Рифеншталь Лени. Мемуары. (Продолжение II).

ВО ВРЕМЯ ВОИНЫ

аз2486

Война в Польше

Война — ужасная, непостижимая вещь. Объявление Гитлером войны Польше было мне совершенно непонятно. Ведь всего несколько дней назад, в разговоре со мной о перестройке Берлина, фюрер сказал: «Дай бог, чтобы я смог дожить до этого и чтобы мне не пришлось вести войну».

Как-то раз в застольной беседе Гитлер с большой похвалой отозвался о главе польского правительства маршале Пилсудском. Фюрер тогда подчеркнул, что, пока правит маршал, любую проблему между Польшей и Германией можно решить в рамках дружественных отношений. Но к этому времени Пилсудского уже не было в живых.

Тогда я не сомневалась, что только очень веские причины могли заставить Гитлера принять решение о начале этой войны. По радио и в прессе то и дело сообщалось, что фюрер лишь добивается возвращения рейху Данцига[310] и коридора, соединяющего Восточную Пруссию с остальной Германией. Но неоднократные попытки немецкого правительства путем переговоров добиться согласия Польши на это остались безрезультатными. Так, во всяком случае, информировали общественность. Гитлер будто бы был убежден, что Англия, несмотря на гарантии, данные ею Польше, останется нейтральной, и потому-то рискнул начать войну, которую рассчитывал закончить в короткий срок.

Я стала размышлять, чем смогу быть полезной во время войны, и сначала думала пойти на курсы медицинских сестер. Некоторые из моих сотрудников продолжали настойчиво уговаривать меня организовать группу для съемок событий на фронте.

Эта идея мне понравилась. Мы составили список сотрудников, которые годились для этой цели, — среди них Алльгайер, Гуцци и Отто Ланчнеры, Траут, последний одновременно и звукооператор, — и написали краткое изложение сути нашего проекта. Я снова поехала в рейхсканцелярию, надеясь передать список вместе с текстом офицеру связи Гитлера с вермахтом. Ждать пришлось долго, но в конце концов мне удалось изложить свой план одному из высших офицеров вермахта. Он пообещал передать бумаги начальству. Уже на следующий день по телефону сообщили, что план получил одобрение.

В Груневальде нам показали как пользоваться противогазом и оружием. Через два дня мы стали обладателями серовато-голубой формы, какую позднее стали носить все военные корреспонденты. Немцам в тот период было запрещено находиться в прифронтовой полосе в гражданской одежде. Однако Зеппа Алльгайера пришлось взять с собой в штатском: облечь в униформу его не успели.

Восьмого сентября наша небольшая съемочная группа выехала из Берлина на восток. В Польше нам следовало явиться к командующему Южной группой армий генерал-полковнику фон Рундштедту. Уже в полдень мы прибыли в его штаб-квартиру, где получили указание отправляться к генерал-полковнику фон Рейхенау, командный пункт которого располагался дальше, близ городка Коньске.

Улицы этого небольшого польского местечка были заполнены солдатами, мимо проносились мотоциклы и грузовики. Фон Рейхенау квартировал в купе поставленного на запасной путь вагона. Я узнала в нем человека, который пять лет назад жаловался Гитлеру по поводу фильма о партийном съезде. Он приветствовал нас коротко, но любезно, на меня, кажется, обиды не таил. Генерал, не зная, где нас разместить, посоветовал оставаться с нашими машинами по возможности ближе к автопарку вермахта. Мы находились рядом с линией фронта и могли попасть под обстрел. К счастью, я захватила с собой палатку и могла провести ночь на стоянке автомобилей, защищенная от холода и ветра. Другие попытались устроиться поудобнее в двух наших машинах.

Ночью слышалась орудийная канонада, а однажды прямо над моей палаткой пролетело несколько снарядов. Я и не представляла себе, что будет так опасно.

На следующий день нам должны были сказать, что нужно снимать. Одному из операторов предстояло незадолго до рассвета отправиться на грузовике в район боевых действий. Ехать туда вызвался Гуцци.

Некоторые из моих людей уже успели познакомиться с военными. За день до нашего прибытия поляки убили немецкого офицера и четверых солдат, затем страшно изуродовали их трупы: выкололи глаза и отрезали языки. Это было уже второе страшное событие за последние два дня. До этого польские партизаны убили шестерых спящих солдат и тоже изуродовали. Их тела отправили в Берлин, а солдаты, убитые во время вчерашней бойни, лежали в гробах в церкви на возвышении. Хоронить их решили здесь.

Мы пошли на рыночную площадь, где собралось множество немецких военных. Окруженные ими, мужчины-поляки копали яму — могилу для убитых. Солдаты были перевозбуждены, а на лицах поляков отражался смертельный страх. Они не понимали ни слова по-немецки и, видимо, думали что роют могилу для себя. Тут появился немецкий офицер полиции, встал на краю ямы и потребовал соблюдения спокойствия и дисциплины. Он выступил с короткой речью:

— Солдаты, сколь бы жестокой ни была смерть наших товарищей, мы не станем отвечать местью на месть!

Затем велел отослать поляков по домам и самим похоронить мертвых.

После того как офицер отошел в сторону, военные, не слишком церемонясь, стали вытаскивать насмерть перепуганных поляков из ямы. Рядом со мной несколько особенно агрессивных солдат пренебрегли требованием офицера и раздавали грубые пинки торопливо выбирающимся из могилы полякам.

Это возмутило меня. Я закричала:

— Вы что, не слышали, что вам приказал офицер?

Раздражение мужчин теперь обратилось в мой адрес. Один из солдат крикнул:

— Вмажьте ей, долой отсюда бабу!

Другой заорал:

— Пристрелить ее! — И направил на меня оружие.

Ужас отразился на моем лице. В этот момент меня сфотографировали.

Когда я оказалась под прицелом автомата, мои сотрудники чудом оттащили меня. В тот же миг где-то далеко прозвучал выстрел, а вскоре еще несколько. Все, забыв обо мне, побежали от ямы туда, откуда раздавалась стрельба. Еще не успев узнать, что же там случилось, я явилась к Рейхенау, чтобы выразить свой протест против недостойного поведения солдат. Лишь здесь я узнала, что произошло нечто ужасное. Случайный выстрел офицера-летчика вызвал панику, из-за которой началась бесцельная пальба. Солдаты открыли огонь по убегающим полякам, решив, что среди них находились люди, учинившие бойню.

Жертвой этой бессмысленной стрельбы стали более тридцати польских граждан. Четверых немецких солдат ранило. Рейхенау, как и все мы, был возмущен случившимся. Он сказал, что подобного свинства в немецкой армии еще никогда не случалось, виновные должны предстать перед военным судом.

Это происшествие произвело на меня столь угнетающее впечатление, что я попросила генерала разрешить мне сложить с себя обязанности кинорепортера. Он проявил полное понимание. Я мечтала как можно быстрее возвратиться в Берлин.

Мои сотрудники решили продолжить работу в качестве военных корреспондентов, а я уже сидела в вездеходе, в компании с оператором Кнутом, который тоже не собирался оставаться в Коньске. Мы поехали в штаб Южной группы армий, откуда можно было попасть на запад. Нас захватил с собой военный самолет, летевший в Данциг.

Это был пятиместный «Хейнкель». Я лежала на маленьком раскатанном ковре рядом с пилотом, в прозрачной кабине. Позади меня расположились Кнут и бортмеханик.

Мы еще находились в районе боевых действий, поэтому наша машина подверглась интенсивному обстрелу вражеских зениток. В крыльях самолета появились пробоины. Грохот снарядов становился все сильнее. И вдруг мы начали падать. Пронеслись секунды безумного страха. Помню напряженное выражение лица пилота. Обернувшись к сидящему за мной оператору, я увидела, как он с искаженным от ужаса лицом, вцепившись в какие-то ремни, пытается подтянуться вверх.

Чудо, да и только, — мы еще были живы. Никакого взрыва, никакого пламени — оказывается, нас не подстрелили. Выяснилось, что, когда обстрел стал особенно сильным, пилот, сохраняя присутствие духа, находчиво перевел машину в пике. Он снова выровнял самолет лишь в нескольких метрах над лесом и благодаря этому ушел от огня зениток. Но мы еще не миновали опасную зону — по нам то и дело стреляли. Тот полет сравним лишь со слаломом горнолыжника, при этом самолет летел так низко, что едва не касался крон деревьев и телеграфных проводов, а пилот постоянно менял направление и высоту. С моим другом Удетом я также пережила в свое время захватывающие моменты, но именно этот первый полет запомнился как самый волнующий в моей жизни.

В Данциге была штормовая погода, несколько попыток приземлиться на небольшом аэродроме оказались неудачными. Наконец пилоту все-таки удалось сесть, правда, повредив при этом самолет. Нам пришлось остаться в Данциге, поскольку сухопутного сообщения между этим городом и Берлином еще не существовало. Вдруг стало известно, что приезжает Гитлер. После прибытия он дал в Цоппоте[311] в отеле «Казино» обед, на который пригласили и меня. За скромным столом находилось около ста персон, по большей части офицеры. По правую руку от фюрера сидела госпожа Форстер, жена гауляйтера Данцига, а слева расположилась я.

Я воспользовалась представившейся возможностью, чтобы сообщить Гитлеру о событиях в Коньске. Его уже проинформировали, и он сказал то же самое, что и Рейхенау: такого преступления в немецкой армии еще никогда не бывало и виновные предстанут перед военным трибуналом.

За обедом Гитлер получил депешу. Он вполголоса несколько раз прочитал ее. Так как я сидела рядом, то смогла разглядеть отдельные строчки. В конце телеграммы стояла аббревиатура ГКСВ (Главное командование сухопутных войск). Главы этого ведомства просили разрешения начать, наконец, наступление на Варшаву. Фюрер обернулся к офицеру для поручений, передавшему ему телеграмму, и сказал возбужденным голосом:

— Вот уже в третий раз мы призываем польское правительство сдать Варшаву без боя. Я не хочу, чтобы начиналась стрельба, пока в городе есть женщины и дети. Мы должны еще раз сделать предложение о капитуляции и предпринять все возможное, чтобы убедить их в бессмысленности отказа. Это безумие — стрелять по женщинам и детям.

Так сказал Гитлер. Если бы мне рассказал об этом кто-то другой, не поверила бы. Но я — как ни трудно это дается — пишу правду. Для потомков миллионов жертв нацистского режима подобное высказывание, должно быть, звучит как насмешка. Однако, возможно, данный эпизод немного поможет понять шизофреническую сущность фюрера.

Перед отъездом из Данцига, мне довелось услышать речь Гитлера в Артусхофе, в которой он попытался оправдать войну против Польши. Фюрер говорил о жестоком обращении с немцами, ставшем просто невыносимым после смерти маршала Пилсудского, потом обвинил Англию в том, что она подталкивает Польшу к войне, и страстно клялся, что стремится к миру.

— Никогда, — сказал Гитлер, — у меня не было намерения вести войну с Францией или Англией — на западе у нас нет никаких военных целей.

После моего возвращения из Данцига по радио сообщили о взятии Варшавы. При помощи Удета, ставшего к тому времени начальником Управления технического снабжения Люфтваффе, я отправилась на военном самолете в польскую столицу, чтобы повидать своих сотрудников. Все они были здоровы и верили, что война скоро закончится. От них я узнала о первых противоречиях между немецкой и русской армиями. Из телефонных разговоров наших офицеров стало понятно, что русские претендуют на районы, занятые немцами в Галиции. Командование вермахта протестовало, но по личному приказу Гитлера озлобленным немецким генералам пришлось уступить Красной Армии. После решения фюрера флажки, обозначавшие на большой карте в штаб-квартире сухопутных войск линию фронта, передвинули на запад. Один из наших операторов должен был снять это. Здесь он услышал, как какой-то офицер, чертыхаясь, сказал: «Немецкие солдаты завоевали эту землю своей кровью, а Гитлер дарит ее русским».

На следующий день в Варшаве состоялось прохождение боевых войск торжественным маршем перед Гитлером. Парад снимали Зепп Алльгайер и братья Ланчнер. Я стояла около Алльгайера и видела, как проходившие мимо шеренги смотрели на Гитлера словно загипнотизированные. Казалось, каждый готов сделать для фюрера все, что тот прикажет, даже умереть.

После пресловутых событий в Польше я больше ни разу не бывала на фронте и никогда не делала никаких военных съемок.

Еще раз о «Долине»

К своему удивлению, в Берлине я обнаружила, что кинопромышленность, несмотря на войну, работала почти так же, как в мирное время. Но у «Пентесилеи» шансов не было — для ее съемок требовались слишком большие расходы. Геббельс теперь нуждался прежде всего в патриотических и развлекательных лентах, чтобы, с одной стороны, пропагандировать цели войны, а с другой — отвлечь зрителей от забот.

В «Фильм курире» написали, что «Тобис» намеревается снимать «Долину». Это воодушевило меня. Я ведь уже работала над этим фильмом несколько лет назад, но тогда пришлось прервать начатое. Не заняться ли им снова? Привлекало то, что сюжет картины не имел ничего общего с политикой и войной. Казалось, съемки будут нетрудными и займут всего несколько месяцев. С другой стороны, я уже не чувствовала внутренней связи с этим материалом. Но во всяком случае, думалось мне, лучше уж экранизировать «Долину», чем оказаться вынужденной снимать какой-нибудь пропагандистский или военный фильм. Подобной обязанности вряд ли удалось бы избежать, поскольку влияние Геббельса в это время еще больше усилилось.

Знать бы тогда, с какими непреодолимыми трудностями будет связано создание этой картины! Прошло более двадцати лет, прежде чем «Долина» наконец вышла на экраны. На моем пути встали война, болезни и послевоенный арест уже отснятого материала почти на десять лет. История этой ленты, своего рода одиссея, уже сама могла бы стать темой для фильма.

Но начиналось все очень хорошо. Руководство «Тобиса» пришло в восторг от моего предложения. Договором, который я заключила с директором Леманом, предусматривалось, что моя фирма возьмет на себя производство, а «Тобис» — прокат.

Просто экранизировать оперу Эжена Д’Альбера не хотелось бы, в моем представлении это было эпическое сказание, баллада, которую хотелось превратить в череду величественных образов. Поэтому я обрадовалась, когда уговорила написать сценарий Рихарда Биллингера,[312] ставшего после «Святочной ночи» весьма успешным драматургом и сценаристом. В качестве визуального плана для «Долины» мне виделось нечто, напоминающее полотна испанских художников Гойи и Эль Греко.

Тема проста. Высоко в горах живет Педро, пастух и крепостной маркиза дона Себастьяна — безжалостного деспота, правящего в долине. Педро — это своего рода Парсифаль. В долину, с которой «что-то неладно», по словам старого пастуха Нандо, он спускается нечасто. И Педро, и маркиз влюблены в Марту — красивую приемную дочь бедного цыгана. Вытекающие из этого конфликты сообщают действию драматизм, дело даже доходит до схватки на ножах между соперниками. Пастух убивает дона Себастьяна как волка, ворвавшегося в стадо. После смерти маркиза начинается спасительный дождь — длившаяся несколько месяцев засуха заканчивается, крестьяне получают столь нужную им воду, а Педро с Мартой покидают долину и уходят в горы.

Когда я прочла первый набросок Биллингера, то сильно разочаровалась, хотя материал как будто специально был для него создан. Неудачными оказались и второй, и третий варианты. Даже сам Биллингер выглядел недовольным своей работой. Жаль, если уж ему не удалось, то у кого тогда это может получиться? Я попробовала привлечь Франка Визбара, автора сценариев для таких замечательных фильмов, как «Паромщица Мария» и «Незнакомка». Прямо какое-то колдовство! Его рукопись тоже оказалась сплошным разочарованием.

Все другие хорошие сценаристы были, как бы сказали сегодня, «по уши в работе». Мне не оставалось ничего иного, как попытаться написать сценарий самой. Я сняла в Кицбюэле небольшую горную хижину на Петушином Гребне и уединилась там. Она располагалась у самого начала знаменитой трассы «Лента», и у меня появилось сильное искушение снова встать на лыжи. Приходилось все время задергивать на окнах гардины в красную клетку, чтобы не видеть манящего зимнего ландшафта.

Работа давалась нелегко, и я вряд ли справилась бы с ней, если бы не случай. На Петушином Гребне мне встретился Гаральд Рейнль.[313] Как один из лучших лыжников, он снялся во многих фильмах Фанка, а также успел поработать и в моей фирме в качестве ассистента Гуцци Ланчнера. Наша встреча стала для него судьбоносной. Незадолго до этого он защитил в Инсбрукском университете работу на звание доктора юриспруденции и готовился к карьере чиновника. Как-то Рейнль обронил фразу, что ему куда больше по душе работа в кино, и дал мне почитать одну из своих рукописей. Уже после первых страниц я перестала сомневаться в его таланте.

Затем импульсивно спросила:

— Ты бы мог махнуть рукой на карьеру министерского советника, если б я пригласила тебя ассистентом режиссера «Долины»?

Он с недоверием посмотрел на меня и ответил:

— У меня же нет никакого практического опыта.

— Не имеет значения, ты одарен, а это куда важнее.

Так Гаральд Рейнль пришел в кино. Вскоре мы с ним засели в горной хижине за работу, которая сразу пошла быстрее. У меня появился собеседник, а при написании диалогов его помощь стала просто бесценной. Уже через шесть недель сценарий был готов. Отклонившись от либретто оперы, мы включили в него социальную тему — восстание крепостных крестьян против своего господина.

Столь же необычно я нашла нашего Педро. Зепп Рист, выбранный мною на эту роль в 1934 году, успел за несколько лет как-то слишком заметно состариться. После большого успеха в фильме «SOS! Айсберг» он сыграл в картине Фанка «Вечная мечта» роль Бальмата, первым покорившего в прошлом веке Монблан. Его партнершей в той ленте была Бригитта Хорней. Как-то раз мы с Рейнлем наблюдали в Санкт-Антоне около Арльберга за кандагар-гонкой. В очереди лыжников перед закрытым железнодорожным шлагбаумом я заметила молодого человека и тотчас поняла: это Педро. В то же мгновение шлагбаум поднялся, лыжники устремились к канатной дороге, и мой Педро исчез из виду. На Гальциге, у места старта, я снова увидела его и тут уж послала к нему Рейнля. Результат был разочаровывающим. Рейнль сообщил, что молодой человек говорит на таком редком диалекте, что даже он, его земляк, с трудом понял сказанное. Как жаль! По внешним параметрам тот идеально подходил на роль. Я все же решила пригласить будущего Педро на послеобеденный чай в отель «Пост». Юноша был застенчив, мало говорил, но выражение его лица идеально соответствовало тому представлению, какое у меня сложилось об этой роли. В крайнем случае речь ведь может озвучить и другой актер. Претенденту исполнилось двадцать три года, он числился рядовым медико-санитарной службы, в район Арльберга был откомандирован вермахтом в качестве тренера по горным лыжам. Меня все еще мучило сомнение: приглашать на главную роль столь юного любителя — немалый риск. Однако я взяла на заметку этого молодого человека.

Натурные съемки планировались в Испании по возможности в тех же местах, что и при первой попытке шесть лет тому назад. Весной 1940 года мы отправили туда оператора, декораторов и художника-костюмера. Я же тем временем хотела заняться в Берлине отбором актеров. Руководство «Тобиса» было не в восторге от моего намерения снять в главной роли непрофессионала. Меня уговорили сделать пробы с уже известными молодыми актерами, более или менее подходящими для этой роли. Лишь немногие из них соответствовали типу Педро. Дело было не только во внешности, а прежде всего — в той подлинной наивности, которой требовала роль. Его слова: «У меня еще никогда не было женщины» должны звучать правдоподобно. Если бы тут актеру не поверили, зрительный зал превратился бы в комнату смеха. Одним словом, на пробных съемках ничего путного не получилось. Мне не удалось расстаться с образом моего Педро с Арльберга. На роль дона Себастьяна первым претендентом был Бернхард Минетти,[314]восхитительно игравший у Грюндгенса в театральных постановке «Ричарда III» и в «Смерти Дантона» Бюхнера. Я провела пробные съемки с Густавом Кнутом[315] и Фердинандом Марианом, но в конечном счете остановилась на Минетти. Аскетические черты лица делали его более подходящим для роли испанского идальго.

Важно было также выбрать исполнительницу главной женской роли — цыганки-танцовщицы Марты. Прежде я думала сыграть ее сама, но теперь мне хотелось сконцентрироваться исключительно на режиссуре. На роль Марты, по-моему, подходили только две актрисы — Бригитта Хорней или Хильда Краль. Обе они оказались заняты — ну, прямо хоть плачь. «Тобис» и мои люди стали убеждать меня сыграть Марту. Я позволила себя уговорить, но с условием, что мы подыщем режиссера для игровых сцен.

