Рифеншталь Лени. Мемуары.

Посвящаю памяти моих родителей и брата

Обо мне опубликовано столько откровенной лжи и досужих сплетен, что я уже давно покоился бы в могиле, если бы обращал на них внимание. Следует утешаться тем, что через сито времени большая часть ерунды стекает в море забвения.

Альберт Эйнштейн

 

TAНЕЦ И ФИЛЬМ

аз2431

Солнце, луна и звезды

Нелегко отрешиться от настоящего и погрузиться в прошлое, пытаясь осмыслить свою жизнь, похожую на долгое хождение по острию ножа. Иногда кажется, что прожито несколько жизней. Подобно лодке в волнах океана меня бросало то вверх, то вниз. Никогда не успокаиваясь, я стремилась всегда к чему-то необычному, чудесному, таинственному.

В юности я была счастливым человеком. В то время еще не знали ни радио, ни телевидения. Я росла среди деревьев и цветов, вместе с жучками и бабочками, — «дитя природы», лелеемое и оберегаемое родителями.

Уже в пять лет мне нравилось переодеваться, затевать фантастические игры. Очень ясно помню вечер в квартире, где я родилась, в берлинском квартале Веддинг.[1][2] Родители куда-то ушли. Двухлетнего братика Гейнца я так запеленала простынями, что он, словно египетская мумия, не мог даже шевельнуться. А сама натянула мамины длинные лиловые перчатки и накинула на себя тюль, изображая индийскую баядеру.

И вот мгновение, которого я так боялась, наступило: вернулись родители. Растерянно разглядывала мама меня и моего маленького запеленутого брата. Позже она призналась, что сама хотела стать актрисой, но, увы, уже в 22 года вышла замуж. Во время беременности, сложив руки на животе, она молилась: «Боже Всемилостивый, подари мне дочь дивной красоты и помоги ей стать знаменитой актрисой». Но дитя, которое появилось на свет 22 августа 1902 года, оказалось страшненьким, сморщенным, с взъерошенными тонкими волосиками и косыми глазками!

Впервые увидев меня, мама горько разрыдалась. Рассказ об этом я запомнила на всю жизнь, и впоследствии заверения кинооператоров, будто мой «серебристый взгляд» великолепно подходит для кинопленки, слабо меня утешали.

Отец, Альфред Рифеншталь, познакомившийся с моей матерью, Бертой Шерлах, на костюмированном балу, был опытным коммерсантом, владельцем крупной фирмы по продаже и монтажу отопительных и вентиляционных устройств. В берлинских домах он устанавливал их еще до Первой мировой войны. Хотя родители постоянно ходили в театр, отец считал, что актеры, и особенно актрисы, — люди «полусвета» или того хуже. Исключение делалось только для Фритци Массари,[3] необычайно эффектной субретки, которую он обожал и не пропускал ни одной из ее премьер. Отец, высокий, крепкий блондин с голубыми глазами, жизнерадостный и темпераментный, с сильной волей, склонный к внезапным вспышкам ярости, не мог при всех своих мужских задатках противостоять тихому упорству матери. Он пользовался авторитетом как среди родственников, так и среди друзей-охотников, игроков в кегли и скат, и мало кто осмеливался ему перечить. Юношей отец вдохновенно играл в домашнем театре, хорошо пел, но этому успешному коммерсанту даже в голову не приходило, что его дочь когда-нибудь будет актрисой.

Незабываемым для меня событием стала первая пьеса, увиденная, уж и не припомню в каком из берлинских театров, на Рождество, — «Снегурочка». Я ушла со спектакля такой потрясенной и возбужденной, что в электричке, когда мы с мамой возвращались домой, пассажиры затыкали уши и требовали угомонить наконец истерически тараторящего ребенка.

Театр! Таинственный мир по ту сторону занавеса! Его магическая сила больше не оставляла меня в покое. С тех пор любознательный ребенок всякого, кто имел хоть какое-то отношение к сцене, засыпал тысячью вопросов. Приставала я и к отцу. По любому поводу. Моего бедного, часто раздраженного папу ставили в тупик настойчивые просьбы дочки назвать, например, точное количество звезд на небе. В школе я была, вероятно, единственной, кто постоянно получал плохие отметки по поведению за вопросы-выкрики во время урока. В дальнейшем нечто подобное случалось со мной не раз. В порыве чувств, уже в 35 лет, я сбежала с представления в Немецком театре.[4] Давали «Отелло». В сцене, когда интриги Яго достигли апогея и доверчивый мавр, поверив злодею, задушил прекрасную Дездемону, я, зритель, не владея собой, закричала от ужаса и бросилась вон из зала. Яго тогда играл Фердинанд Мариан,[5] а Отелло — Эвальд Бальзер.[6]

Долго моим излюбленным занятием оставалось чтение сказок. У же достаточно взрослой, пятнадцатилетней, я продолжала каждую неделю покупать дешевый журнал «Это было когда-то», запиралась у себя в комнате, чтобы никто не мешал, и углублялась в чтение.

Некоторые сказки, например «Девочку с тремя орехами», перечитывала бесконечно. Не забыть мне маленькую героиню, повстречавшую в лесу изнемогшую старушку с кровоточащими ногами. Старушка заблудилась, башмаки ее протерлись до дыр, От голода она едва передвигалась. Девочка пожалела бедняжку, разорвала свое платье и перевязала кровавые раны страдалицы. Тогда благодарная женщина, собравшись с силами, повела ее в свою хижину и подарила три грецких ореха. В одном находилось тонкое серебристое покрывало. Девочка дотронулась до ткани, и та превратилась в чудесное платье цвета лунного света. И во втором орехе тоже оказалось покрывало, еще красивее первого, сияющее словно звезды. Когда девочка открыла третий орех, из него вырвался золотистый сноп солнечных лучей. Луна, звезды, солнце, свет в вышине…

Небесные тела и в жизни влияли на меня. Ребенком я даже страдала лунатизмом. В конце недели мы обычно ездили за город на полуостров Раух-фангсвердер. Дважды мать снимала меня с крыши. После этого и много позже в полнолуние я должна была спать в комнате родителей. Луна играла «главную роль» и в моей картине «Голубой свет». По легенде, голубой свет возникает, когда лучи ночного светила разбиваются о горные хрусталики. Звездные ночи на Монблане и на берегах Нила — самые незабываемые мгновения моей жизни. Именно солнце, как я написала в своем последнем фотоальбоме, заманило меня в волшебную, чарующую Африку, отчий дом.

Впечатлительность и мечтательность не помешали мне уже в детстве активно заниматься спортом. До Первой мировой войны подобные увлечения были редкостью. В газетах частенько высмеивали известного тренера по гимнастике Яна, карикатуристы издевались над ним и его занятиями, но такие мужчины, как мой папа, наоборот, восхищались. Отец сам в ранней юности играл в футбол в Риксдорфе, позже интересовался боксом и скачками.

Как-то на день рождения он подарил мне плавательный нагрудник из связанного тростника и в нем бросил пятилетнюю малышку в воду. До переселения семьи в небольшой домик на Раухфангсвердере, к югу от Берлина, мы проводили «идиллические» выходные в небольшой деревеньке Петц в Бранденбурге, в часе езды по железной дороге от Берлина. Берег озера обрамляли густые заросли тростника и сумаха. В озере водилось множество лягушек, а иногда в темной воде проносились выдры. Однажды, учась плавать, я наглоталась воды и едва не утонула. Все случилось так быстро, что я, к счастью, не успела даже испугаться и осознать, что происходит. С тех пор вода стала моей родной стихией. Я нередко проплывала большие расстояния и часто переправлялась на другую сторону озера: там, у тети Оли, старшей маминой сестры, был большой ресторан с садом. Мать гребла на лодке, сопровождая мои заплывы.

В двенадцать лет мне разрешили вступить в спортивный плавательный клуб «Русалка». Я участвовала в детских соревнованиях и даже получала призы. Однако после произошедшего несчастного случая, о котором сейчас расскажу, плавание пришлось на время оставить. В тот день в открытом бассейне Халлензее мы, девочки, тренировались в прыжках с трехметровой вышки. Но эта высота показалась мне недостаточной, я пробралась к пятиметровому трамплину, подошла к самому краю и… получив толчок в спину, упала на воду плашмя. Было ужасно больно. С пяти метров я больше никогда не прыгала.

Потом, не спрашивая у отца разрешения, я вступила в гимнастический союз, и моей страстью стала гимнастика. Любимыми снарядами были параллельные брусья и кольца. Но и здесь приключилось несчастье. Когда на кольцах я пыталась сделать стойку вниз головой, отвязались закрепленные на потолке канаты, и, врезавшись в пол, я почти откусила себе язык и получила сильное сотрясение мозга. После этого разгневанный отец раз и навсегда запретил мне заниматься гимнастикой. Но на смену одному детскому увлечению пришло другое — катание на роликах и коньках. Как и любой ребенок, я испытывала радость от движений, но стремление укреплять себя физически никогда не поглощало меня целиком, я оставалась мечтательницей, ищущей смысл жизни.

Мне претило перенимать воззрения и мнения взрослых. Часто два каких-нибудь солидных человека, бывших для меня, ребенка, одинаково большими авторитетами, противоречили друг другу, утверждая прямо противоположное. Я страдала от этого, ибо не знала, кто из них прав. Что только не лезло мне в голову! В то время из-за участившихся убийств детей на сексуальной почве бурно обсуждалась возможность применения к преступникам смертной казни. Я внимательно следила за развернувшейся дискуссией. Очень занимали меня вопросы религии и личной свободы. Со школьными подругами говорить об этом не имело смысла — их совершенно не интересовали подобные темы, поэтому я довольно рано стала держаться особняком.

Мне было двенадцать, когда я своими глазами увидела, как на берлинской Бель-Альянсштрассе машина переехала маленькую девочку. И по сей день слышу душераздирающие крики ее матери. А тогда долго не давали покоя самые разные мысли. Как Бог допустил подобное? Что бы я сделала, если бы такое случилось с моим ребенком? Проклинала бы свою жизнь? Задумывалась я и над другим, например: что значила бы для меня красота природы, если бы я вдруг ослепла или не смогла ходить?

Родители удивлялись моей бледности. Неделями я едва притрагивалась к еде и проводила бессонные ночи в размышлениях. Детский рассудок подсказал наконец, что все зло мира, будь оно действительно беспредельным, давно поглотило бы добро. И уже не было бы ни единой былинки, ни единого цветка, ни единого дерева. За миллиарды лет у зла хватило бы времени, чтобы все разрушить и погубить. Во мне победила надежда, и я вдруг почувствовала себя свободной. Я знала, что стану говорить жизни «да» — всегда, что бы со мной ни случилось.

С той поры каждый вечер перед сном я молилась, чтобы обрести силы вынести все-все, никогда не проклинать жизнь, но вечно благодарить Всевышнего. В последующем это стало неисчерпаемым источником моих жизненных сил.

Раухфангсвердер

Раухфангсвердер — полуостров на Цойтенском озере, к юго-востоку от Берлина; напротив него, на участке железной дороги Берлин — Кёнигсвустерхаузен расположено местечко Цойтен — одно из самых красивых в окрестностях столицы.

Мои родители владели прилегающим прямо к озеру земельным участком с великолепным заросшим лугом. На берегу стояли высокие плакучие ивы, их ветви касались водной глади. Недалеко от луга я соорудила себе соломенный шалаш; его обступал маленький садик.

Часть участка родители засаживали всяческой «полезностью»: зеленью, овощами, картофелем. В Цойтене отец бывал куда миролюбивей, чем в городе: часами удил рыбу и часто предлагал мне сыграть с ним в шахматы или бильярд. Иногда даже звал в качестве «третьего» поиграть в скат.

Чтобы совсем отгородиться от мира, я посадила вокруг своего шалаша подсолнухи, которые вымахали в рост человека. Здесь я много мечтала. Думала, как было бы прекрасно стать монашкой! Прохлада монастырей, их исполненные покоя сады нравились мне. С другой стороны, доставляли удовольствие и самые необузданные игры. Вместе с соседскими детьми — ватагой мальчиков и девочек — я лазала по деревьям, плавала, гребла и ходила наперегонки под парусами. Для меня тогда не существовало ничего слишком опасного. А в промежутках — тянуло в шалаш писать стихи и пьесы. Я была прямо-таки до безумия влюблена в природу, и потому героями моих опусов становились не люди, а деревья, птицы, даже жуки, гусеницы и пчелы.

В первом классе школы в Берлине-Нойкёльне — родители переехали из Веддинга на Херманнсплац — нам, девочкам, доставляло особое удовольствие красть яблоки на овощном рынке. Заводилой почти всегда оказывалась я.

Улучив момент, мы опрокидывали корзины и подбирали далеко укатившиеся яблоки. Когда меня поймали за этим занятием, отец устроил мне хорошенькую взбучку и запер на целый день в темной комнате. Он вообще не давал дочке-сорванцу спуску.

Когда мы жили на Херманнсплац, произошел еще один ужасный случай. Тогда в Берлине объявился убийца-садист, которого не удавалось поймать много лет. Он вспарывал детям животы. Все страшно его боялись. Однажды вечером отец велел мне пойти за пивом. Пивная находилась в нескольких минутах ходьбы от нашего дома. Держа в руках сифон — так называли тогда большие белые фарфоровые кружки с крышкой, — я побежала вниз по лестнице и вдруг замерла от ужаса. На лестничной площадке спиной ко мне стоял мужчина, вперив взгляд в окно, за которым в темноте ничего нельзя было разглядеть. От незнакомца так и веяло чем-то зловещим. Когда я проскочила у него за спиной, он даже не шелохнулся. Я страшно перепугалась, но старалась утешить себя тем, что ко времени моего возвращения он, конечно, уже уйдет.

И вот с наполненным сифоном я стою перед дверью дома, не отваживаясь войти. Что делать? Дать знать родителям — невозможно, телефона у нас нет. Оставаться ночью на улице тоже никак не хочется. Наконец я решилась подняться наверх. Мужчина, широко расставив ноги, стоял в той же позе и все так же молча и пристально смотрел в темное окно. Я обхватила пивную кружку и стремглав помчалась мимо, перескакивая сразу через несколько ступенек. Но далеко не убежала. Он схватил меня сзади за воротник и стал душить. Я выронила кружку, упала на лестницу и закричала что есть мочи. В тот же миг несколько жильцов распахнули двери. Их встревожил поднявшийся шум. Мужчина выпустил меня и бросился бежать. Я и по сей день столбенею, когда слышу за собой чьи-то шаги…

Мои дедушка с бабушкой со стороны матери родом из Западной Пруссии. Они переселились в Польшу, где дедушка работал строителем. Его первая жена умерла, родив восемнадцатого ребенка — это была моя мать; он женился на воспитательнице своих детей, родившей ему еще троих. Когда Польшу завоевала Россия, он, не приняв русского подданства, уехал в Берлин. Семье приходилось экономить на всем. Дедушка был слишком стар, чтобы работать, однако на вид казался крепким и вообще выглядел превосходно. Я любила его, он всегда был приветлив и с удовольствием играл со мной. Но самая младшая из его детей, тетя Тони, не прощала ему такой оравы — двадцать один ребенок! Моя мать, владея иголкой, помогала родителям шитьем и продажей блузок. А еще я словно вижу, как мы сидим за большим длинным столом и клеим гильзы для сигарет.

Некоторые из старших сестер и братьев матери остались в России, там вышли замуж и женились. Мы никогда о них ничего не слышали. Вероятно, они погибли во время русской революции.

Родители отца и их предки родом из Бранденбургской марки.[7] Дед подвизался по слесарной части. В семье родилось трое сыновей и одна дочь. Обе мои бабушки, кроткие и тихие женщины, посвятили себя семейным заботам. Так что ребенком я росла в чинной бюргерской среде, в которой не чувствовала себя особенно уютно.

Обязательным в то время было обучение девочек из хороших домов игре на фортепиано. Дважды в неделю в течение пяти лет отец возил меня на уроки музыки на Гентинерштрассе к одной и той же учительнице. Признаться, уроки эти не доставляли мне радости, и готовилась я к ним с неохотой, хотя музыку любила так, что позднее, будучи танцовщицей, не пропускала почти ни одного хорошего концерта. С игрой на пианино дела обстояли так же, как и с живописью, — я была одаренной и в том, и в другом, меня даже выбрали для концерта школьников в филармонии, где я с большим успехом сыграла сонату Бетховена. Но к музыке у меня не было такой страсти, как к танцу.

Когда я вспоминаю великолепные концерты в Берлинской филармонии, то перед глазами неизменно встает Ферруччо Бузони,[8] гениальный пианист и композитор. Мне выпало счастье лично знать его. В салоне семейства Баумбах раз в неделю собирались люди искусства, бывал там и Бузони. Однажды он играл что-то очень ритмичное, и я вдруг начала танцевать. После выступления, он подошел, погладил меня по голове и сказал: «Девочка, у вас талант. Когда станете великой танцовщицей, я кое-что сочиню для вас». Присутствующие одобрительно захлопали. Уже через несколько дней я получила конверт с нотами и запиской: «Танцовщице Лени Рифеншталь — от Бузони».

«Вальс-каприз», подаренный маэстро, позже стал одним из самых популярных моих номеров.

Юношеские переживания

До двадцати одного года, а именно столько я прожила с родителями, мне запрещалось встречаться с молодыми людьми. Посещать кино без матери или отца тоже не полагалось. Нынешней молодежи в это даже трудно поверить.

На Троицу мама нарядила меня в самое красивое платье, которое сшила сама, но у отца вместо радости это вызвало только раздражение. Если на меня иногда оглядывались мужчины, это приводило его в бешенство. Он весь багровел и кричал: «Опусти глаза, не пялься так!» Упрек был несправедлив. Я и не думала «пялиться». «Не нервничай, отец, — успокаивала его мать. — Лени совсем не смотрит на мужчин!»

Мать была и права, и не права. С четырнадцати лет я постоянно влюблялась, хотя никогда не знакомилась со своими избранниками. В течение двух лет я боготворила одного молодого человека, которого случайно увидела на Тауэнцинштрассе. Он об этом не догадывался — мы ни разу не обмолвились даже словом. Каждый день после уроков я проходила Тауэнцинштрассе из конца в конец, от площади Витгенбергплац до церкви кайзера Вильгельма,[9] и обратно, надеясь на встречу. Ни одно другое существо мужского пола меня не интересовало, только он, что весьма огорчало другого юношу, который познакомился со мной на катке на Нюрнбергерштрассе, помогая надеть коньки. С этого дня он несколько лет следовал за мной тенью.

Однажды с подругой Алисой мы позволили себе озорную шутку, которая, к сожалению, закончилась плачевно. Физкультуру у нас вела новая учительница. Мы уговорили Вальтера Лубовски, так звали моего воздыхателя, переодеться девочкой и отправиться с нами на урок. Влюбленный в меня Вальтер готов был войти даже в клетку со львом. Он достал светлый парик, серьги, женское платье и, чтобы скрыть довольно-таки большой нос, надел темные очки. Новая учительница смутилась, увидев гигантские махи «девочки» на перекладине, а мы с трудом сдерживали смех. Продолжая дурачиться, мы называли Вальтера Вильгельминой и после уроков отправились вместе с ним, одетым в женское платье, в кафе «Мирике» на Ранкештрассе, рядом с церковью. Там заказали мороженое «Ассорти». Нас было четверо пятнадцатилетних девочек, а Вальтеру уже исполнилось семнадцать.

Неприятность случилась, когда официант подошел рассчитаться. Намереваясь достать кошелек из кармана брюк, «девочка» подняла подол платья, и глазам изумленного официанта неожиданно предстали волосатые ноги парня. Вальтер испуганно вскочил и бросился бежать, мы за ним — не расплатившись. Бежали вниз по Тауэнцинштрассе, где Вальтер, чтобы переодеться, укрылся в телефонной будке. К счастью, погони не было, казалось, все обошлось. Но случилось иначе: отец нашел в комнате сына парик и женскую одежду и решил, что парень — трансвестит. Тогда это считалось ужасным позором. Беднягу Вальтера выгнали из дому. Страшно расстроенные таким исходом, мы почему-то не догадались пойти к родителям нашего друга и все рассказать — были слишком молоды, слишком робки, к тому же Вальтер описал своего папашу как сущего дьявола.

Пришлось, чем возможно, помогать «Вильгельмине»: продуктовые карточки в основном доставала Алиса, дочь владельцев большого ресторана «Красный дом» на площади Ноллендорфплац. Это во многом облегчало дело: шла война, и на все устанавливались нормы. К счастью, Вальтер оказался всесторонне одаренным юношей. Он держался, зарабатывая репетиторством, и смог-таки сдать экзамены на аттестат зрелости. Мы восхищались им. В дальнейшем я еще вернусь к его истории.

Между тем мы переселились на Гольцштрассе, где прожили менее года: вместо прежней недостаточно большой квартиры отец нашел более удобную на Иоркштрассе. Оттуда я часто ездила в школу на роликовых коньках, тратя на дорогу пятнадцать минут. А после уроков нередко заворачивала к зоопарку, где, к удовольствию публики, демонстрировала, пока не являлась полиция, искусство фигуристки.

Моя подруга Алиса вышла замуж и уехала в Стамбул. Когда много лет спустя мы встретились, она стала вспоминать разные наши проделки. Как-то в день рождения кайзера мы с ловкостью обезьян забрались на крышу и сняли с мачты флаг. А потом в самый обычный день опять его водрузили, чтобы взрослые решили, будто наступил праздник, и освободили нас от уроков. А однажды я нарисовала Алисе на шее, руках и лице красные точки, чтобы под видом болезни она могла пропустить уроки. В это время свирепствовала эпидемия краснухи, и потому учительница в испуге отправила Алису домой. Но по иронии судьбы через два дня подруга и впрямь заболела.

Алиса считала меня, пятнадцатилетнюю, невероятно наивной. В этом она окончательно уверилась, когда после поцелуя мальчика я спросила, не появится ли у меня теперь ребенок. Я действительно долго отставала от подруг в физическом развитии. Однажды Алиса показала мне свою грудь — я оторопела, у меня вообще еще не было никакой груди, приходилось засовывать под блузку чулки. Алиса же в свои пятнадцать была помолвлена, а в девятнадцать вышла замуж. Я же и в двадцать один выглядела подростком.

Несмотря на глупые выходки, увлекавшие и меня, и моих школьных подруг, я все больше и больше осознавала серьезность своего характера и часто запиралась в комнате, чтобы поразмышлять в уединении.

Еще учась в школе, я неожиданно начала рисовать самолеты, предназначенные для переправки большого числа людей в разные отдаленные точки — занятие совершенно нетипичное для девочек, к тому же непонятно откуда взявшееся — гражданской авиации в ту пору еще не существовало. Шел последний год войны. Самолеты использовались только в военных целях, на фронте их часто сбивали, и они сгорали вместе с пилотами. Было бы лучше, думала я, если бы эти крылатые машины мирно переправляли пассажиров из одного города Германии в другой. Я составила точное расписание рейсов, а также смету расходов на изготовление лайнеров и строительство аэропортов, рассчитала необходимый расход топлива, после чего «установила» цены на билеты. Работа очень увлекла меня. С тех пор я стала замечать в себе недурные организаторские способности.

Застав меня за расчетами, отец сказал: «Жаль, что ты родилась не мальчиком, а брат твой — не девочкой».

Отец не ошибся. По своим наклонностям Гейнц был почти прямой моей противоположностью. Я — активная, он — сдержанный, я — очень бойкая, брат же, скорее, тихоня. Тем не менее у нас имелось и кое-что общее — интерес к искусству и красивым вещам. К огорчению отца, который желал видеть сына партнером и наследником фирмы, брат хотел стать архитектором, к чему у него были склонности: он увлекался оформлением интерьеров. Но настоять на своем Гейнц не смог, он выучился на инженера и потом работал в отцовской фирме. Несмотря на строгое воспитание, отец безумно, не меньше матери, любил нас обоих.

Удивительно, но частые пропуски занятий не помешали мне получить довольно хороший аттестат об окончании школы. Не по всем предметам там стояли пятерки. По математике, физкультуре и рисованию я действительно была лучшей, а вот по истории и пению — худшей из учениц.

По окончании школы — мне еще не исполнилось и шестнадцати — на Пасху 1918 года в церкви кайзера Вильгельма меня конфирмовали. До сих пор помню фамилию пастора — Нитак-Штан. Он был хорош собой, девочки им увлекались. Мать сшила мне чудесное платье из черного тюля, отороченное шелковыми лентами, с множеством оборок. Алиса впоследствии утверждала, будто я выглядела как femme fatale.[10]

Школа фрау Гримм-Райтер[11]

На семнадцатом году жизни у меня все круто переменилось. Судьбоносный поворот начался с небольшого объявления в газете «Берлинер цайтунг ам миттаг» примерно следующего содержания: «Ищем двадцать молодых девушек для съемок фильма „Опиум“. Предварительная запись в школе танцев фрау Гримм-Райтер, Берлин-В, Будапештерштрассе, 6».

Подталкиваемая исключительно любопытством, я оказалась в толпе молоденьких соискательниц в школе танцев. В зале мы по очереди подходили к столу, за которым сидела фрау Гримм. Она бросала на каждую из претенденток цепкий, оценивающий взгляд и, если девушка нравилась, записывала себе в книжечку ее фамилию и адрес. И ставила крестик. Такой же крестик был проставлен и против моей фамилии. Нам сказали, что об окончательных результатах будет известно позже. Разочарованная тем, что решение не объявлено сразу, я хотела идти восвояси, но остановилась у двери и через щель увидела нескольких молодых танцовщиц. Послышались звуки фортепиано, счет — раз-два-три, раз-два-три. Так захотелось быть среди них! Вопреки здравому смыслу, не получив разрешения отца, я узнала условия приема, стоимость уроков — и тотчас же записалась на курс для начинающих — два часа в неделю. Кроме умеренной суммы, которую я внесла без колебаний, требовалась еще лишь форма для занятий. К счастью, отец в тот день долго находился в конторе. Было время подумать, как же уговорить его? Маме вновь выпала роль моей сообщницы — устоять перед мольбами дочери она не смогла. Но, поскольку я хотела брать уроки танца ради собственного удовольствия, а не для того, чтобы стать профессиональной танцовщицей, наша с ней совесть не испытывала особых угрызений.

Каждое утро приходилось караулить почтальона, чтобы отцу, не дай бог, не попало в руки послание, которого я ждала с таким нетерпением. И действительно, вскоре удалось перехватить письмо. Отобранным для фильма девушкам предлагалось снова прибыть к фрау Гримм-Райтер и протанцевать перед жюри вальс. Как ни приятно было это известие, я хорошо понимала, что не смогу воспользоваться своим шансом. О чем тут же и сообщила разочарованному режиссеру.

А вот уроки танца начались. Тайно. И это приводило меня в неописуемый восторг. Вначале я была далеко не безупречной, слишком скованной, но в техническом отношении благодаря навыкам, приобретенным в спорте, достаточно подготовленной. После пятого или шестого урока скованность прошла, я быстро научилась полностью отдаваться музыке и сразу же начала делать большие успехи.

