соседних деревушек. Долго пестрят они дорогу вдоль полотна, но поезд, наконец, обгоняет их. Уже поздно. Белая ночь бледнеет. Предрассветные розовые и палевые полосы протянулись по небу. Веет холодный ветерок. Туман стелется над травой. Хочется спать, но поезд летит, грохочет».

Следующим же вечером все начиналось вновь.

Да и в других российских городах, обделенных концертами Штрауса и прочих знаменитостей, вокзал становился общественным центром. Герой бунинской «Жизни Арсеньева» признавался: «Случалось, я шел на вокзал. За триумфальными воротами начиналась темнота, уездная ночная глушь… Полевой зимний ветер уже доносил крики паровозов, их шипение и этот сладкий, до глубины души волнующий чувством дали, простора, запах каменного угля. Навстречу, чернея, неслись извозчики с седоками — уже пришел московский почтовый?…Буфетная зала жарка от народа, огней, запахов кухни, самовара, носятся, развевая фалды фраков, татары-лакеи… За общим столом — целое купеческое общество, едят холодную осетрину с хреном скопцы… В книжном вокзальном киоске было для меня всегда большое очарование, — и вот я, как голодный волк, брожу вокруг него, трясусь, разглядывая надписи на желтых и серых корешках суворинских книг. Все это так взволновывает мою вечную жажду дороги, вагонов и обращается в такую тоску по ней, с кем бы я мог быть так несказанно счастлив в пути куда-то, что я спешу вон, кидаюсь на извозчика и мчусь в город, в редакцию».

Конечно, не везде вокзалы соответствовали требованиям современности. Глеб Успенский, в частности, критиковал вокзал калужский: «Из превосходного вагона железной дороги пассажир вылезает прямо в лужу грязи, грязи непроходимой, из которой никто не придет вас вынуть, потому что машина прошла в таком месте, где отроду не было ни народу, ни дорог».

Вокзал ростовский также не претендовал на лавры городского культурного центра. Один из современников писал о нем: «Товарная станция в Ростове предшествует пассажирской. Уже подходя к первой — Гниловской под названием, — вы тотчас же, глядя на постройки и зажигательные заглавия вывесок, на грязь во дворах и кучи всякой дряни, красующейся тут в самом неживописном порядке, убеждаетесь, что название это удивительно верно определяет внешнюю особенность местности, ее физиономию… Вокзал очень велик и в архитектурном отношении поражает своей неуклюжестью. Недавно, как известно, был там большой пожар. Погоревший верхний и нижний этажи теперь ремонтируются и «публика» временно посещается в парадных комнатах вокзала, очень небольших и далеко не «парадных». При приезде вас обступает масса комиссионеров, выкрикивающих, — куда энергичнее и назойливее, чем у нас, названия своих гостиниц. Тут же жандарм или кондуктор дает благой совет, которым не мешает воспользоваться с подобающей внимательностью всем, в особенности барыням, если они желают сохранить свой багаж и ручные вещи».

Зато в смысле технического оснащения здесь все было на уровне. Больше того, по Ростовской железной дороге ходил так называемый «Владикавказский пасифик», который в десятые годы XX века был признан лучшим пассажирским паровозом в мире. «Приазовский край» извещал о его замечательных свойствах: «Паровоз развивал на 6-тысячном подъеме скорость до 72 верст, а на горизонтали 86 верст в час. Достигнутая скорость для нового паровоза далеко не является предельной, и паровоз, как показали опытные испытания на Владикавказской дороге, свободно может развивать скорость свыше 100 верст в час». То есть много большую, чем та, с которой предпочитают ездить современные российские электровозы.

Отдельная тема — извозчик при станции. Ф. Куприянов, житель Богородска, так описывал подобную местную достопримечательность: «Артемий был возчиком. Он возил на станцию кипы с товаром, а обратно такие же кипы и огромные ящики с пряжей. Привезенные кипы надо было перетаскивать на спине в контору на второй этаж по наружной железной лестнице. Лестница была удобная. Но все же этаж был второй, а в кипе более 5 пудов. Артемий брал их на спину и носил без видимого напряжения. Мне же тогда казалось невозможным сдвинуть ее с места.

В свое время он служил в гвардии, был высок ростом, широк в плечах, осанист, с открытым добродушным лицом, обрамленным густой бородой. Волосы густые, черные. Красавец. Держал себя всегда спокойно и уравновешенно. С лошадьми обращался мягко, не дергал и не хлестал, и они это чувствовали.

Я уважал и, можно сказать, даже любил Артемия, хотя разговаривал с ним редко.

Большие ящики с шерстяной пряжей, полученной из Англии, хранились в кладовой у бабушки во дворе. Я любил ходить туда весной или в начале лета, когда их вытаскивали для просушки и проветривания кладовой.