Вилли Форет,[316] Гельмут Койтнер[317] и все остальные, кого только я могла себе представить в этом качестве, были заняты. «Долину», казалось, преследовал злой рок. Но вот наконец блеснул луч надежды. Из Голливуда возвратился один из одареннейших режиссеров, Георг Пабст. После нескольких лет работы в Америке ему хотелось снова снимать в Германии — что оказалось не так просто, поскольку, несмотря на многочисленные успехи, он отнюдь не пользовался благосклонностью Геббельса. После съемок своего, возможно, лучшего фильма «Товарищи» Пабст попал в категорию «левых».

Со времени работы над кинолентой «Белый ад Пиц-Палю» нас с Георгом связывала крепкая дружба. Он сразу же согласился взять на себя режиссуру игровых сцен «Долины».

За исключением Педро, все роли были распределены. Помимо Минетти в фильме участвовали такие выдающиеся берлинские актеры, как Мария Коппенхёфер, Фрида Рихард[318] и Ариберт Вешер.[319]Теперь я решила, наконец, заняться кандидатом на роль Педро. Мне удалось добиться разрешения на отпуск от его командования, и вот Франц Эйхбергер предстал перед нами собственной персоной. Я не ошиблась в нем. Францль, как мы его называли, великолепно выдержал пробы, за исключением проблем с его произношением, но и на этот счет у меня уже появились кое-какие соображения. К несчастью, Георг Пабст, хотя и по-хорошему поразился обаянию этого молодого человека, все же отверг его — опять-таки в связи со своеобразным акцентом Францля. Что делать? У нас все еще не было исполнителя главной мужской роли. А тут судьба нанесла очередной удар. Ко всеобщему удивлению, Геббельс, доселе столь не любивший Пабста, неожиданно сделал ему фантастическое предложение — снять два больших игровых фильма при непосредственной финансовой поддержке Министерства пропаганды, — «Комедианты»[320] с Кете Дорш и «Парацельс»[321] с двумя звездами, — Вернером Крауссом и Гаральдом Кройцбергом. Я не стала брать грех на душу и лишать Георга столь редкой возможности, он был мне очень благодарен, но фильм снова остался без режиссера. Тут я вспомнила о Матиасе Вимане, моем партнере по «Голубому свету». Он к тому времени успел проявить свой режиссерский талант в постановке «Фауста» на сцене Немецкого драматического театра в Гамбурге.

Пока шла подготовка к съемкам «Долины», мне позвонил Фейт Харлан[322] и, хотя мы не были знакомы, попросил о встрече. Он очень нервничал и сразу же перешел к цели своего визита: «Вы должны мне помочь, фройляйн Рифеншталь, — я надеюсь только на вас». И рассказал, что Геббельс заставляет его снимать антисемитский фильм по роману «Еврей Зюсс». На какие только ухищрения ни пускался Харлан, чтобы уклониться от данного заказа, даже выразил готовность пойти на фронт, но Геббельс воспринял его заявление как саботаж и продолжал настаивать на съемках.

Мне было жаль Харлана. Я хорошо знала Геббельса и понимала, что сейчас, во время войны, нет никаких шансов противостоять ему. Пришлось разочаровать моего гостя. Я не могла оправдать его надежд и помочь. Харлан же полагал, что нас с Геббельсом связывают дружеские отношения и я имею на него влияние. Фейт с недоверием внимал рассказам о моих собственных конфликтах с министром пропаганды. Под конец нашей беседы бедняга пришел в отчаяние и зашелся в истерических рыданиях. Я, как могла, попыталась успокоить его и посоветовала уехать в Швейцарию.

— Меня расстреляют как дезертира. Что станет с Кристиной? — стенал незадачливый режиссер.

Этот разговор я упоминаю здесь лишь по той причине, что не так давно видела по телевидению дискуссию о картине «Еврей Зюсс» и Фейте Харлане, в ходе которой один из его коллег совершенно безосновательно заявил, будто Харлана никто не принуждал снимать фильм и что он пошел на это из обычного честолюбия.

Десятого мая 1940 года по радио передали известие, которого опасались уже много месяцев: война на западе началась. Мы давно жили в невыносимом напряжении, поскольку все знали, что это неизбежно. Многие, памятуя о Первой мировой войне, ожидали многолетних сражений, поэтому ежедневные специальные сводки вермахта воспринимались с удивлением и восторгом. Голландия капитулировала уже через пять дней после вступления немецких войск. Две недели спустя пала Бельгия, и, что казалось совершенно немыслимым, еще через семнадцать дней сдалась Франция. Когда 14 июня передовые немецкие части достигли Парижа, а в сводке вермахта сообщили о победоносном завершении боев в Норвегии, по всей Германии три дня звонили колокола. На улицах реяли флаги, вывешенные из окон и развевающиеся на крышах. Жители Берлина пребывали в полнейшей эйфории. Радио передавало: тысячи людей на улицах приветствовали Адольфа Гитлера возгласами ликования. Я тоже послала ему поздравительную телеграмму. Но все, кто ждал наступления скорого мира, ошиблись. Сражения еще только начинались…

Хотя французы уже капитулировали, Муссолини объявил им войну и ввел итальянские войска в Южную Францию.

Из-за войны пришлось съемки «Долины» перенести из Испании в Германию. Вместо Пиренеев мы выбрали горы Карвендель. На холмистых лугах в Крюне близ Миттенвальда в испанском стиле были построены наша кинодеревня «Роккабруна», замок и мельница.

Когда я впервые увидела эти сооружения, меня чуть не хватил удар. Декораторы совершили роковую ошибку. Они построили деревню без учета заранее оговоренного места установки камеры. Дома находились на таком большом расстоянии друг от друга, что было невозможно снять общий вид деревни с горами на заднем плане. Чрезвычайно дорогие декорации никуда не годились. Гораздо хуже потери почти полумиллиона марок оказался тот факт, что полутора месяцев, нужных для строительства новых декораций, у нас уже не было. Шел июль, а до начала зимы натурные съемки требовалось закончить. Фирма «Тобис», уже заключившая предварительные договоры на прокат «Долины» на сумму в двенадцать миллионов марок, настаивала на начале работ.

Проблема возникла и с необходимым для съемок картины ручным волком. Раздобыть зверя директору картины никак не удавалось. Траут разыскивал хищника везде, где только можно, обзвонил все цирки, но всегда получал один и тот же ответ: львы, медведи, тигры и другие животные поддаются дрессировке, а вот волки нет. Мы решили было использовать для съемок в нашем фильме дрессированных овчарок, но на экране четко просматривалось, что это собаки, а не волки.

Как-то раз я вместе с пребывавшим уже на последней стадии отчаяния руководителем съемок Рудольфом Фихтнером ехала по Кайзераллее в Берлине, и вдруг увидела на тротуаре молодого человека с волком на поводке. Я внимательно рассмотрела животное — казалось, это в самом деле был волк. Фихтнер пошел узнать у хозяина, действительно ли зверь ручной и вернувшись, радостно сообщил:

— Это настоящий волк, доктор Бернхард Гржимек[323] как раз занимается его дрессировкой.

— Ну а сможем мы поработать с его питомцем? — взволнованно спросила я.

— Возможно, но на данный момент зверь пока еще слишком опасен. Жена господина Гржимека лежит в больнице, волк укусил ее! Но доктор все же надеется, что сможет приручить его, — продолжал Фихтнер уже не столь оптимистично, — я завтра же познакомлю Гржимека с директором картины Траутом.

Тем временем мы попросили будущего исполнителя главной роли, Франца Эйхбергера, приехать в Берлин. Он стал брать уроки произношения в театральном училище, которое мне порекомендовала Фрида Рихард. Я по-прежнему была уверена, что он единственный подходит на роль Педро. За Эйхбергером присматривал наш фотограф Рольф Лантен, по возможности стараясь оградить его от соблазнов большого города.

Пока в Крюне заново возводили декорации для «Долины», я отправилась в Доломитовые Альпы на поиски натуры. В купе поезда «Миттенвальд — Боцен» поначалу кроме меня никого не было. Уже начав засыпать, я вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Какая-то сила помешала сразу открыть глаза. Всего за какую-то долю секунды до этого меня посетило видение, уже однажды возникавшее в моей жизни: как будто на меня с огромной скоростью надвигались две кометы с гигантскими хвостами, они столкнулись и взорвались. Я сильно испугалась. Лишь спустя некоторое время, когда волнение несколько улеглось, я разомкнула веки и увидела лицо мужчины. Незнакомец пристально, словно гипнотизируя, смотрел на меня. Он стоял в проходе, прижавшись лбом к стеклу закрытой двери, — еще молодой офицер в форме горных егерей, вероятно, ему было слегка за тридцать. В его внешности доминировало что-то дерзкое, на выразительном лице красовались шрамы. Я почувствовала какую-то необыкновенную притягательную силу, исходившую от этого человека и побоялась ответить на его взгляд. Попыталась заснуть и забыть увиденное. Только когда поезд остановился в Инсбруке, я заметила, что мужчина уже вышел.

В Доломитовых Альпах, в районе Розенгартена, на Чампеди, или по-немецки Химмельсвизе,[324] я нашла все нужные нам горные пейзажи. Выбрала и идеальное место для хижины Педро, здесь же собирались снимать и его схватку с волком. Через некоторое время мы получили согласие доктора Гржимека, а еще до этого приступили к съемкам прочих сцен. Работать с Эйхбергером было сплошным удовольствием. Его естественность перед камерой изумляла нас.

Спустя три недели работа в Доломитовых Альпах была прервана. Декорации в Крюне наконец достроили. Дорогостоящие съемки деревни общим планом с бесчисленными статистами требовалось закончить до начала зимы. А начать их мы смогли лишь в середине сентября. Слишком поздно.

Выручить могло только одно — если очень повезет с погодой. Прежде всего следовало провести групповые съемки. Мои зарнтальские крестьяне, столь великолепно зарекомендовавшие себя в «Голубом свете» и очень походившие на жителей севера Испании, согласились участвовать в съемках. Для усиления испанского колорита я еще в августе поручила Гаральду Рейнлю подыскать и цыган, молодых мужчин, девушек и детей. Он нашел их в Зальцбурге. Журналисты впоследствии утверждали, будто я лично отбирала цыган и использовала их в качестве рабов. На самом деле лагерь, в котором доктор Рейнль вместе с Хуго Ленером, одним из руководителей съемок, нашел подходящих цыган, в то время не был концентрационным. Сама я присутствовать там не могла, поскольку в это самое время находилась еще в Доломитовых Альпах, подыскивая натуру для съемок.

Цыгане, как взрослые, так и дети, стали нашими любимцами. Почти со всеми этими людьми мы встречались и после войны. Съемки, рассказывали они, были прекраснейшим временем в их жизни. Никто не заставлял их так говорить.

Пока мы работали в Крюне, я поручила Арнольду Фанку при помощи Гржимека снять в Доломитовых Альпах сцены с волком. Когда через месяц просмотрели отснятый материал в кинотеатре в Миттенвальде — Фанк потратил на съемки десять тысяч метров пленки, — стало ясно, что всё, за исключением пары эпизодов, никуда не годится. Перестраховавшись, режиссер велел оператору снимать со слишком большого расстояния. При таком удалении от камеры вместо волка можно было использовать и кошку — никто бы ничего не заметил. Я ужасно расстроилась. Но дальше все пошло еще хуже.

Через несколько дней руководитель съемок телеграфировал мне: «Волк сдох, Гржимек в отчаянии. Вынуждены прервать работу». Доктор Гржимек искренне скорбел о своем Чингизе. Дело в том, что его питомец однажды попросту объелся и у него случился заворот кишок. Мы были в полной растерянности, схватка Педро с волком — одна из ключевых сцен фильма. Нам не оставалось ничего иного, как срочно искать нового зверя.

«Роккабруна» стала тем временем популярным местом для туристов. Усиливающийся наплыв посетителей мешал работе, к тому же из кинодеревни кто-то украл ценный реквизит — лампы, решетки из кованого железа, старинные кружки, которые художники-декораторы привезли из Испании. Нам пришлось потребовать защиты полиции. А когда мы однажды утром проснулись, горы оказались покрытыми снегом. К счастью, после вторжения теплого воздуха он быстро растаял.

Но тут нас поджидал еще один сюрприз. Когда появились зарнтальские крестьяне, я едва смогла их узнать. Они сбрили свои великолепные бороды и теперь наслаждались произведенным на нас эффектом. Дело в том, что они не планировали долго задерживаться в Крюне, поскольку нужно было помогать дома при уборке урожая. Предполагалось, что съемки скоро закончатся, но из-за плохой погоды работа затянулась еще на некоторое время. Когда их просьбы отпустить домой не помогли, крестьяне и придумали эту хитрость, но недооценили нашего руководителя съемок. По распоряжению Фихтнера, гример наклеил участникам массовки новые бороды. Но мне стало жаль их, и большинство я отправила домой — с просьбой срочно прислать себе замену. В результате новых крестьян приехало вдвое больше, чем требовалось.

Для сцен верховой езды следовало срочно разыскать лошадь и дублера для Минетги. Фихтнер уже обо всем позаботился, и мне лишь оставалось лично поблагодарить генерала Дитля,[325] согласившегося предоставить нам лошадь и наездника. Когда я оказалась в Миттенвальде у казармы, то первым делом увидела гнедого жеребца. Под уздцы его держал офицер, которому предстояло дублировать Минетги. Я не поверила своим глазам: это оказался именно тот человек, который так долго рассматривал меня в поезде. На нем были все те же небрежно наброшенная на плечи накидка и сдвинутая набекрень фуражка. Выражение его лица вновь показалось мне дерзким. Стараясь не подавать виду, что творится у меня в душе, я протянула ему руку. Он также ничем не выдал, что однажды мы уже встречались. Обмолвившись несколькими вежливыми фразами, мы распрощались.

Была ли эта встреча всего лишь простой случайностью? Возникло ощущение, что на меня снова надвигается опасность. Я стремилась сделать все, чтобы больше не попадаться на глаза этому человеку. Только бы не пережить опять то, что я испытала одиннадцать лет назад, когда меня оставил Ганс Шнеебергер.

Еще перед съемками сцен с верховой ездой мне стало кое-что известно об этом офицере. Его звали Петер Якоб, старший лейтенант горнострелковых войск, активный боец армии, с первого дня войны на фронте. В походе на Францию он получил Железный крест I степени, был легко ранен, а в Миттенвальде проводил отпуск.

Хотя Петер Якоб пока не участвовал в съемках, он каждый день приходил на площадку. Мы не обменялись с ним ни единым словом. Когда Петер ужинал в гостинице вместе со всеми, стараясь подружиться с остальными сотрудниками, я же просила приносить еду прямо в номер и не спускалась в ресторан. Мои люди, заметившие это, предположили, что молодой человек мне несимпатичен. Все было как раз наоборот — я спасалась бегством. Но избегать его слишком долго оказалось невозможно. В костюме Минетти офицер издалека как две капли воды походил на отсутствующего актера. В сценарии присутствовал эпизод, когда я сижу на лошади у него за спиной. Пришлось сделать несколько дублей, поскольку конь, обеспокоенный обилием людей, начал часто вставать на дыбы. Наконец и этот фрагмент был отснят.

Но если я полагала, что теперь-то уж больше не увижу молодого офицера, то глубоко ошибалась. Он по-прежнему ежедневно находился вблизи съемочных площадок. Петер Якоб успел подружиться с некоторыми из моих сотрудников и каждый вечер сидел с ними в ресторане. Когда я узнала, что он даже снял номер в нашей гостинице, то пришла в ярость. Назойливость только усилила мое сопротивление.

Моей молоденькой служанке Марихен, вменялось в обязанность присматривать за костюмерной, располагавшейся на первом этаже, рядом с моим номером. Когда я по окончании съемок пришла переодеться, девушка приложила палец к губам и указала на кушетку, на которой в полном обмундировании, притворившись спящим, возлежал старший лейтенант Якоб. Марихен прошептала мне на ухо, что дала ему таблетки от головной боли. Я взяла платья и пошла в спальню. Служанка принесла мне бутылку минеральной воды и попрощалась — она жила в другом номере.

Тут в дверь постучали. На мой вопрос, кто там, ответа не последовало. Стучать стали сильнее. Я не открывала, и тогда на дверь обрушился настоящий град ударов. С возмущением я слегка приоткрыла ее. Петер Якоб просунул в щель сапог, затем протиснулся сам, запер дверь на ключ и, преодолев бурное, но недолгое сопротивление, овладел мной.

Никогда прежде я не знала такой страсти, никогда еще меня так не любили. Это событие оказалось настолько значительным, что изменило всю мою жизнь. Началась большая любовь. Когда отпуск Петера Якоба закончился, я не могла сосчитать, сколько раз он со мной попрощался. Это было словно прощание навсегда.

Мы еще не успели закончить работу, когда окончательно установилась зима. Не оставалось ничего иного, как перенести натурные съемки в Крюне на следующее лето. Это обстоятельство не только вызвало непредвиденные расходы, но и принесло дополнительные сложности. Так, например, никто не рассчитывал, что нашим огромным декорациям придется зимовать. Но больше всего хлопот возникло из-за того, что многие актеры, занятые в «Долине», входили в труппу Грюндгенса, согласившегося освободить их лишь после долгих переговоров и только на период павильонных съемок.

Тем временем в Бабельсберге художники по декорациям Граве и Изабелла Плобергер превзошли самих себя. Их работа была просто восхитительна. Особенно впечатлял внутренний двор замка. Он выглядел настолько правдоподобно, что казалось, будто находишься в Альгамбре. Только мы перед первым съемочным днем успели опробовать освещение, как тут же из Министерства пропаганды пришло сообщение, что необходимо освободить павильоны — они якобы срочно понадобились для съемки важных в военном отношении фильмов «Ом Крюгер» и «Старый и молодой король».

Не могло ли это быть ошибкой? Ведь ломать дорогостоящие сооружения, еще не успев снять в них ни одного кадра, — чистейшее безумие. Я попыталась немедленно связаться с Геббельсом, но в министерстве предложили перезвонить через неопределенное время и повторили недвусмысленный приказ — немедленно очистить арендованные павильоны, подчеркнув, что это личное указание министра, которое чуть позже Фриц Хипплер,[326] рейхсфильминтендант, прислал мне в письменной форме. Декорации следовало разрушить. О компенсации ни слова. Это была ужасная месть Минпропа и его главы за то, что я после окончания польской кампании отказалась, несмотря на настоятельные требования, снимать фильм «Западный вал».

От пережитых волнений снова проявилась моя хроническая болезнь, приобретенная при съемках горных фильмов. Прежде приступы всегда удавалось купировать, но на этот раз ничего не помогало — нервы были слишком напряжены. Я попала в больницу.

За меня взялся профессор Ринглеб, однако после трех недель лечения болезнь лишь обострилась. Тогда еще не существовало сульфаниламидов и антибиотиков. Доктор посоветовал: «Отправляйтесь в горы, покатайтесь на лыжах, там вы выздоровеете». Ринглеб являлся авторитетным специалистом, так что я поверила ему и в тот же вечер отправилась в Кицбюэль. Но уже в поезде начались такие острые колики, что пришлось сойти в Мюнхене, где меня доставили в клинику известного уролога профессора Людвига Киллёйтнера.

Он тотчас же провел обследование и поставил совершенно другой диагноз, чем его берлинский коллега. Заключение Киллёйтнера было малоутешительным и лишило меня всякой надежды. «Ваш недуг зашел слишком далеко, — сказал врач, — помочь не может даже операция». Остаться в клинике он не разрешил, объяснив, что никакого облегчения это не принесет, лучше побыть в горах, чем в больничной палате. Я запаслась болеутоляющими средствами и продолжила поездку в Кицбюэль.

К счастью, здоровый горный воздух, как и предсказывал профессор Ринглеб, действительно помог мне. Боли отпустили, и через некоторое время я уже смогла вставать и совершать легкие прогулки. А тут еще пришла хорошая весть: Петер написал, что перед новым отправлением на фронт получит рождественский отпуск и хочет, чтобы мы провели его вместе в Кицбюэле. Меня вновь охватило страшное беспокойство. Но я тем не менее была уверена, что смогу управлять своими чувствами. Я вновь и вновь перечитывала его письма — в иные дни их приходило сразу несколько. Они оказывали на меня почти магическое действие — таким сильным и подлинным чувством от них веяло!