Три месяца отец оставался в неведении относительно моих танцевальных уроков. Надеясь, что так будет и дальше, я решила записаться и на курсы балета и теперь ходила на занятия четыре раза в неделю. Вскоре я уже могла танцевать на пуантах, а в перерывах заставляла подруг выворачивать мне конечности, которыми двигала как резиновая кукла. Никакая боль не казалась мне сильной, никакие нагрузки — чрезмерными, ежедневно по несколько часов я тренировалась вне школы. Любая палка, любые перила использовались «в преступных целях», по улице я продвигалась прыжками, пританцовывая, не обращая внимания на то, как люди оглядываются и сочувственно качают головами. У меня давно уже выработалась привычка заниматься только тем, что интересно. Погруженная в собственный мир, я игнорировала то, что обо мне говорят или думают окружающие.

Подруги уже обзавелись приятелями, вовсю флиртовали. Их волновали лишь впечатления, связанные с мужчинами. Я же в ту пору не испытывала ни малейшего интереса к сильному полу, моя пережитая сильная влюбленность больше походила на грезы, доставлявшие много забот: познакомиться с тем, кого я боготворила, так и не удалось. Поэтому все свои чувства я вкладывала исключительно в танец.

То, что закончилась мировая война и мы ее проиграли, то, что произошла революция, не стало ни кайзера, ни короля, — все это проплывало передо мной как в тумане. Сознание полудевочки-полудевушки замыкалось в собственном крошечном мирке.

Зимой 1918 или весной 1919 года я оказалась вовлеченной в уличный бой. Поезд надземной железной дороги, в котором мы ехали с матерью, обстреляли недалеко от вокзала Гляйсдрайэкк. Пассажиры бросились на пол, свет погас. Домой пришлось продвигаться, перебегая от подъезда к подъезду, кругом свистели пули… Несмотря на все это, у меня не сложилось никакого определенного представления о случившемся. Слово «политика» отсутствовало тогда в моем лексиконе. На все, что имело отношение к войне, я реагировала, что называется, кожей. К своему стыду, должна признаться, что патриотизм мне был совершенно несвойствен. Война — это олицетворение ужаса, а обостренные национальные чувства как раз и могли привести к бойне. Всех людей, будь то черные, белые или краснокожие, я считала абсолютно равноценными, а о расовых теориях еще ничего не слышала. Зато все больше интересовалась космосом, загадками небесных сфер и планет. Звезды и особенно луна продолжали оказывать на меня неотразимое, магическое воздействие.

После школы

В шестнадцать лет я распрощалась со школой. Отец твердо решил «выбить из моей головы дурь стать актрисой» и велел посещать пользовавшуюся очень высоким авторитетом в Берлине школу домоводства — Дом Летте, а потом готовиться в пансион. Все попытки убедить его дать мне возможность учиться на актрису потерпели фиаско. Они вызывали у отца такие приступы гнева, что ради матери я на время перестала настаивать на своем и только старалась всеми средствами предотвратить «ссылку» в пансион. Сама мысль о пребывании там была невыносимой.

Я не хотела уезжать из Берлина, поскольку любила этот родной для меня и волнующий город — Тиргартен и зоопарк, театры, чудесные концерты, торжественные премьеры фильмов, Курфюрстендамм и красивую улицу Унтер ден Линден! И еще — изумительные кафе: «Романское»,[12] напротив церкви кайзера Вильгельма, место моих тайных свиданий, «Кафе Запада» и «Ашингер», где можно было, стоя за круглыми деревянными столами, быстро и недорого съесть порцию горячих сосисок или горохового супа. В «Романском» и в «Шванэкке» со мной уже несколько раз заговаривали кинорежиссеры, предлагая сделать пробные съемки или принять участие в фильмах. Но я всегда отказывалась, считая, что подобные прожекты никогда не осуществятся. Когда однажды один из режиссеров на пару с женой стал изо дня в день буквально преследовать меня, я позволила себя уговорить. И за спиной отца, с помощью матери, несколько дней участвовала в съемках.

В небольшой комнатке-ателье на Б ель-Альянсштрассе я играла роль молоденькой наивной девушки. Фамилии режиссера уже не припомню, в памяти застряло только, что он прочил мне большое будущее. От самих съемок, от дебюта в кино особой радости я не испытала — слишком мучил страх, что обо всем узнает отец, хотя режиссер с помощью прически и маски так изменил мою внешность, что в готовом фильме я сама себя не узнала.

Примерно в это время случилось забавное происшествие. На улице со мной заговорил молодой человек, представившийся как Пауль Ласкер-Шюлер. Он оказался сыном знаменитой поэтессы,[13] о которой, правда, я тогда еще ничего не знала. Ему уже исполнилось восемнадцать, и он был умен и на редкость красив. Несколько раз мы встретились тайком. Беседы с ним доставляли огромное удовольствие — у него было чему поучиться, но однажды он сказал:

— А у тебя очень чувственные губы.

Совершенно ничего не подозревая, я попробовала свести всё к шутке:

— Ерунда, никакие не чувственные.

— Спорим, что в ближайшие четыре недели докажу тебе это?

— Хорошо, спорим, — согласилась я. — На что?

— На поцелуй.

— А если проиграешь?

— Тогда подарю тебе что-нибудь красивое.

Мы долго не виделись. Встретились однажды случайно. Он предложил посмотреть его рисунки, и я, не помня о заключенном пари, тотчас же согласилась.

На Ранкештрассе, в своей меблированной комнате, едва я вошла, он обнял меня и попытался поцеловать. Эта неожиданная атака получила яростный отпор — я вырвалась, отпихнула его к стене и расхохоталась. Хохот, должно быть, настолько оскорбил его мужскую гордость, что он нарочито грубо вытолкал меня за дверь. Никогда больше я не видела этого бешеного почитателя и уж конечно не получила подарка за выигранный спор. Много позже я узнала, что Пауль умер молодым.

Желание быть самостоятельной, ни от кого не зависеть становилось все сильнее. Когда я видела, как порой отец обращается с матерью — например, в неистовстве топает ногами, если на накрахмаленном воротничке не расстегивается пуговица, — всякий раз клялась себе никогда в жизни не выпускать руля из рук, быть независимой и уповать только на собственную волю.

Мать, будучи великолепной женой, превратилась в рабу мужа. Она его очень любила, но то, что ей пришлось пережить, было ужасно. Я страдала вместе с ней, но и отца ненавидеть не могла: он ведь заботился о семье, невероятно много работал, а если в гневе и бил дорогой фарфор, то потом старался его склеить. Эта метафора как нельзя лучше характеризует отношения моих родителей. В сущности, папа был неплохим человеком, но найти общий язык с ним удавалось не часто. Он любил играть со мной в шахматы, но при этом я всегда должна была проигрывать. Когда однажды я поставила ему мат, этот великовозрастный мужчина так рассердился, что не пустил дочь на долгожданный бал-маскарад. К счастью, отец часто выезжал на охоту, на какое-то время «освобождая» нас. И тогда мы с матерью ходили в кино, бывали даже на балах, а мой брат, посвященный в наши секреты, послушно сидел дома, поскольку был еще слишком мал.

Ипподром

Отец, сколько себя помню, был завсегдатаем ипподрома, с удовольствием играл на скачках. Крупных ставок он, правда, не делал, но все же иногда проигрывал больше, чем мог себе позволить. Матери и мне разрешалось сопровождать его в Груневальд и Хоппегартен — рысистые бега и скачки с препятствиями отца не интересовали. Не имея ни денег, ни охоты делать ставки, я все внимание переключала на лошадей и жокеев. Любимого жокея берлинцев, который вскоре стал и моим любимцем, звали Отто Шмидт. Когда он побеждал, публика ревела от восторга. Блуза Отто была в белоголубую полоску — он выступал только за конюшню фон Вайнбергов. Именно в этой конюшне находился чудо-конь, одиннадцать раз подряд приходивший первым на разных дерби. Перголезе — так его звали — побеждал на коротких дистанциях, от 1000 до 1200 метров. Но однажды владельцы допустили ошибку: выставили его на дистанцию вдвое длиннее — и Перголезе… проиграл. Сколько было разочарований! Я плакала навзрыд.

Часто с нами на ипподром отправлялась и моя подруга Герта. Поначалу мы в числе прочих толпились там, где жокеи готовили лошадей, потом переходили к месту старта и, затаив дыхание, наблюдали за тем, как лошади, всё ускоряя бег, приближаются к финишу. Ликовали и горевали вместе с Отто Шмидтом. На наших летних платьях и шляпках тоже развевались белоголубые ленты из тюля. Иногда я спрашивала у Герты, действительно ли Отто Шмидт смотрел — сверху с лошади — в мои зачарованные глаза, и чаще всего она утвердительно кивала в ответ. Но я ей не верила, потому что наездники, как и актеры, редко узнают кого-либо среди публики.

Чтобы познакомиться с Отто Шмидтом, я пустилась на небольшую авантюру. Перед тем как лошадей выводят на беговую дорожку, за ними и наездниками лучше всего наблюдать на площадке. Это единственное место на ипподроме, где можно побеседовать с жокеем. Я несколько раз безрезультатно пыталась завязать разговор с Отто, но он был застенчив и сдержан.

Другой известный и популярный жокей, по имени Растенбергер, являл собой прямую противоположность Шмидту. Оживленный и открытый, он часто беседовал с кем-нибудь из публики. Растенбергер уже несколько раз останавливал на мне взгляд и однажды заговорил. Отца поблизости не оказалось, и я позволила себе немного поболтать с наездником.

Жокей был поражен моими знаниями о чистокровных лошадях — увлечение Отто Шмидтом побудило меня досконально изучить этот вопрос. Я наизусть знала родословную всех хороших скакунов, и не только у фон Вайнбергов, но и у Оппенгеймов, Ханиэлей, Вайлей и т. д. Мне удалось собрать информацию обо всех наиболее известных конных заводах и затем статистически ее обработать. Получилось почти научное исследование. Я храню его и по сей день — толстая тетрадь в черной коленкоровой обложке, в которую в течение многих лет заносились сведения о происхождении и успехах лошадей. Эта тетрадь — из немногих реликвий молодости, которые мне удалось сохранить.

Сильное впечатление на Растенбергера произвело и то, что я смогла перечислить родителей и прародителей лошадей, на которых он выступал. Новый знакомый пригласил меня на свидание, и я с выпрыгивающим из груди сердцем приняла предложение. Но поскольку каждый вечер возвращаться домой приходилось вместе с отцом, речь могла идти только о послеобеденном времени.

Местом встречи был назначен ресторан на Фридрихштрассе. Растенбергер ждал меня у входной двери. Первое свидание! Мне уже семнадцать! Мы поднялись по узкой лестнице и оказались в отдельном кабинете. Такого я не ожидала и сразу почувствовала неладное. В небольшом помещении все было красных тонов: стены, обтянутые бархатом, софа и даже скатерть. Я поняла, что это за помещение и в какую передрягу влипла. Растенбергер заказал бутылку шампанского и, когда наши бокалы со звоном чокнулись, попытался меня обнять.

Я осторожно высвободилась и стала ломать голову, как перейти к разговору об Отто Шмидте — ведь все это затевалось исключительно ради него. «Знаете ли вы, что я кузина Отто Шмидта? Вот был бы сюрприз, если бы вы провели меня к нему!» — не придумав ничего лучшего, выпалила я.

Однако Растенбергер и бровью не повел. Он все настойчивее пытался меня поцеловать. С трудом удалось вырваться и побежать вниз по лестнице — он за мной. На улице дождь лил как из ведра. Вдруг кто-то бросился на меня с кулаками — это была женщина, фрау Растенбергер!

Через несколько лет произошла похожая история. Я сидела на трибуне теннисного клуба «Рот-Вайс». За мной, выше, — знаменитая киноактриса Пола Негри.[14] Прежде мы с ней никогда не встречались, обе пришли на турнир ради Отто Фроитцгейма, лучшего теннисиста Германии. Я дружила с ним, а позднее стала его невестой. Негри тогда была его любовницей. Фроитцгейм во время игры часто смотрел в мою сторону — Пола ударила меня по голове летним зонтиком и быстро покинула трибуну.

Первое публичное выступление

Я тщательно скрывала от отца, что дважды в неделю, по вторникам и пятницам, направляюсь на роликовых коньках по сплошь заасфальтированной Иоркштрассе на уроки танца. Все шло хорошо, пока не разразился, увы, неизбежный скандал. Фрау Гримм-Райтер ежегодно арендовала для итогового концерта своих учеников зал Блютнера. На сей раз радости ее не было предела — в представлении принимала участие «звезда», Анита Бербер,[15] все еще продолжавшая разучивать танцы вместе с фрау Гримм-Райтер. Анита Бербер, очаровательное существо с мальчишеским телом, танцевала обнаженной на небольших сценах и в ночных клубах. Тело у нее было столь совершенным, что ее нагота никогда не ассоциировалась с чем-то непристойным.

Я часто наблюдала за ней на занятиях и знала каждое движение, каждое па. А оставшись одна, пыталась повторить увиденное. И это неожиданно пригодилось! Анита Бербер, гвоздь танцевальной программы, за три дня до представления тяжело заболела гриппом, и вечер оказался под угрозой срыва. Настроение было отвратительным. Тут мне пришло в голову, что я, наверное, смогу заменить Аниту. Фрау Гримм-Райтер с недоверием посмотрела на меня, но после настоятельных просьб разрешила все же показать ей оба танца. Когда я закончила, изумленная, она неуверенно сказала:

— Танцевала ты хорошо, но на сцене конечно же будешь очень волноваться. И потом, у тебя ведь нет костюмов.

— У вас их целая комната, — нашлась я. — Там наверняка сыщется что-нибудь подходящее.

И действительно, удалось подобрать несколько очень красивых костюмов. Лишь после того, как все с удивительной быстротой утряслось, я подумала об отце. Как заполучить разрешение на выступление? Это немыслимо! Но выход все же нашелся: друзья нашей семьи организовали вечер ската, на который и отправились мои родители. Кроме матери в тайну предстоящего выступления был посвящен только мой брат; ему предстояло стать свидетелем танцевального дебюта старшей сестры. Собравшаяся публика состояла по большей части из родных и друзей учениц школы. Я дрожала от нетерпения, но, на удивление, не волновалась и не боялась. Наоборот, когда наконец подали знак, счастливая, поплыла по сцене с таким чувством, словно делала это всегда. В конце разразился шквал аплодисментов. Номер пришлось повторить на бис.

Оглушенной счастьем, мне казалось, что сцена и танец отныне станут моим миром. Но, к сожалению, эйфория прошла очень быстро.

Большой скандал

На представлении меня увидел знакомый отца и, ни о чем не подозревая, поздравил его с талантливой дочерью. Тогда-то я и поняла, что натворила.

Скандал разразился ужасный. Первое, что сделал отец, — нанял адвоката, чтобы развестись с матерью, ведь она поддерживала меня и тайком шила мне костюмы. Было невыносимо видеть, как страдает мама. Я не находила себе места ни днем ни ночью, пока не решила навсегда отказаться от своей мечты.

Молчание отца — а оно длилось неделями — становилось невыносимым. Наконец я не выдержала и заговорила первой: я умоляла взять назад заявление о разводе и поклялась, что никогда больше не выйду на сцену. Но отец не поверил. Его вердикт меня просто уничтожил: «Поедешь в пансион в Тале, что в Гарце.[16] Решение окончательное».

Но на помощь пришла болезнь. С тринадцати лет я страдала печеночными коликами. У меня начались тяжелые приступы. Длились они несколько дней, и только благодаря этому удалось убедить отца, что мне нельзя остаться без родительского попечения. Он видел, как я страдаю, и физически и морально, как жажду учиться в театральной школе, но для него актрисы были сродни падшим женщинам. Бедный папа тоже очень, очень страдал. Он причинял мне боль, но я знала, как сильно он меня любит. Брат тоже любил меня и тоже страдал. Рушилась жизнь всей семьи. Это был какой-то кошмар.

Вновь и вновь, раздираемая сомнениями, вся в слезах, я спрашивала себя, имею ли право делать несчастными близких? Конечно нет! В конце концов я сообщила отцу, что хочу учиться живописи. Вздохнув с некоторым облегчением, он уже на следующий день записал меня на приемный экзамен в Государственную школу прикладного искусства на Принц-Альбрехтштрассе.

На экзамен я отправилась без всякого энтузиазма. Поступать пришло больше ста человек. Нужно было сделать несколько рисунков обнаженной натуры, портрет и еще что-нибудь на свой выбор. Экзамен выдержали только двое, и одной из них была Лени Рифеншталь. Но радости я не испытывала — только печаль, так как мое поступление означало, пожалуй, окончательное прощание с мечтами о карьере актрисы.

Ежедневно я стала посещать школу рисования. И день ото дня впадала во все более глубокую меланхолию. Отец не мог не замечать этого.

Пансион в Тале

Тем временем, ничего не говоря, из вороха специально выписанных проспектов отец выбрал лучший, по его мнению, пансион для девушек «Ломанн» в Тале, что в Гарце и определил меня туда. На сей раз отменить «ссылку» я не смогла и весной 1919 года оказалась в Тале. Представляя меня фройляйн Ломанн, директрисе пансиона, отец сказал: «Отнеситесь к моей дочери со всей строгостью. Прежде всего не поддерживайте ее стремления стать актрисой или танцовщицей. Полагаю, здесь она раз и навсегда позабудет о своих фантазиях. Очень надеюсь, что вы всеми силами будете способствовать этому».

Афиша о последнем выступлении в качестве ученицы школы фрау Гримм-Райтер. Только по достижении девятнадцати лет, с разрешения отца, я смогла начать профессиональную карьеру танцовщицы в Русском балете.

Афиша о последнем выступлении в качестве ученицы школы фрау Гримм-Райтер. Только по достижении девятнадцати лет, с разрешения отца, я смогла начать профессиональную карьеру танцовщицы в Русском балете.

Тем не менее я тайком упаковала в чемодан балетные тапочки, успокоив совесть мыслью, что буду заниматься лишь в свое удовольствие. И танцевала тайком, при любой возможности. Будильник начинал звенеть уже в пять утра, и три часа ежедневно до начала занятий я упражнялась в «балетках». Особая дружба связывала меня с соседкой по комнате, Гелой Грюль. Она тоже мечтала стать актрисой и тоже должна была забыть о театре, как я — о танце. Отцу и в голову не приходило, что в пансионах, подобных нашему, для развлечения учениц предусмотрены, в частности, драматические постановки. И в моем лице пансион обрел «премьершу». Я ставила пьесы и соглашалась исполнять самые разные роли — горбунью в «Крысолове из Гаммельна» и тут же главную героиню в «Прекрасной Галатее».[17] Я даже играла Фауста в старинной немецкой пьесе «Сошествие во ад доктора Фауста».[18]

Кстати, в конце каждой недели позволялось посещать театр под открытым небом в Тале; там ставили в основном классические пьесы: «Разбойников» Шиллера, «Минну» Лессинга, «Фауста» Гёте. Если бы фройляйн Ломанн знала, с какой страшной силой воспламенятся от этих спектаклей мои подавленные желания! В то время я писала подруге в Берлин:

Дорогая Алиса!

Я становлюсь все серьезнее, а отчего — не знаю. Много размышляю и делаюсь чересчур рассудочной… Боюсь, больше не способна совершать глупости. Всё вокруг смехотворно и люди — в первую очередь. Я очень меняюсь. И трудно сказать, в какую сторону. Иной раз кажется, будто мне стукнуло по меньшей мере двадцать или тридцать… Представь, я стала пописывать. Готова уже пара-тройка статей, которые намереваюсь послать в «Шпортвельт», да пока не хватает смелости. Кроме того, собираюсь сочинить несколько небольших новелл и, возможно, отправлю их в «Фильмвохе». Еще — работаю над сценарием для фильма, но оставлю его пока за собой — хочу когда-нибудь сыграть в нем главную роль. Название — «Королева ипподрома». Фильм состоит из пролога и шести развернутых эпизодов. Ко всему прочему я кое-что разработала и рассчитала в связи с развитием гражданской авиации. Сделала множество рисунков самолетов. Но все это — чистая фантазия. Как бы мне хотелось стать мужчиной. Тогда б моим планам было легче осуществиться…

Твоя Лени

Это по-детски наивное письмо, возвращенное мне недавно подругой юности, я цитирую лишь потому, что в нем уже проглядывают зачатки моей дальнейшей деятельности.

За год до выпуска из пансиона отец потребовал, чтобы я подумала о будущей профессии. Моим идеалом женщины была полька мадам Кюри.[19] Ее самоотверженная жизнь, одержимость, концентрированная воля служили тогда для многих образцом. Но я опасалась, что при очевидной склонности к миру чувств, к искусству сугубо научные занятия не захватят меня целиком и полностью.

Думала я также о философии и астрономии. Но, чем дольше и глубже размышляла, тем труднее казался предстоящий выбор. Под астрономией я понимала исследование небесных тел. Я любила звездное небо, открытие же еще не известных планет не казалось мне достаточно волнующим событием. Десятки лет сидеть в обсерватории, чтобы к миллиардам звезд добавить еще несколько? Стоит ли? Такие же сомнения одолевали и по поводу занятий философией. «Фауста» Гёте я помнила наизусть. Разве не говорит он: «…мы ничего не можем знать!»? Подобные мысли занимали и меня, молодую девушку. Зачем изучать философию, когда не существует ответов на самые основополагающие вопросы? Пожалуй, было бы увлекательно полемизировать с множеством философских взглядов, но что, если никогда не удастся пойти дальше размышлений? Однако истинная причина всех этих колебаний заключалась в том, что мне просто-напросто не хотелось отказываться от танца. Речь шла не о сцене, но именно о танце. Навсегда отказаться от него было невыносимо.

И вот в голову пришла хитроумная идея. Я знала, что тайное желание отца — видеть меня в его конторе в качестве личного секретаря и доверенного лица. И тогда он, вероятно, разрешит посещать уроки танцев. Конечно, с обещанием никогда не думать о сцене. Разложив все по полочкам, я написала дипломатичное письмо и была на седьмом небе от счастья, когда получила родительское согласие.

На теннисном корте

В первый рабочий день мне была передана касса почтовых сборов. И сейчас еще помню: целый час никак не удавалось выяснить причину недостачи в кассе пяти пфеннигов.

Я овладела пишущей машинкой, стенографией и бухгалтерией. Отец был доволен. Я тоже. Ибо получила разрешение три раза в неделю отводить душу и брать столь любезные сердцу уроки танца. Мне было даже дозволено принять участие в вечере танца в школе фрау Гримм-Райтер, в зале Блютнера.

Чтобы поощрить и поддержать послушную дочь, отец устроил меня в школу тенниса при Берлинском конькобежном клубе, где у него были знакомые. На кортах я проводила по многу часов и конечно же познакомилась с весьма милыми людьми. В первую очередь с тренерами по теннису. Одним из них был Макс Хольцбоэр[20] — капитан хоккейной команды Берлинского конькобежного клуба. Впоследствии из-за своей впечатляющей внешности он получил роли в моих фильмах «Голубой свет» и «Долина». Другой, Гюнтер Ран, в прошлом адъютант его королевского высочества наследного принца Вильгельма, стал профессиональным теннисистом, ездил с турнира на турнир и охотно давал мне уроки, поскольку был сильно влюблен в меня. Вскоре я тоже уже могла участвовать в соревнованиях не слишком высокого ранга.

В это время произошло нечто неожиданное. Я сидела в дамском гардеробе Берлинского конькобежного клуба — дверь открыл мужчина и долго смотрел на меня. Его взгляд смущал. Серые, с поволокой глаза словно гипнотизировали. Затем дверь закрылась. Но напряжение сразу не исчезло. Я ощутила, что между нами пробежала какая-то искра, какое-то неизвестное ранее чувство.

Во время заключительной игры лучших теннисистов Германии — Отто Фроитцгейма, бессменного чемпиона страны последних лет, против Кройтцера, второго игрока Германии, — корты Берлинского конькобежного клуба были переполнены. В Отто Фроитцгейме я узнала того самого мужчину, чей взгляд недавно привел меня в сильное замешательство. В клубе о нем много говорили — и не только о его замечательной игре, но еще больше о его бесчисленных любовных похождениях. Этот-то человек и произвел на меня такое впечатление. Я приняла твердое решение избегать знакомства с ним. Он внушал мне страх из-за своей репутации прожигателя жизни.

Первая операция

Ежегодно в начале лета отец ездил в Бад-Наухайм[21] лечить больное сердце. В этот раз родители взяли меня с собой. Поскольку на курорте не дают уроков танца, я много играла в теннис, в том числе с двумя молодыми людьми приятной наружности, которые явно добивались моей благосклонности, задаривая букетами цветов. Не без удивления я заметила, что отцу, который никогда не позволял мне завязывать знакомства с представителями мужского пола, это нравится. Подумалось: «Уж не потому ли, что мои кавалеры, столь не похожие друг на друга, далеко не бедны и отец не прочь одного из них видеть своим зятем?» Черноволосый чилиец владел серебряными рудниками и, вероятно, принадлежал к числу самых богатых людей своей страны. Так же как и блондин, испанский аристократ, снявший в отеле целый этаж с прислугой.

Но на отцовский вопрос, нравятся ли мне мои знакомые, я неизменно отвечала: «Нравятся, но замуж не пошла бы ни за одного из них».

Он недовольно морщил лоб и говорил: «Ты несешь чепуху! У кого еще есть такие поклонники?!»

Ослепленный богатством и манерами этих молодых людей, отец действительно намеревался выдать меня, к тому времени уже девятнадцатилетнюю, замуж. Мать занимала нейтральную позицию.

Однажды, во время нашего пребывания в Бад-Наухайме, посреди игры с чилийцем у меня начался такой приступ желчных колик, что от невыносимых болей я каталась по земле и в конце концов потеряла сознание. Перед отправкой в Гиссен[22] мне сделали обезболивающий укол, а в клинике удалили желчный пузырь. Тогда это была еще редкая операция. Проснувшись в приветливой, светлой палате, я обнаружила на ночном столике желчные камни, два из них — величиной с грецкий орех, узнала, еще не совсем придя в себя от наркоза, маму и — чего уж никак не могла уразуметь — Вальтера Лубовского, юношу, которого на уроке физкультуры мы переодели девочкой и которого отец из-за этого выгнал из дому. Вальтер появлялся каждый день с утра и безмолвно сидел рядом. Временами он шептал мое имя и отказывался уходить после окончания времени посещений. Лишь при наступлении сумерек Вальтер спрыгивал с балкона на втором этаже: главная дверь больницы была уже заперта. Мама, кажется, сочувствовала юному сумасброду, у меня же его постоянное присутствие стало вызывать глухое раздражение.

Через неделю мне разрешили покинуть клинику. Мы поехали домой, но не на Иоркштрассе, а в Цойтен, где отец успел купить особняк с садом. На нашем земельном участке у самого Цойтенского озера росли великолепные деревья. Берег окружали плакучие ивы, которые наряду с березами и лиственницами мне особенно нравились. Но самый большой восторг вызвал даже не новый дом, а весельная и парусная лодки. Единственное что: каждый день приходилось тратить полтора часа на дорогу до отцовской конторы, десять минут — по лесу до железнодорожной станции, потом сорок минут в поезде — до Гёрлицкого вокзала, затем еще десять минут пешком — до надземной железной дороги, по ней, с пересадкой, — до площади Витгенбергплац, а оттуда еще десять минут быстрым шагом — до Курфюрстенштрассе. Такой ценой — впрочем, она не казалась особенно высокой! — приходилось платить за чудесное пребывание в Цойтене.

Уже через несколько дней после операции я снова посещала уроки танцев и радовалась, что теперь-то наконец навсегда избавилась от жестоко досаждавших мне желчных колик.