На улице было уже жарковато, а из открытой кладовой веяло холодом, так что через несколько минут хотелось выскочить погреться».

Но это — возчик грузовой. Пассажирские извозчики были гораздо колоритнее. Многие из них были подосланы гостиницами, и в отличие от нынешнего времени, когда вокзальные таксисты норовят взять с пассажира раза в три побольше денег, чем другие их коллеги, те извозчики могли везти вообще бесплатно. Но в свою гостиницу. Реклама отелей снабжалась такими приписками: «Для удобства приезжающих ко всем поездам высылаются комиссионеры с экипажами. Желающие ехать на трамвае (попадались и такие, трамвай на заре прошлого века был манящим новшеством. — А. М.) легкий багаж могут передавать комиссионеру для доставки в гостиницы бесплатно. Покорнейше прошу гг. приезжающих не обращать внимания на разговоры извозчиков, так как они не получают комиссионных и потому стараются уговаривать ехать в ту гостиницу, где они получают».

И, разумеется, развитие железнодорожного сообщения влияло на роль городов, перетасовывало эти роли, словно карты. Один из ярчайших примеров — Торжок Тверской губернии, стоящей на тракте Москва — Петербург. До того как от одной столицы до другой провели железную дорогу, это был преуспевающий, богатый торговый город. Но рельсы прошли в стороне от Торжка. И в результате через десять лет о нем практически забыли.

* * *

Между тем в начале XX столетия в провинции, практически одновременно со столицами, появились новые диковинки — автомобили. Пионерами автолюбительства были люди не бедные. В частности, в Самаре первым покупателем был здешний меценат и богатей, уже упоминавшийся господин Головкин. Это случилось в 1904 году и стало событием городского масштаба. Когда «опель» Головкина вытащили из железнодорожного вагона, на привокзальной площади сразу же собралась толпа. Всех интересовало лишь одно — поедет или не поедет. Автомобиль ехать не желал. Головкин утомился крутить заводную ручку и посулил четверть водки тому кто справится с необычайным механизмом. Вызвались два силача-грузчика и, объединив свои усилия, все-таки завели новенький «опель». После чего под свист и хохот господин Головкин направился домой в своем автомобиле.

В Калуге в 1915 году появилось сразу два «первых» автомобиля — у губернатора и председателя окружного суда. Помимо «столпов общества», покупателями автомобилей часто были предприниматели типа хрестоматийного Адама Козлевича, пытавшиеся превратить новинку в средство заработка. Таким, к примеру был тамбовский житель, господин Герасимов. В 1912 году он приобрел французский семиместный лимузин «Деллаге». Ночью час катания стоил семь с полтиной, днем дешевле — пять рублей. Под это дело, естественно, пришлось заказать телефон, абонентский номер 417.

Нечто подобное произошло пятью годами раньше в Брянске. Купец Ветров писал в городскую управу: «Для представления жителям города, а в особенности детям, учащимся в местных училищах, удобной и доступной платы за проезд сообщения, я вознамерился открыть автомобильное движение между городом и станциями Брянск Риго-Орловской и Московско-Киевско-Воронежской железных дорог. Предполагаемый мною для сего автомобиль на резиновых шинах будет состоять из обогревающегося вагона с сидениями для 21 пассажира. Центральная стоянка его назначается против Покровского собора». Автомобиль, естественно, был заграничный, с двигателем мощностью в 25 лошадиных сил. 21 пассажир действительно могли сидеть, а шестеро — стоять. Ветров вложил в автомобиль двенадцать тысяч рублей, а за проезд брал всего лишь 15 копеек. Видимо, прибыли автомобиль не приносил — спустя два года предприятие закрылось.

Своего рода автомобильной столицей российской провинции стал город Саратов. Первый саратовский автомобиль принадлежал графу А. Нессельроде — он начал пугать лошадей и горожан в 1900 году. Автомобилей постепенно прибывало, и уже в 1909 году саратовцы вышли на первый свой автопробег: «Группа саратовских автомобилистов совершила пробную поездку на автомобилях из Саратова в Уральск и обратно. 1000 верст были пройдены в двое суток Развивалась скорость до 38 верст в час. В степи с автомобилями пробовали состязаться киргизы, но быстро отстали. В поездке участвовали присяжный поверенный Соколов, коммерсанты Агафонов, Лебедев и Люшинский».