Но столь желанные отпускные дни в Кицбюэле особого счастья, увы, не принесли. Каким-то непонятным образом, безо всякой причины, возникали мелкие конфликты. При этом в силе наших чувств сомневаться не приходилось и разногласия быстро сменялись счастливыми часами. Однако что-то было все-таки неладно, но я не могла понять, что именно. Дни, проведенные в небольшой горной хижине на Петушином Гребне, стали настоящей мукой. Чувства Петера походили на извержение вулкана, что меня одновременно и радовало и пугало.

Через несколько дней Петер вернулся в свою часть, а я снова оказалась в Берлине. Вальди Трауту удалось арендовать небольшой павильон в Бабельсберге, и съемки можно было продолжить. Но уже через несколько дней вновь заявила о себе ужасная болезнь — колики следовали почти без перерыва. С этими страшными приступами ничего нельзя было поделать, так как я не переносила ни морфия, ни иных болеутоляющих средств. Мои люди были в отчаянии. Мы снова оказались перед выбором — прекратить съемки «Долины» или перенести их на более поздний срок. Но я ни в коем случае не хотела отказываться от фильма. Стольких трудов стоило получить павильон, а Грюндгенс еще раз великодушно освободил для нас актера Бернхарда Минетги. С помощью уколов камфары, внутривенных инъекций новальгина и всевозможных восстановительных медикаментов меня поддерживали в рабочем состоянии, укутывали в теплые одеяла, обкладывали грелками. Так я пыталась работать хотя бы в качестве режиссера. Как актриса — уже не могла. Боли слишком заметно отразились на лице. Оператор Бениц был в отчаянии, не помогали ни специальная оптика, ни вуаль. Мне удалось поставить несколько важных сцен, но потом пришлось прерваться — я снова попала в больницу. Тем не менее надеялась на выздоровление. Врачи посоветовали лечение грязями в Бад-Эльстере.[327] Пребывание в санатории стало сплошной мукой. Мне еще никогда не доводилось оказываться в таком уединении. Чтобы не оставаться совсем одной, пришлось взять с собой компаньонку. Но грязевые ванны не принесли никакого облегчения. Единственной отрадой была почта с фронта. Я по-прежнему получала от Петера письмо за письмом.

Через месяц меня выписали. Уезжала я такой же больной, как и приехала. Профессор Киллёйтнер намеревался еще раз обследовать меня. Ожидая, пока в его клинике освободится место, я жила в гостинице «Рейнишер Хоф» напротив главного вокзала. Там меня неожиданно навестил Гитлер, которого после Данцига я больше не видела. От своей экономки фрау Винтер он узнал о моей болезни и пребывании в Мюнхене. Фюрер находился здесь проездом в Вену, где, как сообщил, собирался подписать пакт трех держав.

— Что-то вы не тем делом занимаетесь! — сказал он, вручив мне цветы.

После этого стал подбадривать меня и предложил лечиться у своего врача, доктора Морелля.[328] Мое состояние не позволило запомнить все, о чем он говорил. Но кое-что от этого визита осталось в памяти. Помню, Гитлер сказал, что, как только закончится война, он хочет отойти от политики и в связи с этим его очень беспокоит вопрос преемника.

— Никто из моих людей, — произнес он, — не обладает необходимыми способностями для того, чтобы взять на себя руководство. Поэтому, вероятно, следовало бы поручить его коллективному органу, состоящему из членов моего главного штаба.

Имен он не назвал. Я не нашлась, что ответить, когда фюрер заявил, что после окончания войны хочет пригласить меня в Бергхоф, чтобы вместе писать киносценарии. Поначалу мне показалось, что это шутка, но он говорил всерьез и начал доказывать, насколько важны хорошие фильмы:

— Если они будут сняты действительно гениально, то смогут изменить мир.

При этом он вдохновился тем, что, кажется, пришлось ему особенно по душе, — историей католической Церкви и, говоря об этом, почти впал в экстаз.

— Было бы потрясающе, — провозгласил он, — если бы сегодня можно было смотреть фильмы, снятые в далеком прошлом, во времена Фридриха Великого, и Наполеона или в эпоху античности!

Он прервал свою речь и, казалось, о чем-то задумался, а затем продолжил:

— Когда вы выздоровеете, фройляйн Рифеншталь, то сможете оказать мне большую услугу. Свяжитесь, пожалуйста, с институтом имени кайзера Вильгельма в Берлине и обсудите там эту проблему с выдающимися учеными. Нужно создать киноматериал, сотканный из тончайшего металла, который не способны изменить ни время, ни погодные условия, который может выдержать столетия. Представьте себе, что люди через тысячу лет смогут увидеть переживаемое нами сейчас.

Гитлер говорил так, словно война уже закончилась и снова наступил мир. После его ухода я еще долго находилась под действием исходившего от него оптимизма.

Следующие дни я провела в Иозефинуме, частной мюнхенской клинике, где меня заботливо опекали католические монахини. Результаты обследования оказались удручающими. Не оставалось ничего иного, как, вооружившись пакетом медикаментов, вновь удалиться в альпийскую хижину на Петушином Гребне. Болезнь усугублялась день ото дня. Приступы повторялись снова и снова и были невыносимыми. Тут добрые знакомые порекомендовали мне гомеопата из Мюнхена. Поначалу мне не поверилось, что доктор Ройтер в состоянии помочь. Уж очень простой был у него вид. Небольшого роста, с округлым лицом, мужчина вполне мог сойти за пекаря или хозяина сельской гостиницы. Но я заблуждалась. Первое впечатление оказалось обманчивым.

С помощью обследования по глазам он быстро и точно поставил диагноз и предложил лечение акупунктурой. Я тотчас согласилась, но, когда увидела длинные иглы, которые он стал вводить мне глубоко в тело, испытала неподдельный ужас. Странно, но боли почти не чувствовалось. Потом гомеопат втирал мне в запястья какие-то мази. И — словно по мановению волшебной палочки — боль отступила.

На следующее утро я почувствовала себя намного лучше. Несколько прошедших ужасных месяцев казались дурным сном. Для полного выздоровления мне следовало бы остаться в Мюнхене еще на три месяца, чтобы продолжить лечение доктора Ройтера. К слову, он, как выяснилось впоследствии, являлся одним из лечащих врачей Рудольфа Гесса. Но как только колики отпустили, я легкомысленно покинула Мюнхен и поехала в Берлин, о чем впоследствии часто сожалела.

В первую же ночь после моего возвращения произошел интенсивный авианалет. Сначала я через открытое окно наблюдала за бесчисленными прожекторами, которые словно длинные руки привидений ощупывали небо, и за красными и желтыми осветительными ракетами. Потом раздался ужасный грохот, казалось, будто зенитные пушки расставлены вокруг моего дома. Все здание содрогалось. Я думала, что со временем смогу привыкнуть к этому, но ошиблась — налеты продолжались и становились все более массированными, и под развалинами домов гибло множество людей.

Ожесточенные бои шли и на фронте. Газеты писали о горных стрелках — уже несколько дней они сражались под потоками дождя на улицах греческих городов. С ними ли Петер или его уже нет в живых? Целых восемнадцать дней он не давал о себе знать.

К счастью, мои опасения не оправдались — однажды я услышала по радио его имя. За особую храбрость, проявленную при прорыве линии Метаксас в Греции, он был награжден Рыцарским крестом. Теперь я знала, что Петер жив и смог устоять перед лицом опасности. Долгая разлука лишь усилила мои чувства к нему и стерла следы раздоров.

Со здоровьем дела после лечения у гомеопата пошли значительно лучше. С тех пор как я стала пользоваться прописанными им средствами, приступы прекратились. А тут пришло письмо от Петера, в котором он впервые предложил выйти за него замуж. Это не стало для меня неожиданностью, но я пока не задумывалась о замужестве, ибо считала брак чем-то второстепенным. Много важнее мне казалось другое: достаточно ли сильно два человека понимают друг друга, чтобы прожить в согласии всю жизнь. В силе нашей любви я не сомневалась, но не была уверена, подходим ли мы друг другу. Тем не менее тогда я решила стать женой Петера. Но этому пока еще препятствовали обстоятельства: ему предстояли новые сражения, а мне нужно было заканчивать «Долину».

По радио прозвучало сенсационное известие о визите Рудольфа Гесса в Англию. Меня одолевало любопытство — хотелось узнать подробности. К адъютантам Гитлера в военное время я обратиться не могла, но в качестве информатора существовала ведь еще фрау Винтер в Мюнхене. Она рассказала, что фюрер вне себя от разочарования и возмущения. Я была убеждена тогда — да и сейчас думаю так же, — Гитлер не знал о намерениях Гесса. Однажды, перед моим турне по Европе, Гесс рассказал мне, что его сильно тяготят «обязанности заместителя фюрера» по улаживанию разногласий и склок среди высокопоставленных партийных функционеров. Бюрократическая работа его не удовлетворяла. Гитлер не давал ему таких серьезных и ответственных поручений, как Герингу, Геббельсу или Риббентропу. Гесс с удовольствием согласился бы занять пост министра иностранных дел, считал себя вполне способным справиться с подобными полномочиями. О работе Риббентропа он был невысокого мнения. Поэтому я предположила, что своим мужественным и, по его убеждению, служившим целям установления мира поступком Гесс хотел произвести впечатление на фюрера и показать, на что он способен.

Тем временем на студии освободился павильон, закончил свои работы и Георг Пабст. Вся моя надежда была на него. Но уже в первый день я почувствовала, что он уже не тот, каким был двенадцать лет назад, когда мы так хорошо работали вместе на съемках «Пиц-Палю», — характер резко изменился. Тогда от него исходило тепло и способность восторгаться, теперь же он выглядел рассудочным и холодным. От прежней остроты кинематографического взгляда Пабста ничего не осталось. Голливуд никак не пошел ему на пользу, его теперешний метод работы больше соответствовал обычным коммерческим фильмам. Тщетно пыталась я отыскать следы его прежде столь ярко выраженной индивидуальности.

Наши отношения испортились и все больше затрудняли работу, временами делая ее почти невозможной. Я так сильно страдала от его деспотичной режиссуры, что едва могла играть свою роль. Работать вместе стало невыносимо — иного выхода, как расстаться с ним, я не видела. Мне помог случай. Геббельс, его новый покровитель, отозвал Пабста на съемки другого фильма.

Теперь мне предстояло не только исполнять свою роль, но еще и режиссировать. Однако дело пошло легче, чем ожидалось. Съемки получились именно такими, как мне хотелось. Сотрудники мои ожили, и гнетущая атмосфера уступила место приятной рабочей. Но когда меня незадолго до окончания павильонных съемок снова навестили острые колики, опять пришлось приглашать другого режиссера. К счастью, на помощь нам пришел Артур Мария Рабенальт.[329] Он был полной противоположностью Пабсту: очень чутко, спокойно и довольно мягко, с улыбкой руководил даже таким трудным актером, как Минетти. Работа Рабенальта стала для меня чрезвычайно важным опытом. Я многому у него научилась, особенно в плане общения с актерами. К несчастью, и на сей раз павильонным съемкам не суждено было закончиться. Мы не располагали большим помещением, необходимым для сооружения декораций замка.

Перед моим переселением в Крюн Берлин пережил массированный авианалет. Уже через несколько дней англичане прилетели снова. С каждым разом бомбежки становились все более интенсивными.

И тут приятный сюрприз — Петер прислал телеграмму! Ему наконец предоставили отпуск, на что мы оба уже не рассчитывали. Таким образом его поощрили за участие в тяжелых боях в Греции и успешный рейд ударной группы под его командованием, за который Петер получил Рыцарский крест. Кроме того, ему разрешили отдохнуть еще и потому, что в скором времени собирались отправить на службу в Россию, на побережье Северного Ледовитого океана, недалеко от Мурманска.

Отпуск, которого мы так страстно желали, опять не получился. Мне не удалось освободиться от всех своих дел. Продюсер, режиссер, исполнительница главной роли — это было слишком много. В то время я проклинала «Долину». К счастью, Петер понимал всю важность моей работы, ради которой приходилось идти на такие жертвы.

А потом неизбежно настал день, который вновь разлучил нас, как война разлучала тогда сотни тысяч людей ежедневно. На неопределенное время и с призрачной надеждой на встречу. Мы прощались как два человека, узнавшие за эти быстротечные недели, как окрепла их любовь.

Лучшим утешением для меня стала работа. В Доломитовых Альпах предстояли съемки сцен с волком. Учитывая наше положение, пришлось взять в Лейпцигском зоопарке недрессированного волка, матерого, выглядящего как настоящий дикий зверь. Все члены съемочной группы собрались и напряженно ждали, как он поведет себя перед кинокамерой. Волк оказался на удивление безобидным. Как мы ни старались, он даже не скалил зубы, был смирным как ягненок. А однажды утром клетка оказалась пустой — зверь сбежал, сделав подкоп в каменистом грунте. Плохи дела: каким бы смирным он ни был с нами, голод-то мог сделать его опасным. Начались поиски. Потом нам сообщили, что его пришлось пристрелить, поскольку никак не удавалось поймать.

«Долина» без волка — нет, это не годится, но нельзя и прерывать съемки. В поисках выхода из положения мы снова обратились к профессору Гржимеку. Он предложил нам подождать год, пока не подрастет Катя, его молодая волчица.

Одиссея «Долины» продолжалась еще очень долго.

Петер и я

В Берлине меня снова опалило дыхание войны. Бомбежки английской авиации причинили большой ущерб, но, что странно, люди по-прежнему ходили на службу. Им приходилось проделывать долгий путь пешком, потому что трамвайные линии были полностью разрушены. Но мой любимый дом еще не разбомбили. Не распаковав чемоданы, я первым делом заперлась в спальне, чтобы прочесть ждавшую меня пачку писем с фронта. Из опасения, что почта может затеряться, я не хотела, чтобы мне ее пересылали, поэтому со времени нашего расставания в Миттенвальде не получила от Петера ни единой весточки.

Письма Петера были настоящим лекарством. Они оказывали на меня сильнейшее воздействие, вновь и вновь отгоняя страх потерять друг друга. Он писал:

10 сентября 1941 года.

Милая, милая Лени, вот уже восемь дней, как я опять в море. Здесь я особенно сильно чувствую, насколько трудно оставаться без всякого контакта с тобой. Знаешь, Лени, в последнее время, долгие часы находясь совсем один и видя только безбрежное море, я очень часто думаю о нас и нашей жизни. И всякий раз прихожу к одному и тому же выводу — если мне суждено погибнуть на этой войне, то, значит, жизнь моя состоялась не полностью… Ты ведь знаешь, что я не боюсь смерти. Но с тех пор как мы встретились, у меня появилось фанатическое желание жить. Все обязательно должно закончиться хорошо. Мне хотелось бы сказать как-нибудь так, чтобы ты поняла, насколько сильно я тебя люблю. Но для этого не хватит всех языков мира. Я ведь знаю, что ты все чувствуешь, и могу лишь повторить снова и снова, что я весь твой.

Петер

Ни слова о размолвках и ссорах, омрачавших нашу совместную жизнь, только любовь была в этих строках, а в подлинности его чувств я никогда не сомневалась. Так я читала одно послание за другим. Он писал о наступлении на полярном направлении, о снежных заносах и буранах и о том, что уже несколько дней на передовую не приходит почта.

В следующем письме Петер сообщал о наступательных операциях на фронте, о боях с русскими, полностью протекавших по плану, и о том, что настроение у его людей отличное, несмотря на огромную физическую нагрузку.

Время от времени до нас доходят скудные вести с других фронтов, которых мы, естественно, ждем с нетерпением — но не так, конечно, как полевую почту, которая в последнее время обходится со мной как злая мачеха…

Несколько дней спустя он писал:

Сегодня у меня день отдыха. Я сижу в так называемом деревоземляном оборонительном сооружении — это, попросту говоря, большая яма, накрытая березовыми бревнами и засыпанная сверху слоем земли. К сожалению, письма от тебя я еще не получил, надеюсь лишь, что с тобой ничего не случилось. Я теперь целыми сутками в пути и не знаю порой, как выкроить пару часов для сна…

Двумя днями позже:

…хуже всего то, что от тебя давно уже нет вестей. Я мечтаю лишь знать, где ты сейчас. Начиная с завтра меня, кажется, ждут несколько трудных дней, и я, возможно, не смогу писать. Ты еще со мной, мой ангел-хранитель?

Следующее письмо:

Целых пять дней я не мог писать тебе. В последнее время ночи напролет нахожусь в дороге, лишь под утро, разбитый и замерзший, возвращаюсь в землянку, которая кажется мне шикарным отелем, и засыпаю как убитый. Завтра снова идти в разведку, может, до этого еще успею получить от тебя весточку…

Через два дня:

Мой милый маленький ангел-хранитель, позавчера ты снова была со мной в этом качестве…

При чтении этих строк мне вспомнилось одно странное происшествие, которое я отметила в своем календаре. Это случилось 29 октября — в тот день, когда Петер впервые назвал меня своим ангелом-хранителем. Когда в тот день я собралась написать ему, мной неожиданно овладела тревога, перешедшая в необъяснимый ужас. Я как во сне увидела двух русских, наклонившихся над лежащим на земле Петером и пытавшихся забить его прикладами. Во время этого ужасного видения послышался легкий шлепок — большой цветок кактуса отломился и упал на пол. Когда через несколько месяцев я рассказала об этом Петеру, выяснилось, что в тот самый час, когда меня посетило это видение и на пол упал цветок, он находился в смертельной опасности. Ему пришлось защищаться от русских солдат.

Последний звонок Удета

Однажды рано утром раздался телефонный звонок.

— Ты, конечно, еще спишь, — прозвучал откуда-то издалека знакомый голос.

— Кто говорит? — спросила я спросонья.

— Это я, Эрни. Ты что, забыла мой голос?

— Удет, — воскликнула я теперь уже бодро, — что стряслось, почему ты звонишь ни свет ни заря? В чем дело?

— Да ничего особенного, просто хотел еще раз тебя услышать.

— Что ты хочешь этим сказать? — встревоженно спросила я.

— Чао, Лени, поспи еще немножко, — ответил он очень тихо, и разговор закончился.

Всего через несколько часов по радио передали, что с генерал-полковником Эрнстом Удетом при испытании нового оружия произошел несчастный случай со смертельным исходом. Новость потрясла меня. (Впоследствии выяснилось, что Эрни покончил с собой). Теперь стало понятно, почему он позвонил. Это было прощание навсегда. Наверное, отчаяние заставило его пойти на подобный шаг. Я вспомнила о некоторых наших разговорах, которые позволили мне думать, что он не видел иного выхода. Эрни был чудесным товарищем, все мы любили его. Он тоже стал одной из неисчислимых жертв этой ужасной войны. Только самые близкие друзья знали, что на самом деле Эрнст Удет добровольно ушел из жизни — застрелился в своей берлинской квартире.

В последние годы я с Удетом встречалась не так часто, как раньше, однако наша дружба оставалась крепкой. Он несколько раз рассказывал мне о своих проблемах. Особенно жаловался на то, что никогда не мог встретиться с Гитлером наедине, чтобы поговорить с ним о трудностях в производстве техники для Люфтваффе. На беседах всегда присутствовал Геринг, который, по словам Удета, не сообщал Гитлеру подлинных данных об объемах производства и постоянно завышал количество выпущенных единиц техники. Тем самым фюрера вводили в заблуждение, что имело губительные последствия. Против Геринга Удет был бессилен, а идти на прием к Гитлеру в одиночку ему, как он однажды признался, запрещала офицерская честь. Я не имела какого-либо определенного мнения о Геринге, так как за двенадцать лет существования Третьего рейха разговаривала с ним один-единственный раз, после моей встречи с Муссолини, когда Геринг попросил зайти к нему.

В этой неоднозначной ситуации Удет, должно быть, очень страдал. Он изменился в сравнении с прежними временами, когда все знали его как веселого и жизнерадостного человека, стал серьезным, его шутки уже никого не могли обмануть. В кругу друзей он не скрывал, что назначение главным интендантом ВВС не очень-то его осчастливило. Удет был кем угодно, только не канцелярской крысой. Когда он покончил с собой, ему исполнилось всего сорок пять лет. Смерть этого человека и ее обстоятельства потрясли всех его друзей до глубины души.

Карл Цукмайер в драме «Генерал дьявола» верно обрисовал характер Удета, но причины, приведшие его к добровольному уходу из жизни, в пьесе вымышлены. Удет не был, как изображает Цукмайер, жертвой гестапо, не был и врагом Гитлера. Хотя он и не принадлежал к числу фанатичных почитателей фюрера, но все же относился к нему, как сам мне говорил, с большим уважением. По моему мнению, Эрни все-таки заслуживал того, чтобы такой известный писатель, как Цукмайер, дал правдивое изложение его трагедии.