Изгнание из родительского дома

С отцом творилось что-то неладное. После возвращения из Наухайма он почти не разговаривал с нами. Но почему? Дела шли успешно — как иначе удалось бы купить дом в Цойтене? — а мать, брат и даже я не давали ни малейшего повода для недовольства. Поведение его оставалось загадкой. Ежедневно в поезде, демонстративно уткнувшись в газету, он не обменивался со мной ни словом. Все мы страдали, не зная, что и подумать.

Но однажды вечером отца прорвало.

— Я знаю, ты же хочешь идти на сцену! — закричал он как сумасшедший. — А секретаршей работаешь, только чтобы ввести меня в заблуждение. Ты никогда и не думала сдерживать своего обещания. У меня больше нет дочери!

Это было уж слишком! Возбужденная, но исполненная решимости, я выбежала из комнаты, уложила в чемодан самые необходимые вещи, поцеловала и утешила бедную плачущую маму и, не задерживаясь, оставила родительский дом. Будто спасаясь от погони, я бежала через лес к станции, боясь, что отец пожалеет о случившемся и вернет меня назад.

Но возврата назад быть не может! Я поехала к мачехе матери в Берлин-Шарлоттенбург и уже затемно переступила порог ее скромной квартирки. Бабушка встретила меня очень любезно и отнеслась к моему положению с пониманием.

Этой ночью у меня словно гора свалилась с плеч. Случилось то, что должно было случиться. Пробил мой судьбоносный час. Деньги на жизнь и образование я теперь буду зарабатывать статисткой в театре и за несколько лет напряженного самозабвенного труда обязательно стану хорошей танцовщицей. Отцу никогда не придется стыдиться меня. Никогда!

Но все пошло не так, как было задумано. О моем местонахождении отец узнал от матери и уже на следующее утро прислал своего служащего, который попросил меня срочно прибыть в контору.

С бьющимся сердцем я стояла перед отцом, намеренная ни за что не терять только что обретенной свободы. Отец держал себя в руках. Но чего ему это стоило! Он сказал, что упрямством я вся в него, но ради матери он соглашается, чтобы я училась танцевать. А в конце добавил:

— У тебя нет таланта и тебе никогда не подняться выше среднего уровня, но я не хочу, чтобы когда-нибудь ты говорила, будто я испортил тебе жизнь. Ты получишь первоклассное образование, а что из всего этого выйдет, посмотрим.

Слова эти он буквально выдавил из себя. Потом сделал паузу. От жалости у меня разрывалось сердце. Но когда с глубокой горечью отец произнес: «Надеюсь, мне не придется сгорать от стыда, увидев твое имя на афишных тумбах», меня словно обдало холодной водой. Я еще раз дала себе клятву никогда не делать ничего, что могло бы разочаровать родителей.

В тот же день отец пошел со мной к выдающемуся русскому балетному педагогу Евгении Эдуардовой,[23] знаменитой тогда солистке из Петербурга. Ей он тоже заявил, что скорее всего у меня нет никакого таланта, что все эти танцульки — блажь, но обучать меня надлежит с максимальной строгостью.

Когда вечером мы вернулись в Цойтен, мама от радости не находила себе места. Уроки балета оказались изматывающими. В свои девятнадцать я для балета была уже старовата. Большинство учениц Евгении Эдуардовой начали в шесть — восемь лет. Пришлось наверстывать упущенное. Я упражнялась так, что порой от усталости темнело в глазах, но всякий раз усилием воли преодолевала слабость — помогла спортивная закалка. Уже через несколько месяцев я могла в течение нескольких минут танцевать на пальцах, а спустя год значилась в числе лучших учениц школы. Госпожа Эдуардова, не только чудесная преподавательница, но и необыкновенная женщина, которую я очень уважала, была мною довольна.

Трагическая юношеская любовь

Дни мои проходили примерно по такому распорядку: утром чуть свет вместе с отцом я отправлялась из Цойтена в Берлин. В первой половине дня брала уроки балета на Регенсбургерштрассе, днем обедала у дяди Германа, старшего брата отца, державшего магазин декоративных изделий на Прагерштрассе, затем два часа спала. После обеда шла в школу Ютты Кламт,[24] где обучали выразительному танцу, а вечером с отцом возвращалась в Цойтен.

Эти поездки домой с некоторых пор стали доставлять мне много беспокойства. Из-за Вальтера Лубовски. Он снова и снова, с пугающим фанатизмом, искал встреч со мной: по дороге в Цойтен заходил в наше купе и усаживался напротив. Вальтер носил большие темные очки и всегда черную одежду. Отец не знал его, но заметил, что один и тот же молодой человек в солнцезащитных очках каждый день сидит в нашем купе. Мы ни разу не обменялись ни единым словом. Вальтер не мог придумать ничего глупее этого постоянного навязчивого соседства. Моя антипатия к нему всё усиливалась.

Стоял очень холодный зимний день. Дома я играла с отцом в бильярд, а моя подруга Герта, которая гостила у нас, беседовала с моей матерью. Потом родители пожелали нам спокойной ночи и поднялись наверх в спальню. Моя комната располагалась как раз под ней. На улице завывала ужасная вьюга, ставни со стуком бились о раму окна. Только мы с Гертой собрались укладываться, как в дверь постучали. Была полночь. Испуганные, мы не двигались. Спустя некоторое время стук повторился. Я уже хотела было позвать отца, но тут послышался чей-то жалобный голос. Слегка приоткрыв дверь, я с ужасом разглядела в снежном вихре окоченевшего от холода Вальтера. Пришлось затащить его в дом. Если вниз спустится отец, мне несдобровать. А на улице Вальтер просто погибнет. Мы с Гертой повели его в спальню, раздели — он промок до нитки — и уложили в постель. Герта приготовила чай, который мы осторожно вливали ему в рот — парень не мог произнести ни слова, только стонал. Через час он, как нам показалось, заснул. Я и Герта перешли в соседнюю комнату и стали совещаться, как же поступить дальше. Тут из спальни донеслись стоны. Мы тихонько прокрались назад и с ужасом увидели на одеяле кровь. Правая рука Вальтера свешивалась до пола — там уже образовалась лужа крови. Наш ночной гость вскрыл себе вены и лишился чувств. Я разорвала полотенце, обмотала кровоточащую рану и подняла искалеченную руку вверх. Герта в это время накладывала безумцу холодные компрессы на лицо и грудь.

Через некоторое время он снова начал стонать. Мы дежурили до самого рассвета. Потом волоком перетащили парня в соседнюю комнату, уложили под кушетку, вытерли все следы крови и, дрожа от страха, стали ждать родителей. Папа ничего не заметил.

На кухне я рассказала матери, какой ужас произошел ночью. Страх, что все узнает отец, заставил нас действовать сообща и тайком. Герте и мне нужно было ехать в Берлин. Я договорилась, что мама сразу же вызовет врача, который поместит Вальтера в больницу. А сами мы дадим знать о случившемся его братьям и сестрам.

Беднягу спасли, однако ему пришлось долго лечиться в психотерапевтической клинике. Опасались, что, если он вновь увидит меня, может быть рецидив.

Позднее семья переправила его в Америку, где постепенно он пошел на поправку. В Сан-Франциско Вальтер занимался математикой и экономикой и стал профессором. Но забыть меня так и не смог. После войны он успел еще несколько раз навестить меня и маму в Кицбюэле[25] и Мюнхене и скоро умер в Соединенных Штатах, почти полностью ослепшим.

Фокусник

В июле 1923 года, перед началом инфляции, родители разрешили мне вместе с Гертой принять участие в летних занятиях школы танцев Ютты Кламт на Боденском озере.[26] Отправляясь в нашу первую самостоятельную поездку, мы и волновались, и радовались. На вокзале, после множества наставлений, родители вручили нам достаточно карманных денег (которые вскоре ничего не будут стоить) и обратные билеты третьего класса на поезд «Линдау — Берлин».

Мы едва не потеряли головы от счастья. Но восторгу скоро пришел конец. На перроне в Ульме[27]неизвестная дама сообщила, что курс танца из-за болезни фрау Кламт отменен, а своевременно известить нас об этом, к сожалению, не удалось.

Но расставаться со столь дорогой свободой не хотелось. И мы, не долго думая, поехали дальше, в Линдау, где сняли у одного профессора опрятную, светлую комнату.

Надеясь, что родители ничего не узнают об отмене занятий, мы наслаждались великолепными ландшафтами Боденского озера, берегами, тогда еще не знавшими «цивилизованных» пляжей. Это было чудесно!

Однажды вечером наше внимание привлекла афиша, извещавшая о выступлении популярного фокусника. Я любила цирк, и мы с Гертой купили себе места в одном из первых рядов. В большом зале собралось около тысячи человек. Все билеты были проданы. В программе в первом отделении значились фокусы, во втором — эксперименты с гипнозом. Представление началось великолепно. Иллюзионист, которому ассистировал атлетического сложения негр, извлекал из цилиндра цветы, платки, голубей, кур — фокусов в таком замечательном исполнении я никогда прежде не видела. Думаю, никому бы не удалось проникнуть в секреты его трюков. Все были в восторге.

Но то, что произошло после антракта, явно не входило в планы артистов. Мастер подошел к краю сцены и попросил публику поднять руки над головой, затем сомкнуть ладони, повернув их тыльной стороной вверх, и на какое-то время застыть в таком положении. Потом произнес что-то непонятное, сделал несколько движений и громко крикнул в зал: «Попытайтесь разъединить ладони. Тем, кому это не удастся, следует выйти на сцену».

Мы с Гертой обменялись взглядами, заподозрив надувательство. Мне было не трудно разъединить руки, но хотелось подняться на подмостки. Я толкнула подругу в бок, она все поняла и в некотором замешательстве последовала за мной. Остановились мы перед ступеньками на подиум. Могучий негр пытался у каждого разнять сомкнутые ладони. Если это получалось, зрителя снова отправляли в зал. Когда дошла очередь до меня, негр ничего не заподозрил. К моему удивлению, Герте тоже удалось обхитрить ассистента. Отобранными оказалось около двадцати человек. Мастер сказал, что теперь мы сможем разъединить руки — что и произошло. Я не знала: другие, вышедшие на сцену, только притворялись, как и мы с Гертой, или же на самом деле были загипнотизированы.

Далее, положив на пол коробку со спичками, гипнотизер позвал одного из подопытных и произнес:

— Эта коробка весит сто килограммов, вы ее не можете поднять.

Я с нетерпением ждала, что же произойдет. И действительно, Молодой человек тщетно старался поднять коробку. Последовавшей за ним девушке тоже не удалось сдвинуть ее с места. Когда пришел мой черед, фокусник забеспокоился. Но чтобы не портить игру, я сделала вид, что никак не могу подвинуть коробку. Потом один забавный эксперимент сменялся другим. Так, например, после фразы «Сейчас у нас температура минус сорок» мы начали трясти руками, массировать ноги и похлопывать друг друга, чтобы согреться. А после слов «Теперь вы в пустыне у экватора, стоит невыносимая жара, почти пятьдесят градусов!» — стонать, бессильно опускать головы и даже ложиться на пол. Публика дико кричала и веселилась. Тем временем взглядами и мимикой я установила контакт с некоторыми из «загипнотизированных» и пришла к выводу, что все они участвуют в игре ради забавы. Действия гипноза никто из них на себе не испытывал.

Мастер был в благостном расположении духа: все шло как по нотам. Меж тем я незаметно подмигнула ему и прошептала на ухо:

— Заставьте меня танцевать, я могу.

Он понял и велел играть туш. Потом подошел к рампе и объявил:

— Дамы и господа, сейчас вы убедитесь в силе моих способностей на необычном примере. Я загипнотизирую одну из молодых дам, и она исполнит нам танец словно профессиональная танцовщица.

В публике произошло оживление. Фокусник взял меня за руку, подвел к середине сцены, я опустила глаза, а он громко крикнул оркестру:

— Вальс Штрауса![28]

Когда прозвучали первые аккорды, я, словно в трансе, начала медленно кружиться, затем ускорила движения и стала делать пируэты и прыжки, которые по силам лишь балерине, — публика повскакивала с мест и начала бешено аплодировать еще до окончания музыки. Я снова и снова кланялась, но со сцены не уходила. Мне было досадно, что фокусник водит людей за нос, и, когда аплодисменты стихли, громко прокричала:

— Дамы и господа, очень сожалею, но все, что вы видели на сцене, — сплошное надувательство…

Продолжить разоблачение я не смогла, так как негр, схватив меня в охапку, потащил за кулисы. Слышались возгласы протеста вперемежку с аплодисментами. Потом я увидела приближающегося «мастера» и подумала, что сейчас он прибьет меня. Но в действительности… он сжал мои руки и заявил:

— Девочка, вы великолепны! Давайте работать вместе, я хочу ангажировать вас!

Моя выходка только увеличила его успех. Он то и дело бегом возвращался на сцену и отвешивал поклоны. В сутолоке я выбежала на свежий воздух, и когда нашла Герту, она шепнула мне: «Лени, получилось здорово!»

Но самый большой сюрприз ожидал нас дома. Профессор, у которого мы жили, тоже, оказывается, ходил на представление. Оно произвело на ученого мужа такое впечатление, что убедить его в том, что нас не удалось загипнотизировать, а все происходившее на сцене — чистейшая профанация, было решительно невозможно.

Инфляция

Следующее утро началось с неприятностей: мы попали в лапы инфляции. Деньги полностью обесценились. Профессор и его жена разрешили нам не платить за жилье и предложили разделить с ними скудную трапезу. Из опасения, что придется немедленно возвращаться домой, мы не осмелились просить денег у родителей.

На письменном столе профессора обнаружилась дюжина почтовых карточек. Цветными карандашами я нарисовала пейзажи Боденского озера и затем попыталась продать их посетителям летних ресторанов. Уже не помню, какой номинал имели купюры, которыми мы расплачивались в эти дни, — миллионы или миллиарды марок. Знаю только, что денег, вырученных за «художественные открытки», не хватило даже на горячий обед. Помог нам случай. На улице мы неожиданно встретили моего знакомого художника Вилли Иеккеля, которого я знала по Берлинской сессии, и его приятеля Нушку, тоже художника, — и едва не бросились им на шею. В Линдау друзья приехали на пару часов, чтобы раздобыть денег. Иеккель в Гунцесриде в Алльгойских Альпах[29] имел летнюю дачу, где вел курс живописи. С деньгами было туго, но «мэтр» не сомневался, что в Гунцесриде нам всем будет житься неплохо: он как раз получил за картину огромную головку сыра, а с хлебом и молоком там-де нет никаких проблем. В баке старого автомобильчика еще хватало бензина, так что вскоре мы в целости и сохранности прибыли в Гунцесрид и провели в этих великолепных местах незабываемые дни.

Иеккель делал гравюры для нового издания Библии и рисовал меня во всевозможных позах. Через него мы познакомились с невысокого роста, несколько одутловатым мужчиной — торговцем украшениями из Швебиш-Гмюнда.[30] На моторизированном трехколесном экипаже он собирался ехать в Штутгарт. А по дороге, в Эслингене,[31] находился бывший королевский вюртембергский конный завод «Вайль», и поскольку я все еще оставалась заядлой лошадницей, то уговорила торговца взять нас с собой. Напоминание Герты о том, что обратные билеты у нас из Линдау, а не из Штутгарта, я пропустила мимо ушей.

После сердечного прощания с Иеккелем мы втроем уселись в трехколесную повозку, которая, треща и грохоча, отправилась в путь. Впервые в жизни я села за руль. Колымагу вряд ли можно было назвать автомобилем, но забавный экипаж, сверху и по бокам открытый, ехал с довольно приличной скоростью. Наш покровитель уступил уговорам обучить меня вождению и показал, как действуют газ, тормоза и сцепление. За рулем я получала громадное удовольствие. Мы миновали одну за другой череду деревень. Утки и гуси, подпускавшие иногда нас слишком близко, потом с пронзительными криками улетали прочь. У бедной Герты, сидевшей сзади, душа, должно быть, уходила в пятки.

Вскоре, уже в Эслингене, мы свернули на извилистую горную дорогу, ведущую к конному заводу «Вайль». Встретили нас настороженно — о таких визитах обычно договариваются заранее, но, когда убедились, что я хорошо разбираюсь в родословной этих чистокровных животных, разрешили осмотреть все. Конный завод располагался на холме, а на выгонах паслись великолепные лошади.

Долго оставаться здесь мы не могли, поскольку боялись не поспеть в Штутгарт на поезд. Торговец украшениями снова уступил мне место шофера. Дорога, крутая и узкая из-за множества поворотов, плохо просматривалась. Я не имела никаких навыков вождения, и давать мне вести машину по извилистому крутому уклону было крайне легкомысленно. Вдруг с противоположного конца нам навстречу выехала повозка, запряженная волами. В испуге я попыталась затормозить. Последней мыслью было: «Только бы не искалечить животных». Я рывком развернула машину вправо и крикнула: «Герта, прыгай!»

Последовал сильнейший толчок, и я кубарем полетела вниз, под уклон. Машина уткнулась радиатором в землю, задние колеса крутились в воздухе. Владелец экипажа, прижав к уху карманные часы, раз за разом повторял не своим голосом: «Они больше не идут». Его было очень жалко. Герта лежала в опасной близости от совершенно искореженной колымаги, но осталась целой и невредимой, если не считать нескольких царапин и ссадин. Попутная машина подобрала нас и доставила на штутгартский вокзал. Там у водителя пришлось занять денег на два перронных билета.

Мы отыскали место в купе второго класса. Когда вошел проводник, я показала ему перронные билеты. Герта превратилась в сплошной поток слез. Сквозь рыдания, сбивчиво я наплела, будто билеты мы потеряли, а на оставшиеся деньги купили перронные. С сочувствием поглядев на нас и сказав, к нашему большому облегчению, что мы можем оставаться в поезде, проводник пообещал попросить своего коллегу, который скоро его сменит, спокойно довезти нас до Берлина.

Из дома, не без помощи добрых людей, нам удалось добраться до Варнемюнде,[32] на Балтийское море, чтобы после всех приключений провести какое-то время в более спокойной обстановке. Мы много купались, загорали, и я, когда не сильно припекало, тренировалась на пляже, поставив перед собой цель: осенью хотя бы раз выступить в концертном зале. Профинансировать этот вечер я надеялась уговорить отца. Мне уже сейчас очень хотелось знать, как меня принимает публика и над чем нужно еще поработать.

За моими экзерсисами на пляже долго наблюдал один молодой человек. С узким аристократической лепки лицом и темными волосами. Однажды он решился представиться: «Гарри Зокаль,[33] из Инсбрука»,[34] и, сделав несколько комплиментов по поводу моих импровизированных пляжных танцев, сказал:

— Хотите, я помогу вам с ангажементом на несколько вечеров в Инсбрукском городском театре?

— Вы художественный руководитель или директор театра? — удивилась я.

Он усмехнулся:

— Ни то ни другое, но у меня есть деньги, чтобы арендовать театр, и я убежден, вы будете иметь большой успех.

На что я сдержанно ответила:

— До этого еще далеко, нужно много лет учиться.

— Вы играете в теннис? — поинтересовался он. Я ответила утвердительно. Вечером он пригласил нас с Гертой на ужин в необычный ресторан с рыбным меню. Герта была непривычно раскованной. Этот мужчина ей явно понравился.

С той поры мы стали неразлучными друзьями. Гарри отлично играл в теннис, и мы ежедневно бывали на корте. Скоро выяснилось, что он симпатизирует мне, а не Герте, но я не разделяла его чувств.

И вот отпуск подошел к концу. В последний день Зокаль спросил меня напрямик, не выйду ли я за него замуж. Я всегда испытывала неловкость, когда в меня влюблялся мужчина, а я не могла ответить взаимностью. Но Зокаль не переставал надеяться; он, кажется, решил бороться за меня.

Когда мы вернулись домой, выяснилось, что мои родители еще в Бад-Наухайме, родители Герты тоже пока в отпуске. Нам повезло. Лишь много лет спустя мы поведали своим близким о наших приключениях.

Конкурс красоты

В залах для праздничных мероприятий берлинского Зоологического сада устраивали конкурс красоты. Отец проводил конец недели на охоте, так что мы с матерью могли посетить это шоу. Она сшила мне красивое серебристо-зеленое шелковое платье, отороченное белыми лебедиными перьями. На тумбах для объявлений можно было прочесть, что в конкурсе примут участие звезды экрана и среди них Ли Парри,[35]известная в то время киноактриса, яркая блондинка родом из Мюнхена. Театр и кино манили меня все больше и больше, а ведь я воспитывалась в строгих бюргерских правилах.

Залы оказались переполнены, пришлось протискиваться сквозь толпу. Никакого удовольствия это мероприятие, казалось, не предвещало. Все наступали друг другу на ноги, а то и дело мелькавшие перед глазами люди заслоняли сцену. Со всех сторон протягивали карточки, которые я, однако, не брала, так как считала их лотерейными билетами, а мне не разрешалось брать ничего от посторонних людей. Меня в основном интересовали кинозвезды, которые должны были появиться на украшенном цветами подиуме. Лишь после того, как удалось протиснуться поближе к сцене, я узнала, что девушки — обладательницы наибольшего числа карточек получат призы. Вот тут-то я и пожалела, что не брала записок, теперь я от них не отказывалась.

Вдруг заиграли туш, и какой-то господин на сцене попытался установить тишину.

— Дам, получивших больше двадцати записок, — воскликнул он, — прошу подняться на подмостки.

Я с волнением пересчитала свои бумажки — их было даже больше, чем требовалось, — и, ослепленная светом прожекторов, поднялась на сцену. Снизу мне под ноги продолжали бросать записки, столько, что я даже не могла все их собрать и удержать в руках. Рядом со мной стояло еще тридцать молодых девушек. Снова заиграли туш, и начался окончательный подсчет голосов.

Первый приз, как и ожидалось, получила блондинка Ли Парри — в белом тюлевом платье с серебряными блестками. Второй приз — я думала, что провалюсь сквозь землю, — достался мне. Раздались бешеные аплодисменты, меня стащили со сцены и, к ужасу матери, понесли на руках через зал. Больше толкотни я боялась вспышек аппаратов репортеров. Боже, что будет, если отец увидит в газетах мою фотографию!

Протягивая цветы и карточки, многие интересовались, как меня зовут, и просили дать адрес. С большим трудом удалось выбраться из толпы. Совесть у нас с матерью была нечиста, но, к счастью, отец ни тогда, ни позже так ничего и не узнал.

Среди визиток мне бросились в глаза две с очень известными именами. На одной значилось Ф.-В. Кёбнер, на другой — Карл Фолльмёллер,[36] автор пьесы «Чудо», с большим размахом поставленной Максом Рейнхардтом.[37] Я знала, что драматург дружит с Рейнхардтом. Кёбнер же был главным редактором популярного журнала мод, кажется, «Элегантная дама».

На своей карточке Фолльмёллер приписал от руки: «С удовольствием познакомлюсь с Вами и обещаю всяческую помощь».

Ему словно бы вторил Кёбнер: «Вы очень красивы, я помогу Вам сделать блестящую карьеру».

Однажды во второй половине дня я попросила доложить о себе господину Кёбнеру, который жил в западной части города на первом этаже довольно необычного дома. Дверь открыла молодая девушка. Помещение, куда она ввела меня, показалось каким-то странным. Все стены были сплошь увешаны фотографиями — ни торсов, ни лиц, только ножки. Скоро в комнату вошел Кёбнер — стройный, довольно высокий, одетый небрежно, но стильно. Приветствуя меня, он улыбнулся как-то уж очень многозначительно. Я сразу насторожилась.

— Прелестная дева, приподнимите-ка вашу юбочку.

Юбка моя и так была коротка.

— Пожалуйста, поднимите ее немного повыше, выше колен, — настаивал Кёбнер.

По глупости я послушалась его, но быстро опомнилась и гневно спросила:

— Что все это значит?

Он покровительственно ухмыльнулся и произнес, словно собирался сделать грандиозный подарок:

— Я устрою вам сольный номер в «Скале», если вы умеете танцевать так же хорошо, как хороши ваши ноги.

«Скала» был крупнейшим театром-варьете Берлина, известным во всем мире своей интернациональной программой. Если господин Кёбнер полагал, что я от радости брошусь ему на шею, то он ошибался. Я раздумывала всего лишь минутку и столь же язвительно улыбнулась:

— Извините, господин Кёбнер, но у меня никогда не было намерения выступать в варьете, даже если оно столь знаменито, как «Скала». Я буду танцевать только в театрах и концертных залах.

Явно оскорбленный, он посмотрел на меня как на ненормальную:

— Ну, что ж, тогда желаю больших успехов.

Он открыл дверь и выпроводил меня.

Визит к Фолльмёллеру протекал совсем по-другому. Собственно, после встречи с Кёбнером мне больше не хотелось знакомиться ни с одним мужчиной из мира шоу-бизнеса. Но сотрудничество Фолльмёллера с Максом Рейнхардтом, чьи постановки в Немецком театре или в Камерном театре[38] я старалась никогда не пропускать, все-таки подвигли меня на этот визит. Так, однажды во второй половине дня я оказалась на площади Паризерплац, перед фешенебельным домом, совсем недалеко от Бранденбургских ворот, на той стороне, где десять лет спустя будет находиться канцелярия Геббельса.

Слуга ввел меня в красивую комнату с антикварной мебелью, тяжелыми коврами, дорогими картинами — все тут гармонировало друг с другом, здесь не было ничего лишнего или чрезмерного. Тихо, почти не слышно вошел доктор Фолльмёллер. В этом интерьере он производил впечатление человека изысканного, словно пришедшего из эпохи барокко или рококо. У него было худощавое лицо, серые глаза и светло-каштановые волосы. Здороваясь, он поцеловал мне руку — впервые в моей жизни. Слуга подал чай и печенье. Фолльмёллер предложил сигарету, от которой я отказалась.

— Можно предложить вам ликер?

Я вновь ответила отрицательно.

— Не выношу спиртного, от него кружится голова и хочется спать, — сказала я, извиняясь.

— Вы всегда такая правильная?

Я покачала головой и ответила с усмешкой:

— Не думаю, только у меня другие слабости.

— И какие же?

— Я очень своевольна и часто делаю не то, чего от меня требуют, и к тому же очень недипломатична.

— Что вы под этим подразумеваете?

— Иногда я говорю такое, что люди не хотят слышать.

— Но, глядя на вас, этого не скажешь. Вы производите впечатление кроткой женщины.

Потом разговор перешел на театр, танец и к моим планам на жизнь.

— Каким вы видите свое будущее?

— Я стану танцовщицей.

— А как и где вы собираетесь выступать?

— Как Импековен,[39] Герт,[40] Вигман.[41] В концертных залах и на театральных сценах.

— У вас есть богатый друг, который это финансирует?

Я засмеялась:

— Мне покровитель не нужен, я и сама всего добьюсь.

Он с улыбкой прервал меня:

— Крошка фройляйн Лени Рифеншталь — так ведь вас зовут? — вы кажетесь мне очень наивной. Вам нужен меценат, без него вы никогда не сможете чего-нибудь достигнуть. Никогда.

— Давайте спорить, — сказала я.

— Давайте, — согласился Фолльмёллер и попытался обнять меня.

Я отстранилась, встала и направилась к двери.

— До свидания, — холодно бросила я. — Была рада поболтать с вами.

Он попытался удержать меня, но я быстро вышла. Перед дверью обернулась:

— Обещаю вам — на мой первый вечер танца вы непременно получите приглашение.

И получил его — спустя полгода.