Спустя год Саратов потрясает новое событие — управляющий садом «Ренессанс» г-н Ломакин выписал из-за границы так называемый «синематограф-автомобиль», который может в перерывах между рейсами трансформироваться в кинозал на 800 мест. А в 1911 году некие Иванов и Соколов открыли в городе «автомобильное депо», которое занималось продажей, ремонтом и сдачей в аренду машин. Новые предприниматели завлекали клиентов: «Всегда имеются на складе разных заводов автомобили, мотоциклетки, велосипеды, шины и автомобильный материал: масло «ойль вакуум» компании всех сортов, отпуск бензина, масла, карбида во всякое время дня и ночи. Отпускаются автомобили напрокат».

Дело пошло, и в скором времени предприниматели въехали в здание бывшей зеркальной фабрики, конечно, переоборудовав его и украсив фасад горельефом летящей машины и, на всякий случай, статуями ангелов-хранителей.

* * *

Практически одновременно с автомобилями русская провинция узнала самолет. Он вызывал еще большее любопытство, что подчас приводило к комичным курьезам. Вот, к примеру, какая история произошла в городе Богородске.

В 1910–1911 годах популярный летчик Уточкин систематически совершал демонстративные полеты в российских городах. Не обошел он вниманием и Богородск В намеченный день с раннего утра жители города высыпали на поле — ждать аэроплан. Все с напряжением глядели в сторону Москвы. Однако Уточкин задерживался.

Один из современников, Л. А. Терновский, сообщал: «Уже в три часа утра весь город был на поле, в домах остались только куры и цепные собаки. Все от мала до велика пришли встретить прославленного русского авиатора, приветствовать его и выразить свое искреннее восхищение. Огромная толпа напряженно всматривалась в сторону Москвы, в туманную, синеватую даль. День, на счастье, после целой недели дождей, выдался на славу. Время было уже к обеду, а летчика еще видно не было. То тут, то там было слышно, как урчат желудки. Кое-кто посмелее побежал было обедать, да вернулся — убедили, что не стоит, а то «пролетит и не увидишь»».

Ближе к обеду предприимчивые коммерсанты вынесли на поле всяческие яства. Разумеется, не обошлось без горячительных напитков. Уточкин, однако же, не появлялся.

«Все терпеливо ждали и заглушали в себе чувство проснувшегося голода. На поле приехали мороженщики, булочники, торговки с квасом, печенкой, семечками, леденцами и яблоками. Даже самовары принесли. Заиграли в разных местах гармошки, кое-кто уже все же сбегал пообедать, кое-кому принесли. Поле кипело жизнью и кишело народом. А там — вдали, за зубцами отдаленного леса в синеве небес все было спокойно по-прежнему.

— Ты не обедал? — задавал кто-то вопрос.

— Да нет, боюсь, пролетит, а ждать да ждать — смерть.

— Уж лучше бы он и не прилетал, ну его к шуту, народ только баламутят. Стой здесь целый день как проклятый…

— Да, задал уж заботу, чтоб ему ни дна ни покрышки.

— Пойдем домой, — уговаривал какой-то скептик в белой рубашке и плисовых портках, — авось и без нас пролетит, эка невидаль.

— Иль ошалел, — отвечал рыжий, как медный поднос, парень, — целые, можно сказать, сутки жду и на, поди.

Толпа на поле шумела, галдела, играла, пела и ругалась. Лаяли собаки, кричали ребята. Солнце начало уже склоняться к западу, и чем позднее становилось, тем нетерпение росло, а желание увидеть во что бы то ни стало приковывало к месту, отгоняя и голод и усталость. К вечеру кто-то напился и лежал с недожеванным бутербродом, равнодушный ко всему. Не обошлось и без драк».

Словом, про виновника этого торжества уже забыли. Но наутро, однако же, вспомнили вновь: «Едва ночь прошла и забрезжил рассвет нового дня, поле стало опять многолюдным и опять все смотрели вдаль и искали глазами долгожданного авиатора.

— Вот нагрешник-то, не было печали, так черти накачали, — ворчали ожидающие.

— Может, он и не вылетал, а пьянствовал вчера, как мы, грешные — так, только народ обманывают.

— Зачем только полиция смотрит, — ворчали другие, — всех отняли от работ, жди здесь какого-то Уточкина-Курочкина, а на кой черт он нам нужен. Ему хорошо, он поплевывает себе сверху-то, а нам каково.

— Летит, летит, — вдруг послышалось откуда-то со стороны. Все бросились вперед, толкали, сшибали друг друга, опрокинули тележку с ребенком, перевернули жаровню с печенкой, раздавили собачонку.

— Где, где? — спрашивали друг друга, но никто не отвечал, так как никто ничего не видел.

— Обманывают, черти, — злились и ругались кругом, — им шутки, а тут вон баба воет, да и кутьку раздавили.