Зловещий сон

Война все усиливала свое разрушительное воздействие. Немецкие войска заняли большую часть Европы, вели регулярные обстрелы Ленинграда, продвинулись до Крымского полуострова, а теперь стояли в 30 километрах от Москвы. В Азии японцы сражались с американцами и англичанами, театр военных действий простирался от Сингапура и Борнео до Гонконга, а в Северной Африке армия Роммеля вела бои с британцами. Война превратилась в гигантский степной пожар, охвативший весь земной шар.

С каждым днем все сильнее ощущалась ее жестокость: непрерывные налеты авиации, еженощно ревущие сирены, предупреждающие о приближении бомбардировщиков и затем дающие отбой воздушной тревоги, тотальное затемнение всей страны, карточки — не только на продукты питания, но на все, что требуется человеку, без исключения.

Тем не менее все еще давались спектакли и проходили кинопремьеры, которые я, однако, перестала посещать, удалившись от всего и всех, даже от своих друзей. Мои мысли и чувства сконцентрировались исключительно на Петере и его судьбе. Я не уделяла внимания коллегам, почти совсем прекратила поддерживать связь с родителями, хотя они очень много значили для меня. Мать я любила до бесконечности, как и брата, с которым мы были очень близки еще с юности. У меня оставалась только одна обязанность — закончить «Долину». Болезнь как будто прошла, так что стало возможным наконец приступить с Гаральдом Кройцбергом к разучиванию испанских танцев. Работа с Кройцбергом, у которого в Зеефельде[330] была своя студия, стала для меня как для танцовщицы целым событием.

В это время меня стали преследовать ночные кошмары. Ужасы войны полностью овладели моим подсознанием. Я видела сюрреалистические картины из снега, льда и человеческих тел, которые распадались на части и снова, как в игре-головоломке, соединялись воедино. Мне мерещилось море крестов на белых кладбищах и снятые с лиц умерших гипсовые маски, покрытые льдом. Образы то расплывались, то снова становились резкими, то приближались, то вновь удалялись, словно снятые с борта вошедшего в штопор самолета. Потом мне казалось, будто я слышу крики, — ужасный сон! Спустя несколько часов после пробуждения радио сообщило, что продвижение немецких войск в России прекратилось из-за наступления сибирских морозов, которые привели к большим человеческим жертвам. От подобных сообщений мне становилось жутко. Между этим сном и трагедией в России, несомненно, существовала некая телепатическая связь. Меня и прежде посещали подобные переживания, но это жуткое видение я так никогда и не смогла забыть.

После того как пресса и радио известили, что Гитлер снял с постов нескольких генералов, а себя провозгласил главнокомандующим сухопутными войсками и объявил войну Соединенным Штатам, я перестала верить в победу. Случилось нечто большее, чем просто наступление сильных морозов, приведших к неописуемым страданиям сражавшихся в России войск. Было потеряно доверие, которое вермахт доселе питал к Гитлеру как к победоносному полководцу. Его приказ удерживать фронт под Москвой при таком жутком холоде, несмотря на огромные потери в людской силе и технике, вызвал у некоторых генералов и многих солдат протест и недоверие. Так, наступление морозов в России — 5 декабря 1941 года — косвенно стало катализатором последующих катастроф.

1942 год

В декабре ко мне неожиданно приехал Петер. Его ревматизм прошел, и после выписки из полевого лазарета командир поручил ему выполнить в качестве курьера несколько важных заданий в Германии. Отзыв на фронт снова и снова откладывался. Так мы смогли провести вместе несколько недель без сцен и споров, отчего я была очень счастлива. Тем труднее далось нам на этот раз прощание: Петеру нужно было возвращаться на полярный фронт. Мы никак не могли оторваться друг от друга. Петер раз за разом высвобождался из моих объятий, возвращался, чтобы еще крепче обнять меня, и наконец, не оглядываясь, выбежал из дому.

Но через три дня он вернулся. Что случилось?

— Балтика замерзла, — сказал он, — корабли застряли во льдах. Нам приходится ждать, пока не освободится фарватер, чтобы можно было выйти в море.

Горькая церемония прощания повторялась несколько раз. При последнем прощании — по моей записи в дневнике, произошло это 24 января 1942 года — нервы у нас обоих были на пределе. Перед отплытием кораблей Петер собирался позвонить мне еще раз из Засница.[331]

Я ждала напрасно. Ни звонка, ни телеграммы, ни письма. Прошло два дня, три, четыре. Я начала беспокоиться, не могла спать. Когда минуло девять дней, а от него все не было никаких известий, нервы у меня сдали. Мне казалось, что Петера уже нет в живых, что корабль, возможно, затонул или подорвался на мине. До сих пор даже во время тяжелейших боев из самых отдаленных мест ему всегда удавалось передать весточку или сообщить о своем местонахождении через особого посыльного.

В отчаянии я попыталась узнать в штабе вермахта что-нибудь о том, где находятся корабли, — безуспешно. Потом стала справляться у горных стрелков в Миттенвальде. Наконец один офицер сообщил по телефону, что корабли пока так и не вышли в море и все еще находятся в порту.

Эта новость потрясла меня. Где же тогда Петер? Я думала, что потеряю рассудок. Тут и позвонил знакомый Петера.

— Я слышал, — сказал он, — вы хотели узнать, где сейчас Петер Якоб?

— Да, — ответила я и затаила дыхание.

— Несколько дней назад я был вместе с ним — мы говорили и о вас.

— Вы были вместе с ним?

— Да, — подтвердил он немного хрипловатым голосом, — мы с ним основательно посидели — это было веселое застолье, выпили немало.

— А где он сейчас? — спросила я упавшим голосом.

— Наверное, еще в Берлине.

— В Берлине?

— Да, в Берлине, он неделю жил в гостинице «Эдем» с одной очень привлекательной особой, которую вы, вероятно, знаете.

У меня закружилась голова, трубка выскользнула из рук. Я лежала на кровати как громом пораженная.

На рассвете снова раздался звонок. Больше никого не хотелось слышать, но телефон звонил беспрерывно. Наконец я сняла трубку и услышала откуда-то издалека голос — это был Петер. Мне показалось, что у меня сейчас разорвется сердце.

— Лени, ты можешь меня понять?

— Петер? Это ты? Где ты сейчас?

Связь была ужасная, почти ничего не было слышно.

— Я говорю из Засница — мы еще в порту — через несколько часов корабли отплывают — приезжай, пожалуйста, — перед отплытием мне нужно обязательно тебя увидеть.

— Невозможно, не могу приехать, — проговорила я в отчаянии.

Петер настаивал:

— Приезжай, ты должна приехать, я не могу уехать, пока не объясню тебе все.

Я сильно разволновалась и не могла вымолвить ни слова.

— Лени, ты меня не слышишь? Приезжай, ну приезжай, пожалуйста! — Голос у него был хриплый и, как мне показалось, полный отчаяния. — Если ты прямо сейчас отправишься на машине, то мы еще сможем увидеться, корабли подождут, я помешаю им отплыть из гавани, пока ты не приедешь. Ты должна приехать!

— Попытаюсь, — ответила я.

После этого разговора мне казалось, будто гора с плеч свалилась. Я хотела лишь одного — еще раз увидеть Петера перед отплытием на фронт и узнать, что могло его заставить так ужасно обманывать меня.

Только около полудня, в сопровождении двоих моих сотрудников, я выехала на своем маленьком «фиате» из Берлина. Мы потратили несколько часов, пока смогли раздобыть бензин. Было холодно, шел снег, продвигаться по дорогам становилось все труднее. Через ветровое стекло почти ничего не видно. Но самое плохое — слишком рано начинало темнеть. Спустя несколько часов снега намело столько, что мы могли двигаться только на малой скорости, а потом и вовсе остановились. Я не находила себе места из страха, что не смогу прибыть вовремя и не застану Петера.

Мы раскопали снег лопатой и проехали еще несколько километров, потом опять встали. Снега вокруг нас насыпало как в горах. Пришлось снова взяться за лопату и так мучиться километр за километром, пока машина не остановилась окончательно. Ничто не помогало — ни лопата, ни толкание сзади, — мы застряли.

Засниц был совсем рядом. Траут хотел пойти туда пешком, чтобы разыскать помощь. Я должна была сидеть в машине, которая хоть как-то защищала от бурана. Но теперь меня ничто не могло удержать, и мы вместе побрели темной — хоть глаз выколи — ночью сквозь пургу в сторону города, проваливаясь по пояс в сугробы.

Около полуночи мы добрались до территории засницкого порта. В кромешной тьме почти ничего не было видно. К счастью, мы захватили с собой небольшие электрические фонари. В порту царила мертвая тишина — ни одной живой души. Буран стал стихать, снег прекратился. Время от времени сквозь облака прорывался свет луны. И тут на набережной я разглядела силуэт мужчины. Когда мы приблизились, он тронулся с места и пошел навстречу — это был Петер. Он обнял меня и пробормотал: «Лени, Лени…»

Вальди Трауту удалось раздобыть в небольшой гостинице номер на ночь. Я осталась наконец с Петером одна и узнала, как он смог задержать выход кораблей из порта — сказал капитану, что ожидает прибытия важной курьерской почты из Берлина, которую обязан взять с собой.

Считанные часы, остававшиеся нам до окончательной разлуки, мы провели не только в нежностях. Я надеялась, что он скажет мне правду, и готова была простить все, если только смогу понять его поступок.

— Ну, как ты мог, находясь совсем рядом, десять дней жить с какой-то женщиной, а меня оставить в убеждении, что ты давно в пути — на фронт?

Петер не стал отрицать, что жил в гостинице «Эдем», но так и не признался, что находился там с женщиной.

Я умоляла сказать мне правду:

— Нам нельзя брать на себя груз такой лжи, будет ужасно, если я никогда больше не смогу тебе верить. Это разрушит нашу любовь.

Петер крепко обнял меня, посмотрел в глаза и произнес:

— И как ты только можешь думать, любовь моя, что я способен обманывать тебя. Я был бы после этого последним негодяем, не заслуживающим, чтобы ты его любила. На такой низкий поступок я бы никогда не пошел.

И он стал заклинать меня не верить тому, что рассказывают другие.

В ужасе смотрела я на него, зная, что его слова — ложь. Возможно, тогда мне не следовало ни о чем спрашивать, но это было выше моих сил.

— Петер, — выдавила я из себя в отчаянии, — ты говоришь неправду.

Он взволнованно отвечал:

— Как ты могла подумать обо мне такое! Клянусь тебе жизнью матери, ни с какой женщиной я не жил, ни к одной женщине не прикасался, ни о какой женщине не думал. Ты глупая, ревнивая девочка.

На рассвете мы расстались. Он еще долго стоял на берегу, махая рукой. Подбросил в воздух монеты и поймал их жестом игрока. В моей душе что-то разбилось.

По дороге домой начались колики с еще неведомыми до той поры нестерпимыми болями. Но сильнее их были душевные страдания. В Берлине меня немедленно доставили в клинику Шарите, где сделали укол и дали болеутоляющие средства. Но ничто не помогало, у меня пропал сон.

Как позднее рассказывали мать с братом, я находилась в состоянии своего рода горячечного бреда — отказывалась от всего, в том числе и от пищи. Когда близкие уже не знали, что делать дальше, меня повезли к профессору Иоханнесу Шульцу,[332] успевшему прославиться во всей Германии благодаря своей методике аутогенной тренировки.

Но даже он не смог помочь. Профессор то и дело повторял:

— Вы сможете вылечиться только в том случае, если расстанетесь с этим мужчиной.

Мой довод, что силой любви можно добиться многого, он отмел:

— Этот человек не может измениться, он всегда будет таким. — И настоятельно предупредил меня: — Если вы с ним не расстанетесь, то постоянно будете находиться в опасности, это как кирпич, который во время прогулки неожиданно может упасть вам на голову.

Не в силах больше выносить подобные разговоры я запретила возить меня на лечение к Шульцу, начала испытывать к нему неприязнь. Его слова стали для меня настоящей мукой. Несмотря ни на что, я была все еще слишком сильно привязана к Петеру.

Последовал период полной пассивности, череда депрессий. Меня послали в горы — они уже часто приносили мне исцеление. Вместе со своей сотрудницей, фрау Петерс, я поехала в Цюрс близ Арльберга, где знала каждый заснеженный косогор. Но кататься на лыжах в моем состоянии было невозможно. Укутанная в одеяла, я безучастно лежала в шезлонге. Еще не законченные съемки «Долины» перенесли на неопределенное время — пока не освободится большой павильон. А для сцен с быками для корриды, снять которые можно было только в Испании, мы еще не получили разрешения. Нас всячески обнадеживали и просили подождать до лета. Некоторых моих сотрудников, например, оператора Беница и руководителя съемок Фихтнера, временно направили в другие фирмы, производившим фильмы на важные военные темы.

Однажды в Цюрсе на моем подносе с завтраком оказалось письмо с фронта — первая весточка от Петера. Я страстно ждала этого письма, но теперь, когда оно лежало передо мной, вскрыть его не хватало мужества. Почтовый штемпель свидетельствовал, что шло оно несколько недель. До вечера я крепилась, потом прочла:

Милая, самая милая Лени, еще два дня назад я разговаривал с тобой, а сейчас меня снова одолевает такая тоска, будто мы в разлуке уже многие недели или месяцы… Я уверен, что скоро снова смогу быть у тебя, и тогда мы навсегда останемся вместе. Ты должна твердо верить, что так угодно судьбе, соответственно, высоте нашей любви. Прежде я никогда не верил в провидение, и лишь благодаря нашим чувствам преисполнился глубокой веры в его всемогущество…

Это письмо подняло в моей душе целую бурю: можно ли писать подобным образом после всего того, что произошло? Из инстинкта самосохранения я хотела расстаться с этим человеком, но слова его действовали на меня подобно наркотику. Не война ли всему виной? Чувства были сильнее рассудка.

Письма с фронта

После этого Петер стал писать регулярно. Его письма потрясали. Пережитое на фронте произвело переворот в его душе — в этом не оставалось никакого сомнения. Некоторые послания я хочу процитировать. Без них были бы непонятны ни моя последующая жизнь, ни дальнейшие страдания, связанные с этим человеком.

2 марта 1942 года

…сегодня ночью три часа тому назад я получил наконец твое письмо — глубоко потрясен страданием, которое причинил тебе. Милая моя, маленькая Лени, не переживай больше, слышишь? Я не любил никого кроме тебя, я часть тебя, неразрывно с тобой связанная. Возможно, такова наша судьба, что обоим приходится страдать, прежде чем достичь высшей степени счастья. Меня терзали сомнения, я был несчастен оттого, что боялся потерять тебя. Ты, наверное, поняла, читая мои письма, что я весь целиком принадлежу тебе и только тебе — поверь мне. Твердо верю, что между нами никогда больше не сможет возникнуть даже крохотная искорка недоверия… Сейчас я переживаю, пожалуй, самый серьезный в моей судьбе кризис. Ты ведь знаешь, отчего мне вообще еще хочется продолжать жить, причина — ты и вновь, и вновь ты… Я был в слишком большом замешательстве из-за несчастья, которое произошло в те десять дней, и не смог все объяснить и выразить то, как чувствовал… Знаешь, Лени, ты мне нужна во много раз больше, чем я тебе… Ты ведь чувствуешь и знаешь, что никогда меня не теряла и не сможешь потерять, если не считать смерти…

13 марта 1942 года

…и сегодня после своего возвращения я не нашел письма от тебя. Уже даже и не знаю, будешь ли ты еще писать, мне нельзя больше об этом думать — я нахожусь в таком состоянии, какое несовместимо с моим ответственным положением здесь. Ты знаешь, что для меня будет значить потеря тебя… Предположение постепенно превращается в ужасную уверенность, что ты меня больше не любишь… Мне стало известно, что «доброжелатели» по-своему проинформировали тебя о тех десяти днях, а я не думаю, что между нами может стоять что-то еще… Знай, Лени, мое чувство к тебе ни на минуту не ослабевало и сейчас сильно. Но с этими сомнениями я не могу больше жить…

9 апреля 1942 года

…вчера я вернулся с важного задания — все прошло хорошо. Сразу же навестил раненых и сегодня рано утром снова возвратился на командный пункт батальона. К сожалению, вновь не получил от тебя почты — это вечное ожидание и следующее затем разочарование почти невыносимы. Мы сейчас много перемещаемся, может статься, что несколько дней я не смогу писать. Однако у тебя нет причины беспокоиться… Дорогая Лени, разве ты не понимаешь, как мучаешь меня своим молчанием? Но я готов смириться со всем, лишь бы только ты снова была здоровой — все ведь должно когда-нибудь снова выправиться. Я буду всегда, всегда…

20 апреля 1942 года

…я писал тебе в последний раз десять дней назад — за несколько часов перед началом боя… Сегодня, после того как весь наш батальон все это время выдерживал на себе основную нагрузку боев на здешнем фронте, нас на шесть дней сняли с передовой для пополнения состава и отдыха. Я, правда, настолько измотан, что не хочу даже соскребать с себя десятидневную грязь, пока не посплю по меньшей мере 24 часа — должен вот только быстренько написать тебе, чтобы тебя больше не мучили страхи. На этот раз ты, мой милый, милый ангел, очень понадобилась мне. Но теперь все миновало, и я не хочу больше об этом думать… Но знаю: ни один человек, конечно, не любил другого так сильно, как я тебя…

22 апреля 1942 года

…я только что проспал тридцать часов и снова чувствую себя в полном порядке. Как-никак последние две недели у нас шли довольно тяжелые бои. Это осознаешь только потом. Находясь в гуще событий, живешь в таком напряжении всех сил, что почти не ощущаешь тяжесть и ожесточенность сражений. Думаю, это была одна из последних и самых отчаянных попыток русских прорвать оборону на моем участе. Они понесли большие потери. Так как при этом, конечно, досталось и нам, то мой батальон отвели на первоначальную позицию, а моему единственному здешнему другу, капитану Майеру, пришлось встать на наше место со своим батальоном. Но я надеюсь, что через несколько дней снова сменю его. Даже здесь, правда, едва заметно, чувствуется наступление весны — то тут, то там на скалах пробивается олений мох, единственный вид растительности. Дни стали значительно длиннее… Думаю, с каждым новым боем не на жизнь, а на смерть внутренне становишься более зрелым человеком. И если у меня однажды снова появится уверенность в том, что мы с тобой слились в единое целое и что я тебя никогда не потеряю, тогда смогу жить без тревог и страха — тогда все будет хорошо. Я много думал о нас обоих и спрашивал себя, способен ли я еще раз когда-нибудь уступить своим старым слабостям. Теперь знаю, что впредь это будет невозможно. Возвращусь ли я после этого сражения к тебе или же паду его жертвой, решит судьба. Ты же в любом случае должна знать, что за всю свою жизнь я любил, да и вообще могу любить только тебя…

25 апреля 1942 года

…уже несколько дней я опять лежу с моим застарелым суставным ревматизмом в постели на своем командном пункте, укутанный в толстые одеяла, и надеюсь лишь на то, что к следующим боям снова буду в неплохой форме. В последнем письме я писал, что и у нас уже становится заметной весна, — за прошедшее время выяснилось, что этот вывод, к сожалению, оказался преждевременным. Вчера начался сильный снегопад. И продлиться такая погода должна будто бы до самого июня. Из-за этого шансы скоро приехать к тебе заметно уменьшаются. Я не знаю, как дальше вынести нашу долгую разлуку, — все складывается так трудно. Не будь тут капитана Майера, я вообще не знал бы, как все это выдержать. Он оказался моим единственным другом здесь — то и дело терпеливо успокаивает меня. Я очень надеюсь, что ты снова окрепнешь и у тебя будет много радости и больших успехов. Ты же ведь уже этим летом поедешь в Испанию, и я буду отсюда, из тундры, мысленно сопровождать тебя во всех переездах и в работе. Поскорее бы оказаться рядом с тобой! Возможно, несбыточность моего единственного желания — наказание мне… Я часто размышляю над тем, сможем ли мы забыть все плохое, чтобы заново, с самого начала вместе строить нашу жизнь…

6 мая 1942 года

…я могу писать тебе только коротко, так как обе руки у меня упакованы в вату и повязку снимут для мытья рук только завтра. Эти несколько минут, когда можно вставать, потому что прибирают постель, я буду, насколько возможно, использовать для писем тебе. К сожалению, никакого улучшения не наступило, и я еще не знаю, когда отсюда выберусь. У нас снова пурга и морозы. Надеюсь, что вскоре все это будет позади. Я живу в изматывающем беспокойстве. Тяжелые бои и атаки, в которых я теперь не могу участвовать, хотя во мне очень нуждаются, совпали со страшным беспокойством о тебе… Сегодня здесь, после того как дороги местами стали проезжими, ожидают прибытия 300 раненых. Надеюсь, что Майер еще в строю, будет ужасно, если с ним что-нибудь случится из-за того, что он сменил меня на позиции. Если все будет в порядке, я постараюсь сделать так, чтобы его никогда больше не направляли на передовую…

13 мая 1942 года

…позавчера погиб капитан Майер, я теперь снова одинок как перст. Он был один из наших лучших и храбрейших воинов. Его жена осталась с четырьмя детьми… Не заболей я, он, возможно, был бы жив. Этот факт угнетает тем больше, что, кроме него, у меня нет здесь друзей. Лени, ты единственный человек во всем мире, который у меня еще есть и который мне нужен, чтобы жить. Должен же когда-то прийти конец нашим мукам. Думаю, я выдержал испытание для нашей совместной, лучшей жизни… Сейчас я знаю, что, несмотря на огромную любовь к тебе, я не был достаточно зрел. После таких ужасных страданий не думаю, что в дальнейшем со мной может случиться еще какой-нибудь «сбой»… Ты сделала меня другим человеком — видящим истинные ценности и принципы жизни. Ты для меня — жизнь, доселе ложная и не так прожитая. Не оставляй меня сейчас, Лени, в одиночестве, потом я тоже смогу стать так нужным тебе помощником и опорой, ибо я несказанно люблю тебя…

25 июня 1942 года.