Фильм об Эйнштейне

Во время обучения в танцевальной школе мне пришлось несколько раз делать большие перерывы. Я трижды ломала ноги. В первый раз — после урока балета, поскользнувшись на апельсиновой корке. Сломалась правая лодыжка. Правда, спустя три недели я уже снова репетировала. Второй перелом произошел через полгода. По пути со станции домой, в темноте, я оступилась; на сей раз не повезло левой лодыжке. Третья травма оказалась самой тяжелой. За день до этого в моей спальне покрасили пол. Чтобы не наступать на него, я попыталась одним большим прыжком с кровати попасть в прихожую — кровать отъехала назад, я потеряла равновесие и неудачно приземлилась — сломалась кость плюсны, и мне пришлось прервать обучение на целых шесть недель. Эти боли я ощущала еще много лет спустя.

Во время вынужденного отдыха моим главным занятием стало чтение. Теперь это были не сказки — я проглатывала книги Джека Лондона, Конан Дойля, Золя, Толстого и Достоевского. Любимым моим писателем был Бальзак. «Евгению Гранде» я перечитывала много раз. Стиль этого романиста похож на гениальную живопись. Ситуации, которые он описывает, живо вставали у меня перед глазами. Глубокое впечатление осталось также от произведений русских титанов — Толстого и Достоевского: «Войны и мира» и «Братьев Карамазовых».

Под впечатлением от прочитанного я стала устраивать в родительском доме спиритические сеансы, которые, как уверяли мои подруги, создавали особое настроение. Комната скудно освещалась свечами, мы сидели за круглым столом, взявшись за руки. Казалось, стол приходил в движение и приподнимался — мои подруги до сих пор верят в эти глупости. Я никогда не верила и потому не возвращалась к спиритизму, так же как и к астрологии, гаданию по руке и на картах, хотя мистика меня всегда привлекала.

Принимать решения в зависимости от того, что скажут карты или гороскопы, неразумно — ведь нет никакой гарантии, что все это правда. Я предпочитаю прислушиваться к своему внутреннему голосу и самой нести ответственность за собственные поступки. Лотерейные игры и всякие пари я тоже никогда не принимала всерьез. Когда все решает случай, я — пас.

Однажды в кинотеатре на Ноллендорфплац я увидела фильм об Эйнштейне — его теория относительности стала для меня открытием. Без преувеличения скажу, что с того момента я очень выросла интеллектуально.

В тот период, когда я не могла танцевать, мне удалось сделать многое из того, на что раньше не находилось времени. Например, увидеться с Вилли Иеккелем: после каникул в Алльгойских Альпах, мы ни разу не встречались. В портретах я себя не узнавала. Он ведь был «современным» художником, который преобразует мир в иные формы. Я считала, что выгляжу ужасно. Картины же Ойгена Спиро,[42] Эрнста Опплера[43] и Лео фон Кёнига,[44] наоборот, льстили мне. В неурядицах военного времени я смогла спасти только одну — ту, на которой Ойген Спиро изобразил меня танцовщицей.

Первый мужчина

В двадцать один год я пережила первое любовное приключение. Мне не хотелось признаваться себе в этом, но чувства к Отто Фроитцгейму становились все глубже и овладевали мной все больше, несмотря на то что я не видела его больше двух лет.

Многие мои подруги уже пережили любовные приключения, кто-то был помолвлен, а Алиса и вовсе успела выйти замуж. Только у меня одной еще не было ничего подобного. Со временем я даже начала считать это за недостаток, от которого следовало избавиться. Но как? В череде моих робких поклонников никто особой симпатии не вызывал. Мысли вопреки моей воле стал все больше занимать человек, перед которым я испытывала почти страх. Об этом я рассказала добродушному Гюнтеру Рану, самому пылкому моему воздыхателю и другу Отто Фроитцгейма. От Гюнтера я узнала, что Фроитцгейм живет теперь в Кёльне, где дослужился до заместителя начальника полиции города, однако продолжает содержать квартиру в Тиргартене и два раза в месяц приезжает в Берлин. Я начала осаждать моего бедного друга просьбами устроить свидание с Фроитцгеймом — приглашение на чай или что-нибудь в этом роде. Сделать это было совсем не просто, ибо такая встреча могла состояться только в конце недели, когда отец уезжал на охоту. Меня все еще строго оберегали.

Как же я волновалась, когда через несколько недель Гюнтер сообщил, что Отто Фроитцгейм будет ждать меня в своей квартире. Только в это мгновение дошел до меня весь авантюризм задуманного и стало страшно. В свою тайну я посвятила уже опытную в любовных делах Алису и попросила совета.

— Прежде всего, — сказала она, — ты должна надеть красивое нижнее белье, в твоих шерстяных вещичках идти никак нельзя. Я одолжу тебе черный шелковый гарнитур.

Ровно в пять часов я с замирающим сердцем стояла перед домом на Раух-штрассе. Широкая мраморная лестница с ковром, прижатым толстыми латунными прутьями, вела в бельэтаж. Медленно, очень медленно поднималась я по ступенькам. Позвонила. И вот в дверях появился мужчина, о котором я страстно мечтала в течение двух лет; свет падал так, что было невозможно рассмотреть его лица. Он протянул мне руку и проговорил мягким глухим голосом, от которого мурашки пошли по коже: «Фройляйн Лени (я ведь могу вас так называть?), входите, очень рад возможности познакомиться». Потом он помог мне снять черное бархатное пальто, отделанное искусственным горностаем. Я поправила прическу, затем вошла в гостиную, умело подобранное освещение которой создавало интимную обстановку, и опустилась в удобное кресло. Тем временем он налил мне чашку свежезаваренного чая. Завязался разговор. Мы говорили о теннисе, танце и разных мелочах.

Смущение мое все усиливалось. Я знала, что мой собеседник на восемнадцать лет старше меня: тридцать девять лет — по моим тогдашним представлениям, уже пожилой мужчина. Чем дольше он меня рассматривал, тем сильнее мной овладевало беспокойство, особенно когда его взгляд падал на ноги. Больше всего хотелось встать из-за стола и убежать. Зазвучала граммофонная пластинка с мелодией танго. Без всякого сопротивления я, словно загипнотизированная, прошла с ним в танце несколько шагов — мои мечты и страстные желания исполнились. Вдруг Фроитцгейм высоко поднял меня и бережно положил на кушетку. Ощущение счастья как ветром сдуло, я почувствовала лишь страх, страх перед чем-то неведомым. Отто почти сорвал с меня одежду и быстро овладел мной.

То, что я пережила, было ужасно. Это и есть любовь? Я не ощущала ничего, кроме боли и разочарования. Как далеко это было от моих представлений и желаний. Я позволила свершиться всему и уткнулась заплаканным лицом в подушку. Он бросил мне полотенце и проговорил, указывая на дверь в ванную:

— Там ты можешь помыться.

Сгорая от стыда и унижения, пошла я в ванную, громко разрыдалась. Чувство ненависти переполняло мою душу.

Когда я возвратилась в комнату, Отто был уже одет. Посмотрев на часы, он равнодушно произнес:

— У меня договоренность о встрече.

Затем сунул мне в руку двадцатидолларовую банкноту — целое состояние по тем временам:

— На случай, если забеременеешь. Это позволит тебе избавиться.

Я разорвала купюру и бросила ему под ноги.

— Ты — чудовище! — закричала я и, словно спасаясь бегством, покинула квартиру. Во мне кипели отчаяние, бешенство и стыд.

На улице было промозгло и туманно! Блуждая по улицам, я дошла до канала Ополчения,[45]находившегося поблизости, и несколько часов простояла, уставившись на воду. У меня было одно желание — умереть. Происшедшее было ужасным, я думала, что не смогу жить дальше.

Однако холод и сырость стали понемногу возвращать меня к действительности. Поздно вечером я приехала в Цойтен к родителям и той же ночью написала Фроитцгейму письмо — о любви, перешедшей в безграничное отвращение.

Мне хотелось уехать из Берлина. Я попросила отца записать меня в школу фрау Мари Вигман в Дрездене, с чем он неожиданно согласился. Мать привезла меня в Дрезден и сняла мне недалеко от школы небольшую комнату.

Уже на следующий день я смогла показать фрау Вигман, как танцую, и была принята в мастер-класс, где стала учиться вместе с Грет Палуккой,[46] Ивонной Георги[47] и Верой Скоронелль.[48] Но мне было очень одиноко в Дрездене и, кроме того, трудно включиться в групповой танец, преподававшийся в школе Вигман. Он был для меня слишком абстрактным, очень строгим, даже слишком аскетичным. Гораздо больше нравилось мне целиком и полностью отдавать себя ритмам музыки. В это время я очень страдала, в том числе и потому, что меня мучили сомнения: есть ли у меня талант? Сняв в гостинице небольшой зал, я попыталась ставить собственные танцы.

Под впечатлением пережитого с Фроитцгеймом появились некоторые из моих более поздних танцев, в частности цикл «Три танца Эроса». Первый я назвала «Огонь» — страстный танец под музыку Чайковского, для второго — «Самоотречение» — выбрала тему Шопена, а третий — «Освобождение» — я танцевала под музыку Грига, подражая готическим скульптурам.

Однажды в моей комнате появился букет великолепных цветов, и в нем — записка: «Прости, я люблю тебя и должен увидеть. Твой Отто».

Меня словно парализовало. Я никак не ожидала получить ответ на свое отчаянное письмо. Мне больше не хотелось видеть этого человека. И вот он присылает цветы. Почему я тотчас же не выбросила их из окна, а крепко прижала к себе? Почему целовала записку? Я заперлась в комнате и плакала, плакала, плакала.

Через несколько дней приехал он сам. Все это время я чувствовала, что у меня не хватит сил сопротивляться его напору. Каким-то загадочным образом я оказалась полностью в его власти. Отто погладил меня по волосам и сказал: «Прости, твое письмо потрясло меня. Я ведь не знал всего этого, ты бесподобна».

Мне показалось, что он изменился, стал нежнее, однако физического влечения я к нему не испытывала.

Спустя две недели Фроитцгейм снова приехал, потом — еще раз. И вскоре стал обходиться со мной так, как будто я его собственность. Тогда как у меня, несмотря на полную зависимость от него, появились мысли о разрыве.

Танец и живопись

Я отказалась от школы танца в Дрездене и продолжила учебу в Берлине, снова у Эдуардовой и Кламт, занимаясь как никогда интенсивно, почти забыв о личной жизни. Именно в это время появились два самых известных моих танца: «Неоконченная» Шуберта и «Танец у моря» по мотивам Пятой симфонии Бетховена. Я не пропускала ни одного выступления Нидди Импековен, Мари Вигман или Валески Герт. Они были для меня богинями. Очень сильное впечатление производил на меня Гаральд Кройтцберг[49] — гений, волшебник. Сам он казался мне невероятно выразительным, его танцы — фантастическими. Зрители бывали в таком восторге, что никто не покидал зала до тех пор, пока Кройтцберг не исполнит несколько танцев на бис.

В это время живопись вновь начала играть для меня важную роль. Общение с Иеккелем и друзьями-художниками помогало мне лучше понимать новую музыку и современную живопись. Я имею в виду Кандинского,[50] Пехштейна,[51] Нольде[52] и других. Особенно нравились работы Франца Марка.[53] Его «Башня голубых коней» стала одной из моих любимых картин.

Когда удавалось, я посещала великолепный музей, Дворец кронпринца, где были представлены творения современных живописцев и скульпторов. В каждом зале выбрав только одну картину, которая мне нравилась больше других, я долго рассматривала ее как «свою» — это было мое хобби. Среди полотен, которым я отдавала предпочтение, были импрессионисты, такие как Мане и Сезанн, Дега, Пауль Клее[54] и Моне. Однажды мой взгляд буквально приковала к себе картина с удивительными цветами. Она странным образом не отпускала меня и так взволновала, что я едва не расплакалась. Почему именно эта картина так поразила меня? Дело было, конечно, не в цветах, а в ее авторе — Винсенте Ван Гоге. Это была первая картина художника, которую мне довелось увидеть. Когда я рассматривала ее, эта страстность, должно быть, словно искра вошла в меня. Настолько сильны были в произведениях этого мастера гениальность и безумие. Потом я много занималась жизнью и творчеством Ван Гога.

Еще до начала Второй мировой войны я написала киносценарий о его жизни, которая была столь необычной и трагичной, что мне страстно хотелось снять фильм. У меня были интуитивные находки, но реализовать задуманное, как и многие другие мои фантазии, так и не удалось.

Мой первый вечер танца

Я репетировала напряженней, чем когда-либо, по многу часов, и вечерами просто валилась с ног от усталости — вставать рано утром было мукой. Милая матушка очень баловала меня: натягивала чулки прямо в постели, а перед самым выходом надевала туфли, после чего приходилось бежать, чтобы успеть на поезд.

Наступил день выступления. 23 октября 1923 года в Мюнхене я стояла на сцене концертного зала и с невероятным волнением ждала начала. За один-единственный американский доллар — инфляция достигла невероятного уровня — Гарри Зокаль, не терявший со мной связи, снял зал и оплатил необходимую рекламу. Он хотел, чтобы перед вечером в Берлине, который должен был состояться четыре дня спустя и финансировался моим отцом, прошла своего рода генеральная репетиция, чтобы на премьере я чувствовала себя более уверенно.

Зал был заполнен примерно на треть. Меня ведь никто не знал. Немногочисленные зрители пришли, вероятно, по контрамаркам дирекции. Полупустой зал меня не смущал. Я была счастлива, что могу танцевать перед публикой. Волнения перед выходом на сцену я не испытывала. Напротив, едва дождалась первых тактов музыки.

Мой танец «Этюд, навеянный гавотом» вызвал немало аплодисментов, следующий — уже пришлось повторить, а при исполнении последних номеров зрители пересели поближе к сцене и потребовали «репете». Я танцевала долго, до изнеможения. Газета «Мюнхнер нойестен нахрихтен» писала:

Юная Рифеншталь — подобно чародейке Визенталь[55] — одаренная свыше танцовщица с ярко выраженным и самобытным творческим началом. Например, в «Вальсе-капризе» и заключительном «Летнем танце» она как накатывающая волна и ликующая радость, как раскачивающийся мак и трепещущий на ветру василек. Эта артистка обречена на успех…

А затем я стояла на сцене в Берлине — снова в зале Блютнера. Свободных мест почти не было: позаботились друзья. На этот раз следовало непременно доказать отцу, что никакого другого пути у меня просто нет. Я танцевала только для него одного, выкладываясь полностью, словно шла речь о жизни и смерти.

В конце меня оглушил шквал аплодисментов. Раскланиваясь, я ощутила на себе взгляд отца. Простил или нет? В тот вечер я добилась своей первой большой победы. Отец не только простил, он был глубоко тронут, поцеловал меня и сказал: «Теперь я в тебя верю».

Эти слова были для меня лучшей наградой. Вечер принес не просто успех, а триумф, о каком я и мечтать не могла.

Афиша моего танцевального вечера: первое публичное сольное выступление.

Афиша моего танцевального вечера: первое публичное сольное выступление.

На следующий день в кондитерской на Курфюрстендамм я читала в газете «Берлинер цайтунг ам миттаг» статью под заголовком «Новая танцовщица». Неужели это обо мне? Я была поистине ошеломлена. Не статья, а сплошной дифирамб. И так — не только в «Берлинер цайтунг», но и во всех других столичных газетах. Джон Шиковски,[56] самый авторитетный и беспощадный критик, пишущий о танце, восхищался в газете «Форвертс»:

Это откровение. Целина! Здесь достигнута почти полная дематериализация художественных средств. Чувствуешь себя поднятым на высоты абсолютного искусства. Танцовщица подошла совсем близко к цели, к которой доселе безуспешно стремились самые именитые ее коллеги, — воплотить в жизнь то, что мы ожидаем от танца будущего: новый дух и стиль.

Фред Хильденбрандт в газете «Берлинер тагеблатт» писал:

Видя эту девушку, плывущую в звуках музыки, понимаешь, что в танце может быть величие, которое не дано привнести и сохранить никому из великой триады — ни героическому удару гонга Мари, ни сладостному звуку скрипки Нидди, ни лютому барабану Валески: величие танцовщицы, рождающейся раз в тысячу лет, совершенной, наделенной силой грации, беспримерной красотой…

Так из мрака неизвестности я сразу поднялась к свету, и жизнь моя, как по мановению волшебной палочки, вошла в совершенно новое русло. Со всех сторон на меня посыпались предложения, и я, совсем неопытная, без помощи импресарио, принимала все, не задумываясь, целесообразно это или нет.

Одним из первых, кто меня ангажировал, был Макс Рейнхардт. Шесть вечеров я танцевала в его Немецком театре, да еще несколько выступлений было в его же Камерном театре. Тогда я удивилась, отчего Рейнхардт обратил на меня внимание, и лишь позднее узнала, что обязана этим доктору Фолльмёллеру, с которым побилась об заклад, что достигну своей цели и без богатого покровителя. Я не забыла об этом и послала ему два билета на мой вечер в зале Блютнера. Как он мне рассказывал много позже, на мое первое выступление он взял с собой Рейнхардта, который был в таком восторге, что пригласил меня в Немецкий театр. Впервые в знаменитейшем театре Германии выступала танцовщица без ансамбля.

Вслед за этим я получила множество предложений и теперь каждый вечер выступала в разных городах: во Франкфурте, Лейпциге, Дюссельдорфе, Кёльне и Дрездене, в Киле и Штеттине, и повсюду мне неизменно сопутствовал неописуемый успех у публики и прессы. Во всех этих поездках меня сопровождала мать. Уже спустя несколько месяцев я получила и первые предложения из-за границы. Не прошло и года, как я успела станцевать в цюрихском и инсбрукском театрах и в Праге, в концертном зале «Централь». Я жила словно в сказке. Даже у сдержанных швейцарцев мне пришлось повторить первый же танец, «Кавказский марш» Ипполитова,[57] а в Праге танец «Восточная сказка» на музыку Кюи[58] я вынуждена была трижды начинать заново. Публика уже при первых моих движениях устраивала такие бурные овации, что я не слышала музыки и прерывала выступление.

Физические нагрузки были огромные, потому что я одна танцевала весь вечер. В антракте я падала на кушетку, обливаясь потом, не способная произнести ни звука. Но моя молодость и напряженные репетиции позволяли мне преодолевать усталость. В программе значилось десять танцев, пять в первом отделении и пять после антракта, но из-за выступлений на бис иной раз доходило до четырнадцати.

Костюмы, эскизы которых я рисовала сама, шила моя мать. Задник сцены всегда был идеально черным, благодаря чему ничто не отвлекало внимания зрителей от танцовщицы, движущейся в лучах прожекторов. Один из самых удачных номеров я назвала «Цветок грёз» и исполняла под музыку Шопена, подражая «Умирающему лебедю» Анны Павловой.[59] (Хотя она танцевала на пуантах, а я — босиком.) Для танца я надевала плотно облегающее трико из серебристой ткани, поверх которого набрасывала разрисованные сочными осенними красками полотнища шифона. Цветовой эффект подчеркивался красноватым и фиолетовым светом прожекторов. Но танец, в котором мне удавалось наиболее ярко выразить свои чувства, назывался «Неоконченная», на музыку Шуберта.

Чувствовала ли я себя счастливой? Думаю, что да, хотя того фантастического успеха, который обрушился на меня, до конца тогда еще не осознавала. После первого вечера в Берлине билеты на все мои концерты раскупались полностью. За вычетом накладных расходов я получала за каждое выступление 500–1000 новых марок. Для того времени, сразу же после инфляции, это была огромная сумма. Можно было покупать все, что душе угодно, — это было замечательно, но я переживала, что слишком рано вынуждена прервать учебу. Мне хотелось продолжать развиваться интеллектуально и творчески. Однако было очень трудно прервать череду успешных выступлений.

Поступали предложения сняться в кино, которые, однако, я отвергала, не рассматривая. Я хотела только танцевать. Это требовало жертв, и приходилось от многого отказываться, особенно в личной жизни. Репетиции были напряженными, а концерты требовали полнейшей отдачи. Хотя я интересовалась кино, но прервать занятия хореографией на несколько недель или даже месяцев считала невозможным. Правда, один отказ дался мне нелегко. В предложении сыграть главную роль в фильме «Пьетро-корсар», снимавшемся киностудией УФА,[60] привлекало то, что главная героиня была танцовщицей. Режиссера, чей выбор остановился на мне, звали Артур Робисон.[61] Моим партнером должен был стать Пауль Рихтер. Я не смогла противостоять искушению и дала себя уговорить на пробные съемки. Они, кажется, понравились. Эрих Поммер,[62] могущественная фигура в УФА, предложил мне сказочный по тем временам гонорар в 30 тысяч марок — сразу же отклонить такое предложение было трудно.

Однако, попросив несколько дней на размышление, после тяжелой внутренней борьбы сказала господину Поммеру «нет».

Гастроли в Цюрихе

Когда я достигла совершеннолетия, мне было разрешено покинуть родительский дом. Я сняла небольшую квартирку на Фазаненштрассе, недалеко от Курфюрстендамм. Но с матерью я виделась почти каждый день — мы закупали ткани для костюмов. Она знала о моих отношениях с Отто Фроитцгеймом, и это ее не очень радовало, прежде всего из-за большой разницы в возрасте. К счастью, о его отнюдь не пуританском образе жизни ей было неизвестно. Мать всегда была моей лучшей подругой, несмотря на то что я не обо всем могла ей рассказать.

Однажды — это было в феврале 1924 года — я должна была выступать в Цюрихе, Париже и Лондоне — мама не смогла сопровождать меня и ее место заняла моя подруга Герта. Гарри Зокаль, который все еще не отказался от надежды завоевать меня, предложил встретиться в Цюрихе. Войдя в номер гостиницы, я обнаружила море цветов. Привет от Зокаля. Я удивилась, почему мне не дали номер на двоих с Гертой и поместили ее этажом ниже. Еще большей неожиданностью оказалось то, что номер Зокаля находился рядом — эта мысль была мне неприятна. Но когда мы встретились на первом нашем вечере, опасения оказались напрасными, Гарри вел себя корректно.

Мои танцевальные вечера чередовались с пьесой Толстого «Живой труп», где главную роль исполнял Александр Моисси,[63] очень одаренный актер. Мы сразу же нашли общий язык. Однажды после проведенного с ним вечера я поздно возвратилась в отель и уже успела раздеться, как в дверь постучали: Зокаль просил впустить его.

— Я устала, — сказала я, — и никаких мужчин в столь позднее время не хотела бы видеть у себя в номере.

Он стал стучать сильнее.

— Мне нужно поговорить с тобой обязательно.

— Завтра, — ответила я, — завтра утром.

На минуту за дверью воцарилась тишина.

Но вдруг он застучал по разделяющей наши номера стенке кулаками и прокричал:

— Я больше не выдержу! — Потом добавил умоляюще: — Зайди, пожалуйста, ко мне в номер, просто побудь со мной.

В душе я сочувствовала ему и попыталась успокоить:

— Будь благоразумен, Гарри, я никогда не смогу сделать тебя счастливым.

Он плакал, кричал, угрожал, что застрелится. Меня охватил страх. Быстро одевшись, я побежала к Герте. Лишь к полудню следующего дня мы отважились выйти и, к нашему большому облегчению, узнали, что Зокаль уехал. Швейцар протянул мне письмо. Зокаль извинялся за свое вчерашнее поведение, уверял, что ни в коем случае не хочет лишиться моей дружбы и обещал впредь меня не беспокоить. Единственное его желание — доставлять мне радость, поэтому он и организовал мне выступления в Париже и Лондоне.

У меня не было слов. Я и не предполагала, что приглашения, пришедшие из Парижа и Лондона, инициировались Зокалем. Глубоко разочарованная, я выронила письмо из рук. Еще ни у одной немецкой танцовщицы после Первой мировой войны не было гастролей в Париже. Я так гордилась, была так счастлива, и теперь такое разочарование! Желание выступать в Париже и Лондоне пропало. Зокаль писал: «Поскольку у тебя нет одежды, чтобы достойно выглядеть, я распорядился доставить соответствующий гардероб сегодня в гостиницу. Можешь выбрать то, что понравится».

В этот момент в дверь моего номера постучали, и посыльный внес полную охапку меховых манто. Герта подписала квитанцию о получении двух норковых шубок, одной горностаевой и одной спортивной леопардовой, отделанной черной кожей. Как ни соблазнительны были эти сказочные меха, я восприняла их как пощечину. Было бы прекрасно появиться в Париже и Лондоне, имея такие нарядные вещи, но какой ценой? Пришлось бы прикидываться влюбленной и ломать комедию — этого я и представить не могла.

— Герта, — сказала я возбужденно, — ближайшим поездом возвращаемся в Берлин.

Написав несколько утешительных прощальных строк Зокалю, я покинула гостиницу.

— Ты не можешь себе представить, какое счастье снова стать свободным человеком, — призналась я подруге.

Несчастный случай в Праге

Мой вечер в Праге в зале, вмещающем три тысячи зрителей, где до меня танцевала только Анна Павлова, стал триумфом (билеты были распроданы все до единого). Но случилось непредвиденное. При выполнении высокого прыжка я почувствовала такую острую колющую боль в колене, что с превеликим трудом дотанцевала до конца.

Сначала нельзя было понять, какое страшное случилось несчастье. Но боли всё нарастали. Каким-то чудом я протанцевала еще несколько вечеров, но затем пришлось отменить все выступления и отправиться к врачам.

Я посетила знаменитого врача-ортопеда профессора Лексера во Фрайбурге. Его диагноз гласил: растяжение связок — операция невозможна — покой, покой и покой. В отчаянии поехала в Мюнхен к другому известному доктору — Ланге. Он подтвердил диагноз. Никто из них не мог сказать, на какой срок мне делать перерыв и пройдут ли боли.

Я не хотела верить их заключениям и проконсультировалась в Голландии и Цюрихе у других специалистов, пользующихся мировой известностью. Но и те не смогли посоветовать что-либо другое. Все предписывали только покой.

В наше время это звучит совершенно невероятно, но специалисты-ортопеды — шел 1924 год и 30 лет назад были уже открыты рентгеновские лучи — не предложили сделать снимки. А ведь от диагноза зависела моя карьера танцовщицы. Оставалось только ждать и надеяться, что боли пройдут сами собой.

В то время, когда я передвигалась только с помощью трости, обо мне очень заботился Отто Фроитцгейм. Хотя из-за обилия гастролей мы с ним до этого несчастья встречались лишь изредка, Отто настоял на официальной помолвке. Он представил меня своей матери, которая жила в Висбадене, и уже начал готовиться к свадьбе. Я согласилась. Он все еще обладал большой властью надо мной, и я не могла ему противоречить, но для себя твердо решила не выходить замуж, прекрасно понимая, что этот брак не принесет счастья.

«Гора судьбы»

И тут появилось нечто, полностью изменившее мою жизнь. Это случилось в июне, через несколько дней после приуроченного к Троице теннисного турнира, в котором Фроитцгейм играл, как всегда, успешно. Однажды я, измученная болью, стояла на станции метро Ноллендорфплац, направляясь к врачу, другу отца, не ортопеду, но выдающемуся специалисту по внутренним болезням. В нем я видела свою последнюю надежду. Поезд все никак не приходил, и те несколько минут, которые пришлось ждать, показались мне часами.