Толпа долго не успокаивалась, кто-то утешал пострадавшую бабу, кто-то жевал подобранную печенку, кто-то смеялся, а кто-то чуть ли не плакал. Тоска захватила всех, и уверенность увидеть Уточкина у всех пропадала. Уйти же домой никто не решался, так как жалел пропущенное время. Долго еще ждали. Стал накрапывать дождь, прогремел где-то вдалеке гром».

И вдруг вконец измотанные обыватели увидели далеко в небе самолетик. Их реакция была, в общем, вполне закономерная: «Все сначала окаменели, а потом ринулись навстречу пилоту, потрясая кулаками, готовые растерзать виновника их долгого ожидания. Вот уже слышен шум пропеллера. Аппарат плавно опускается. Толпа как будто только этого и ждала. Град камней, калош, кусков земли и отборной ругани «от всего русского сердца» полетел навстречу пилоту. Тут сказалось все: и досада, и радость, и месть за долгое ожидание».

Опытный пилот молниеносно принял нужное решение. Уточкин дернул штурвал на себя, совершил круг над полем и, развернувшись, полетел назад.

«— А, паршивый черт, испугался, голодранец, измучил народ, а не смущается, — и опять ругань, свист вдогонку пилоту.

— Держи его, лови, бей, кроши! — кричал народ и долго бежал за аппаратом.

Аэроплан тем временем поднимался все выше и выше. Шум пропеллера утихал и поле все пустело и пустело в надвигающихся сумерках».

Долго еще обманутые жители выкрикивали в воздух ругательства. Однако тот, кому они предназначались, ничего уже не слышал. Прославленный пилот, бесстрашный летчик Уточкин уверенной рукой направлял свой аппарат навстречу новым приключениям.

Впрочем, уже в 1912 году жители Богородска были с авиацией, что называется, «на ты». И перелет по маршруту Москва — Богородск — Орехово-Зуево прошел без сучка без задоринки. Газета «К спорту» сообщала: «Призы распределяются так: от Богородско-Глуховской мануфактуры первому прилетевшему в Богородск 500 руб. и от мануфактуры С. Морозова 500 руб. — первому прибывшему в Орехово-Зуево. Игра стоит свеч, и летчики готовятся в далекий и, главное, холодный путь…

В Богородске. Громадная толпа народа — несколько тысяч человек — ждут прибытия аппаратов. Разведены костры. На приготовленной для спуска площадке разостланы простыни. Полный порядок. Уже получены сведения, что летчик вылетел из Москвы и теперь близ Богородска. Все всматриваются по направлению к Москве, и через несколько минут ожидания в воздухе обрисовывается красивый и мощный силуэт «Ньюпора». Еще несколько мгновений, и громадная стальная птица опускается на приготовленное место».

На сей раз калошами никто не кидался.

Но подобных историй, естественно, было немного. Демонстрации по большей части шли благополучно. Вот, например, как проходило первое авиашоу в городе Ростове-на-Дону в 1910 году. Газета «Приазовский край» об этом сообщала: «Никогда еще ни Крепостной переулок, ни Скобелевская улица не видели у себя такой массы публики, какая запрудила вчера всю местность, прилегающую к полю… В 4 часа ни по Скобелевской, ни по Гимназической, ни по Крепостному переулку трудно было протискаться. Толпы любопытных плотной неподвижной массой стояли вокруг огорожи полигона, на заборах, воротах, крышах, балконах — словом, всюду не было ни одного свободного клочка, на котором бы не повис наблюдающий. Все платные места с двух сторон внутри огорожи были битком набиты».

Любопытствующие ростовчане были зрелищем разочарованы — один из самолетов разогнался, на несколько метров взлетел, после чего завалился вправо и благополучно приземлился. Другие участники шоу вообще не взлетали.

Однако через некоторое время действо повторилось, и на сей раз ростовчанам было на что полюбоваться: «Миновав огорожу полигона, аппарат берет несколько вправо, стремительно летит над Балабановской рощей, делает резкий, смелый поворот, огибает крест над нахичеваньской больничной церковью и возвращается обратно. Держась на высоте до 150 метров, пилот приближается к центру полигона, делает удивительно красивый поворот и снова улетает к Балабановской роще, провожаемый оглушительными аплодисментами многочисленной публики. Еще один поворот над больничной церковью, еще несколько смелых бросков ввысь, аппарат останавливается на секунду над огорожей полигона и затем плавно спускается в центре площади, против трибун».

Так что деньги, отданные жителями города за право пребывать на платных местах «внутри огорожи», были отданы не зря. Впрочем, бояться было нечего — организаторы полета обещали их вернуть в том случае, если машина будет находиться в воздухе менее трех минут.

Но это все, конечно, были шуточки. Самым надежным способом перемещения из одного города в другой долго еще оставались не самолет, а паровоз с пароходом.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.