Моя Лени, сегодня я в первый раз снова отваживаюсь назвать тебя так. Несколько часов назад на опорном пункте меня застало твое 20-е письмо. После прошедшей вечности я впервые вновь почувствовал себя внутренне свободным и счастливым — теперь знаю, что у тебя есть твердое намерение начать заново строить нашу совместную жизнь. Этим ты вновь воскресила во мне желание жить. Я очень страдал, в отчаянии и безнадежности думая, что твоя любовь ко мне умерла — это было бы самое тяжкое бремя, какое только могла взвалить на меня судьба. Сегодня, после твоего письма, с моих плеч упал ужасный груз. В последние дни на одном из опорных пунктов я встречался с командиром дивизии генералом фон Хенглем, и он сообщил, что предположительно в конце июля я смогу поехать в отпуск. Буду каждый день умолять судьбу, чтобы она еще раз исполнила это мое заветное желание. Уже подыскиваю — в полном отчаянии — офицера, который мог бы заменить меня в мое отсутствие. В связи с новой должностью командира батальона я подчиняюсь непосредственно командиру дивизии, и потому на мне теперь лежит большая ответственность. Ты сможешь приблизительно понять мою новую задачу, если представишь себе, что я со своими опорными пунктами занимаю площадь 300 квадратных километров. Я вообще сейчас «самый северный» из немецких командиров… вот только бы Шёрнер, который, между прочим, стал генералом горнострелковых войск, дал разрешение на отпуск… Любимая, тот факт, что ты меня еще любишь, — самый чудесный подарок, который ты сделала мне. Как и весть о том, что ты снова можешь работать — позволь мне и в этом быть рядом с тобой, — все, что ты делаешь, имеет и для меня огромное значение…

 

Помолвка

Сразу по возвращении из Цюрса состояние моего здоровья ухудшилось. Я могла только лежать и почти ничего не ела — похудела больше чем на двадцать фунтов.

В то время единственной радостью были письма Петера. Я цеплялась за каждое слово, черпая в них надежду на новую, совместную жизнь. Но полностью стереть из памяти происшедшее все же не могла. Меня то и дело посещали мучительные воспоминания. Но сильнее ревности был страх потерять Петера. Я впадала в панику, если письма от него не приходили несколько дней, всегда думала о самом худшем, стала пленницей своих чувств.

Последнее послание Петера, в котором он писал о своем возможном отпуске, совершило чудо, словно пробудив меня после долгого наркоза: появился аппетит, я начала гулять и понемногу стала приходить в себя. Мой врач был в полном недоумении.

Через несколько недель мне удалось возобновить прерванную работу над «Долиной». Большой павильон в Бабельсберге освободился. Сначала в присутствии Гаральда Кройцберга мы сняли испанские танцы, затем повторили неудавшиеся Пабсту сцены. Рабочая атмосфера была настолько благоприятной, что мы закончили даже раньше, чем планировали. Тем самым завершились все павильонные съемки «Долины», за исключением финального эпизода. Недоставало лишь кадров с волком в Доломитовых Альпах да сцен с быками, которые можно было снять только в Испании.

Молодая волчица доктора Гржимека тем временем повзрослела. Он воспитывал ее с большой любовью. Прежде чем начать эти съемки, нам еще требовалось найти один важный пейзаж — маленькое горное озеро неподалеку от хижины Педро. Но поблизости не оказалось ни речушки, ни пруда, ни вообще какой-либо воды.

После двух дней безуспешных поисков источника, с помощью которого можно было бы соорудить искусственное озеро, мы решили попытать счастья со специалистом по обнаружению грунтовых вод. Его порекомендовал наш сотрудник Ганс Штегер. И нам повезло. Господин Мозер, искатель, с помощью волшебной палочки в виде раздвоенного деревянного прута творил удивительные вещи. Он обнаружил небольшой источник, из которого, правда, текла такая тоненькая струйка, что нужно было долго ждать, пока она наполнит ведро.

Тем временем мы вырыли небольшой карьер, диаметром десять — пятнадцать метров. Зацементированное дно покрасили в зеленовато-голубой цвет, а берег так искусно оформили камнями и кустами альпийских роз, что водоемчик стал выглядеть на редкость живописно. Оставалось решить задачу, как заполнить его водой, так как источник находился на 300 метров ниже. Для ее доставки наверх мы наняли в долине около пятидесяти итальянцев, которые образовали живую цепочку от источника до расположенного на большей высоте плато, и передавали друг другу наполненные ведра.

На это ушло несколько часов, зато потом у нас появилось прелестное озерцо. Но тут съемочную группу поджидал еще один сюрприз. По сценарию, овечье стадо Педро должно было пастись на берегу озера. Когда же овец, числом примерно восемьдесят голов, пригнали к водоему, то ни одна из них не остановилась, все посеменили куда-то дальше. Одному из наших людей пришла в голову мысль насыпать соли — в надежде, что после этого животные не будут уходить от воды. Но произошло непредвиденное. От соли овцы стали испытывать столь сильную жажду, что мы и глазом не успели моргнуть, как они выпили все озерцо. Пришлось трижды снова заполнять его водой, каждый раз сыпали все меньше соли, но это не помогало: вода снова выпивалась до последней капли. Мы уже не знали, что делать. Наконец всех овец до единой привязали на берегу к колышкам.

В первый день съемок на Чампеди появился Петер и, счастливый, заключил меня в объятья. Он пришел как раз в тот момент, когда мы попытались снять сцены с участием Кати. Все получилось великолепно. Доктор Гржимек хорошо выдрессировал волчицу. Она была не очень дикой, но и не слишком прирученной. Тем не менее в обращении с ней требовалась величайшая осторожность. Только перед самым началом съемки Гржимек снял с нее железный намордник, да и то после того, как предварительно был сделан кровавый след, ведущий до самой камеры. Рядом с ней лежал пропитанный кровью тряпичный ягненок, в которого зверь мог вцепиться зубами, — и волчица потом действительно уже не выпускала его из пасти. С помощью этой хитрости нам удалось снять неплохие кадры.

Куда более нервно проходили съемки схваток Педро с волком. У Франца Эйхбергера, нашего Педро, хватило мужества работать без дублера. В эпизоде, когда на него бросается волк, его рука под рубашкой была защищена пропитанной кровью кожаной крагой. При прыжке волка он выставлял руку вперед, и хищник впивался в нее зубами. Эту сцену Францлю пришлось повторить шесть раз.

Самыми рискованными были съемки сцен, в которых Педро душит волка. Зверя нельзя было обездвиживать, так как ему надлежало еще и обороняться. Францль катался с ним на земле до тех пор, пока животное не оказывалось лежащим на спине. Тогда Педро поднимался над ним, стоя на коленях и вцеплялся руками ему в горло. Он ни на мгновение не мог расслабить руки, иначе волк искромсал бы ему все лицо. Всех нас била дрожь, ибо эти минуты были крайне опасными. Потом следовало имитировать смерть зверя уколом усыпляющего средства. Когда съемки закончились, мы с облегчением вздохнули. А волчица Катя через некоторое время снова стала живой и проворной.

Нам еще предстояла одна из самых трудных сцен, где волк врывается в стадо и хватает овцу. Для этого требовалась соответствующая реакция овец, которые должны были чувствовать, что к ним подкрадывается волк, и потому проявлять беспокойство. Попытка снять этот эпизод не удалась. Никакой производимый нами шум не достигал эффекта: животные никак не приходили в испуганное состояние. Мы вынесли из хижины всю кухонную посуду и, распределив ее, образовали оглушительный оркестр. Даже выстрелы из дробовика не оказали никакого действия. Тогда Гансу Штегеру пришла мысль пригласить мастера-взрывника, чтобы, наконец, добиться у овец испуга с помощью взрыва.

Пригласили лучшего в округе специалиста, итальянца, человека, уже много лет исполнявшего свои служебные обязанности без происшествий. Ранним утром под безоблачным голубым небом и сияющим солнцем мы готовились к съемке. Как только взрывник подаст знак, три оператора должны были включить камеры. Заряд он заложил на небольшой поросшей травой горке неподалеку от овечьего стада. Все устремили взоры на мастера. Он сбежал с горки, подал знак, камеры зажужжали, но… дальше последовала гнутущая тишина. Взрывник побежал назад к тому месту, где закопал динамит, и в тот самый момент, когда он наклонился над ним, заряд взорвался. С ужасом я увидела, как он схватился руками за шею, из которой фонтаном брызнула кровь. Помочь ему было уже нельзя: мужчина скончался в считанные секунды.

Мы были не в состоянии продолжать работу и прервали съемки на несколько дней, тяжело переживая случившееся. Потом начали снимать сцены с орлом, которые также оказались очень трудными, так как эта великолепная птица может парить только при ветре определенной силы. Когда орел поднимался в воздух, это было ни с чем не сравнимое зрелище. Проходили какие-то мгновения, и он превращался в едва видимую точку над вершинами гор. У нас захватывало дух, когда птица за считанные секунды устремлялась из поднебесья на искусственного зайца, которого подбрасывал ей сокольничий. К сожалению, из трех наших орлов двух местные парни из озорства подстрелили из ружей.

Когда мы закончили все съемки в Доломитовых Альпах, подошел к концу и отпуск Петера. Время, проведенное с ним, снова, как и прежде, не было свободно от напряженности в отношениях. На этот раз причину я видела в своей работе. С удивлением заметила, что между содержанием писем Петера и его поведением здесь лежит огромная пропасть. Он все больше становился для меня загадкой, которую я пыталась разгадать.

Перед его отъездом, случайно совпавшим с моим днем рождения, он надел мне на палец тонкое золотое кольцо и сказал: «Теперь ты официально моя невеста».

Я была озадачена, поскольку о помолвке никогда не думала. Тем не менее затея эта мне понравилась. «А где же твое кольцо?» — спросила я. Петер с удивлением взглянул на меня и затем беззаботно ответил: «Его еще предстоит купить».

В день нашего обручения мы поднялись к горной хижине, чтобы немного отдохнуть. Впервые за долгое время мы были одни. Но Петер не остался со мной, а часами беседовал с не знакомым ему старым хозяином хижины, играл с ним в карты и пил пиво кружку за кружкой, пока не стемнело. Я чувствовала себя оскорбленной, и на меня напали новые сомнения. Тот ли это человек, что писал мне столь чудесные письма?

Ответа я найти не могла.

 

Тотальная война

После возвращения в Берлин я увидела войну во всей ее безжалостности. Авианалеты наносили огромный ущерб, погибало все больше людей. Начались бои за Сталинград; о конце этой кампании нечего было и думать.

От Петера с полярного фронта приходили удручающие известия. В первом письме он сообщал, что за день до его прибытия русские захватили два опорных пункта и убили всех солдат и офицеров, прикончили даже раненых. Спастись от резни удалось одному-единственному немецкому солдату.

Мой брат тоже теперь сражался на Восточном фронте и даже побывал в штрафной роте. Его лучший друг, работавший с ним на фирме нашего отца, донес, будто Гейнц покупал мясо на «черном» рынке и пренебрежительно отзывался о Гитлере. Я была в отчаянии, что не могу помочь ему. Для меня было невозможно в разгар войны обратиться к фюреру с личной просьбой.

Все эти переживания снова уложили меня в постель. Как всегда, облегчение я надеялась найти в горах. Но после того как доктор Геббельс в феврале 1943 года объявил «тотальную войну», в горный район разрешалось ездить только на основании медицинского заключения, которое еще нужно было утвердить в Минпропе. Два врача выдали справки, в которых мне настоятельно рекомендовалось пребывание в горах. Тем не менее министерство отклонило мои ходатайства. Пришлось оставаться в Берлине.

Ночью 1 марта 1943 года в своем доме я пережила одну из самых ожесточенных — из непрерывной череды — бомбежек. Двери сорвало с петель, оказались разбитыми все стекла. Я думала, у меня лопнут барабанные перепонки, настолько сильными были взрывы. Нам с прислугой удалось погасить семь зажигательных бомб. Когда бомбардировщики улетели, мы вышли во двор. Все вокруг горело. Слышались крики о помощи из соседнего дома, в котором проживала дружившая со мной семья Гейер. Вместе с их прислугой нам удалось вынести из огня двоих детей. Небо еще долго оставалось багровым.

На следующий день мы насчитали на моем участке остатки почти 200 зажигательных бомб, а на сучьях дерева, неподалеку от балкона, обнаружился искромсанный труп английского летчика. Я была уже не в состоянии выносить эти ужасы и не хотела больше оставаться в Берлине. Тут мне помог Альберт Шпеер: предложил в Кицбюэле комнату в «Доме Тодта». Поскольку доктор Фанк снимал для «Организации Тодт» макеты сооружений Берлина, работая на мою фирму, то я как-никак имела право на кратковременное пребывание там и решила принять предложение. Ночь перед отъездом мне не забыть никогда. Это было словно конец света.

Испания, 1943 год

После перерыва в девять месяцев, потребовавшего от нас большого терпения, мы надеялись, что наконец-то сможем провести в Испании последние натурные съемки для нашего злополучного фильма. Сцены с быками было невозможно снять где-нибудь в другом месте. Мы почти потеряли всякую надежду на то, что доведем работу до конца. Министерство экономики отклоняло наши неоднократные заявления на обмен валюты на том основании, что, дескать, «Долина» не является фильмом военного значения. При этом фирма «Тобис» уже закончила переговоры о продаже фильма в Испанию, следовательно, необходимое количество песет было гарантировано.

Тогда мои доверенные лица, Траут и Гросскопф, решились обратиться к рейхсляйтеру Мартину Борману, который занимал резиденцию в Коричневом доме, а после очередного крупного скандала с Геббельсом стал нашей высшей служебной инстанцией. Когда Борман хотел чего-либо достичь, то, как это всем было известно, ссылался только на приказ Гитлера. Лишь поэтому мы и получили валюту.

Полет в Мадрид показался мне очень непродолжительным из-за сильного переутомления. Непосредственно перед этим снова произошел воздушный налет, последнюю ночь я еще работала в монтажной.

В Барселоне у нас образовался час свободного времени. Здесь продавались: кофе в зернах, бананы, апельсины, шоколад, одним словом, все что душе угодно. Как это приятно — после четырех лет войны попасть в мирную страну! Мне показалось, что я вижу сон. Испания оправилась после гражданской войны, огромные светящиеся рекламы украшали ночные улицы Мадрида.

Как и в прошлый приезд почти десять лет назад, на меня большое впечатление произвели люди, страна, обычаи, искусство, вообще испанский образ жизни — вкупе с любезностью и дружелюбием населения.

Первый поиск натуры привел нас в Сепульведу, затем в Сеговию и Авилу в Кастилии. С тех пор я считаю их, как и Саламанку с ее великолепными внутренними дворами, одними из самых интересных городов Испании.

Потом мы направились на юг. От Альгамбры в Гранаде у меня захватило дух. Этот шедевр арабского строительного искусства кажется сотканным из кружев, а не построенным из камня. Недалеко от Севильи мы увидели зажигательные испанские танцы, настолько захватывающие, что смотрели их всю ночь напролет.

В Альхесирасе перед нами распростерся Гибралтарский пролив — на фоне голубого моря вырисовывались пальмы и олеандры, сквозь дымку можно было рассмотреть африканский берег, рядом — Геркулесовы столпы.

Казалось, наиболее вероятно снять сцены с быками на юге Испании. Здесь находились ранчо по разведению быков для корриды. Через Гюнтера Рана, друга моей юности, уже почти десять лет живущего в Мадриде, я познакомилась с такими знаменитыми тореадорами, как Бельмонте, Бьенневенида и бессмертный в глазах испанцев Манолете, которые в большинстве своем владели крупными скотоводческими хозяйствами.

Однако провести запланированные съемки, к сожалению, не удалось, так как мы не смогли подыскать здесь подходящего ландшафта.

Последней надеждой оставалась Кастилия. Неподалеку от Саламанки, в самом крупном хозяйстве Испании, содержалось более тысячи быков для корриды.

Поначалу казалось невозможным убедить владельца предоставить в наше распоряжение своих драгоценных животных. После бесконечных переговоров все же удалось уговорить его, и то лишь потому, что он испытывал некую симпатию к немцам. Правда, нам пришлось взять на себя обязательство застраховать на большую сумму torros,[333] разводимых для самых важных коррид. Удовольствие не из дешевых, ибо нам хотелось получить 600 животных. Но Гюнтер сумел решить и эту проблему.

Самое трудное было еще впереди. Мы и представить не могли, насколько сложно работать с быками. Каждый день в течение долгих часов множество пастухов перегоняли стада к съемочным площадкам. Потом один день torros отдыхали.

Но вот, наконец, подошло время съемок. В пятидесяти километрах от Мадрида, перед небольшим горным кряжем, с помощью сидевших на конях специалистов по torros все было подготовлено. Первые кадры мы сняли при температуре на солнце выше 60 градусов. Незабываемо, когда на вас на желтом травяном фоне галопом мчатся сотни черных тел, которых наездники останавливают перед самой камерой и гонят вспять. К счастью, в тот раз обошлось без всяких происшествий.

Наконец-то прибыл и Бернхард Минетги. Поскольку Грюндгенс долгое время не отпускал его из театра, то нам пришлось прервать съемки почти на целый год. Здесь, в отличие от павильона, Минетги чувствовал себя много более раскованно, работать с ним было легко и приятно.

В Испании меня поджидал сюрприз: после того как мы отсняли почти все сцены, неожиданно передо мной предстал Петер, который, как я полагала, находился на полярном фронте. Казалось, это сон. О своем приезде он в письмах не обмолвился ни единым словом. Все в съемочной группе были порядком изумлены. Как в разгар страшной войны немецкий офицер смог приехать в Испанию? Но Петеру удалось этого добиться. Выдержав тяжелые бои на фронте, он заслужил право на короткий отпуск, с помощью которого хотел развеять мое недоверие и еще крепче привязать меня к себе. Это ему удалось.

Дом Зеебихлей

Возвращение в Берлин оказалось безрадостным: ничего, кроме развалин и разбомбленных домов. Какой контраст с Испанией! Министерство пропаганды тем временем призвало многие фирмы эвакуироваться. Я с несколькими сотрудниками тоже решила уехать из столицы. Недалеко от Кицбюэля мы подыскали себе дом. Нам удалось заполучить его только потому, что он был не пригоден для жилья из-за отсутствия отопления.

Чтобы спасти отснятый материал от бомбежек, мы взяли с собой все что только можно: негативы, позитивы, лавандовые копии.[334] И не только «Долины», но и дублированных на иностранные языки версий фильмов об Олимпиаде и партийном съезде, «Голубого света» и многих короткометражных и спортивных лент. Половину мы поместили на хранение в берлинском районе Иоханнисталь.