Шесть месяцев назад в Мюнхене у меня был первый вечер танца. Спустя три дня последовал второй, в Берлине. Это крутилось в голове словно разноцветный калейдоскоп. Меня тогда подхватила волна неожиданного, непостижимого, невероятного успеха. Наутро после выступления неизвестная ученица школы танцев проснулась знаменитой. Осуществились мои самые сокровенные мечты. О чем бы ни говорили вокруг, что бы я ни видела — картины, статуи, что бы я ни слышала — воспринималось мной исключительно через танец. Казалось, только танец, права на который мне пришлось добиваться так упорно, назначен мне самой судьбой, только им я должна жить сегодня и во все времена. И вот это несчастье.

Мой взгляд скользил по плакатам на противоположной стене платформы и внезапно остановился на одном из них. Я увидела фигуру мужчины, покоряющего высокую скалу. Внизу была подпись: «„Гора судьбы“ — фильм о Доломитовых Альпах[64] режиссера Арнольда Фанка».[65] Измученная печальными мыслями о будущем, я как загипнотизированная уставилась на афишу.

Подъехал поезд и закрыл от меня изображение. Состав продолжил свой путь без меня. Словно пробудившись от сна, я вдруг увидела, что вагоны исчезают в тоннеле Клейстштрассе.

Фильм «Гора судьбы» шел на другой стороне площади в зале Моцарта. Я махнула рукой на визит к врачу, вышла на улицу и через несколько минут сидела в зрительном зале. Во времена немого кино войти в зал можно было в любое время, так же как и выйти из него.

Уже первые кадры меня очаровали: горы, облака и зеленые склоны альпийских лугов. Таких пейзажей я еще не видела — те, которые я знала по почтовым открыткам, казались искусственными, застывшими. Но здесь, в фильме, выглядели живыми, таинственными и захватывающими. Никогда не предполагала, что горы могут быть такими красивыми. Фильм все больше пленял меня. Я очень захотела побывать в этих сказочных местах.

Охваченная новой страстью, я вышла из кинотеатра, не вспоминая о боли. Ночью долго не могла заснуть. Снова и снова возвращаясь к мысли: это красота природы так заворожила меня или искусство, с каким был создан фильм? Мне снились острые, тонкие как иглы вершины скал. Видела себя сбегающей по каменным осыпям. Как символ появилась передо мной главная героиня фильма — крутая скалистая башня Гулья.

Мечта становится реальностью

Каждый вечер в течение недели я смотрела фильм и решила, что не могу больше находиться в Берлине. В сопровождении брата, с которым, к сожалению, виделась лишь изредка и которому теперь приходилось поддерживать меня при ходьбе, я отправилась к озеру Карерзее,[66] что в Доломитовых Альпах, безотчетно надеясь встретить там актеров или режиссера, создавшего этот фильм. Действительность не обманула моих ожиданий. Я не могла наглядеться на причудливые скалы, густые леса, нежно-зеленые стройные лиственницы и озеро в обрамлении лохматых елей, похожее на отливающее разными цветами крыло бабочки. Будто воскресли почти забытые сказки моего детства.

Четыре недели провела я в этом волшебном мире. А в день отъезда из гостиницы «Карерзее» произошла встреча, о которой я так мечтала. В холле гостиницы вывесили плакат с объявлением, что сегодня вечером будет показан фильм «Гора судьбы» и на демонстрации будет присутствовать исполнитель главной роли Луис Тренкер.[67] Я и мечтать не могла о таком везении.

После ужина, затаив дыхание, следила за развитием сюжета, хотя знала фильм почти наизусть. Едва сеанс закончился и в зале снова стало светло, я заковыляла к кинопроектору. Рядом с ним стоял мужчина, в котором я узнала исполнителя главной роли.

— Господин Тренкер? — робко спросила я.

Он бросил взгляд на мою элегантную одежду, затем кивнул и ответил:

— Это я.

От моего смущения не осталось и следа. Восторг от фильма, гор и игры актеров так и бил из меня ключом.

— В следующем фильме я буду играть вместе с вами, — с апломбом заявила я, словно на свете нет другой такой само собой разумеющейся вещи.

Тренкер озадаченно посмотрел на меня и рассмеялся:

— Н-да, а по скалам-то карабкаться можете? Такой элегантной фройляйн, в общем-то, нечего делать в горах.

— Научусь, обязательно научусь — я могу научиться всему, чему захочу.

Но острая боль в колене вывела меня из состояния эйфории и отрезвила.

По лицу Тренкера скользнула легкая улыбка. Отвесив ироничный поклон, он отвернулся.

Я крикнула вдогонку:

— По какому адресу я могу написать вам?

— Тренкер, Боцен,[68] этого достаточно.

Возвратившись в Берлин, я ему написала и попросила передать мои фотографии и вырезки из газет режиссеру. С большим нетерпением ожидала я ответа. Но напрасно.

От Гюнтера Рана, своего спасителя в трудных жизненных ситуациях, я узнала, что в ближайшее время Фанк приедет из Фрайбурга, своего родного города в Шварцвальде, в Берлин. Он намерен провести переговоры с киностудией УФА по поводу нового фильма. Тут уж я Гюнтеру не дала покоя. Сам он Фанка не знал, но его хороший друг снимался в роли лыжника в сенсационном спортивном фильме «Чудо лыж». И Ран сумел-таки устроить мне встречу с Фанком.

В солнечный осенний день я вошла в кондитерскую «Румпельмайер» на Курфюрстендамм. Там я должна была встретиться с режиссером. Об опознавательном знаке мы не договаривались. Я несколько раз оглядела помещение, и мне показалось, что узнала доктора Фанка. За круглым столом сидел мужчина средних лет и помешивал ложечкой в чашке.

— Извините, вы доктор Фанк? — спросила я.

Он встал и в свою очередь поинтересовался:

— А вы фройляйн Рифеншталь?

Мы сели, и я заговорила первой. Вначале я еще чувствовала себя скованной из-за мрачности собеседника, но постепенно становилась все оживленней и говорила со все возрастающим увлечением. Фанк молча сидел, почти не отрывая глаз от чашки кофе. Только задал мне вопрос, чем я занимаюсь. Выходит, Тренкер не послал ему моего письма с фотографиями. Как-то неуверенно он начал рассказывать, что должен снимать картину УФА, но темы еще нет. Я не решилась просить его дать мне роль, сказала лишь, что с большим удовольствием приняла бы участие в его следующем фильме — в любом качестве.

Затем мы попрощались. Франк попросил прислать ему снимки и статьи в газетах о моих вечерах танца, а я дала ему свой адрес. И вот я снова стояла одна на Курфюрстендамм. Было семь часов вечера. И какое-то предчувствие говорило, что вскоре должно произойти нечто судьбоносное. Боли в колене, которые так и не уменьшились, вынудили меня к немедленному действию. Нельзя было терять ни дня. Тут мне вспомнился доктор Прибрам. С ним — молодым хирургом и врачом-ассистентом знаменитого профессора Бира — я познакомилась в теннисном клубе «Рот-Вайс» и несколько раз рассказывала о своих болячках. Он обещал сделать снимок колена. Возле кондитерской стояла телефонная будка. Я попыталась дозвониться до клиники доктора Прибрама, к счастью, он сам подошел к телефону.

Добравшись на такси до больницы, я стала уговаривать доктора сделать рентген уже этим вечером. Я просила, плакала, умоляла до тех пор, пока он в конце концов не сдался. Наконец-то я получила точный диагноз: в мениске из-за трещины образовался хрящевой нарост величиной с грецкий орех, который необходимо было удалить. Тогда еще подобной практики не было, а Прибрам и его шеф специализировались в основном на операциях по удалению желчных камней. Но узнав, как обстоят дела с моим коленом, я не хотела больше ждать. Сейчас я уже не помню, как мне удалось уговорить врача прооперировать меня на следующее утро. «Не менее десяти недель проведете в гипсе, — предупредил доктор, — и может случиться так, что функции колена не восстановятся окончательно». Но в тот момент для меня не было выбора: либо — либо! Иначе я теряла шанс отправиться в горы. Я сообщила об операции только Фанку, послав обещанные снимки и статьи из газет.

Той же ночью я приехала в клинику и уже в восемь часов утра лежала на столе. Когда начал действовать эфирный наркоз, я, счастливая, внутренним взором видела — словно в танцующем хаосе — кадры из «Горы судьбы»: высокие скалы, облака и — Гулью — судьбоносную скалу-иглу. Она внезапно возникла передо мной и медленно подалась назад, угасая, словно растворяясь в воздухе.

Я погрузилась в глубокий сон.

«Святая гора»[69]

На третий день после операции медицинская сестра сообщила, что ко мне пришли. Я посмотрела на нее с недоверием, так как никто не знал, где я нахожусь. Тут в палату вошел Фанк, выглядевший бледным и утомленным, будто не спал всю ночь. Сестра оставила нас одних.

— Возьмите это, — сказал он, — я написал для вас за последние три ночи.

И протянул сверток. Я медленно развернула бумагу — там оказалась рукопись. На первой странице я прочла: «„Святая гора“. Написано специально для танцовщицы Лени Рифеншталь».

То, что я испытала, невозможно передать словами. Мне хотелось смеяться и плакать одновременно. Как случилось, думала я, что желание исполнилось так быстро, желание, о котором даже и словом не обмолвилась.

Пролежав три месяца, три несказанно долгих месяца, я так и не была уверена, сможет ли нога двигаться, как прежде. В это время Фанк репетировал со мной одну сцену за другой. У меня создавалось такое впечатление, что он совершенно не сомневается в успехе операции. На тринадцатой неделе мне наконец разрешили встать. Врач и сестра помогли сделать первые шаги. И мне повезло: колено сгибалось и я могла двигать ногой без всякой боли. Доктор Прибрам сиял, но не мог даже представить, как я ему благодарна.

Между тем начали падать первые снежинки, медленно и как-то незаметно, — мелкий берлинский снег, ни на что не годный. Единственный снег, который я видела до сих пор. Как все теперь должно измениться!

В моей личной жизни тоже наступил перелом. От своих друзей я узнала, что Отто Фроитцгейм, мой жених, пока я находилась в клинике, во время турнира в Мерано[70] вступил в связь с коллегой-теннисисткой. Они целую неделю жили в одном номере! Как ни странно было сознавать, но я восприняла подобное известие за знак судьбы, дающий, наконец, возможность освободиться от этого человека — решение, для которого мне раньше не хватало силы. Однако даже теперь я страдала при мысли об окончательном разрыве.

Фроитцгейм не хотел верить, что наши отношения окончены, и ежедневно посылал письма и цветы. Однажды он появился перед моей дверью и попросил разрешения войти. Никогда бы не подумала, что Отто будет так за меня бороться. Чтобы не оказаться снова в его власти, я решила не открывать дверь. Слыша мои рыдания, он не уходил и умолял мягким, соблазнительным голосом: «Лени, впусти меня. Лени, Лени…»

Я впилась зубами в руку, чтобы приглушить рыдания, но дверь не открыла. Это было очень непростым решением. Когда шаги удалились, я проплакала до самого утра.

Фанк, посещавший меня ежедневно, удивился моему печальному виду и заплаканному лицу. Он засыпал меня вопросами — и наконец услышал печальный рассказ. Но когда, утешая меня, притянул к себе, стало ясно, что вопреки моим надеждам им двигали отнюдь не дружеские чувства. Освободившись из его объятий, я дала понять, что это должно прекратиться.

Незадолго до Рождества нужно было прибыть во Фрайбург, где Фанк хотел сделать пробные снимки в своем павильоне. Этих съемок я боялась, так как от них зависело, действительно ли мне достанется главная женская роль.

Накрасилась я, как привыкла делать перед выступлениями на сцене, но очень обрадовалась, когда Фанк пояснил, что актеры должны отказаться от косметики. Ему нужны естественные лица. На следующий день, впервые увидев себя на экране, я ужаснулась. Разочарование, которое переживают многие киноактеры, не обошло и меня. Я казалась себе чужой и безобразной. Пробы были повторены и, к моему изумлению, на сей раз удались. Фанк объяснил, какую роль в фильме играет свет: любое лицо, в том числе и ненакрашенное, можно сделать на много лет моложе или старше только за счет изменения освещения.

Режиссер остался доволен новыми кадрами.

Я получила договор с гонораром звезды — 20 000 марок. Кроме того, УФА на все время съемок предоставляла пианиста, чтобы мне не пришлось прерывать танцевальные репетиции, и брала на себя оплату доставки пианино в горные хижины, где нам предстояло жить. После удачно прошедшей операции я больше ни секунды не думала о прекращении своей карьеры танцовщицы, но собиралась сняться только в одном фильме, чтобы познакомиться с миром гор, особенно с миром гор Фанка.

Съемки были рассчитаны на три месяца.

Тренкер и Фанк

Фанк пригласил меня на несколько дней во Фрайбург, пока не приедет исполнитель главной мужской роли Луис Тренкер. С ним нужно было обсудить сюжетную канву фильма. В доме матери Фанка я познакомилась с необычайно богатой, очень интересной библиотекой, в которой были представлены почти все знаменитые поэты, писатели, философы. Брать в руки книги, большинство которых было искусно переплетено в кожу, доставляло эстетическое наслаждение. Сестра Фанка была не только талантливой переплетчицей, но и придумывала названия его фильмов, а для немого кино заглавие являлось особенно важным. Кроме библиотеки в доме было множество оригиналов рисунков и гравюр современных художников, таких как Кете Кольвиц,[71] Георг Грос[72] и других. Фанк стал моим духовным наставником. Он был не профессиональным кинорежиссером, а геологом — увлекался горами и фотографией. Учился в Цюрихском университете одновременно с Владимиром Лениным и даже был с ним знаком.

В детстве Арнольд постоянно болел. Страдал тяжелой формой астмы, и ему приходилось то и дело заново учиться ходить. В одиннадцать лет мальчика отправили в Давос,[73] где он быстро выздоровел. Это произвело на него такое впечатление, что он уже не мыслил себя без гор. Он приехал в Цуоц в Энгадине[74] учиться в школе и оставался до ее окончания, все свободное время посвящая бегу на лыжах, восхождению на горы и фотографии. Ему было двадцать шесть лет, когда началась Первая мировая война, и он служил в контрразведке, где сотрудничал со знаменитой немецкой шпионкой по кличке Мадемуазель Доктор. После войны вместе с друзьями основал «Фрайбургское общество горных и спортивных фильмов», для которого и снял свои первые, ставшие знаменитыми документальные фильмы: «Борьба с горой», «Новое чудо лыж» и его вторую часть — «Охота на лис в Энгадинском национальном парке». В этих лентах не было никакого сюжета, и тем не менее благодаря новаторской съемке и изощренной технике монтажа они были увлекательней, чем многие игровые картины. Фанк первым стал снимать видовые фильмы и первым сделал замедление и ускорение съемки изобразительным средством.

Клубящиеся облака, игру солнечного света и перемещения теней над горными вершинами и скалистыми обрывами можно было увидеть только в его фильмах. Успеха приходилось добиваться в тяжелой борьбе. Прокатчики не хотели брать его фильмы — считалось, что необходима захватывающая фабула. Но Фанк верил в свою правоту. Он арендовал кинозалы и сам демонстрировал фильмы. Их успех превзошел все ожидания. Даже УФА предложила ему тысяч марок для съемок фильма о горах, правда, при условии, что в нем будет сюжетная линия. Так возникла «Святая гора».

Чем ближе я узнавала Фанка, тем глубже было уважение к нему, восхищение им как гениальным пионером кино и интеллектуальной личностью, но как мужчина он меня, увы, не привлекал.

К сожалению, Арнольд день ото дня все сильнее влюблялся. Он засыпал меня подарками: книгами в дорогих переплетах, уникальными изданиями Гёльдерлина[75] и Ницше,[76] гравюрами на дереве Кете Кольвиц, графикой современных художников, таких как Цилле[77] и Георг Грос. Такие отношения угнетали меня. Когда до начала съемок я хотела возвратиться в Берлин, Фанк упросил ненадолго остаться — до приезда моего партнера Тренкера.

Новое несчастье чуть было не воспрепятствовало началу съемок. Хотя я и занималась самыми разными видами спорта, но еще никогда не ездила на велосипеде, которые во Фрайбурге были почти у каждого жителя. Однажды утром Фанк преподнес мне сюрприз — велосипед. Мы покатили вверх по улице к одной из красивейших смотровых площадок высоко над городом. Кажется, она называлась «Посмотри вокруг». Там, наверху, Фанк собирался учить меня езде. Я сделала несколько кругов, но оказалась не слишком искусной наездницей. Руль не слушался, каждое дерево словно притягивало к себе. Неожиданно велосипед повернул в сторону круто спускающейся улицы, и я с ужасом обнаружила, что затормозить не удается. Более того, скорость все увеличивалась и увеличивалась. Сзади я услышала перепуганный голос Арнольда: «Остановитесь, остановитесь!»

Поскольку затормозить я не смогла, то стала просто-напросто уворачиваться от повозок, ехавших в гору. Каким-то чудом это удалось. Когда же я оказалась внизу, на оживленных улицах, несчастья было уже не избежать. Разминувшись с несколькими автомобилями, я прямехонько устремилась на большую пивную повозку, запряженную двумя лошадьми, — и в следующее мгновение лежала вместе с велосипедом у них под брюхом.

В сознание я пришла только на вилле Фанка. К счастью, все окончилось легким сотрясением мозга и ссадинами на коже.

На следующий день приехал Луис Тренкер. Он был общительным, веселым, блистал остроумием, не то что при встрече в гостинице «Карерзее». С первой же минуты мы нашли общий язык, будто много лет были друзьями. Фанк принес из подвала несколько бутылок редких вин, для меня это было рискованно, так как спиртное я переношу только в малых дозах — достаточно одного бокала пива, чтобы на меня навалилась усталость. Но, шалея от радости общения с Фанком и Тренкером, от разговоров о нашем фильме, я поучаствовала в «пробе вин» от начала до конца.

Было уже за полночь, когда Арнольд, оживившись, предложил выпить шампанского на брудершафт и чокнуться за удачу фильма. Когда он вышел из комнаты, Тренкер обнял и поцеловал меня. Виновато тому было шампанское, или радость от предстоящей работы, или же сама атмосфера, но, охваченная доселе не известным мне чувством, я впервые испытала удовольствие в объятиях мужчины. Когда Фанк возвратился и увидел нас, лицо его побледнело. Я высвободилась из рук Тренкера, поняв, что произошло нечто, угрожающее нашим планам. Неужели рухнет моя мечта сыграть в «Святой горе»? На какое-то мгновение воцарилась нестерпимая тишина. Тренкер встал и проговорил:

— Уже поздно, мы уходим, я провожу Лени до гостиницы.

Фанк возразил:

— Нет, я сам провожу Лени.

Тренкер, довольный, что может уйти, сказал, пожимая мне руку:

— Завтра утром перед отъездом в Боцен я зайду к тебе.

Я бы предпочла пойти с ним, но неудобно покидать Фанка в таком состоянии. Едва мы остались одни, Арнольд дал себе волю и разрыдался как ребенок. Из малопонятных, бессвязных слов я узнала, сколь велико было его чувство, какие планы он строил, о чем мечтал, как ужасно ранило мое объятие с Тренкером. Я попыталась утешить беднягу. Он стал гладить мне руки и вымолвил:

— Ты — моя Диотима.[78]

Это было имя моей героини в «Святой горе». Подавая пальто, он проговорил:

— Пойдем в гостиницу, тебе нужно отдохнуть. Прости меня.

Мы молча шли по улицам — воздух был холодным и влажным. Неожиданно возле небольшого мостика Фанк остановился, издал глухой крик и быстро побежал по склону, собираясь броситься в реку. Я догнала его, обвила руками за шею в отчаянной попытке удержать и стала громко звать на помощь. Фанк был уже почти по пояс в воде, моих сил не хватало, чтобы вытащить его на берег. Но я как клещами вцепилась руками в него. Потом послышались крики. Все произошло очень быстро. Мужчины вытащили страдальца из воды; он дрожал от холода и уже не сопротивлялся. Мы доставили Арнольда на такси во фрайбургскую больницу. У него началась горячка, он бредил. Мне разрешили остаться, пока больной не заснет. Подавленная, несказанно опечаленная, я поехала в гостиницу. Что будет дальше? Как мне быть? В сложившихся обстоятельствах о съемках не могло быть и речи. Всё это вопросы — и нет на них ответа. Так я промучилась до рассвета.

Рано утром в дверь постучали. Когда я открыла, передо мной стоял Тренкер. Одно мгновение мы смущенно смотрели друг на друга, потом обнялись, я расплакалась и рассказала, что мне пришлось пережить ночью.

— Он сумасшедший, — раздраженно заявил Тренкер. — Не беспокойся, ему скоро станет лучше. Я это знаю, так уже было однажды во время съемок, и в более тяжелой форме.

— А наш фильм?

Тренкер пожал плечами:

— Надо подождать, пока он успокоится.

Тут дверь, которую я по легкомыслию не заперла, открылась, и вбежал разъяренный Арнольд. Он словно одержимый вцепился в Тренкера, а тот, будучи сильнее, схватил безумца за руки и крепко держал. Но Фанк вырвался и снова набросился на соперника. Началась отвратительная драка, которая становилась все ожесточеннее. Я попыталась разнять мужчин, плакала, умоляла перестать — всё напрасно. Тогда я подбежала к окну в эркере, распахнула его и вскочила на подоконник, будто собиралась выброситься. Это подействовало. Драка прекратилась, и Фанк покинул номер.

Не попрощавшись с Фанком, я ближайшим поездом уехала в Берлин в полной уверенности, что все кончено. Но мои страхи оказались напрасными. Вскоре принесли цветы и записку от Арнольда и письмо от Луиса. Мой режиссер, кажется, примирился с тем, что я видела в нем лишь друга.

Тем не менее не нужно быть пророком, чтобы предвидеть — на съемках возникнут сложности. Моя озабоченность усилилась еще больше, когда я узнала, что Зокаль, о котором я ничего не слышала после нашей размолвки в Цюрихе, участвовал с долей в 25 процентов в финансировании «Святой горы». А кроме того, еще и купил общество «Берг унд шпортфильм гезелльшафт» Фанка вместе с принадлежавшей тому копировальной фабрикой во Фрайбурге. Фанк ничего не говорил мне об этих сделках с Зокалем. Мои опасения, что при работе над фильмом будет еще немало сюрпризов, только усилились.

Тем временем подготовительные работы продвинулись настолько, что съемки должны были начаться в первых числах января в Швейцарии, в Ленцерхайде.[79] Только теперь до меня дошло, что я не имею никакого представления о спуске с гор на лыжах. В те времена, почти шестьдесят лет назад, лыжи еще не были так популярны, как сегодня. Но мне не хотелось осрамиться, и потому я решила тайком брать уроки у Тренкера, который до работы над фильмом намеревался вместе с оператором Шнеебергером[80] провести съемки в Доломитовых Альпах. И я решила поехать в Кортину. Еще ни разу в жизни не видела я гор в снегу. Еловые леса в белоснежном уборе пробудили во мне воспоминания детства. От красот зимнего ландшафта захватывало дух.

Тренкер и Шнеебергер согласились давать мне уроки. Отыскались и лыжи. Первую попытку мы сделали на перевале Фальцарего. Мне показали, как делать повороты в тогдашнем стиле, — при этом я чаще лежала на снегу, чем стояла на лыжах. Через несколько уроков мне разрешили совершить коротенький спуск. Я направила лыжи вниз и наслаждалась чувством полета, пока не заметила, что скорость увеличивается, — затормозить у меня не получалось. Склон становился все круче, спуск все быстрее и быстрее — пока наконец я не упала.

Мои учителя оказались рядом и стали помогать выбраться из сугроба. Проклятье — я почувствовала острые боли в левой ноге и стоять не могла. Никакого сомнения: нога сломана. Что за несчастье! Как теперь сказать Фанку? Через несколько дней в Ленцерхайде предстояли самые важные, да и самые дорогостоящие съемки. На покрытом льдом озере были построены фантастические дворцы. Их возведение съело треть всей сметы.

Тренкер спустился вниз в Кортину, чтобы раздобыть сани. Уже стемнело и стало сильно холодать. Шнеебергер взял меня на закорки и побрел по глубокому снегу. Начинался буран, лодыжка сильно болела. Мы то и дело проваливались в снег и падали и в конце концов сдались, — дрожа от холода, стали ждать сани. Меня мучило горькое раскаяние.

На следующее утро на ногу наложили гипс. Оказалось, что у меня перелом левой лодыжки в двух местах. Рекорд — пять переломов за один год! Я испытывала адские муки, в основном из-за того, что ждала серьезнейших упреков со стороны Фанка, который еще ни о чем не знал. На машине, а потом на поезде мы доехали в Ленцерхайде. Из Кура[81] позвонили режиссеру. О том, что, собственно, произошло, он узнал лишь при встрече на вокзале. Фанк был бледен как полотно. Фильм держался на мне и рушился вместе со мной. Что станет, если я не смогу работать? Полностью масштабы катастрофы удалось оценить лишь на озере. Ледовые сооружения высотой примерно в пятнадцать метров были готовы. Мороз формировал их в течение нескольких недель. Съемки могли бы начаться немедленно — а я неподвижно лежала в гипсе. Все были в отчаянии.

И еще хуже: подул фён,[82] и за шесть дней все великолепие, плод полуторамесячных трудов, растаяло. На озере, еще покрытом льдом, остались только руины. А тут еще одна беда: Ганнес Шнейдер,[83]которому также предстояло сыграть важную роль в фильме, катаясь на лыжах, поскользнулся, сорвался вниз и получил перелом бедра в четырех местах. В течение нескольких недель его жизнь была в опасности. Словно этого было мало, вышел из сгроя и Эрнст Петерсен,[84] племянник Фанка, исполнитель, наряду с Тренкером, второй главной роли. При съемке бешеного спуска на лыжах он перед самой камерой наехал на камень, скрытый слоем снега. Пролетел, переворачиваясь в воздухе, пятнадцать метров и приземлился, сломав ногу. И наконец — прямо какая-то дьявольщина! — от несчастного случая пострадал еще и Шнеебергер, наш оператор. Он воспользовался невольным отпуском для поездки в Кицбюэль, чтобы принять участие в первенстве Австрии по скоростному спуску. Качество снежного покрытия на трассе было ужасным: проступали камни, мелкий кустарник и песчаные проталины. Снежная Блоха, как его прозвали за отчаянные прыжки, в те времена один из лучших горнолыжников Австрии и Швейцарии, попытался перепрыгнуть препятствие, развил бешеную скорость — перевернулся несколько раз в воздухе и остался лежать с травмой позвоночника.

Так наш съемочный лагерь превратился в лазарет. В течение нескольких недель решали, быть ли вообще «Святой горе». Прошел слух, будто УФА собирается прекратить работу над фильмом. Мы потеряли почти всякую надежду. Шесть недель бездельничали в Ленцерхайде, не в состоянии снять хотя бы один-единственный метр пленки. Тем временем фён быстро слизывал снежный покров. Безжалостная, коварная погода.

Но вот неожиданно подул ветер с северо-востока, и установились морозы. Температура упала, рабочие начали восстанавливать ледовые сооружения. Врач снял у меня гипсовую повязку, и я заковыляла.

Прошли первые съемки — ночью на озере в Ленцерхайде. Вспыхнули прожектора и осветили площадку. Было ужасно холодно, обрывались кабели, штепсельные розетки и камеры замерзали. Но, несмотря на все напасти, работа продолжалась. Спокойствие и самообладание Фанка были уникальны. Съемками я была очень увлечена. Фанк знакомил меня с особенностями режиссуры. Он учил, что одинаково хорошо нужно снимать все: людей, животных, облака, воду, лед. Главное при этом, говорил Фанк, превзойти средний уровень, отойти от привычных представлений и по возможности увидеть все новым взглядом.