В эти тяжкие дни после бомбежек меня иногда навещал Альберт Шпеер. После неожиданной смерти Тодта его назначили министром военной промышленности. За крепким кофе, приготовленным Хеленой, он пытался отвлечь меня от забот. Шпеер всегда был одним из первых, кто по окончании налета авиации выходил наружу и спокойно и рассудительно руководил тушением огня. Его бесстрашие и непритязательность восхищали. Когда я однажды попросила его отпустить мне стройматериалы для бомбоубежища, чтобы сохранить драгоценные копии, он отказал, объяснив, что не может этого сделать, пока не появится достаточно надежных подвалов-бомбоубежищ для всех людей. Шпеер с пренебрежением отзывался о некоторых министрах и высоких чинах партии, например, о министре экономики Вальтере Функе.[335] Они, по его словам, жили словно в мирное время и думали прежде всего о себе, а не о терпящем нужду населении. Он критиковал и Гитлера. Однажды сказал:

— Не будь фюрер при принятии некоторых решений слишком мягким, я смог бы существенно увеличить производство военной техники, что сейчас крайне необходимо.

— Как? — спросила я.

— Сигнал воздушной тревоги подают слишком рано, при каждом предупреждении можно сэкономить много времени, а при постоянно растущем числе налетов это означало бы немалое количество часов, в течение которых на оборонных предприятиях продолжалась бы работа.

— Почему же не получается?

— Потому что не удается убедить фюрера. Он настаивает на том, чтобы предупреждение подавалось задолго до налета. Хочет, чтобы все успевали добраться до бомбоубежища. По-человечески это, конечно, понятно, но, — недовольно закончил Шпеер, — государство в целом не может себе этого позволить.

— Не находите ли вы это тем не менее правильным? — озадаченно спросила я.

— Да, — ответил он, — но нам важнее выиграть войну. Если это не удастся, то людские потери возрастут многократно.

— Разве вы еще верите в победу? — подавленно буркнула я.

— Мы должны победить, — заявил Шпеер сухим тоном, не выказывая никаких эмоций.

Я же перестала верить в победу после начала войны с Россией.

В ноябре 1943 года мы переселились в Кицбюэль. В доме Зеебихлей я надеялась завершить работу над «Долиной». Здесь оборудовали самое большое помещение для просмотров, устроили микшерную студию звукооператора, несколько монтажных, но прежде всего обставили достаточное число комнат для сотрудников. В развалинах старинного замка, «замка Мюнихау», расположенного всего в нескольких километрах от нас, удалось сравнительно надежно защитить от огня и бомбежек наш киноархив.

Здесь мы пока находились в безопасности от налетов авиации. Но я не могла работать. У меня опять начался приступ острых колик. Боли мучили меня так же сильно, как и тогда, на Петушином Гребне, но связаться с практикующим врачом Ройтером, который так помог мне раньше, ни в Мюнхене, ни где-либо в другом месте не удалось. Доктора делали все, чтобы облегчить мои страдания. Каждый день вводили глюкозу и стимулирующие работу сердца препараты. Я дважды ездила в Зальцбург, чтобы пройти обследование у Морелля, личного врача Гитлера. Но и он не смог добиться какого-либо улучшения. Тогда еще не было антибиотиков, которые могли бы излечить эту болезнь.

Последняя встреча с Гитлером

В начале весны, 21 марта 1944 года вместе с Петером, который к этому времени получил чин майора и пребывал в краткосрочном специальном отпуске, я стояла в Кицбюэле перед служащим бюро записи актов гражданского состояния, который оказался связным Петера на полярном фронте и передавал мне его письма. Невероятное совпадение! Тем утром произошло еще кое-что. Накануне был сильный снегопад. Едва мы отъехали от дома Зеебихлей всего на несколько метров, как сани опрокинулись. Когда я выкарабкалась из снега, то увидела лежащую у моих ног старую подкову. По народному преданию, это приносит счастье. Я подняла подкову и храню ее у себя и по сей день. Правда, особого счастья она мне не принесла.

Родители, приехавшие на скромное свадебное торжество в Кицбюэль, не слишком радовались моему выбору. Когда отец, в последнее время тяжело болевший и очень беспокоившийся о Гейнце, остался со мной наедине, я впервые увидела, что в глазах у него стоят слезы. Он сказал растроганно:

— Дитя мое, желаю тебе счастья.

Ужин заказали в «Гранд-отеле» в Кицбюэле. Когда мы вошли в зал, произошел неприятный инцидент. Какой-то офицер, без сомнения вдребезги пьяный, распростер свои объятия и, бросившись ко мне, громко закричал:

— Лени, помнишь еще наши бурные ночи — ты была ласковая как кошка?!

Я в полной растерянности смотрела на сумасшедшего — все, пораженные, остановились. Затем я увидела, как Петер наклонился вперед и нанес мужчине сокрушительный удар в челюсть. Какие-то люди захлопотали возле незадачливого пьяницы, мы же тем временем стали усаживаться за стол. Меня обрадовало, что муж, будучи от природы очень ревнивым, повел себя сдержанно и поверил, когда я сказала, что в жизни не видела наглеца.

За несколько дней до окончания отпуска Петера я получила от Гитлера корзину цветов с поздравлением и приглашением. Нам обоим следовало приехать 30 марта в его резиденцию в горах. О моем бракосочетании он узнал от Юлиуса Шауба, жена которого жила в Кицбюэле.

Я была обеспокоена тем, что придется встретиться с фюрером в это драматичное время. Мы не виделись уже больше трех лет. Откроет ли нам Гитлер что-нибудь из своих мыслей? В каком расположении духа мы его найдем?

Когда к гостинице в Берхтесгадене за нами подъехал черный «мерседес», из него вышел генерал Шёрнер;[336] он прибыл от фюрера, который очень ценил его.

Как же часто меня спрашивали о том, какое впечатление производил Гитлер! Этот вопрос был основным, который задавали на допросах союзники. Описать тогдашнее отношение к Гитлеру нелегко. С одной стороны, он вызывал чувство благодарности за то, что всегда защищал меня от врагов, таких как Геббельс и другие, так высоко ценил меня как деятеля искусства. Но я была возмущена, когда, возвращаясь осенью 1942 года из Доломитовых Альп, впервые увидела в Мюнхене, как людям еврейской национальности приходится носить желтую звезду. О том, что их увозили в концентрационные лагеря, чтобы там уничтожить, мне стало известно от союзников лишь после войны.

Прежний восторг, какой я испытывала к фюреру, поутих, сохранились лишь воспоминания. Мои чувства во время той встречи в Бергхофе оставались сложными. Многое в Гитлере отталкивало меня. Так, было невыносимо слышать, как он называл русских «недочеловеками». Это огульное осуждение целого народа, давшего миру столь крупных представителей искусства, глубоко оскорбило меня. Ужасным казалось и то, что Гитлер не находил разумного способа закончить эту безнадежную, смертоносную войну. Я намеревалась спросить, отчего он не посмотрит на разбомбленные немецкие города, но не смогла.

Гитлер поцеловал мне руку и коротко приветствовал Петера, не уделив ему никакого внимания. Мне бросилась в глаза его сгорбленная фигура, дрожащие руки и подрагивающие веки — с последней нашей встречи фюрер постарел на много лет. Но, несмотря на эти внешние признаки дряхлости, от него все еще исходил тот же магнетизм, которым он обладал с давних пор. Я чувствовала, что окружавшие его люди слепо следовали его приказам.

Во время нашей встречи Гитлер не задал ни одного вопроса Петеру, что меня очень удивило. Я предполагала, что фюрер справится у него, на каких участках фронта он сражался и за что получил Рыцарский крест. Мне Гитлер также не задал ни одного вопроса, а сразу же после приветствия, как и в ночной час в «Кайзерхофе», начал говорить — и говорил на протяжении почти целого часа. Это был один сплошной монолог, во время которого он безостановочно ходил взад-вперед.

Казалось, его занимали в основном три темы. Вначале он стал подробно рассказывать о восстановлении Германии после окончания войны. Фюрер сообщил, что поручил многим фотографам и специалистам сделать снимки всех произведений искусства, церквей, музеев, исторических зданий, по которым затем будут созданы их точные копии. «Германия, — произнес он с пафосом, — восстанет из руин еще более прекрасной, чем была раньше».

Другая тема касалась Муссолини и Италии. Гитлер признал, что непростительно заблуждался, оценив Италию так же высоко, как и лично дуче. «Муссолини, — сказал он, — как итальянец — исключение, его качества значительно выше среднего уровня. Итальянцы если и ведут войны, то всегда их проигрывают. Кроме альпийских войск, они не умеют воевать, так же как и балканские народы, за исключением храбрых греков. Вступление Италии в войну стало для нас лишь обузой. Если бы итальянцы не напали на Грецию и им не потребовалась бы наша помощь, война развивалась бы по-другому. Мы бы на несколько недель опередили наступление русских морозов и захватили Ленинград и Москву. Тогда не было бы и Сталинградской битвы. Фронт на юге России развалился только потому, что итальянцы и балканские солдаты не умеют воевать. Нам следовало нести все бремя войны одним. Муссолини сражается без народа, который его к тому же еще и позорно предал».

Потом Гитлер, приходя во все большее возбуждение, начал говорить об Англии. Дрожа от ярости, сжав кулак, он воскликнул: «Не сойти мне с этого места, если нога англичанина ступит когда-либо еще на немецкую землю!» Затем последовал поток злобных тирад в адрес этой страны. Гитлер говорил как отвергнутый любовник, так как все в его окружении знали, насколько он преклонялся перед англичанами. Его пристрастие к британцам было столь велико, что он, как говорили некоторые генералы, под всевозможными предлогами несколько раз переносил высадку немецких войск на остров и в конце концов вовсе отказался от нее. Мысль о возможности тотального уничтожения Англии была для него невыносимой. Он будто бы так и не смог оправиться от того, что Британия объявила войну Германии. Рухнула его политическая мечта о создании вместе с Англией соответствующего его представлениям мирового порядка, направленного против коммунизма. Это-то и стало источником его ненависти к этой стране.

Словно пробудившись от транса, Гитлер неожиданно вернулся к действительности. Он откашлялся и сделал недвусмысленный жест рукой, из которого мы заключили, что наш визит закончился. Затем попрощался и проводил нас по длинному коридору к выходу. Когда я в конце коридора оглянулась, то увидела, что фюрер все еще стоит на прежнем месте, глядя нам вслед.

Я почувствовала, что больше уже никогда его не увижу.

20 июля 1944 года

В тот самый момент, когда было совершено покушение на Гитлера, я стояла на Лесном кладбище в Далеме, где хоронили моего слишком рано умершего отца. Он прожил всего 65 лет.

Потом мне захотелось посетить Шпеера, в надежде что-нибудь узнать о чудо-оружии, про которое столько говорили в последнее время. Когда я вошла в здание его ведомства на Парижской площади, он как раз в большой спешке покидал свой кабинет и, второпях поприветствовав меня, пробежал мимо. Секретарь сказала, что Шпеера срочно вызвали к Геббельсу. Тогда мы еще не знали о покушении на Гитлера. В окно я увидела, как на другой стороне Парижской площади, где размещалось Министерство пропаганды, строились солдаты.

Через некоторое время радио сообщило, что покушение на Гитлера закончилось неудачей: фюрер не пострадал. Это известие глубоко потрясло нас. Люди на улицах взволнованно обсуждали новость. И в поезде — я в тот же день выехала в Кицбюэль — среди пассажиров, в большинстве своем солдат, многие из которых были ранены, также царило необычайно сильное волнение.

В Кицбюэле меня ждало страшное известие: мой брат погиб, в России ужасной смертью — его на куски разорвало гранатой. Несчастье случилось в тот самый час, когда в ставке фюрера сработала бомба, а я стояла у могилы отца.

Смерть брата я до сегодняшнего дня так и не сумела пережить. Не смогу себе простить, что единственный раз, когда это действительно было нужно, не попросила Гитлера о чем-то сугубо личном. В то тяжелое время казалось неудобным обращаться к нему за помощью.

Брат стал жертвой интриг. Он будто бы покупал на «черном» рынке мясо и пренебрежительно отзывался о войне. Один из его сотрудников, работавший на фирме моего отца, донес на него. Доносы, словно проклятие, преследовали Гейнца. Несмотря на проявленную доблесть, ему отказывали в каком-либо повышении по службе, и брат писал, что то и дело попадал в «команды смертников», временами даже в штрафную роту.

Как главный инженер на фирме отца, производившей монтажные работы на военных заводах, он долгое время имел бронь. Жена Гейнца хотела развестись с ним, но так, чтобы не оставлять ему детей, которых брат очень любил. Она была в дружеских отношениях с генералом СС Вольфом[337] и попросила того помочь ей. Как-то раз к брату заявился некто Унру,[338] посланник внушающего страх генерала, и сказал буквально следующее: «На сей раз, господин Рифеншталь, речь идет о вашей жизни».

В сохранившихся бумагах брата имеются два письма генерала Вольфа. В них тот угрожает обратиться к фюреру, если Гейнц добровольно не откажется от права взять себе после развода обоих детей. Поскольку он не позволял себя запугать и не поддавался шантажу, вскоре последовала расплата.

Брат предвидел смерть. За несколько лет до начала войны рассказал мне однажды, что его посетило страшное видение — он лежит мертвым в луже крови.

«Я умру молодым», — как-то раз произнес Гейнц. Когда смерть настигла его в России, ему было тридцать восемь лет.

Зиппенхафт[339]

Осенью 1944 года в Праге прозвучали последние «хлопушки» на съемках «Долины». Фильм не имел «военного назначения», и потому пришлось ждать два года, чтобы Министерство пропаганды отвело нам необходимое время для работы в павильоне. Нужно было снять всего-навсего одну заключительную сцену фильма, для которой требовалось довольно обширное помещение. Молодая художница Изабелла Плобергер,[340] благодаря своему большому таланту победившая в конкурентной борьбе с более опытными коллегами, создала великолепную декорацию — стилизованный горный ландшафт с пучком лучей света, который практически невозможно найти в естественной природе.

Мы оказались не единственными, кто работал в Праге. Там я встретила Георга Пабста, Вилли Форета, Гезу фон Циффру[341] и многих других киноактеров и режиссеров. Мне казалось странным, что на этой стадии войны все еще продолжались работы над новыми фильмами. Деловые отношения с чехами — рабочими сцены были удивительно хорошими. О войне и политике не говорилось ни слова. Но у многих чувствовалось негодование по поводу этой все не заканчивающейся бойни. Вряд ли кто-нибудь еще верил в победу.

Во время последних съемок я, к своему ужасу, узнала, что по поручению бывшей жены брата из моего дома в Кицбюэле похитили детей Гейнца, родительские права на которых по завещанию перешли ко мне. Я была вне себя. Мне удалось уговорить хорошую знакомую няню ухаживать за детьми, которым было три и четыре года. Малыши очень любили ее. Пришлось прервать работу в Праге и поехать в Кицбюэль. Но, несмотря на все старания, добиться выполнения последней воли брата и вернуть детей не удалось. Безуспешными оказались и все последующие хлопоты.

После окончания войны жена Гейнца, успевшая снова выйти замуж, добилась судебного решения, по которому вопреки завещанию меня лишили права опеки над детьми. Основание — носить фамилию Рифеншталь для детей Гейнца равнозначно оскорблению.

Чем не другой вариант «судебной ответственности семьи за деяния, совершенные одним из ее членов»?

Перед крушением

Теперь каждый полдень над Кицбюэлем с грохотом проносились тысячи американских бомбардировщиков, направлявшихся на Мюнхен. Мы дрожали за жизнь друзей и родственников — ад воздушных налетов становился все ужаснее, а настроение у людей все более подавленным. Прямо чудо, что продолжали ходить поезда и были еще продукты.

Тем не менее у нас по-прежнему оставалось желание закончить «Долину». В Праге мы сняли очень дорогую заключительную сцену, но затем случилась катастрофа — отснятый материал исчез. Его сдали в Праге на станции для доставки экспресс-поездом. Мы день за днем досаждали железнодорожным чиновникам телефонными звонками и телеграммами, но пленки так и не находились. Напряжение, в котором мы жили, было невыносимо.

Спустя несколько недель пришло радостное известие — киноматериал найден, но, к несчастью, находится в районе боевых действий. Он попал на Западный фронт: грузовой вагон с пленками где-то на перегоне по ошибке отцепили. Все же нам невероятно повезло: в конце концов наш материал в целости и сохранности прибыл в Кицбюэль.

Линия фронта тем временем продвигалась все ближе к нам. Каждый день сводки вермахта приносили печальные вести. У меня было такое чувство, будто мы находимся на корабле, который медленно идет ко дну среди бушующих волн. Горький конец казался неизбежным, но никто из нас даже не пытался убежать от судьбы. Я больше всего боялась за жизнь матери. Она все еще отказывалась оставить свой дом в Цернсдорфе, в 40 километрах к востоку от Берлина. Постоянно волновалась и за мужа, который пока умудрялся выживать после всех боев, хотя большинство его товарищей погибали.

К счастью, его подразделение теперь находилось не на берегу Северного Ледовитого океана, а на итальянском фронте, но мои надежды, что бои там будут менее ожесточенными, оказались напрасными. Петер писал:

Дороги — в непролазной грязи, что очень затрудняет подвоз подкреплений, враг значительно превосходит нас в живой силе и технике. Уже несколько дней поспать удается лишь урывками. Погиб и новый командир моей роты. Американцы, надо отдать должное их храбрости, сражаются с редким упорством. Нам досаждают постоянные налеты вражеской авиации, из-за которых мы несем большие потери.

Мне довелось в первый раз пережить налеты штурмовой авиации во время поездки в Берлин, где предстояло провести несколько дней в хлопотах из-за спора со свояченицей. Дважды подавали сигнал воздушной тревоги, поезд останавливался, всем приходилось выбегать из вагонов и ложиться на землю. Нескольких женщин и детей ранило. Их унесли санитары.

В начале ноября 1944 года я прибыла в Берлин и поселилась в гостинице «Адлон», поскольку в моем доме тогда жили друзья. В первую же ночь город подвергся сильной бомбардировке. Пришлось спуститься в бомбоубежище, где среди политиков и видных людей искусства оказался и Рудольф Дильс, в свое время «поставивший диагноз» поджогу рейхстага. Он давно уже пекся о моей безопасности. После этой встречи я его больше не видела. Как председателя правительства Геринг направил его сначала в Кёльн, а потом в Ганновер. Той ночью в бомбоубежище он рассказал о своем аресте после 20 июля. Но Герингу, очень ценившему Дильса, удалось добиться его освобождения.

На следующее утро Берлин являл собой удручающее зрелище. Людям приходилось издалека пешком добираться до службы. Но берлинцы вели себя удивительно дисциплинированно, будто ничего особенного не случилось.

Я должна была встретиться по делу о детях брата со своим адвокатом Хайлем. В тот день мне довелось в последний раз перед окончанием войны пройтись по разрушенным улицам родного города.

Обратная поездка в Кицбюэль стала настоящей пыткой. Поезд был переполнен солдатами и беженцами. Никакой надежды заполучить сидячее место, почти всю дорогу я простояла стиснутой со всех сторон. Из-за этого начались такие сильные колики, что вниз по ногам начала стекать кровь. Солдат, заметивший это, подставил мне между ног стальную каску. Я корчилась от боли. После Мюнхена удалось сесть, и я провалилась в тяжелый сон.

Из-за нервного состояния работу над фильмом пришлось вновь прервать. Оставалось сделать лишь окончательный монтаж и дублирование. От Петера давно уже не было известий. Целыми днями я пыталась связаться со штабом генерал-фельдмаршала Кессельринга,[342] немецкого главнокомандующего в Италии. Наконец там к телефону подошел офицер, которого я попросила навести справки о майоре Петере Якобе. Через несколько дней мне сообщили, что Петера на командном пункте уже нет, вероятно, он лежит в госпитале где-нибудь в Италии.

Тогда я решила искать мужа и в ноябре 1944 года приехала в Мерано.[343] Мне удалось пробиться к офицеру связи, согласившемуся помочь в этих, как казалось, бессмысленных поисках. После нескольких безрезультатных телефонных звонков он разрешил мне поехать с колонной тылового снабжения в направлении линии фронта. Где я только не побывала, помню лишь, что поездка изобиловала опасными приключениями. Часто при налетах штурмовиков мы вынуждены были бросаться в канавы, и я оказывалась с ног до головы перемазанной грязью. Возвратившись после недели безуспешных поисков в Мерано, я обнаружила мужа в местном полевом госпитале. Петер едва мог пошевелиться. К счастью, у него не было никаких огнестрельных ранений; свалил его мучивший еще с Северного фронта острейший ревматизм.

Увидев меня, Петер онемел от неожиданности, однако счел по меньшей мере легкомысленной мою поездку в район боевых действий. В своей жизни я не часто молилась, хотя считаю себя человеком глубоко верующим. Но в этот день мне было просто необходимо помолиться, чтобы возблагодарить Бога за то, что муж остался жив.