Мне разрешалось смотреть в видоискатель камеры, находить интересные ракурсы, знакомиться с негативами и позитивами, с действием цветных фильтров и объективов с разных фокусных расстояний. Я почувствовала, что кино могло бы стать для меня серьезным занятием, новым содержанием жизни. Одновременно стало ясно, что один человек здесь ничто, это работа коллективная. Самый лучший исполнитель роли не покажет, на что способен, если никуда не годится режиссер, итоговый результат зависит от качества проявки отснятого материала на копировальной фабрике, но и самая лучшая проявка может ничего не дать, если плохо сработал оператор.

Не справится со своей задачей кто-то один — под угрозу будет поставлен весь фильм.

Еще две недели мы пробыли в Ленцерхайде и затем сделали перерыв. До конца съемок «Святой горы» было очень далеко. В качестве нашего следующего местопребывания Фанк выбрал Зильс-Марию в Энгадине. Там мы поселились в небольшом пансионе. Было начало апреля, все гостиницы закрыты, местечко казалось вымершим. Волнения последних месяцев, когда мы все время беспокоились, что съемки вот-вот прекратятся, заставили все наши личные проблемы отойти на задний план. Но они не исчезли. Гарри Зокаль часто приезжал в Ленцерхайде и при всякой возможности пытался вновь сблизиться со мной. Я спросила: «Ты сменил профессию? — Он служил в Австрийском кредитном банке в Инсбруке. — Или работа в кино не более чем увлечение?» «Съемка одного фильма, — сказал он, — для меня в тысячу раз интереснее, нежели все банковские операции». Я же не сомневалась, что он прежде всего искал моей близости.

Добиться моего расположения пытался и Фанк. Все чувствовали, как сильно он страдал. Поэтому мы с Тренкером старались скрывать наши чувства, уже давно переросшие простую симпатию. Все это создавало труднопереносимую напряженность. Прежде всего для меня. Порвав с Фроитцгеймом, которого, как ни странно продолжала любить, я надеялась благодаря Тренкеру избавиться от моей зависимости.

Тренкер и Зокаль уехали. Состояние Фанка изменилось: он снова повеселел. Теперь нас осталось всего семеро, и я уже принадлежала к «старому штабу». Быстро привыкла к этой новой, простой жизни вдали от цивилизации. Теперь в Зильс-Марии надлежало в первую очередь серьезно научиться кататься на лыжах. В качестве учителя Фанк выбрал нашего кинооператора. Переломы лодыжек сделали меня неуверенной в себе. Шнеебергеру приходилось быть весьма терпеливым. Но с каждым днем мое обучение шло успешнее.

Я узнала, какое терпение требуется при натурных съемках. Солнце нам большей частью не помогало. Проглянет на мгновение и, только мы соберемся снимать, тут же исчезнет. Так продолжалось в течение многих часов, пока мы в конце концов не упаковывали камеру и не отправлялись с посиневшими носами и ушами назад в долину. Но бывали дни, когда нам везло и мы возвращались с великолепно отснятым материалом.

До сих пор я любовалась скалами только снизу, а теперь предстояло провести съемки рядом с хижиной Форно высоко в горах. От Малой[85] путь вверх шел по долине. Наша группа состояла из пяти человек — Фанка, Тренкера, возвратившегося из Боцена, Шнеебергера, носильщика и меня. Припекало весеннее солнце. Это была моя первая вылазка в горы, лыжи мы подбили тюленьим мехом. От бесчисленных серпантинов я вскоре устала, со лба ручьями катил пот, ноги все больше наливались свинцом. Наконец крутой последний склон — и вот мы наверху. Панорама грандиозная! Для съемок в этот день было поздно, так что нам пришлось отложить начало работы до следующего утра. Необжитая хижина была как раз таких размеров, чтобы вместить всех. Мы развернули хлеб и сало, разожгли огонь, пошли истории о восхождениях, но вскоре всех нас охватило одно-единственное желание — как можно быстрее заснуть.

Так как хижина еще не успела прогреться, а одеял у нас было мало, то мы сняли только сапоги. Носильщик спал на скамье; в хижине было две кровати, которые располагались одна над другой. Как-то Фанк их распределит? Было бы естественно, если бы на каждое спальное место легли по два человека. Фанк настоял на том, что будет спать один, на верхней кровати. Тренкер, Шнеебергер и я должны были втроем разместиться на нижнем матраце. Мы закутались каждый в два одеяла и легли. Я не могла заснуть, Тренкер тоже. Временами, когда Фанк беспокойно ворочался на своем ложе, я слышала скрип деревянных досок. Первым заснул Шнеебергер. Я лежала между ним и Тренкером и не решалась пошевельнуться. Но после нескольких часов бодрствования усталость, должно быть, одолела меня. Тут мне показалось, будто слышны какие-то шорохи, но я снова заснула. Когда я проснулась, то заметила: голова моя лежит на руке Шнеебергера. Приподнявшись на кровати, я с испугом обнаружила, что место слева от меня пусто. Я посветила карманным фонарем по всему помещению, но так нигде и не увидела Тренкера. Что случилось? На меня напал страх. Может, во сне я повернулась в ту сторону, где лежал Шнеебергер, Тренкер ложно истолковал это и приревновал? Если он действительно собрался и уехал, то это чистейшее сумасшествие. Я разбудила Шнеебергера и Фанка. Они убедились, что рюкзака и лыж Тренкера в хижине нет. Неужели он спустился вниз по глетчеру? Все мы были очень озадачены. Фанк стал упрекать себя за то, что в последние дни ради шутки заставил Тренкера ревновать к Шнеебергеру. Мне не раз уже доводилось замечать у Фанка некую садистскую жилку, да и мазохистскую тоже. Теперь мы оказались в ужасной ситуации. Я не знала за собой никакой вины, в то время мои чувства к Тренкеру были еще ничем не омрачены, к Шнеебергеру я испытывала всего-навсего дружеское расположение, но вот Фанк привел меня в бешенство. Не дразни он Тренкера, как Мефистофель, всего этого бы не случилось.

В мрачном настроении, все еще поеживаясь от холода, пили мы утренний кофе, как вдруг дверь распахнулась, в хижину ворвался солнечный свет, а следом со смехом и словами «Мир вам!» ввалился Тренкер. У нас гора с плеч упала. Тренкер сделал вид, будто у него хорошее настроение, подхватил Фанка на руки, громко прокричав: «Фанкетони, ты уж скорей всего начал думать, что я больше не возвращусь, ха-ха-ха, как бы не так».

Меня он как бы не замечал. У Фанка же в мыслях было одно: как можно быстрее заполучить на пленке сцену со мной и Тренкером. Еще до захода солнца съемки были закончены, и мы стали готовиться к спуску в долину.

Тренкер отправился первым. Пока Шнеебергер с Фанком укладывали в рюкзаки кинокамеру со всем, что к ней прилагается, поднялась буря. Впервые в жизни я увидела, как быстро меняется в горах погода. Только что светило солнце, и вот уже на хижину обрушился ледяной ураган. Ни о каком спуске не могло быть и речи. Непогода должна была застать Тренкера на пути к Малое, но, как опытный альпинист, он-то уж разыщет дорогу вниз. Мы проводили без него время, как могли. Фанк пытался поднять настроение мрачным юмором. Ночь нам, конечно, снова придется провести здесь. Теперь распределение спальных мест не вызвало никаких сомнений. Я буду спать внизу, Фанк и Шнеебергер наверху. Ветер дул все сильнее. Прошло уже двое суток, наши запасы и дрова заканчивались; к длительному сидению мы были не готовы. Ели мы совсем мало, но все же вскоре не осталось ни крошки хлеба. Я понимала, что мужчины не хотят спускаться из-за меня. Одни, несмотря на бурю, они давно бы уже были внизу. Однако их рыцарским порывам пришел конец, когда опустели рюкзаки. Короткое совещание — и через несколько минут мы уже были готовы к старту. Иного выхода не было. Фанк с носильщиком поехал вперед, Снежная Блоха, лучше всех стоявший на лыжах, должен был опекать меня. Место встречи — Малоя.

Уже в считанные секунды обе фигуры исчезли: их поглотила снежная буря. Мы со Шнеебергером стояли у двери хижины. Одежда не защищала от холода. Ресницы и волосы тотчас заиндевели. Перед нами простиралась непроглядная пелена. Блоха схватил меня за руку, и мы заскользили вниз, в неизвестность. Не было видно ни зги. Мне было совершенно непонятно, как мы найдем путь.

«Держать ноги вместе!» — прокричал Снежная Блоха. И тут же я заметила, что мы летим над движущейся массой снега. Потом ногам снова стало легче. Вдруг мне показалось, что я стою на месте. В то же мгновение на бешеной скорости я полетела кувырком, несколько раз перевернулась, приземлилась возле какой-то скалы и в испуге почувствовала, как мое тело скользит вместе со снежной массой. «Лавина!» — крикнула я что было силы. К счастью, это оказался небольшой снежный оползень. Лёжа по горло засыпанная снегом, я увидела смутно вырисовывавшуюся фигуру Шнеебергера, направлявшегося на помощь. Он откопал меня и стал растирать руки. Но на меня напал страх, и спускаться дальше я не хотела. Я боялась лавин и скал, а больше всего — нового перелома. Снежная Блоха ухватил меня за руку, и мы снова понеслись вниз по глетчеру, часто едва не задевая за скалы, выныривавшие в самую последнюю секунду из непроницаемой серой завесы. Я висела в руках Шнеебергера как тряпичная кукла. Неожиданно мы въехали в лес, буран ослабел, видимость улучшилась.

Еще несколько полян и дорог, и мы прибыли в Малою. Тренкер уже уехал.

Танец или фильм

Нашей следующей целью был Интерлакен.[86] Там нужно было снять весенние кадры. Какой контраст: снежные бури у хижины Форно, а здесь усыпанные нарциссами луга!

Но снова на горизонте взошла несчастливая звезда, сопровождавшая этот фильм. Руководство студии УФА отозвало Фанка для отчета в Берлин. Ожидалось, что работы над фильмом будут прекращены, потому что из-за несчастных случаев не удалось осуществить зимние съемки, а оставлять нас на вторую зиму в высокогорной области никто не хотел. Мы жили в Интерлакене со Шнеебергером и Беницем, нашим молодым помощником кинооператора.

Была потеряна половина зимы, а теперь уходила и весенняя натура. Тогда я решила действовать на свой страх и риск. У нас оставалось еще 600 метров пленки и пустая касса. Пришлось мне заложить свои украшения, взять на себя ответственность и попытаться заменить Фанка. Это был мой дебют в роли режиссера!

В Лез-Аване, на лугах с цветущими нарциссами, мы за три дня сняли все сцены. С большой опаской отправили отснятый материал в Берлин. Но ожидавшегося нагоняя не получили. Вместо этого пришла телеграмма от Фанка: «Поздравляю. УФА в восторге от материала. Фильм будет сниматься до конца».

Ликованию нашему не было предела.

Вскоре прибыли деньги, и мы смогли заплатить за гостиницу. Во Фрайбурге я арендовала небольшую мансарду, откуда каждый день ездила на копировальную фабрику. В небольшом просмотровом зале Фанк проверял материал, который был отснят за прошедшие пять месяцев. Для меня это стало первыми уроками мастерства. Тогда еще в ходу было проявление с использованием рамки, которое давало возможность обрабатывать отдельно каждый кадр. Благодаря этому достигались превосходные результаты; можно было даже вытянуть недоэкспонированные или переэкспонированные сцены. От Фанка я научилась также монтажу уже обработанного материала — деятельности, от которой я приходила в восторг. Чего только нельзя было собрать из разных сцен! Это так захватывающе! Создание фильма — творческий процесс колдовской силы. Как выяснилось, в свои двадцать три года я добилась весьма неплохих результатов в новой для себя области. Внешне я казалась полностью поглощенной своей новой профессией, а в душе кино боролось с танцем. Неужели отказаться от танца? Невыносимо. Когда я согласилась сыграть роль в этом фильме, мне и в голову не приходило оставлять профессию танцовщицы. Съемки фильма должны были продлиться не более трех месяцев. Этим временем я готова была пожертвовать. Теперь же прошло шесть месяцев, а конца работе все еще не видно. Что делать? Возможно ли заниматься тем и другим? Мое положение выглядело почти безвыходным. Осуществить затею с репетициями в горных хижинах оказалось совершенно нереально. Подниматься в горы и ежедневно тренироваться было слишком большой нагрузкой.

Я попросила господина Кламта, пианиста, всегда сопровождавшего меня во время гастролей, приехать во Фрайбург, и начала снова тренироваться. Первые упражнения после операции на колене и годового перерыва давались очень тяжело. Приходилось стискивать зубы, чтобы не застонать. И едва я успела преодолеть самые большие трудности, как меня отозвали на съемки.

На Гельголанде,[87] под круто нависающими скалами, там, где сильнее всего бушевал прибой, предстояло провести съемки танца. Это должны быть вводные сцены фильма — романтическая идея Фанка, для реализации которой мне надлежало создать произведение «Танец у моря» по мотивам Пятой симфонии Бетховена. Фанк представлял себе, что движение волн должно точно согласовываться с движениями танцовщицы, чего можно было достичь монтажом и скоростной киносъемкой. Было чертовски трудно при этом бешеном прибое танцевать босиком на осклизлых скалах. А чтобы танец совпадал с ритмом музыки, сверху со скалы спустили и подвесили на канате скрипача. Такой, полной приключений, могла быть работа над фильмом только во времена, когда еще не знали магнитофона. Шум прибоя был такой, что я только изредка могла расслышать звуки музыки. Когда съемки закончились, я вздохнула с облегчением, ведь волны несколько раз сбрасывали меня в море.

За работой на Гельголанде последовали павильонные съемки в Берлин-Бабельсберге. В то же самое время Фриц Ланг[88] снимал там свой «Метрополис» с Бригиттой Хельм,[89] Мурнау[90] — своего знаменитого «Фауста» с Иестой Экман,[91] Камиллой Хорн[92] в роли Гретхен и Яннингсом[93] в роли Мефистофеля — немые фильмы, которыми и поныне восторгаются во всем мире. Играть в павильоне было значительно проще, чем на натуре. В закрытых помещениях легче сосредоточиться.

Осенью начались съемки в Церматте.[94] В Европе вряд ли найдется еще один горный ландшафт такой красоты. Он грандиозен. Я с вожделением устремляла взор на вершины Маттерхорна, Монте-Розы и Вейсхорна, меня неудержимо тянуло вверх. Я знала, что когда-нибудь там побываю.

После того как Тренкер покинул нас в горной хижине Форно, в моих отношениях с ним наметилась трещина, которая все более и более углублялась. В начале нашего знакомства я прежде всего восхищалась артистом Тренкером, покорителем гор — о его характере я знала еще очень мало. И лишь когда он возвратился в хижину Форно и показал, как хорошо может притворяться, я поняла, что есть, оказывается, еще и другой Тренкер, и его-то я стала воспринимать гораздо критичней. Уже во время съемок я успела заметить кое-что, что мне не нравилось. Прежде всего стало беспокоить его непомерное тщеславие. Он мог разволноваться уже от одного предположения, что Фанк снял со мной на пару метров пленки больше, чем с ним. Его ревность к моей работе с Фанком становилась все сильнее. И я постепенно поняла, что отношения с ним были всего лишь короткой вспышкой влюбленности.

После окончания съемок в Церматте я сразу же возобновила танцевальные репетиции. Я разрывалась между танцем и кино.

И вот после полуторагодичного перерыва я снова стояла на сцене. Первый мой вечер состоялся в драматическом театре в Дюссельдорфе, затем я выступила во франкфуртском драмтеатре и вновь в Немецком театре в Берлине; далее последовали Дрезден, Лейпциг, Кассель и Кёльн — всюду успешно, но я чувствовала, что за это время нисколько не усовершенствовалась. Перерыв был слишком длительным. Правда, от вечера к вечеру я танцевала все раскованней, стала более пластичной, почувствовала, что еще раз смогу добиться успеха, — и тут меня снова отозвали на съемки. Пришлось прервать турне и возвратиться в горы. Впервые мне и слышать не хотелось о фильме. Но я была связана контрактом, да и просто не смогла бы подвести Фанка. Свои чувства ко мне, не утратившие прежней силы, он старался перевести в шутки, по большей части в виде стихотворений. Листочки со стихами он почти каждый день совал мне в руки.

Засыпана лавинами

Январь 1926 года — вторая зима в съемках одного и того же фильма! Вначале мы работали на Фельдберге.[95] Работа шла там бесконечно медленно. Погода выдалась слишком плохая. Прошло две, даже три недели — и хоть бы один метр отснятой пленки. То не показывалось солнце, то светило так ярко, что снег набухал и становился для наших целей недостаточно пушистым. Трудно описать хлопоты и заботы, в каких проходили натурные съемки. Никаких трюков мы не устраивали, сенсаций тоже, но действительность по большей части была много опасней, чем это выглядело затем на экране.

Вот, например, в сценарии есть сцена, в которой главную героиню по пути в домик для горнолыжников засыпает лавина. Этот эффект, конечно, можно спровоцировать, вот только неизвестно, чем все закончится. Если действовать осторожно и сбрасывать вниз по чуть-чуть снега, то лавина будет невыразительной, а кинешь много, может статься, что потом придется разыскивать участников съемок, если они вообще найдутся.

Нам нужна была всего-навсего одна приличная лавина, и потому мы со Шнеебергером поехали в Цюрс,[96] где надеялись провести съемки на Флексенштрассе, в которой тогда еще не было тоннеля. Мы были вдвоем, так как Фанк задержался на Фельдберге.

Пять дней непрерывно шел снег, по Флексенштрассе нельзя было проехать ни на санях, ни на лошади, ни пройти пешком. Гора была чрезвычайно лавиноопасной. Это как раз то, что нам требовалось. Но нам так и не удалось найти носильщика. Проводники считали нас сумасшедшими. Однако мы должны были отснять сцену. На дворе был уже апрель, и, значит, последний шанс для фильма. Каждый день снег мог набухнуть, и было бы слишком поздно снимать.

Мы решили управиться сами. Шнеебергер нес кинокамеру со штативом, я — чемодан с оптикой. Мело так сильно, что в десяти метрах не видно было ни зги. Преодолевая буран, мы медленно пробивались к Флексенштрассе. Со скал то и дело срывались лавины. Вызывать их искусственно нам не пришлось, нужно было только найти подходящее место, где мы могли бы укрыться под нависающими утесами, чтобы нас не сорвало в ущелье. Камера установлена, теперь оставалось ждать и мерзнуть. Мы проторчали на одном и том же пятачке больше двух часов — и снег хоть бы чуть сдвинулся! Ноги потеряли всякую чувствительность, из носа текло, ресницы обледенели. Тем не менее мы не хотели сдаваться — пока еще нет. Наконец мы услышали над нами шум, Шнеебергер побежал к камере, я — к заранее подготовленному месту, где можно было крепко держаться руками за скалы. Вокруг меня потемнело — я почувствовала, как тяжело навалился снег. Меня засыпало. Стало по-настоящему страшно — слышно было, как стучит сердце. Я попыталась пробить ком руками, головой, плечами — и тут почувствовала, как Шнеебергер разгребает надо мной снег. Я снова могла дышать.

— Мы заполучили отменные кадры, — сказал он, — у Фанка глаза на лоб полезут от изумления.

Я едва разбирала, что он говорил, — была оглушена и превратилась в сплошную ледышку. Хуже всего, что сцену пришлось повторять еще несколько раз, так как Фанку хотелось иметь общий, средний и крупный планы. Я забастовала. Какое же зло меня разбирало, когда позднее я прочла в газетах: «Кадры с попавшей в лавину исполнительницей главной роли смотрятся ненатурально. Их нужно было снимать в горах, а не в павильоне».

Чудесное исцеление в Санкт-Антоне[97]

От Арнольда я получила еще одно задание. С Ганнесом Шнейдером и группой лыжников следовало провести при свете факелов съемки в заснеженном лесу, взяв на себя режиссуру, так как Фанк не мог быть в это время в Санкт-Антоне.

Подходящий пейзаж мы нашли близ ручья. Уже стало смеркаться, камера стояла на небольшом мостике. Я крутила ручку сама, поскольку из-за отсутствия достаточного числа лыжников Шнеебергеру тоже пришлось принять участие в сцене. Каждый из них держал в руке магниевый факел, маленький мальчик из деревни, что стоял рядом со мной, тоже. В свете факелов заснеженные ели сверкали как усыпанные бриллиантами. Я начала снимать. И тут вдруг — яркая вспышка, что-то затрещало и взорвалось. Это был факел, который держал в руке мальчик. Послышались его крики, и я почувствовала, что горит мое лицо. Левой рукой я пыталась загасить пламя, правой продолжала крутить ручку камеры до тех пор, пока не закончилась пленка, оглянулась: мальчик исчез. Я побежала в дом, пронеслась вверх по лестнице и глянула в зеркало. С одной половины лица черная кожа свисала клочьями, ресницы и брови были сожжены. Волосы только подпалило — их защитил кожаный берет.

Потом я стала искать ребенка. Он лежал в соседнем доме на кровати, все тело было покрыто тяжелыми ожогами. Кричал он так ужасно, что про свою боль я забыла. Пришел врач, но помочь ничем не смог. И тут мне довелось увидеть нечто сверхъестественное: крестьяне привели какую-то старушку, она села на кровать к мальчику, стала дуть на него, и через несколько минут ребенок затих, потянулся на постели и спокойно заснул. Я ни слова не могла вымолвить от изумления. Никогда бы раньше не поверила в чудесные исцеления. Снова дали знать о себе мои боли. Выбежав на улицу, я попыталась остудить ожог снегом. Но стало только хуже. В отчаянии я бросилась к старушке. Та жила в старом крестьянском доме, на окраине Санкт-Антона. Я умоляла ее помочь, однако бабушка ни за что не соглашалась. Я так рыдала, что она наконец впустила меня в комнату. Что-то пробормотав себе под нос, приблизила лицо почти вплотную к моему. Я почувствовала ее дыхание, которое было холодным как лед, — боль исчезла. Понимаю, что звучит это совершенно невероятно, дерматолог в Инсбруке, которого я посетила на следующий день, мне не поверил. Он констатировал ожог третьей степени. Согласно его диагнозу, на лице должны были сохраниться рубцы. Будь он прав, карьера моя в кино закончилась бы навсегда. Но ни единой отметины не осталось. Действительно, феномен, который научно не объяснишь.

Во всяком случае, этот печальный инцидент отбросил нас на несколько месяцев назад. Съемки стали возможными только после того, как кожа восстановилась.

Выздоровел и ребенок из Санкт-Антона, у которого было обожжено все тело.

Конец дружбы

Незадолго до премьеры фильма между Фанком и Тренкером произошла еще одна неприятная стычка. Мы собирались устроить небольшой дружеский ужин, хотя отношения между ними и между Тренкером и мной уже не были добрыми. Фанк с юмором часто пытался поднять настроение Тренкера, но тот оставался раздражительным. Однако за день до премьеры все же согласился отужинать с нами. До этого мы хотели пройти мимо Дворца киностудии УФА, чтобы увидеть на фасаде рекламу нашего фильма. Все стояли перед главным входом и глядели на буквы, выписанные светящимися красками. Тут я услышала проклятья Тренкера. Он пришел в бешенство от того, что УФА поставила мою фамилию впереди его, а также от объявления, что перед каждым представлением я, согласно договору, буду танцевать. Как танцовщица я являлась тогда звездой, Тренкер же был почти неизвестен. До сих пор он сыграл только в одном фильме Фанка. Но я совершенно не возражала бы, если бы имя Тренкера стояло на афише перед моим.

Я покинула спорящих мужчин и медленно отправилась домой. Моя квартира на Фазаненштрассе находилась совсем рядом. Фанк вскоре догнал меня. Он был разозлен сценой, которую ему устроил Тренкер; это было досадно потому, что с ним как с актером Фанк хотел сотрудничать и дальше. В последние недели он написал новый сценарий и заключил договор с киностудией. Фильм должен был называться «Зимняя сказка». Для съемок были выбраны Исполиновы горы из-за исключительной красоты инея. Очень интересный текст был, возможно, лучшим, что написал Фанк. Прежде всего из-за действия, в котором сказочный мир и реальность образовывали гармоничное целое, предвосхитив те гениальные киноидеи, которые десятилетия спустя реализовал Уолт Дисней[98] в своих лучших фильмах. В нем предусматривались также новые трюковые съемки, очень неожиданные — фантастический мир, сотканный из снега, льда и света. Эскизы к ним и очень красивых кукол придумал и изготовил живущий в Вене чешский художник. Действие фильма лишь частично было реалистическим, в основном же оно разыгрывалось в мире грез, снега, льда и света. Главные роли Фанк написал для Тренкера и меня, и обе они разыгрывались как в реальном, так и в вымышленном мире. Неужели стоило срывать столь необычный проект из-за мелочных раздоров?

Вечером в день премьеры, 14 декабря 1926 года, мы сидели вместе в ложе во Дворце УФА. Перед началом фильма я станцевала «Неоконченную» Шуберта, а затем впервые увидела кадры на большом экране, что произвело впечатление не только на меня, публика тоже с восторгом воспринимала происходящее. То и дело раздавались аплодисменты. Нам пришлось раз за разом выходить на поклоны. Внешне наши разногласия были незаметны, однако теперь уже не оставалось никакого сомнения — моей дружбе с Тренкером пришел конец.

Фильм «Святая гора» стал для нас большим успехом. Целый день после премьеры не переставая звонил телефон, я получила множество поздравлений и цветов. Позвонил и Сервэс,[99] известный театральный критик. С возмущением он сообщил о пресс-конференции, на которой Тренкер наградил меня титулом «вздорная бабенка» и заявил журналистам, что Фанк, сотрудничая со мной, посто потерял себя. При этом Тренкер казался таким искренним, что некоторые критики поверили всем его россказням. Я окончательно лишилась дара речи, когда Сервэс прочел в «Берлинер цайтунг ам митгаг» отзыв о нашем фильме влиятельнейшего берлинского кинокритика Роланда Шахта.[100] Шахт в точности повторил бредни Тренкера с пресс-конференции и даже определение «вздорная бабенка» не забыл упомянуть.

Такой низости я не ожидала. Фанк также был вне себя. На киностудии УФА этот отзыв произвел эффект разорвавшейся бомбы. Хотя большинство журналистов написали панегирики и фильм приносил большие сборы, статья весьма авторитетного критика посеяла у руководства киностудии недоверие к Фанку и ко мне. Дело зашло настолько далеко, что УФА готова была расторгнуть недавно подписанный договор. Теперь руководство студии не хотело вкладывать деньги в наш новый проект. Смета «Зимней сказки» была столь же высокой, как и смета «Метрополиса», самого дорогого фильма, какой доселе выпустила УФА. Поэтому Фанка попросили написать новый, более дешевый сценарий, который должен был бы обойтись максимум в половину прежней суммы.

После того как Фанк преодолел первый шок и утешился рекордными сборами «Святой горы», он удивительно быстро написал новый сценарий под заглавием «Большой прыжок». Тема его была в некотором роде противоположностью «Зимней сказке» — комедия из жизни в горах, почти бурлеск. Я должна была играть пастушку козьего стада, и поскольку юмор был одной из сильных сторон режиссера, то он «в угоду» Шахту решил дать мне в сопровождение маленькую козочку.

Фрагмент первой страницы обширного обзора прессы, посвященного «Святой горе» — первому фильму с моим участием.

Фрагмент первой страницы обширного обзора прессы, посвященного «Святой горе» — первому фильму с моим участием.

«Большой прыжок»

Перед тем как дать ответ Фанку, соглашусь ли я играть в его новом фильме главную женскую роль, мне было необходимо теперь окончательно и очень быстро сделать выбор: танец или кино. Одно из самых трудных решений, какое мне когда-либо приходилось принимать. Я выбрала кино и подписала договор.

А что танец? Несчастный случай и длительный перерыв все-таки отбросили меня очень далеко, и в свои двадцать четыре я считала себя уже слишком старой, чтобы наверстать два потерянных года. Это соображение сыграло решающую роль. Вот как мы рассуждали в то время о молодости и старости.

Пока Фанк готовил новый проект, я сняла в берлинском районе Вильмерсдорф трехкомнатную квартиру в новом доме. На шестом этаже с садом на крыше и большой студией, где можно было танцевать. Какое счастье — собственная квартира! Радость была несколько омрачена тем, что квартиру на этом же этаже снял Гарри Зокаль, который все еще надеялся на восстановление отношений. Он стал получать такое удовольствие от съемок, что даже основал собственную фирму и выпустил несколько фильмов. Самыми знаменитыми из них были «Голем»[101] с Паулем Вегенером[102] и «Студент из Праги» с Дагни Сервэс,[103] Вернером Крауссом[104] и Конрадом Фейдтом.[105]

В «Большом прыжке» главную роль должен был исполнять кинооператор Фанка Шнеебергер. Он отбивался от нее руками и ногами, но никто, кроме него, не смог бы выполнить придуманные Фанком сложные акробатические трюки. Шнеебергеру пришлось пожертвовать собой.

С ума сойти, чего только ни хотели от бедной Снежной Блохи! В надутом резиновом костюме, какого требовала его забавная роль, он должен был демонстрировать труднейшие спуски с гор на лыжах, прыгать через крутые склоны и хижины, притворяясь, будто совсем не умеет кататься. Когда после ежедневных съемок он снимал резиновый костюм, от несчастного Шнеебергера валил пар, как от скаковой лошади. Хотя он и был довольно сухощавым, но похудел еще на восемь килограммов.

Несмотря на сильную напряженность в отношениях между Фанком и Тренкером, у них была совместная работа — на сей раз последняя. Я попросила Фанка дать ему хоть какую-нибудь роль. Фанк был необидчив и поручил ему сыграть крестьянского парня. Тренкер будто рожден был для этой роли.

Съемки лыжных сцен мы начинали на Арльберге, когда же снег стаял, перебрались выше в горы, вплоть до Цюрса. Там мы снимали до тех пор, пока на лугах сквозь снег не стали пробиваться крокусы. Теперь настал черед летних съемок.

Фанк переехал из Фрайбурга в Берлин и снял на Кайзердамм, всего в нескольких минутах ходьбы от моей квартиры, красивую виллу с садом. Здесь он устроил монтажную, которая совсем не походила на те, какими мы пользовались прежде. У стен стояли рамы с большими освещаемыми опаловыми стеклами, сквозь которые удобно было просматривать висящие на них многочисленные кинопленки — это очень облегчало работу. Позднее я переняла эту систему, что очень помогло при монтаже собственных фильмов.

Однажды Фанк сказал: «Лени, пока я буду монтировать зимние пленки, ты поедешь с нашим лучшим альпинистом и лыжником Блохой в Доломитовые Альпы обучаться скалолазанию. Согласна?»

Еще бы мне не согласиться. Я давно уже дружила со Снежной Блохой, а с началом съемок на Арльберге дружба переросла в любовь. Мы стали неразлучными. Фанку и Зокалю пришлось смириться с этим.

Тем не менее Фанк продолжал писать мне любовные письма, а для студии танца прислал концертный рояль. Мне казалось, что ни Фанк, ни Зокаль не верили в продолжительность наших со Шнеебергером отношений. Какое заблуждение! Но это выяснилось позже.

При прощании Фанк сказал мне:

— Прежде всего ты должна научиться лазать по скалам босиком, как то предусмотрено ролью.

Наш режиссер, несмотря на свою кротость, не терпел возражений.

В Доломитовых Альпах транспортным средством нам служил «Мотогуцци» — мотоцикл с коляской. Мы оба были закаленными спортсменами, и поездка доставила огромное удовольствие. Если не считать небольшого происшествия: когда мы съезжали с Карерского перевала, отсоединилась коляска и покатила вниз по горной дороге. К счастью, все закончилось нестрашно, я всего лишь опрокинулась в канаву.

В качестве отправной точки для упражнений в скалолазании мы выбрали хижину в седловине Зелла. Перед Лангкофелем[106] лежали каменные глыбы разной величины. Я с увлечением начала взбираться на скалы, поначалу в ботинках. Это не только доставляло мне большое удовольствие, но и давалось так легко, будто я этим занималась с незапамятных пор. Благодаря танцевальным тренировкам у меня выработалось чувство равновесия, а танцы на пуантах сделали сильными мышцы ног. Снежная Блоха был настолько доволен моими успехами, что предложил попытаться совершить настоящую скалолазную экскурсию. Для этого он выбрал башни Вайолетты.

Когда я уже стояла у скалы, мне показалось немыслимым взобраться наверх по высоким отвесным граням. В крайнем смущении я увидела наверху, на кромке Деллаго, двух человек, казавшихся крохотными как муравьи. Снизу зрелище это внушало ужас, но Снежная Блоха не дал мне долго размышлять — обвязал канатом, и через несколько минут я уже стояла на скале. Вначале мне не хотелось смотреть вниз, но камень был шероховатым, давал возможность для упора, и взбираться вверх оказалось не так уж трудно, как представлялось.

Я продвигалась вперед все успешнее. Мы оба поднимались медленно, но непрерывно. На узком карнизе сделали передышку. Тут я в первый раз попыталась заглянуть в глубину — голова у меня не закружилась. Затем мы отправились дальше, легко переправляясь через небольшие вертикальные расщелины. Довольно скоро мы уже оказались наверху, и я была счастлива. Восхитительное чувство! Такая свобода, такие дали и так близко к облакам! Последовали новые вылазки, более трудные, во время которых мне случалось думать, что дальше я не смогу продвинуться ни на шаг. Но всякий раз, добиваясь успеха, с нетерпением ожидала следующей вылазки. Я научилась карабкаться по выступам, вбивать и вытаскивать крюки, преодолевая отвесные стенки. Особое удовольствие я получала от спуска вниз на канате.

Пришло время начать тренировки босиком — удовольствие не из приятных, так как подошвы никогда не смогут привыкнуть к очень острой доломитовой крошке. Даже хождение по скалам босиком в течение нескольких недель и ежедневный подъем на них без ботинок не предотвратили ран на ступнях. Это было живодерство, по моему убеждению, совершенно излишнее. Но Фанку об этом нельзя было даже заикнуться. Я была рада, когда эти съемки остались позади.

Однако вскоре Фанк потребовал, чтобы я в одной тонкой сорочке переплыла Карерзее — это при температуре-то шесть градусов. Но нашему режиссеру непременно хотелось включить в фильм это романтическое озеро, играющее всеми оттенками зеленого цвета.

Насколько захватывающим, даже волнующим, было сотрудничество с Фанком в горах, настолько же мало оно удовлетворяло меня как художника. Длительность процесса производства этих фильмов и ограниченное число игровых сцен, которые к тому же и по времени далеко отстояли одна от другой, не могли стать полноценным творческим процессом. Как у балерины у меня бывал заполнен каждый день — не только репетицией, но и изобретением новых танцев. Фанк знал о моей неудовлетворенности и хотел помочь, подыскивая другие роли. Но не преуспел в этих попытках, я тоже. Со всех сторон мы слышали: «Эта Рифеншталь ведь альпинистка и танцовщица, а не актриса». Для меня настали трудные времена, и я даже сделала попытку писать киносценарии.

Мой первый сценарий назывался «Мария», это была любовная история с трагическим концом. Я никому его не показывала, даже Снежной Блохе, с которым мы жили вместе и были очень счастливы. Наше чувство развивалось медленно, но неуклонно и, наконец, стало таким сильным, что мы уже не могли разлучаться. Шнеебергер был на семь лет старше меня, но охотно уступил мне лидерство, в нашем союзе он играл пассивную роль, а я активную — получалось очень гармонично. Мы любили природу, спорт и прежде всего нашу профессию. Светская жизнь нас не привлекала. Больше всего мы бывали счастливы, когда могли остаться одни.

Абель Ганс[107]

Мир кино расширил круг знакомых. Здесь я встретила многих людей с громкими именами. В первую очередь вспоминаются режиссеры и кинооператоры, такие как Лупу Пик,[108] Георг Пабст[109] и особенно Абель Ганс. Последний был великолепным режиссером, а кроме того, еще и симпатичным мужчиной. В отличие от некоторых из своих знаменитых коллег, он никогда не демонстрировал высокомерия и самодовольства, хотя грандиозный фильм «Наполеон» имел огромный успех. Столь знаменитым его сделала не только новая техника — впервые сцены снимались тремя кинокамерами и демонстрировались тремя проекционными аппаратами, но и новаторская режиссура. Я стала свидетельницей триумфа Абеля Ганса во дворце киностудии УФА. И то, что спустя шестьдесят лет этот фильм все еще приводил в восхищение, — лучшее доказательство того, что это великий режиссер, чье имя навсегда останется в истории кино. После блестящей премьеры в Берлине Абель Ганс пригласил меня в Париж и попытался снять фильм с моим участием. Но, несмотря на громкий успех «Наполеона», ему не удалось найти денег на новые съемки.

А дружба наша пережила даже Вторую мировую войну. В то время когда гремели бои за Сталинград, Абель Ганс послал мне в 1943 году копию своего последнего фильма «Я обвиняю».[110] Фильм был страстным обвинением войны и поставлен великолепно. Он хотел, чтобы я показала фильм Гитлеру, но мне не удалось этого сделать. Не говоря уже о том, что фюрер, насколько было известно, с начала войны вообще не посмотрел ни одного фильма.

В это время меня больше всего волновала судьба моего единственного брата. Поверив клеветническому доносу, Гейнца перевели в штрафную роту. На Восточном фронте его разорвало в клочья взрывом гранаты.

Незадолго до смерти Абеля Ганса в Париже в возрасте девяноста лет английский режиссер Кевин Браунлоу,[111] почитатель Ганса, отыскал попорченные за десятилетия пленки, шаг за шагом восстановил их и успел показать новую копию «Наполеона». До мирового успеха, особенно в Соединенных Штатах, мастер уже не дожил.

Эрих Мария Ремарк[112]

Тогда же я познакомилась с еще одним необыкновенным человеком — Эрихом Марией Ремарком. Однажды он позвонил в мою дверь и представился журналистом, хотел сделать мою фотографию для журнала «Шерль-магацин». Вскоре я познакомилась и с его женой. Впервые мы встретились на премьере фильма во дворце «Глория» на Курфюрстендамм, и эта женщина произвела на меня необыкновенно сильное впечатление. Была она не только очень красивой, но и очень интеллигентной. Высокая, стройная как манекенщица, очень оригинально и со вкусом одетая, в ней было что-то от загадочности сфинкса, по типажу она подходила на роли роковых женщин, символом которых позже стала Марлен Дитрих.[113]Думаю, многие мужчины завидовали Ремарку. Я ей понравилась, мы подружились.

Когда она приходила ко мне — а это случалось частенько, — то всегда приносила рукопись мужа. «Поскольку он слишком загружен работой, — говорила фрау Ремарк, — часть его трудов приходится брать на себя: править тексты и даже дописывать за него главы». Это не удивляло меня — она была очень умна. Лишь позднее, когда книга под названием «На Западном фронте без перемен» прославилась на весь мир, мне вспомнилось время, когда фрау Ремарк так напряженно работала над ней. Ремарк имел обыкновение заезжать вечерами за женой, и у меня сложилось впечатление, что они вполне счастливы. Но вскоре мне довелось стать свидетельницей отвратительной сцены.

Ремарк хотел познакомиться с кинорежиссером Вальтером Руттманом,[114] с которым у меня были хорошие отношения. Я решила устроить вечеринку. Шнеебергер находился на съемках вне Берлина, так что мы собрались вчетвером. Фрау Ремарк — она приехала в элегантном длинном вечернем платье, одевшись как на торжественный прием, — выглядела восхитительно. Рыжеватые вьющиеся волосы, забранные цветными заколками, эффектно оттеняли молочно-белую кожу. Она понравилась не только мне и своему мужу, но — особенно — Вальтеру Руттману.

Поначалу вечеринка проходила очень оживленно и весело. Мы пили вино и шампанское. Фрау Ремарк всячески подчеркивала свою привлекательность и совсем вскружила Руттману голову. Вначале я полагала, что это всего лишь легкий флирт, но, когда все стали чувствовать себя более раскованно, Руттман и фрау Ремарк неожиданно встали из-за стола и удалились в другой, менее освещенный угол с креслами. Я осталась с Эрихом, который пытался заглушить ревность вином. Парочка вела себя так, что я не знала, как поступить. Ремарк сидел с опущенной головой на кушетке, уставившись в пол неподвижным взглядом. Мне было ужасно его жалко. Неожиданно фрау Ремарк и Руттман оказались перед нами, и она сказала мужу:

— Ты слишком много выпил. Вальтер проводит меня до дому. Увидимся позже.

Я пожала несчастному Эриху руку. Проводив гостей до первого этажа, я сказала ей:

— Не заставляйте вашего мужа так страдать.

Она лишь улыбнулась и послала мне воздушный поцелуй. Руттману я руки не подала, почувствовав отвращение к его поведению, равно как и к поведению его спутницы.

Я возвратилась в комнату, нашла там рыдающего Ремарка и попыталась утешить — нервы у него совсем сдали.

— Я люблю свою жену, люблю до безумия и не могу потерять ее, иначе мне не жить.

Он снова и снова повторял эти слова, при этом его всего трясло. Я хотела вызвать такси, но получила отказ. Так мы просидели всю ночь. В утреннем свете он выглядел полной развалиной. Теперь я без всякого сопротивления смогла усадить его в такси. Сил у меня не осталось совершенно. После Фанка мне во второй раз пришлось видеть мужчину в таком состоянии. Оба они были чрезвычайно одаренными людьми, но очень ранимыми.

Два дня спустя Ремарк позвонил мне. Голос его звучал глухо и взволнованно:

— Лени, моя жена не у тебя? Ты не видела ее, она не звонила? — Эрих едва дождался моего отрицательного ответа и прокричал в аппарат: — Она больше не возвращалась, я не могу ее найти. — И положил трубку.

Вечером он пришел ко мне и стал выплакивать свою боль. Пил одну рюмку коньяка за другой и снова и снова уверял меня, что их брак до встречи с Руттманом был безоблачным и счастливым. Он не мог понять ужасного поведения жены, верил в чудо, хотел все простить, только бы она вернулась. Но та даже мне не позвонила. Я пыталась поговорить с Руттманом, но никто не подходил к телефону.

В течение примерно двух недель отчаявшийся Ремарк почти ежедневно приходил ко мне. Затем неожиданно сообщил, что не может больше находиться в Берлине, возможно, пройдет курс лечения, во всяком случае ему нужно уехать. После этого Эрих больше никогда не звонил и не приезжал ко мне. О жене его я тоже в течение многих лет ничего не слышала.

Через некоторое время, после того как Ремарк в последний раз посетил меня — прошло несколько недель, — я прочла в газете, что фрау Ремарк покончила жизнь самоубийством, выбросившись из окна. Сообщение, как потом оказалось, было ложным.

Позднее пресса сообщила и о Ремарке. Уже в конце следующего, 1928 года появился роман «На Западном фронте без перемен». Поначалу — частями в газете «Фоссише цайтунг», а год спустя книгой в издательстве «Пропилеи». Успех сенсационный. Уже через три месяца было продано больше 500 тысяч экземпляров, потом, еще до окончания года, — 900 тысяч. Небывало! Конечно, я жаждала прочесть роман, который частично писался и правился в моей квартире — ведь тогда мне не удалось увидеть ни одной строчки. Можно ли было предположить, что Ремарк, малоизвестный журналист, работавший в газете «Спорт в иллюстрациях», станет мировой знаменитостью. Роман оказался потрясающим. Он правдиво рассказывал о жизни солдат на Западном фронте, ни единым словом ничего не приукрашивая. Когда потом, в 1930 году, одноименный фильм, снятый в Америке, стали показывать и в Германии, дело дошло до демонстраций. Они были так хорошо организованы, что показ фильма, как я узнала, запретили в разных странах уже в декабре того же года.

Я была на премьере в берлинском кинотеатре «Моцарт» на площади Ноллендорфплац и стала свидетельницей того, какими средствами мешали показу. Неожиданно в зале раздались громкие крики, и возникла паника — я сначала подумала, что начался пожар. Девушки и женщины с пронзительным визгом повскакивали с мест. Фильм был прерван. Выйдя из кинотеатра, я услышала от окружающих, что панику устроил некто доктор Геббельс, имени которого раньше я даже не слышала, выпустив в зал несколько сотен белых мышей. Из газет стало известно, что уже в 1929 году Ремарк уехал в Швейцарию, а в 1939-м эмигрировал в США. Умер он в Локарно[115]25 сентября 1970 года.

В 70-х, кажется, годах мне в Мюнхен позвонила фрау Ремарк. Обе мы сожалели, что новая встреча у нас не получается. Я как раз готовилась к отъезду в Африку.

Белая арена

Много заниматься спортом и гимнастикой я стала, чтобы прогнать депрессию. «Большой прыжок» пользовался поразительным успехом, однако меня временно не снимали. После завершения работ над «Прыжком» Фанку не удалось начать работу над другим игровым фильмом, и он принял поступившее из Швейцарии предложение снимать зимние Олимпийские игры 1928 года в Санкт-Морице.[116] Так как кинооператором он взял Шнеебергера, а я была без работы, то поехала в Швейцарию в качестве зрительницы.

Это было большое событие. Уже сам по себе сказочно красивый ландшафт Энгадина в качестве обрамления тогда еще только-только возрождавшихся Олимпийских игр был словно декорацией «Зимней сказки».

Под впечатлением от Игр я написала тогда свою первую корреспонденцию для берлинской газеты «Фильм курир». Мне хотелось бы процитировать из нее несколько строк, чтобы передать настроение тех волнующих дней, которые я пережила с восторгом, на какой способна только молодость:

17 февраля 1928 года.

Уже перед началом Олимпиады все было великолепно — глаз наслаждался, богатство красок на белом снегу доставляло такую же радость, как разноцветные ковры на белом фоне. Гости со всего света — от Гонолулу до Токио, от Кейптауна до Канады, — только индейцев я не видела. Так много молодых людей, пожалуй, еще никогда не собиралось вместе. Все такие веселые, радостные, словно соревнующиеся с ярким солнцем на голубом энгадинском небе.

Увертюра Олимпиады — впечатляющее зрелище с самого начала. 25 наций вступают на ледовый стадион под завывание метели — мороз пробирает до костей, ну и что? Настал самый главный миг Олимпиады — слияние воедино 25 наций, масса ликует, издает радостные возгласы и крики. Игры начались, борьба будет продолжаться в течение восьми незабываемых дней. Прекрасней всего, без сомнения, канадцы, норвежский лыжный король Тулин Тамс и маленькая ростом, но великая Соня.

Канадцы — сущие дьяволы на льду, смотреть, как они играют, — захватывающее зрелище, гимн скорости и мужеству. Не уступают им «летающие» лыжники; сжавшись в комок, приближаются они к трамплину, чтобы в прыжке, распластавшись в воздухе, парить как птицы. Тулин Тамс, самый смелый из них, прыгает на 73 метра — расстояние это слишком велико, чтобы можно было спокойно смотреть. В промежутке между ними — красочный бобслей,[117]сумасшедший скелетон[118] и лыжники, мчащиеся в бешеном темпе сквозь вихри снега.

Единственное, на чем успокаивается глаз, — гармоничные, скользящие движения великих фигуристов, во главе их Соня — чудо природы. Ее прыжки словно не подвластны силе земного притяжения. Соня — подлинное чудо! Всё было незабываемо прекрасно на белой арене, и я рада, что мне не пришлось снимать фильм.

АР.

И во сне бы мне не приснилось, что через восемь лет сама буду снимать Олимпиаду. Тогда у меня не было даже фотоаппарата. К сожалению, фильму Фанка не суждено было иметь большой успех. Это поразительно, так как он как раз мастер бессюжетных фильмов, действие которых разворачивается на фоне природы. Дело, думается, в том, что, несмотря на великолепные съемки, ему не удалось придать фильму необходимое драматургическое напряжение.

«Судьба тех самых Габсбургов»

Неожиданно я впервые получила предложение сыграть главную женскую роль в художественном фильме. Это была роль Марии в картине «Судьба тех самых Габсбургов». Режиссер — Рольф Раффе,[119]о котором я до этого никогда не слышала. Речь шла хотя и об известной, однако все еще окруженной тайной трагедии наследника австрийского престола Рудольфа,[120] лишившего себя жизни вместе с баронессой Марией Вечера[121] во дворце Майерлинг.

Я была счастлива, что получила наконец-то интересную роль в фильме, который ставил не Фанк. Съемки проходили во дворце Шённбрунн в Вене.

К началу съемок, у меня поднялась высокая температура, поэтому я отправилась в Вену с мамой. К несчастью, оказалось, что это дифтерия, состояние с каждым днем ухудшалось. Я не могла ни пить, ни есть. У режиссера не было возможности отложить съемки: партнеров связывали жесткие сроки в театрах. Чтобы запустить картину, Раффе пришлось сократить мою роль. Температура все поднималась, а роль становилась все короче. Наконец, осталось шесть дней, и я, несмотря на плохое самочувствие, обязана была играть, призывая на помощь врача. От кинокартины в памяти осталась только одна сцена — единственная. Кронпринцесса Стефания, роль которой исполняла прелестная блондинка Мали Делыпафт,[122] собирается ударить меня плетью по лицу, но кронпринц Рудольф, ее супруг, не дает этого сделать. Вероятно, эпизод снимался с большим количеством дублей, отчего и сохранился в памяти.

От укороченной роли я была в таком отчаянии, что никогда не смотрела этот фильм. Да он и быстро исчез из репертуара кинотеатров.

Берлин — город мирового значения

Я погружалась в мир русских и американских фильмов, просмотрев почти все. Они заставили меня больше интересоваться съемочной техникой, прежде всего техникой фотографии. В голливудских фильмах понравились крупные планы звезд. Несмотря на великолепную резкость, эти кадры были мягкими и приукрашивали актеров. Чтобы добиться того же эффекта, я вместе со Шнеебергером в саду дома Фанка пыталась сделать пробные снимки, используя мягкорисующие линзы и тюли, но результат не удовлетворил меня. Пришлось написать кинооператорам в Голливуд и приобрести такую же портретную оптику, с помощью которой удалось-таки достичь задуманного.

Хотя Шнеебергер и был отличным оператором натурных съемок, он не имел опыта в съемках павильонных. Я постаралась — и небезуспешно — пристроить его на киностудию УФА ассистентом к одному из лучших кинооператоров, Вальтеру Ритгау.

Круг моих знакомств с людьми мира кино и театра все расширялся. В Берлине можно было встретить всех, кто преуспел и прославился. Жизнь в столице била ключом. Почти ежедневно — премьеры, приемы, вечеринки. Раз в неделю артисты встречались у Бетти Штерн недалеко от Курфюрстендамм. Гостей собиралось так много, что порой трудно было найти место, чтобы присесть. Там я познакомилась с Элизабет Бергнер[123] и ее мужем Паулем Циннером. Бергнер в Берлине любили и почитали как никакую другую актрису. Соперничать с ней могла разве что Кете Дорш.[124] Элизабет и в самом деле была кудесницей. Ее Святую Иоанну из пьесы Шоу, которую она играла в спектакле Рейнхардта в Немецком театре, никто не забудет. К Бетти Штерн приходил также русский режиссер Таиров,[125] который, как и Макс Рейнхардт с Фанком, пытался реализовать замысел «Пентесилеи»[126] с моим участием. Но не закончилась еще эпоха немого кино, а я не могла себе представить «Пентесилею» без языка Клейста.

Я встречалась и с другими великими актрисами, такими как демоническая Мария Орска,[127] имевшая большой успех в «Лулу»,[128] или Фритци Массари и ее муж Макс Палленберг[129] — бесподобная пара в зажигательных опереттах. Оригинальными, остроумными и блестящими были и гастроли русского кабаре «Синяя птица».[130]

Удовольствие совершенно особого рода доставило мне выступление Джозефин Бейкер[131] в «Театре Нельсона» на Курфюрстендамм. Там она показала свой знаменитый танец «Банан». Берлинцы с бурным восторгом принимали выступления молодой красавицы с кожей кофейного цвета. Приехала в Берлин и гениальная Анна Павлова. Мне выпало счастье не только видеть ее, величайшую из всех танцовщиц, на сцене, но и познакомиться с ней лично на берлинском балу прессы. Выглядела она такой нежной и хрупкой, что я едва отважилась коснуться ее руки.

В это же время я посмотрела фильм, который затмил все до того мной виденное, — «Броненосец „Потемкин“»[132] Сергея Эйзенштейна. Я вышла из кинотеатра как оглушенная. Непередаваемое впечатление! Техника, монтаж, актерская игра — всё было поистине революционным. Я впервые осознала, что кино — это настоящее искусство…

«Белый ад Пиц-Палю»[133]

Доктор Фанк сообщил мне, что работает над новым киносценарием — драма в горах, в основу которой положен подлинный случай, опубликованный в какой-то газетной заметке. Он писал дни и ночи напролет. Вновь продюсером был Гарри Зокаль, я должна была получить роль в фильме. И, хотя с большим удовольствием поработала бы с режиссером игрового кино, я радовалась съемкам. Зокаль это понимал и попытался шантажировать меня. Он предложил только десять процентов суммы, которую я до сих пор получала. За две тысячи марок мне в течение семи месяцев предстояло быть в распоряжении режиссера, из них пять — на труднейших и опаснейших съемках в снегах и во льдах! Обычно за каждую роль я получала по 20 000 рейхсмарок. Но Зокаль хотел отомстить мне — ведь я отвергла его в качестве любовника и претендента на руку и сердце. Но как от актрисы тем не менее отказываться от меня не хотел. Он знал, что нет никого, кто бы сыграл в опасных сценах без дублера — умел и спускаться с гор на лыжах, и карабкаться на скалы. Я с возмущением отвергла предложение Зокаля.

В это время я познакомилась с Георгом Пабстом, режиссером, которого я очень уважала. Фильмы его смотрела по нескольку раз. С ним мы великолепно понимали друг друга. Я очень хотела сыграть в его фильме. Тут-то мне в голову пришла сумасшедшая идея. Попытаться уговорить Зокаля и Фанка предоставить Пабсту возможность в новом фильме Фанка режиссировать игровые сцены, а Фанк ставил бы натурные и спортивные. Получилась бы сказочная комбинация. В пейзажных кадрах Фанку не было равных, а вот артистам он не уделял должного внимания.