Наперегонки со смертью

Сейчас я не могу понять, почему нам непременно хотелось закончить работу над «Долиной», когда все вокруг рушилось. Бессмысленное и трудно объяснимое занятие. Возможно, все дело в моем прусском чувстве долга, но ведь этой идеей были одержимы и все мои коллеги.

В чудо-оружие, про которое все так много говорили, мы не верили. Поэтому нас особенно пугали ужасные слухи о «плане Моргентау».[344] О страшных наказаниях, которые ожидают немцев после войны, нам рассказывала В ильма Шауб, жена адъютанта Гитлера, которая уже несколько месяцев жила в доме Тодта в Кицбюэле. В последнее время она стала спасительной ниточкой, соединявшей нас с Берлином. У нее имелась прямая телефонная связь с рейхсканцелярией, и она звонила мужу каждый день. Благодаря ей после налетов бомбардировщиков на Берлин мы получали известия о судьбе родственников.

Фрау Шауб помогала нам и продуктами — яйцами, молоком, а иной раз и хлебом, ведь ни у меня, ни у моих сотрудников не было никаких связей. Все мы в общем-то голодали. Я весила меньше 50 килограммов. Вильма Шауб, с которой я познакомилась только осенью 1944 года, была поначалу весьма сдержанной и лишь спустя некоторое время стала доверять мне. От нее я впервые услышала о Еве Браун, о существовании которой до этого ничего не знала.

Она также рассказала о самоубийстве Гели Раубаль, племянницы Гитлера, комнату которой он мне однажды показывал. Вечер перед смертью Гели они провели вместе, были в Мюнхене на театральном представлении. Фрау Шауб заметила, что Гели выглядела очень утомленной, поэтому решила проводить девушку до площади Принца-регента, где та занимала одну из комнат в квартире Гитлера. Она попросила фрау Шауб остаться еще ненадолго. В прихожей висел плащ Гитлера. Гели полезла в его карманы и извлекла письмо, прочтя которое побелела как полотно и передала бумагу подруге: это было экзальтированное любовное послание Евы Браун.

Через несколько часов Гели застрелилась.

— То письмо, — сказала фрау Шауб, — несомненно, подтолкнуло бедняжку к самоубийству. Ее уже долгое время мучили предчувствия, и она несказанно страдала от ревности.

Об обстоятельствах смерти Роммеля[345] жена гитлеровского адъютанта тоже, казалось, была отлично осведомлена. Фюрер, по ее словам, испытал потрясение, узнав о его договоренности с офицерами 20 июля, и больше всего возмущался, что именно Роммеля избрали его преемником. На мой вопрос, верит ли она еще в победу, фрау Шауб ответила «нет». Расплакавшись, она сказала, что не надеется больше увидеть мужа — он не собирается покидать Гитлера и хочет остаться в Берлине в бункере до конца.

— Если мой муж умрет, — воскликнула она в отчаянии, — я тоже хочу умереть вместе с детьми!

Я тщетно пыталась успокоить ее.

Мне мысль о самоубийстве не приходила. Я знала, что нас ждут тяжелые времена, но тем не менее хотела жить. Нужно было вытерпеть все, прежде всего — ради матери, у которой после потери мужа и единственного сына не оставалось никого кроме меня, а также из-за Петера, о жизни которого я беспокоилась четыре года.

Но эта безумная война все не заканчивалась — каждый новый день приносил ужасные вести. В конце января 1945 года по радио сообщили, что пароход «Вильгельм Густлофф», на борту которого находились немецкие беженцы из Восточной Пруссии, потоплен русской подводной лодкой, при этом погибли более 5000 человек. Несколько дней спустя был воздушный налет на Берлин, унесший двадцать с лишним тысяч жизней. Мама все еще находилась в опасной зоне, русские стояли уже в 40 километрах от ее дома.

Все жили в постоянном страхе. В полной растерянности слушали мы сообщение о разрушении Дрездена, во время которого погибло больше 100 000 человек. Сколько еще будет продолжаться этот ужас? Почему никак не заканчивается бессмысленное истребление? При моей тяжелой болезни и тех сильнодействующих болеутоляющих средствах, которыми я постоянно пользовалась, происходящее воспринималось как мучительный ночной кошмар.

Неожиданно в Кицбюэль приехала мама — вне себя от счастья я обняла ее. Ей удалось выбраться из Берлина благодаря случаю. Долго не получая от меня никаких известий, мама пошла в ведомство Шпеера. Там она встретила самого Альберта Шпеера, который как раз собирался ехать в Оберзальцберг. Не долго думая, он посадил ее в свою машину — это был последний шанс покинуть столицу.

Я спросила, узнала ли она у Альберта что-нибудь об окончании войны. Об этом она его не спрашивала и могла только рассказать мне кое-что о поездке. Управлял машиной сам Шпеер. Рядом сидел какой-то человек, записывавший его указания. Мама не могла расслышать их разговор, так как находилась на заднем сиденье, и до нее лишь изредка долетали обрывки фраз.

— Я обратила внимание на то, — рассказывала она, — что Шпеер выглядел деятельным и уверенным в себе, а после некоторых его реплик у меня сложилось впечатление, что он все еще верит в положительный исход войны.

Меня это удивило. Была уже середина февраля 1945 года, и поражение Германии стало очевидным. Я предположила, что Шпеер, как и все люди из окружения Гитлера, по-прежнему находится под его гипнотическим влиянием. Хотя, возможно, он просто не хотел раскрывать своих истинных взглядов.

Мужа тем временем откомандировали в пехотную школу в Дёберице под Берлином. Он писал: «Я должен был принять командование полком морской пехоты на Одере, но мой командир успел вовремя заметить, что я же ведь горный стрелок». Подобным юмором Петер пытался затушевать далеко не смешное положение. Но между строк я прочла об опасности, в которой он находился. Одиннадцатым февраля датированы следующие строки полученного с большой задержкой письма: «Если не считать больших ограничений во всем, привлечения населения к рытью окопов и сооружению баррикад в Берлине, жизнь здесь течет нормально. Непосредственная опасность, на мой взгляд, городу не грозит».

В это я не могла поверить, не поверила, конечно, и Петеру. Он писал так, только чтобы успокоить меня.

Неожиданно позвонили из Оберзальцберга.[346] Знакомый голос произнес: «Лени, мы только что приехали из Берлина, из бункера рейхсканцелярии». Это был оператор, работавший прежде у меня, а в военное время откомандированный в ставку Гитлера. Когда во время отпуска он при случае навещал меня, я узнавала от него новости из штаб-квартиры фюрера.

— Слава Богу, — сказала я, — тогда ты спасен.

— Что ты такое говоришь, — ответил он, — фюрер обманул нас. Он обещал вылететь вслед за нами на следующем самолете, и вот мы слышим по радио, что он остается в Берлине.

— Ты хотел умереть вместе с Гитлером?

— Да, — воскликнул он, — мы все хотели умереть вместе с Гитлером, никто не желал покидать его! Ханна Рейч,[347] которая прибыла в бункер с Риттером фон Греймом,[348] тоже хотела остаться с фюрером. Но по его приказу им пришлось уехать из рейхсканцелярии.

— Вы все с ума сошли! — воскликнула я.

После этого связь прервалась.

То, что я услышала, не укладывалось в голове. Звонивший мне человек не состоял в партии, никогда не испытывал симпатии к расовым теориям национал-социалистов, был до мозга костей либералом. Какая же сила внушения все еще исходила от изнуренного Гитлера, если люди из его окружения предпочитали умереть вместе с ним, а не спасти свою жизнь. Все мы каждый божий день рассчитывали на то, что Гитлер покончит жизнь самоубийством.

В мрачные дни последних боев мы еще лихорадочно пытались дублировать фильм. Эта работа стала бегом наперегонки со временем, нам хотелось любой ценой завершить «Долину» до окончания войны. Мы еще не понимали масштаба трагедии, ничего не знали о преступлениях в концлагерях, но ощущали пропасть, в которую неслась страна. Я часто спрашивала себя, имеет ли жизнь какой-либо смысл в мире, в котором нам уготованы лишь унижения и позор.

Фрау Шауб приносила нам лекарства и кое-какие новости: «Завтра рано утром из Коричневого дома приезжает автомобиль с важными документами для гауляйтера Хофера в Боцене. Если вам нужно переправить в безопасное место ценные вещи, то кое-что вы можете отослать с этой машиной».

Мы подготовили три металлических ящика; в них находились оригиналы негативов обоих фильмов о партийных съездах — «Победы веры» и «Триумфа воли», а также ленты о вермахте «День свободы». Как стало известно позднее, наш груз не достиг цели. До Боценато его будто бы довезли, но последующие поиски американских и французских офицеров-киноведов остались безрезультатными. Оригиналы негативов этих фильмов разыскать так и не удалось. Они исчезли и не найдены по сей день.

В середине апреля из Вены пришел сигнал о помощи от моего старого друга и оператора Ганса Шнеебергера: «Лени, ты должна помочь, меня призвали в штурмовые войска, русские стоят уже у ворот города». В Берлине, где «боевым комиссаром» был Геббельс, я бы не смогла никому помочь, в Вене же это, возможно, удастся сделать. Я, правда, не знала лично Шираха,[349] гауляйтера Вены, но слышала, что он будто бы внимателен к просьбам. После нескольких разговоров с одним из его ближайших сотрудников мне удалось освободить на неделю для работы над титрами для «Долины» Шнеебергера, которому уже перевалило за пятьдесят. Поскольку вплоть до самого конца войны продолжали сниматься фильмы, в том числе и неполитические, то выглядело это не столь уж необычно. Несколько дней спустя моя помощь потребовалась в куда более сложной ситуации. Гизелу, жену Шнеебергера, эффектную рыжеволосую женщину, многие годы проработавшую у меня фотолаборанткой, арестовали в идущем в Кицбюэль поезде. Она находилась в инсбрукской тюрьме. Ее муж в полном отчаянии немедленно выехал из Вены в Инсбрук. Дело было серьезным. В купе вагона, где сидели раненые солдаты, она будто бы обругала их и громко прокричала: «Свиньи, и чего ради вы сражались за Гитлера?!» После этого находившийся в том же купе офицер велел арестовать ее. Я знала, что она была противником режима и к тому же еще наполовину еврейкой. Обозвать в то время свиньями раненых солдат было почти равносильно самоубийству. За подобные высказывания могла грозить смертная казнь. Как же теперь помочь ей? Тут я вспомнила об У ли Ритцере, бывшем моем сотруднике, который возглавлял в Тироле отдел культуры у гауляйтера Хофера.[350] Он поговорил с шефом гестапо — безуспешно. В деле Гизелы было трое свидетелей — слишком много. Тогда мне пришлось самой ехать в Инсбрук, где после долгого разговора с гестаповцем удалось вызволить Гизелу из тюрьмы. Я сказала офицеру, что фрау Шнее-бергер из-за сильной бомбежки Вены страдала истощением нервной системы и потому не может отвечать за то, что говорит. На человека из гестапо произвело благоприятное впечатление то, что она была моей сотрудницей и что я собиралась поселить ее вместе с мужем в доме Зеебихлей.

Дом у нас становился все более многолюдным. Везде лежали матрацы и одеяла. Искали приюта и незнакомые люди. На улицах уже появились транспаранты «Приветствуем наших освободителей!». Никто не знал, кто первым войдет в город — американцы или русские. Но еще до прихода победителей можно было видеть, как бывшие восторженные приверженцы Гитлера перевоплощаются в бойцов сопротивления.

Гизела с мужем собиралась на Тукскую седловину. Там один из двоюродных братьев Шнеебергера держал гостиницу. Они уговаривали меня уехать с ними.

— Твой дом подожгут! — сказала Гизела.

— Если ты останешься здесь, то из-за тебя могут пострадать другие, — заметил Ганс. — Поедем с нами, там ты будешь в безопасности, мы тоже останемся в горах до тех пор, пока не минуют самые тяжелые времена.

Мои сотрудники и мать также просили меня уехать со Шнеебергерами из Кицбюэля. Но я не хотела оставлять маму одну и колебалась, к тому же ждала вестей от мужа. Действовал приказ о запрещении передачи всякой информации, и не было никакой надежды узнать, где он теперь находится.

Когда Шнеебергеры прощались, Гизела сказала:

— Ну, можешь поехать вслед за нами и попозже, я буду ждать тебя в гостинице в Майрхофене.[351] Не забудь захватить с собой ценные вещи — платья, меха и прежде всего фильмы, ты же должна спасти их.

Я беспокоилась, что мое присутствие сможет повредить сотрудникам, и потому приняла решение последовать совету Гизелы. Адольф Галланд,[352] генерал истребительной авиации, хотя и не был лично знаком со мной, смог дать нам двадцать литров бензина — ценность в то время невообразимая. Перед отъездом я еще успела позаботиться, чтобы гениальный, но больной Вилли Цильке оказался в безопасном месте. После того как я извлекла его из Хаара, он вместе с присматривающей за ним женщиной, будущей женой, жил у меня в Кицбюэле. Они получили продукты и деньги и должны были попытаться найти пристанище у матери Цильке. Когда я прощалась с коллегами и матерью, никто не знал, увидимся ли мы снова. Все было непредсказуемо.

Той ночью мне приснился странный сон. В каком-то небольшом городке в Германии на длинной узкой улочке я видела множество вывешенных из окон домов флагов со свастикой. Их кроваво-красный цвет постепенно светлел до тех пор, пока все они не стали белыми.

Когда я приехала в Майрхофен, небольшое местечко в Тироле, то столкнулась там со съемочной группой киностудии УФА, с Марией Коппенхёфер и режиссером Гаральдом Брауном.[353] Даже в эти последние дни войны продолжали сниматься фильмы. Курьезная ситуация!

Улицы Майрхофена были переполнены немецкими солдатами, прибывавшими с итальянского фронта. На пределе сил, смертельно уставшая, я рухнула на кровать в небольшом гостиничном номере. И вдруг передо мной появилась Гизела Шнеебергер. Она неприветливо произнесла:

— Ну вот, ты все же приехала? — И, указав на мои чемоданы и ящики, добавила: — Это весь твой багаж?

Удивившись происшедшей с ней перемене, я уже собиралась потребовать объяснений, как вдруг в комнате под нами разразился страшный шум. Гизела выбежала, через считанные секунды возвратилась и, пустившись в пляс от радости, воскликнула:

— Гитлер мертв — он мертв!

Наконец-то произошло то, чего мы так ждали. Не могу описать, что испытывала в это мгновение. Во мне бушевал хаос чувств — я бросилась на постель и проплакала всю ночь напролет.

Проснувшись утром, я обнаружила, что осталась одна. Хозяин сказал, что фрау Шнеебергер покинула гостиницу и еще вечером отправилась на крестьянской подводе в Тукскую седловину. Никакой записки она не оставила. Это казалось странным: сама же уговаривала меня уехать из Кицбюэля вместе с ней. Недоброе предчувствие подсказывало, что здесь что-то не то. Но что же могло измениться?

Ганс и Гизела принадлежали к числу моих самых близких друзей, они даже приезжали в Кицбюэль на наше с Петером венчание и прожили в качестве гостей неделю в доме Зеебихлей. К тому же я помогла им обоим — Ганса избавила от фольксштурма, а Гизелу вытащила из тюрьмы в Инсбруке. Что теперь делать? Оставаться здесь было невозможно. Все номера в гостинице заняты, пытаться раздобыть в Майрхофене свободную комнату — безнадежное дело. Возвратиться в Кицбюэль я тоже не могла. Бензин кончился, а пешком туда вряд ли добраться — до города 120 километров. Выбора не оставалось, пришлось отправляться в Тукскую седловину.

Ближе к вечеру удалось найти крестьянина, который на небольшой телеге с сеном подвез меня наверх. Было уже темно, когда я с бьющимся сердцем стояла у двери обшарпанного здания. На светлой деревянной вывеске виднелась надпись: «Гостиница „У барашка“». Перед тем как позвонить, я сделала глубокий вдох. На звонок никто не отозвался. Дверь была заперта. Я позвонила еще раз, уже дольше. Дул ледяной ветер, от холода меня била дрожь. Никакого ответа. В отчаянии я забарабанила кулаками. Наконец дверь отворилась. На меня недружелюбно и недоверчиво смотрел пожилой мужчина.

— Я фрау Рифеншталь, — сказала я, — господин Шнеебергер просил меня приехать сюда.

Он смерил меня враждебным взглядом и грубо ответил:

— В мой дом вы не войдете!

— Вы ведь двоюродный брат Ганса? — спросила я испуганно. — Мне нужно пожить у вас две недели.

— Сожалею, — отвечал он. — Вы не войдете в мой дом. Ганс не знал, что я не сочувствую нацистам.

Выйдя из себя, я оттолкнула его в сторону, ворвалась в дом и с криком: «Ганс, Ганс!» пробежала по комнатам, распахивая все двери. Я подумала, что тут какое-то недоразумение и решила, несмотря на сопротивление хозяина, ждать и не позволить выгнать себя.

Наконец Шнеебергеры нашлись в последнем помещении — на кухне. В центре стояла Гизела. Она как фурия завопила:

— Ты здесь? С ума сошла? Ты действительно подумала, что можешь остаться у нас?

Я не находила слов и лишь беспомощно смотрела на Ганса, сидевшего в углу на корточках, закрыв голову руками. Он не решался взглянуть на меня. И это мужчина, с которым мы счастливо прожили четыре года, который в Первую мировую войну в ходе сражений в Доломитовых Альпах был одним из храбрейших бойцов, который и после нашего разрыва оставался другом и с удовольствием работал вместе со мной над «Голубым светом»! Он не проронил ни слова.

— Ганс, — воскликнула я, — помоги же мне!

Гизела встала между нами, будто собираясь защитить его, и зарычала на меня:

— Ты думаешь, мы поможем тебе? Стерва нацистская!

Она сошла с ума, подумала я, и закричала:

— Ганс, да скажи ты хоть слово! Несколько дней назад я спасла вам жизнь, но не хотела сюда приезжать, это баба твоя меня заманила…

Ганс задрожал от волнения, но не проронил ни единого слова.

Тогда я повернулась к ним спиной и замолчала. Мне еще ни разу в жизни не доводилось сталкиваться с чем-либо подобным. Эта сцена была отвратительной. Я бросила багаж и вышла из дому. В душе что-то оборвалось. Снаружи стояла мертвая тишина. Крестьянин, довезший меня сюда, давно уехал. Я медленно пошла вниз под гору и стала искать какое-нибудь пристанище на ночь. Через несколько минут мне попался пансион. «У нас все места заняты», — сообщили мне. Постучала в другой дом — тот же вопрос, такой же ответ. Третья дверь — то же самое.

Я продолжила путь вниз с горы. Может, удастся найти хоть какой-нибудь сарай, лишь бы не ночевать под открытым небом. При моем болезненном состоянии нужно было остерегаться холода, я должна идти, пока хватит сил.

Тут ко мне неожиданно подошел незнакомый мужчина.

— Фрау Рифеншталь?

Я произнесла лишь:

— Да!

— Не знаю, помните ли вы меня, но мы знакомы, однажды я делал работу для вас. И вот услышал, что вы ищете пристанище, идемте, я помогу!

Он взял меня за руку и сказал, что у него есть небольшая комната, которую я могу занять, сам-то он уж где-нибудь устроится.

Потом он поговорил с хозяином, и мне разрешили остаться на ночь.

Первые аресты

На следующее утро я отправилась назад в долину, в Майрхофен. С собой у меня была лишь косметичка, в которой лежали лекарства, да немного денег, остальной багаж пришлось пока оставить у Шнеебергера. Там находились оригиналы негативов фильмов об Олимпиаде, но в тогдашнем моем состоянии все это потеряло всякий смысл. Я хотела лишь одного — возвратиться к матери.

По дороге удалось сесть в крестьянскую повозку, битком набитую мужчинами в штатском. Примерно через час нас остановили американцы: «Предъявите документы!» Я тоже показала необходимые бумаги. Потом они приказали всем сойти с повозки и следовать за ними. Нас привели в лагерь, устроенный в чистом поле в нескольких километрах от дороги. Мы были арестованы.

Первыми мне помогли австрийские коммунисты. Они узнали меня и были настроены очень дружелюбно. Я облегченно вздохнула и поблагодарила их, когда они поделились со мной кое-какими продуктами. Мало-помалу я стала оживать, больше не чувствовала себя такой одинокой, мы разговаривали друг с другом как здравомыслящие люди, без ненависти и неприязненных чувств. Коммунисты заботились обо мне, познакомили с лагерной жизнью, рассказали, где можно кое-что достать и от чего лучше держаться подальше. Показали дыру в ограждении, которая их самих не так уж и интересовала, так как еды здесь давали достаточно. Но меня эта дыра привлекла больше всего, и уже на следующее утро я сбежала. Это был мой первый побег. Однако свобода продлилась всего несколько часов. Меня снова задержали американцы и поместили в другой лагерь. Поскольку и он плохо охранялся, я снова бежала.

В третий раз меня взяли в плен неподалеку от Куфштайна.[354] Здесь я пробыла несколько дней, чтобы наесться досыта и набраться сил. Удивительно, насколько небрежно и легкомысленно охраняли американцы пленных. Снова сбежав, я отправилась в путь пешком, хотя давалось мне это все с большим трудом. Колонны на дорогах становились плотнее, джипы и танки двигались со скоростью пешехода. Я совершенно выбилась из сил. Но до дома Зеебихлей было недалеко. Вёргль остался уже позади. Теперь до цели было всего 25 километров. Ноги стерлись в кровь, каждый шаг давался с болью. Около одного крестьянского дома я остановилась, увидев у входа велосипед. Каким было бы облегчением поехать дальше на велосипеде, подумала я, и тут же вспомнила о дорожном происшествии при первой своей попытке научиться ездить. Однако в данный момент это казалось единственной возможностью добраться до дому. Я вступила в переговоры с хозяйкой, но та ни за что не хотела расставаться с велосипедом, даже за деньги. Заметив, что крестьянка с восхищением рассматривает мою сумочку из крокодиловой кожи, я предложила обменяться, и та согласилась. Сделав для пробы несколько кругов перед крестьянским домом, я отважилась выехать на шоссе. Виляя, проезжала мимо грузовиков и джипов. Желание вновь увидеть мать пересиливало страх.

Когда от небольшой железнодорожной станции Шварцзее я направила велосипед вверх по узкой дороге к своему дому, у меня бешено заколотилось сердце. На крыше развевался американский флаг. Ставни были открыты. Я медлила входить в дом. В коридоре навстречу вышел американский майор, поприветствовавший меня настолько любезно, что страхи тут же пропали.

— Фрау Рифеншталь? — на ломаном немецком спросил он. — Мы давно уже ждем вас.

Американец вошел со мной в комнату и предложил присесть.

— Моя фамилия Меденбах, я рад познакомиться с вами, — сказал он с улыбкой. — Вам нет необходимости говорить на английском, я хорошо понимаю по-немецки: некоторое время учился в Вене.

И это были наши враги? Я вспомнила «друзей» — немцев Шнеебергеров. Видя мое беспокойство, офицер успокаивающе произнес:

— Вам нечего опасаться, хотя мы и конфисковали ваш дом, но, по счастью, все вещи остались в целости и сохранности. Нам только пришлось всех, кто здесь жил, переселить в другое помещение.

Я все не решалась спросить о матери, но майор Меденбах понял, что меня тревожит.

— Вашу мать и всех людей, которые жили в доме, мы разместили в нескольких километрах отсюда в имении, принадлежавшем семейству Риббентроп. Вам знакомо это место?

Я ответила отрицательно и недоверчиво переспросила:

— Моя мать жива и находится недалеко отсюда?

Он кивнул:

— С ней все в порядке.

И тут у меня сдали нервы: нахлынувшая радость, пережитые шоки, тяготы, череда дней, когда приходилось идти пешком, — я разрыдалась. Майор положил мне на плечо руку и произнес:

— Успокойтесь, для вас есть еще одна новость, хорошая.

Возникла пауза. Американец выждал, пока я перестала плакать, потом проговорил осторожно:

— Ваш муж тоже жив.

Пораженная, я уставилась на него. Петер жив — это не укладывалось в голове. Меня вновь стали сотрясать рыдания, я ревела и уже никак не могла остановиться.

— Да успокойтесь же вы, успокойтесь, — уговаривал меня Меденбах.

Потом я узнала, что он освободил мужа из лагеря военнопленных и устроил к себе шофером. Петер находился сейчас вместе с моей матерью в имении.

Майор вывел меня из дому, усадил в джип и повез вверх по незнакомой лесной дороге. Проехав несколько километров, мы остановились перед комплексом невысоких строений, расположившихся на лесной поляне, — это было владение семьи Риббентроп. Сначала я оказалась в объятиях матери, потом мужа. Все это походило на сказку.

Немного погодя мы уже лежали рядом в постели. Сколько лет, пока Петер был на Северном фронте, я, переживая град бомб в Берлине, жаждала наступления этого момента. Неужели теперь все позади и начнется мирная жизнь?

Однако счастье оказалось недолгим. Уже через несколько часов нас разбудили. Мы услышали гул моторов, визг тормозов, громкие команды, шум и стук в ставни. Потом взломали дверь. Рядом с кроватью появились вооруженные американцы и направили на нас свет фонариков. Никто из них не говорил по-немецки, но их жесты были недвусмысленны: одевайтесь, поедете с нами.

Меня арестовали в четвертый раз, на сей раз уже при муже. Теперь я узнала победителей с другой стороны. Это были не те раскованные, вальяжные Джи-Ай,[355] что охраняли лагерь, а настоящие вояки, не склонные церемониться. На джипе они доставили нас вниз в Кицбюэль и разместили в доме, уже наполненном множеством людей. Так как Петер находился со мной, то я оставалась спокойной и крепко держала его руку. В переполненной комнате спать можно было только на полу.

На следующее утро нам принесли завтрак — ветчину и яичницу-глазунью. Такой вкусноты мы давно уже не ели. Ничего страшного с нами не произошло. Никаких допросов. Нас отпустили так же неожиданно, как и арестовали. «Вы можете идти», — сказал по-английски часовой, который еще несколько часов назад довольно грубо обращался с нами. Он сделал характерное движение большим пальцем, повторил его еще и еще раз, так как мы сначала не поняли и не поверили ему. Затем мы отправились пешком назад, в имение.

Мать вновь обняла меня, она ни о чем не спрашивала, а я ничего не стала рассказывать — слишком устала. На следующее утро мной снова начали овладевать беспокойство и страх. Каждое мгновение мерещился визжащий звук джипов. Но все было спокойно.

Муж рассказал, что даже после смерти Гитлера им пришлось вести бои под Регенсбургом.[356] Затем он попал в американский плен, а почти все его товарищи погибли. Он говорил об этом спокойно, пытался приуменьшить трагизм ситуации. Петер был офицером, как говорят в армии, «от бога», таких уважали и ценили солдаты. Его невозмутимость и хладнокровие передались в эти дни всем, особенно мне. Мы ждали, что же нам принесет будущее. Временами в имение приезжал майор Меденбах и привозил продукты, доставлявшие радость: апельсины, шоколад, кексы.

Через несколько дней перед дверью опять остановился джип с двумя американцами в военной форме. Я снова была арестована. Солдаты предложили захватить кое-какие мелочи — кусок мыла, полотенце, зубную щетку и гребень. В отчаянии я искала глазами мужа, но Петер был где-то в поездке с Меденбахом — мне так и не удалось попрощаться с ним. Бедная мама, она опять оставалась в неведении, когда снова увидит меня.

Джип на большой скорости мчался по сельским дорогам. Через несколько часов, когда уже начало темнеть, мы приехали в зальцбургскую тюрьму. Пожилая надсмотрщица препроводила меня в камеру столь грубым пинком, что я упала на пол. Дверь за мной захлопнулась. В темной камере с решеткой на окне находились две женщины. Одна из них ползала по полу, что-то бормотала, потом начала кричать и забилась в конвульсиях — казалось, потеряла рассудок. Другая узница, сжавшись в комочек сидела на нарах и тихонько плакала.

Впервые оказаться в камере — чувство невыносимое. Я забарабанила кулаками в дверь и постепенно вогнала себя в такое отчаяние, что стала всем телом бросаться на нее, пока не упала в изнеможении. Лишение свободы показалось мне хуже смертного приговора. Я была уверена, что не переживу длительного заключения.

Часами лежа на нарах, я переворачивалась с боку на бок и безуспешно пыталась забыться. Душевнобольная продолжала кричать всю ночь напролет. Но хуже этого были доносившиеся со двора пронзительные крики мужчин, которых избивали. Такие вопли, казалось, способны издавать только животные. Той ночью, как выяснилось позднее, допрашивали эсэсовцев.

На следующее утро за мной пришли и отвели в другую камеру. Перед этим пришлось раздеться догола, и охранница тщательно осмотрела мое тело. Потом приказали снова одеться и вывели во двор. Там уже находилось много пленных. Я оказалась единственной женщиной. Надсмотрщик скомандовал нам выстроиться в один ряд. Затем пришел американский офицер, владевший немецким в совершенстве. Он сдвинул нескольких человек поплотнее, потом остановился перед первым в нашем ряду:

— Ты был в партии?

Тот поколебался секунду-другую, затем сказал:

— Да.

Последовал боксерский удар в лицо. Американец подошел к следующему.

— Ты был в партии?

Этот тоже медлил с ответом.

— Да или нет?

— Да.

И он также получил удар по лицу. Однако, как и первый, пленный не отважился предпринять хоть какую-то попытку защититься.

Вопрос к следующему:

— Ты был в партии?

Молчание.

— Ну?

— Нет, — проорал тот в ответ.

Удара в лицо не последовало. После этого никто больше не признался, что состоял в партии. Мне этот вопрос не задали.

Мужчин увели, мне велели подождать. Тут ко мне подошел офицер, грудь которого обильно украшали наградные знаки. Он пристально посмотрел на меня, взял в ладони голову, поцеловал в лоб и сказал:

— Оставайся храброй, девочка, ты победишь.

Я с удивлением взглянула на него. Уже не молод, виски тронуты сединой, взгляд строгий и одновременно добрый.

— Не сдавайся, — добавил он, — держись до конца.

Потом нас погрузили в большие открытые грузовики. Никто не знал, куда нас отправят.

В американской штаб-квартире

Много часов без остановки нас везли по сельским дорогам и автобанам в северном направлении. Наконец мы оказались в лагере, представлявшем собой большую площадь, окруженную одноэтажными домами. Здесь размещались, как потом выяснилось, штаб-квартира 7-й американской армии и лагерь для пленных.

Записав наши анкетные данные, американцы отвели меня в один из маленьких домов и поместили в комнате на первом этаже вместе с тремя другими женщинами. Мы познакомились. Старшей была Йоханна Вольф,[357] первая секретарша Гитлера. Я ее знала так же мало, как и остальных помощниц фюрера. Другая дама оказалась секретаршей венского гауляйтера фон Фрауэнфельда.[358] Самая молодая — француженка немецкого происхождения из Эльзаса, подозреваемая в шпионаже. В комнате стояло четыре кровати, стол, стулья, лампа. Обстановка приятно удивляла тем, что не походила на тюремную.

В первый день не произошло ничего. Я настолько устала, что заснула на кровати не раздеваясь. На следующее утро из окна мы видели множество мужчин, выведенных во двор на прогулку. Среди них я узнала Германа Геринга, Зеппа Дитриха,[359] рейхсказначея НСДАП Франца Ксавера Шварца, адъютантов Гитлера Юлиуса Шауба и Вильгельма Брюкнера, а также нескольких генералов.

В этом лагере, прозванном «Медвежьим подвалом», находилось больше тысячи пленных. Здесь содержались наиболее известные личности. Мы, четыре женщины, были пока единственными представительницами слабого пола. Позднее на ежедневную прогулку по точно установленному графику стали выводить и нас.

Через два дня меня отправили на первый допрос. На стенах висели ужасные фотографии: истощенные фигуры, лежащие на нарах и беспомощно смотрящие огромными глазами в камеру. Снимки, на которых запечатлены горы трупов и скелетов. Я закрыла лицо руками — видеть это было невыносимо.

Офицер армейской контрразведки спросил:

— Вы знаете, что это такое?

— Нет.

— Никогда не видели?

— Нет.

— И вы не знаете, что это такое? Это снимки из концентрационных лагерей. Вы никогда не слышали ничего о Бухенвальде?

— Нет.

— О Дахау тоже не слышали?

— О Дахау слышала. Это лагерь для политических заключенных, государственных изменников и шпионов.

Офицер посмотрел на меня пронзительным взглядом.

— Что еще? — спросил он резко.

Запинаясь, я продолжила:

— Я интересовалась этим вопросом и даже беседовала с высокопоставленным компетентным чиновником. Это было в 1944 году, когда я навещала своего жениха Петера Якоба на Хойберге.[360]Помню даже фамилию этого чиновника, так как он оказался братом артистки кабаре Труды Хестерберг.[361] Он заверил меня, что дело каждого заключенного надлежащим образом рассматривается в суде и наказание в виде смертной казни понесет лишь тот, чья вина в тяжкой государственной измене будет абсолютно доказана.

— Знаете ли вы названия еще каких-нибудь лагерей?

— Терезиенштадт.

— Что вам о нем известно?

— Я слышала, что там были интернированы евреи, которые не выехали из страны.

— Что еще?

— В начале войны я лично справлялась в рейхсканцелярии у Филиппа Боулера[362] о месте пребывания евреев и обхождении с ними.

— И что он ответил?

— Что евреев пришлось там интернировать, так как мы находимся в состоянии войны, а они могли бы шпионить. Точно так же и наши противники интернируют немцев и японцев.

— И вы в это поверили?

— Да.

— У вас не было друзей евреев?

— Были.

— И что же произошло с ними?

— Эмигрировали. Бела Балаш уехал в Москву, мои врачи отправились в Америку, Манфред Георге — сначала в Прагу, потом в Нью-Йорк, а Стефан Лоран[363] — в Лондон.

Тут мне стало дурно, и, не в силах говорить дальше, я пошатнулась.

Американец поддержал меня, придвинул стул и потом сказал:

— Эти фотоснимки сделаны частями американской армии при наступлении по территории Германии в освобожденных концентрационных лагерях.

Он спросил меня, верю ли я в это.

— Непостижимо… — пробормотала я.

— Вы еще успеете постичь это, — заявил американец, — мы не раз будем знакомить вас с подобными фотографиями и документами.

Потрясенная, я ответила:

— Спрашивайте обо всем что угодно, можете загипнотизировать меня, мне нечего скрывать. Я скажу все что знаю, но ничего особенно интересного сообщить вам не смогу…

Даже после допроса жуткие снимки продолжали стоять перед глазами. В своей камере я долго ворочалась в постели, но так и не смогла заснуть.

Увиденное и в последующие дни мучило меня. Очень хотелось выяснить подробнее, как могли произойти такие зверства и знал ли о них Гитлер. Я попыталась поговорить с Йоханной Вольф. Ей должно было быть известно многое, поскольку она оставалась рядом с Гитлером почти до самой его смерти. Сначала женщина молчала. Прошло несколько дней, прежде чем ее скованность немного ослабла и она стала отвечать на некоторые мои вопросы. Запинаясь, фройляйн Вольф рассказала, что не хотела покидать рейхсканцелярию, но Гитлер убедил ее сделать это ради восьмидесятилетней матери. Он приказал ей вместе с другими сотрудниками покинуть Берлин на последнем самолете. Юлиусу Шаубу, старшему адъютанту Гитлера, который также отказывался расстаться с ним, пришлось лететь этим же самолетом. Ему надлежало уничтожить в Оберзальцберге письма и личные бумаги Гитлера. Фройляйн Вольф сообщила, что находившиеся в окружении фюрера люди не могли до самой его смерти избавиться от воздействия его магического обаяния, хотя физически он совсем одряхлел. Потом она рассказала, как Магда Геббельс, перед тем как покончить с собой, лишила жизни пятерых своих детей. Будто бы Гитлер тщетно пытался убедить ее не делать этого. Но она хотела умереть вместе с ним, как и Ева Браун, которую ничто не могло заставить покинуть рейхсканцелярию, — единственным ее желанием было стать перед смертью фрау Гитлер.

Я спросила фройляйн Вольф:

— Как вы можете объяснить эти контрасты: с одной стороны, Гитлер так заботился о судьбе своих людей, а с другой — был настолько бесчеловечен, что терпел те преступления, о которых нам рассказали здесь, даже отдавал приказы совершать их?

— Возможно, — ответила она, всхлипывая, — его не ставили в известность об этом — он находился в окружении фанатиков. Такие люди, как Гиммлер, Геббельс и Борман, оказывали на него все большее влияние, они отдавали приказы, о которых Гитлер ничего не знал. — Фройляйн Вольф не смогла говорить дальше — она громко рыдала.

Я тоже тогда еще цеплялась за эту соломинку, мне казалось непостижимым, что Гитлер — такой, каким я его знала, — мог быть причастен к этим жестокостям. Но во мне постепенно стали зарождаться сомнения. Я хотела знать правду, какой бы горькой она ни была. Маловероятно, что такие важные приказы отдавались без ведома Гитлера. Но как тогда совместить все эти зверства со словами, услышанными мною в начале войны в Цоппоте, когда он заявил: «Пока в Варшаве находятся женщины и дети, обстрела города не будет»? Или его заявление в мастерской Альберта Шпеера, где он всего за несколько дней до начала войны воскликнул в моем присутствии: «Дай бог, чтобы меня не вынудили начать войну!»

Откуда же тогда взялась эта ужасная бесчеловечность в концлагерях? Я была совершенно сбита с толку. Возможно, Гитлер так изменился из-за войны, из-за изоляции, в которой жил с начала боевых действий. С этого момента у него уже не было связи ни с кем, кроме подчиненных. Раньше во время митингов ему передавалось ликование толпы, которое он впитывал как губка. Так к нему шли положительные импульсы, подавлявшие все негативное. Фюрер ведь хотел, чтобы его почитали и любили. Но в избранной им самоизоляции он лишился этих необходимых контактов. Стал одиноким, далеким от реальности, а когда, наконец, понял, что победа уже невозможна, — бесчеловечным. Так я пыталась дать хоть какое-то объяснение его шизофренической сути.

Теперь допросы стали ежедневными и длились по нескольку часов. Все сказанное стенографировалось; кроме того, я должна была заполнять множество анкет. Обходились со мной корректно, во время допросов разрешали сидеть. Мои показания подтверждались свидетелями, находящимися в лагере. Вскоре выяснилось, что офицеры армейской контрразведки знали обо мне больше, чем я сама. Они оказались превосходно информированы, и это благоприятно отражалось на обхождении со мной. Через некоторое время я уже не чувствовала себя заключенной. Несколько раз меня даже приглашали на послеобеденный чай с начальником лагеря и его офицерами. Там велись весьма свободные разговоры, особенно о некоторых заключенных. Излюбленной фигурой почти всегда был Геринг. Удивительно, какой популярностью он пользовался. Американцы подвергли его интеллектуальному тестированию, результаты которого восхитили их. Геринга лишили морфия, и это, вероятно, мобилизовало его умственные способности. Он выглядел похудевшим, но, казалось, всегда пребывал в хорошем настроении. Почти никто из американцев не думал, что он будет приговорен к смертной казни как военный преступник. Меня удивляло их мнение, так как я-то ни минуты не сомневалась в этом. Каждый день в лагерь привозили новых пленных.

Однажды я пережила очень неприятный эпизод — визит врача. Соседкам по комнате пришлось выйти. Мы с доктором остались одни.

— Я должен попросить вас сообщить мне кое-какие интимные подробности о Гитлере, — сказал он.

Я озадаченно посмотрела на него:

— Вам же и так ясно, что ничего «интимного» о нем мне неизвестно.

Врач продолжал:

— Фрау Рифеншталь, я понимаю, что вы не хотите говорить о таких вещах, но я доктор, можете довериться мне. Ведь это не преступление, если вы спали с Гитлером, — я никуда об этом не сообщу. Мы хотим лишь знать, был ли он нормальным в сексуальном отношении или же импотентом, как выглядели его половые органы и тому подобное — это важно для оценки его характера.

— Вон! — прокричала я, не в силах больше владеть собой. — Вон!

Врач испуганно уставился на меня. Я распахнула дверь и вытолкала его из комнаты, после чего бросилась на кровать. Нервы снова сдали.

Неожиданно, уже через несколько недель, — это было 3 июня 1945 года — меня выпустили. При этом я получила документ, в котором подтверждалось, что ко мне нет никаких претензий.

Его текст гласил:

Штаб-квартира Седьмой Армии.

Служба общего отдела-2.

Справка дана по месту требования 3 июня 1945 г.

Сим удостоверяю, что Лени Рифеншталь была допрошена в штаб-квартире Седьмой Армии и отпущена за отсутствием к ней претензий.

Полковник Уильям В. Куинн.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.