Пабст ценил доктора Фанка и был готов пойти на такое сотрудничество. Дело оказалось не столь трудным, как я полагала. Фанк все еще выполнял любое мое желание, а Зокаль был достаточно умен, чтобы понять: от этого сотрудничества новый фильм, который должен был называться «Белый ад Пиц-Палю»,[134] только выиграет. Поскольку я не соглашалась играть за две тысячи марок, Зокаль повысил мой гонорар до четырех, правда, за счет Фанка — он вычел эту сумму из его гонорара. Мне никто ничего не сказал — я узнала об этом много позже.

Случайно удалось привнести в фильм нечто потрясающее.

Однажды я стояла перед киностудией на Цицероштрассе, что неподалеку от Курфюрстендамм, и ждала такси. Дождь лил как из ведра. Неожиданно ко мне подошел господин небольшого роста и предложил встать под его зонт.

— Вы фройляйн Рифеншталь?

— Да, а… — я посмотрела на него с удивлением.

— Я Эрнст Удет,[135] — продолжил он почти застенчиво. — Можно подвезти вас домой?

— Как мило с вашей стороны, с большим удовольствием.

От радости я очень разволновалась, ибо «Эрнст Удет» — это звучало. Кто же не знал лучшего в мире мастера высшего пилотажа? Он принял приглашение выпить рюмку коньяку. Беседа становилась все оживленней, словно мы знали друг друга не один год. Тут мне пришла в голову сумасшедшая идея.

— Не согласились бы вы принять участие в съемках моего фильма и продемонстрировать, например, спасение людей в горах?

— Это было бы замечательно, — ответил Удет с сияющими после нескольких рюмок глазами.

— Ну и отлично, — сказала я, — нужно познакомить вас с доктором Фанком. Он как раз работает над сценарием, в который отлично вписались бы эпизоды с вашим участием.

Так Эрнст Удет стал приобретением для кино, а для меня — началом личной трагедии.

Познакомился с У детом и Шнеебергер. Между ними быстро установились дружеские отношения. Удет был героем мировой войны. В составе Рихтхофенской авиаэскадры, он получил как самый успешный немецкий летчик-истребитель все мыслимые награды. Австриец Шнеебергер, будучи молодым лейтенантом, за бой в горах с итальянцами был награжден золотой медалью «За отвагу». Между ними обнаружилось много общего.

Эрни, как друзья называли Удета, шутил, что мы со Шнеебергером прицепились друг к другу как репьи, и, действительно, стоило нам только разлучиться на несколько часов, как сразу же начинались звонки. С годами наши отношения становились все более близкими — разлука казалась немыслимой. Поэтому у другого мужчины не было шансов заполучить меня, хотя претендентов всегда хватало. Столь глубокие чувства даже раздражали Удета. Он прожигал жизнь с удовольствием, окружал себя легкомысленными женщинами, ко всему относился просто, искал только наслаждений. В фешенебельном ресторане «Хорхер» был завсегдатаем. Во всех ночных заведениях его обожали. Он с удовольствием и много пил, всегда был весел и остроумен. Свои рассказы о полетах с Герингом он дополнял забавными карикатурами и насмешливыми стихами. Пародии эти действительно были мастерскими.

Как-то он отвел меня в сторону и стал серьезно убеждать, что жизнь, которую я веду, станет для меня концом карьеры. По его мнению, нельзя лишать себя всего из-за любви к Снежной Блохе. Ему стало известно, что мы сейчас переживаем финансовые трудности.

— Я познакомлю тебя с богатыми друзьями, кому-то ты можешь понравиться и тогда из Золушки превратишься в принцессу.

Я засмеялась:

— Сумасшедший, счастливей, чем со Снежной Блохой, я вообще быть не могу. А карьера — дело второе. Что же касается денег, то я умею жить скромно, без помощи родителей.

Отец, кстати, даже не догадывался о моих затруднениях.

Я рассказала Удету, какой горькой была моя любовь к Отто Фроитцгейму и какое разочарование пережила с Луисом Тренкером. Шнеебергер стал первым мужчиной, с которым я в течение почти трех лет разделяла счастье взаимной любви.

Но Эрни не оставил своих попыток: звонил мне почти ежедневно и однажды попросил принять приглашение на ужин в «Хорхере». Пришло примерно человек десять. Дамы — в элегантных вечерних туалетах, господа — в смокингах. Стол был по-праздничному украшен цветами и свечами. В своем простеньком платье я чувствовала себя в таком обществе неуютно. Слева от меня сидел мужчина приятной внешности с проседью в волосах. Удет представил его как банкира — имя у меня в памяти не отложилось.

После закусок сосед по столу неожиданно взял мою левую руку с красивым перстнем на пальце — белая гемма из слоновой кости на черном фоне.

— Такой красивой руке это кольцо не подходит, завтра вы получите брильянт, он вас порадует, — изрек банкир.

Я с удивлением посмотрела на наглеца. К сожалению, будучи еще неопытной, чтобы остроумным ответом обратить подобное заявление в шутку, я порывисто встала из-за стола и, ни на кого не глядя, вышла из зала. Удет уговаривал меня вернуться, но я страшно разозлилась на него за эту глупую историю.

Меж тем подготовительные работы к съемке нового фильма закончились, и в конце января 1929 года мы приехали в Энгадин, разбив лагерь на глетчере Мортерач.[136] Вначале Пабсту предстояло снять в сжатые сроки все игровые сцены. Стояли сибирские морозы, каких здесь не бывало уже несколько десятков лет. Температура опустилась до 30 градусов. Работать в таких условиях было непросто. Пабст без помощи Фанка с трудом находил подходящие сюжеты. Для игровых сцен, среди которых было много ночных, требовалась отвесная скала и яркое освещение! Но там, где были ледяные скалы, не было электричества. Однако недалеко от гостиницы «Мортерач» Фанк нашел отвесную глыбу высотой с дом. Ее поливали водой до обледенения. Для крупных планов удалось соорудить покрытое глубоким снегом подножие скалы.

Съемки под руководством Пабста продолжались месяц. Из-за жуткого мороза приходилось часами сидеть, закопавшись в снег, пронизывающий ветер бросал в лицо льдинки-кристаллы, царапавшие кожу; я обморозила бедра, заболела циститом, от которого не могла избавиться до конца жизни. Мои партнеры, Густав Диссль и Эрнст Петерсен, мерзли так же, как и я. Дисслю доставалось больше всех, ведь в некоторых сценах на нем была только сорочка. При съемках отдельных эпизодов в дополнение к ветру включались вентиляторы, делавшие снежную вьюгу еще невыносимее. Нам часто приходилось прерывать работу, чтобы отогреться у кухонной плиты. Мы меняли одежду и снова выходили на мороз. Как я завидовала коллегам, работавшим в защищенном от ветра и непогоды павильоне.

После многочасового пребывания на морозе на лице появлялись глубокие морщины и я выглядела смертельно усталой и изможденной. Приходилось даже пить коньяк, так как без спиртного подобные нагрузки выдержать было невозможно.

Работа под руководством Пабста стала для меня событием. Я впервые почувствовала себя настоящей актрисой. Доктор Фанк абсолютно не понимал моей внутренней сути и, реализуя свой идеал женщины, пытался сделать из меня наивную, мягкую Гретхен, что совершенно не соответствовало моей внутренней сути. В результате я почти всегда чувствовала себя довольно скованной.

Пабст же первым открыл во мне и режиссерский дар. При съемке одной игровой сцены он сказал:

— Лени, погляди влево.

Но я сделала наоборот, и Пабст понял почему. Он крикнул мне:

— Ты сейчас актриса, а не режиссер.

— Как это? — спросила я.

— Ты как-будто глядишь в видоискатель камеры, где «влево» означает «вправо», а «вправо» — это «влево».

Пабст был прав. Благодаря Фанку я привыкла видеть сюжеты с точки зрения режиссера.

Обморожения оказались настолько серьезными, что пришлось для лечения на несколько недель прервать работу. А пока снимались полеты с участием Удета. Это была его первая работа в кино, и он предложил оператору снимать прямо из самолета. Сделать это было не так просто, поскольку Шнеебергер проходил в договоре с киностудией лишь как ассистент. Эрни как-то удалось выцарапать его на несколько недель.

Все мы считали Удета замечательным человеком, он совершал сумасброднейшие акробатические трюки. Мы, затаив дыхание, следили, как он стремительно проносится на своей серебристо-красной машине мимо отвесных скал, едва не задевая их крылом.

Я испытывала к Удету большую симпатию, но одновременно и злилась на него. Он добился у Зокаля, чтобы Снежная Блоха жил не у нас в гостинице «Мортерач», а в Санкт-Морице, в роскошном отеле, где у чудо-пилота были обширные покои. В первый раз мы со Снежной Блохой оказались разлученными. И, когда съемки с участием Удета заканчивались, они оба улетали в Санкт-Мориц. Я страдала от разлуки больше, чем Ганс. Он познакомился с новым, до этого не известным ему миром, где были красивые и элегантные женщины, всегда окружавшие Удета. До меня доходили слухи о необузданных пиршествах, затягивавшихся до самого утра. Постепенно я стала беспокоиться и впервые почувствовала что-то вроде ревности. Скорее всего это был страх потерять любимого человека. Шли последние счастливые дни, проведенные с ним.

По окончании съемок с участием Удета Шнеебергера отозвали в Берлин на киностудию УФА.

Съемки с Фанком начались в марте в хижине Дьяволецца. Канатной дороги еще не существовало. Хижина выглядела неухоженной, и потому мы перенесли наш постоянный лагерь в «Бернинахойзер», откуда нам почти ежедневно приходилось проделывать до места съемок многочасовой путь среди ледовых глыб и отвесных скал Пиц-Палю. Горы очень походили на Альпы. Работать становилось все труднее и труднее.

Чтобы сократить дорогу, Фанк решил остановиться на некоторое время в хижине Дьяволецца, которая по размерам и комфорту совершенно не подходила для отдыха. Рано утром, до восхода солнца, вода в мисках замерзала. Мы согревались кофе. Потом все расходились. Часто спускались на лыжах к леднику, нашему основному месту работы. Большинство трюков проходили без страховки: при наших темпах не было возможности многократно привязывать и отвязывать канат. Иногда ледник зловеще потрескивал, было очень страшно — твердь у меня под ногами вот-вот разверзнется, и я упаду в глубокую расселину.

Съемки у Пиц-Палю производились в таких суровых условиях, что я до сих пор с ужасом вспоминаю об этом. Вот, например, в сценарии написано, что меня должны тянуть вверх по отвесной стене и в это время обрушиваются лавины. Я очень боялась этой съемки. Фанк отыскал на леднике Мортерач скалу высотой в двадцать метров. Целых три дня наверху, на краю ледяной глыбы слой за слоем укладывали снег. Я наблюдала за этими операциями с большим страхом. Фанка я уже знала хорошо и понимала, что для него ничего не стоит поставить актеров в опасные ситуации, лишь бы получить выигрышные кадры.

И вот началось. Все было подготовлено для съемок. Фанк, заметивший мою нервозность, обещал, что канат подтянут вверх всего на несколько метров. Раздалась команда «Съемка!», и меня потащили вверх. И вот я вижу, как проседает снежная стена. Небо потемнело, и на меня обрушилась тяжелая масса. Так как мои руки были стянуты канатами, я не могла защититься от снежной пыли. Уши, нос и рот оказались забиты снегом и кусочками льда. Кричать было невозможно. Вопреки обещанию Фанка меня тянули, не остановившись даже на острой кромке льда. Так, терпя страшные боли, плача и негодуя на жестокость режиссера, я оказалась наверху. А Фанк радостно смеялся.

Потом я стала участницей еще одной сенсационной съемки, на этот раз по собственной воле. Правда, представляя себе это дело куда более простым. Нужно было сделать шаг назад — будучи привязанной канатом — и упасть в расселину в леднике; сцена эта не имела никакого отношения к моей героине. В фильме была еще одна женская роль, но эпизодическая, в самом начале. Фанк остановил свой выбор на молоденькой Мицци, дочери хозяина нашей гостиницы. Она играла роль невесты Густава Диссля и по сценарию должна была — поскольку сошедшая ледовая лавина перебивает канат, соединявший ее с женихом, — рухнуть навзничь в трещину ледника. Мицци не хотела рисковать, а Фанк не желал использовать манекен. Поскольку ему было известно о моем затруднительном финансовом положении, он надеялся, что я совершу падение вместо Мицци. За это он предложил смехотворную сумму в пятьдесят марок. Согласилась я скорее из тщеславия.

Я переоделась в одежду Мицци, камера застрекотала. Предполагалось, что нужно будет падать всего два-три метра, однако пришлось пролететь не менее пятнадцати, ударяясь головой об острые твердые сосульки; к тому же закрепленный под грудью канат чудовищно врезался в тело. Высоко надо мной виднелось маленькое отверстие, через которое я упала и которое пропускало в темную расселину лишь жалкие крохи света. Было слышно, как внизу подо мной журчит ледниковый ручей. Кошмарная ситуация. Когда меня наконец подняли наверх, я едва могла пошевелиться. Все ныло — и голова, и конечности. Никогда в жизни я не соглашалась больше участвовать в подобных сценах.

Сильный буран держал нас в плену уже в течение восьми дней. Выйти из хижины не представлялось возможным, ураган сдул бы любого как пылинку. Ночью было особенно жутко. Ветер бушевал с такой силой, что приходилось опасаться, как бы он не унес крышу, сбросив ее на ледник. Все были по горло сыты зимой и жаждали весны. За пять месяцев мы ни разу не выбрались изо льдов.

К тому же Фанк заставлял меня страдать. Каждую ночь я находила под подушкой либо стихи, либо любовные послания — это было мучительно. Так как Шнеебергера рядом больше не было, режиссер полагал, что сможет добиться моего расположения. Достиг он как раз обратного: я не могла его больше видеть и мечтала уехать отсюда подальше. Среди наших проводников был один молодой швейцарец, известный своей смелостью. Мне удалось уговорить его удрать вместе. Уже на следующий день, пока все, ничего не подозревая, отдыхали после обеда, мы, закутавшись как можно теплее, покинули хижину.

Никогда до этого мне не приходилось испытывать на себе такого буйства стихии. Нас буквально швырнуло в воздух. Через несколько минут хижина исчезла из виду. Мы оказались в бурлящем, оглушающем котле ведьм, и нам пришлось крепко держаться за руки, чтобы не потерять друг друга. Лыжи скользили в неизвестность. Мы уже раскаивались в своем легкомысленном поступке, но не решались высказаться вслух. Лицо у меня заледенело, с волос свешивались сосульки, руки ломило. Однако путь назад был отрезан. Ни о какой ориентации не могло быть и речи, и мы могли попасть на край нависшей лавины…

В таком бедственном положении нам показалось чудом, когда из серого тумана навстречу вынырнули три человека. Мы подумали, что это мираж. Но они действительно шли в нашу сторону, и, когда приблизились вплотную, я узнала энгадинского проводника Каспара Грасса, который с двумя туристами уже семь часов пробивался к хижине Дьяволецца. Каспар прокричал:

— Вы что, рехнулись! Вам ни за что не спуститься вниз! Вся дорога лавиноопасна!

Мы с радостью присоединились к троице и через два часа оказались в хижине. Не встреть мы Грасса, нам не удалось бы выбраться из белого ада.

Скандала, которого я опасалась, не произошло. Все радовались, что мы остались живы. Коллеги почти не надеялись снова увидеть нас.

Буран, словно желая загладить свою вину, неожиданно успокоился, и с голубого небосвода засияло солнце. В большой спешке были проведены последние съемки, и я наконец-то смогла покинуть мир льда.

Трудные высокогорные эпизоды без исполнителей главных ролей Фанк поручил своему очень одаренному оператору Рихарду Ангсту, который снял с участием смелых швейцарских проводников Давида Цогга и Бени Фюрера невероятнейшие сцены в чреве глетчера. Для этого обоим пришлось с факелами в руках спускаться ночью на канате в расселины ледника на глубину более пятидесяти метров — это высшее спортивное достижение. Только так оператору, которому и самому невольно пришлось принять участие в отчаянно смелых сценах, удалось поймать эти уникальные кадры. Движущийся свет магниевых факелов в темных, глубоких провалах льда создавал такую картину фантастической нереальной красоты, что в залах кинотеатров почти всегда раздавались аплодисменты.

«Черная кошка»

Насколько я мечтала снова оказаться дома, настолько удручало одиночество. Снежная Блоха уже несколько недель был на натурных съемках в Венгрии. УФА снимала там «Венгерскую рапсодию» с Лил Даговер[137] и Вилли Фричем[138] в главных ролях.

Фанк, который тоже теперь был в Берлине, писал по нереализованной «Зимней сказке» свой лучший сценарий «Черная Кошка» — о войне в Доломитовых Альпах по личным впечатлениям Шнеебергера. Основной темой был крупный взрыв в Кастелетто.

Бывший тогда лейтенантом, Шнеебергер с командой из шестидесяти бойцов держал оборону до последней минуты, потом итальянцы взорвали их. Только девять человек смогли выбраться из-под обломков, но им удалось удержать позицию до прибытия подкрепления. За этот подвиг Шнеебергер получил высокую награду.

Записи своих впечатлений он сделал еще на фронте и вот теперь передал их Фанку. Другой подлинный случай итало-австрийской войны в горах — трагическое событие в судьбе дочери известного горного проводника Иннеркофлера. Фанк соединил эти две истории. Так мне представился шанс наконец-то сыграть драматическую роль. Дочь Иннеркофлера за прекрасное умение лазать по скалам называли Черной Кошкой. В фильме она вместе с отцом добирается по скале до итальянской военной базы, чтобы потом доставить разведданные австрийцам. Отец ее при этом погибает от пули, и Черная Кошка решает отомстить за него. Она становится шпионкой, узнает о сроке взрыва Кастелетто итальянцами и предупреждает австрийцев. Сама же становится жертвой взрыва. Такова сюжетная линия фильма.

Фанк предложил этот материал киностудии УФА. Но его отклонили. Никаких военных фильмов в то время снимать не хотели. У других кинокомпаний был тот же довод. Сценарий прошел через множество рук, все были в восторге, но никто не отваживался снимать фильм на военную тему. Затем рукопись попала в руки Зокаля, и он стал единственным, кто предвидел успех фильма. Поскольку производство картины предполагалось дорогим, Гарри не хотел брать все расходы на себя, стал искать партнера и нашел его в лице «Хом-фильма».[139] Договор был заключен, и началась подготовка к съемкам. Я была счастлива, что, наконец, смогу сыграть роль, которая мне по душе.

Тут вдруг разорвалась бомба. Мне позвонил Фанк: «Наши съемки в опасности, должно быть, мой сценарий прочел и скопировал Тренкер. Он опередил нас, так как уже объявил в „Фильм курире“ о своем фильме, которому дал название „Горы в огне“». Фанк узнал и о том, через кого вероятней всего Тренкер получил сценарий. От Альберта Беница,[140] который до этого работал у Фанка вторым оператором и теперь надеялся стать у Тренкера — первым. Кроме того, Бениц ненавидел Фанка, ибо тот, шутя, флиртовал с его женой. Он ужасно ревновал к Фанку. Зокаль рассвирепел и обвинил Тренкера в плагиате. Выиграв процесс в суде первой инстанции, он проиграл во второй.

Действительно, оба сценария были очень похожи: война в горах и главная драматическая тема — пережитый Хансом Шнеебергером вместе с товарищами взрыв их позиции. От «Черной Кошки», правда, в фильме Тренкера не осталось и следа. В пользу Тренкера говорило то, что Альберт Бениц дал в суде показание под присягой, что рукопись, написанную Фанком, он Тренкеру не передавал. В поддержку Тренкера высказалась и актриса, которой тот обещал роль в своем фильме (и не выполнил обещания, как она сама рассказала об этом после войны). Во всяком случае ни Зокалю, ни Фанку не удалось доказать в суде факт плагиата. Так ничем проект «Черная Кошка» и закончился.

Я же снова оказалась перед грудой развалин. С карьерой танцовщицы по собственной воле распрощалась, проекты хороших фильмов лопнули, деньги у меня заканчивались — и никакой надежды на лучшее. А ведь мне было всего двадцать шесть лет.

Практически нечем было платить за квартиру, но родителям я бы никогда не созналась. При таком отчаянном положении разлука со Снежной Блохой становилась для меня все невыносимей.

Однажды ночью я вся в поту проснулась от страшного сна. Мне привиделось, как Снежную Блоху обнимает и целует некая элегантная, но уже немолодая дама. Рядом с ней стоит юноша, и женщина говорит Снежной Блохе: «Это мой сын». О том, чтобы снова заснуть, не могло быть и речи. Я решила ехать к Снежной Блохе в Венгрию, и послала ему телеграмму — сообщение о своем приезде. После тягостного молчания пришел ответ: «Не торопись. Дождись моего письма».

Снова мучительное ожидание: меня изводила какая-то неопределенная ревность. Через три томительных дня пришло письмо. Я смотрела на конверт, словно по нему могла понять, что там внутри. Страх мешал вскрыть его. Предчувствие беды охватило меня. В разрушившем нашу счастливую совместную жизнь письме, которое я так никогда и не смогла забыть, говорилось:

Мне очень неприятно писать тебе об этом, но я познакомился с женщиной, которую люблю и с которой живу. Не приезжай, пожалуйста. От этого ничего не изменится, и мне бы не хотелось новой встречи.

Снежная Блоха

Мне было очень плохо. Я ничего не могла понять: все эти годы мы были счастливы. Никогда не ссорились, не портили друг другу настроение. Стоило нам разлучиться, как мы жаждали увидеться вновь. Но письмо? Его, должно быть, околдовали. Боль пронзала все клетки моего тела, я пыталась освободиться от нее душераздирающим криком. Плача, крича, кусая себе руки, я, пошатываясь, бродила из одной комнаты в другую. Потом взяла нож для бумаги и стала наносить себе раны — на руках, ногах, бедрах. Боли я не ощущала, меня, как огонь в аду, жгли муки душевные.

Не знаю, как мне удалось пережить эти ужасные недели и месяцы. Вспоминаю об этом времени как о самом скверном в моей жизни. Хотелось выброситься из каждого окна, броситься под каждый поезд — почему я этого не сделала? Надеялась, что, поговорив со Снежной Блохой, смогу вернуть его. Но все было тщетно. Он не дал мне шанса — сделал все, чтобы предотвратить встречу. Я умоляла Удета помочь, но Снежная Блоха отказал и ему.

Больше пяти месяцев жила я с этой болью, медленно, постепенно убивая свою любовь. Никогда, никогда в жизни больше не стану так любить мужчину.

Йозеф фон Штернберг

Единственное, что в это время могло отвлечь меня, — это фильмы. Среди них попадались очень хорошие, с такими звездами, как Чарли Чаплин, Гарольд Ллойд,[141] Бастер Китон.[142] Это был закат великой эпохи немого кино.

Однажды я посмотрела картину, которая меня особенно зацепила. Раньше я была убеждена, что такой фильм, как «Гора судьбы» Фанка, мог быть создан только необычайно одаренным режиссером. Взволновала меня не тема, захватило искусство режиссера и его кинокамеры. Словами это трудно объяснить. Истинно творческая работа излучает флюиды. Я вспоминаю тут о чувствах, какие навевали на меня картины Ван Гога, Марка и Пауля Клее.

Речь идет о фильме «Доки Нью-Йорка» режиссера Йозефа фон Штернберга.[143] В газете «Берлинер цайтунг» я прочла коротенькую заметку о том, что Штернберг приедет в Германию для съемок фильма совместно с киностудией УФА. Мне захотелось, как в свое время с Фанком, познакомиться с этим режиссером. Он покинул Голливуд, о нем ничего не было известно. Когда несколько позже пресса сообщила, что режиссер уже прибыл в Берлин и ведет переговоры с киностудией УФА, я решила отыскать его.

Я оделась как можно элегантней. Платье и пальто из шерстяной ткани зеленого цвета, отделанные на русский манер мехом рыжей лисицы, ну и подходящая зеленая фетровая шляпа. После просмотра фильма Штернберга я уже знала, что он ценит хорошо одетых женщин.

На студии мне пришлось долго расспрашивать, где найти режиссера. Выяснилось, что сейчас нельзя ему мешать — он занят с Эрихом Поммером и писателями Генрихом Манном[144] и Карлом Цукмайером.[145]Всё имена, внушающие почтение. С учащенным сердцебиением, не зная, что делать, стояла я перед дверью конференц-зала, откуда доносились громкие голоса. Решила постучать. Дверь открылась, в лицо мне ударил густой сигарный дым. Прозвучал вопрос:

— Что вам угодно?

Собрав все свое неизвестно откуда взявшееся мужество, я смогла лишь выдавить нечто подобное писку:

— Хотелось бы поговорить с господином фон Штернбергом.

— Он занят.

Дверь резко захлопнулась у меня перед носом. Я стояла удрученная. Тут дверь вдруг снова приоткрылась — и в щель высунулась голова не известного мне мужчины с большими поразительно красивыми светло-серыми глазами.

— Что вам угодно от меня? — спросил он приятным голосом, но с саркастической интонацией.

— Мне хотелось бы поговорить. Я видела ваши фильмы, а «Доки Нью-Йорка» — просто гениальная картина.

Штернберг окинул меня взглядом с головы до ног, затем приоткрыл дверь несколько шире, так что я смогла увидеть всю его фигуру. Потом с легкой иронией произнес:

— Так-так, фильм вам понравился.

Какое-то мгновение казалось, будто он не знает, что делать дальше, затем, посмотрев на часы, сказал:

— Если вы сможете прийти в два часа в гостиницу «Бристоль», мы пообедаем вместе.

За час до назначенного времени я уже была в ресторане «Унтер ден Линден» при гостинице «Бристоль» и стала терпеливо ждать. Я не была уверена, что Штернберг действительно придет, но он пришел. Еще и сегодня мне помнится наше меню: нежная говядина с савойской капустой и хреном — фирменное блюдо заведения.

Наконец-то можно было представиться, но мое имя танцовщицы и киноактрисы ему ничего не говорило. Да это его и не интересовало. Ему только хотелось знать, чем мне так понравился фильм, что я решилась прервать столь важные переговоры. Было не просто объяснить мои чувства.

— Я считаю, что все в фильме отмечено сугубо личным почерком, — проговорила я робко, — и мне бросилось в глаза, что вы не даете доиграть сцены до конца, так что зритель может сам домыслить увиденное, подключив собственную фантазию.

Реакции Штернберга не последовало. Несколько неуверенно я продолжила:

— Мне понравилось, что вы никогда не показываете героев целующимися, а даете только начало любовной сцены, намечаете какие-то моменты, что усиливает их действие, по крайней мере, я так понимаю. И вот что еще: ваша изобразительная техника создает особую атмосферу, в каждом помещении чувствуется воздух.

Тут Штернберг прервал меня:

— Вы говорите, что в моем фильме ощущается воздух, а этого не заметил ни один критик. У вас неплохая наблюдательность. — И уже без иронии продолжил: — Вы мне нравитесь.

Затем он начал рассказывать о своем теперешнем проекте с киностудией УФА.

— Фильм по роману Генриха Манна должен называться «Голубой ангел», и самое важное сейчас — найти исполнительницу главной женской роли. Уже определено, что главную мужскую роль — профессора Унрата — будет играть Эмиль Яннингс. На главную женскую роль у меня все еще нет исполнительницы-звезды, — раздраженно сказал он, — а мне навязывают неподходящих актрис. — Он сделал паузу, заказал у официанта стакан воды и продолжил: — У меня уже почти не осталось надежды найти мою Лолу. Фотографии некой Марлен Дитрих никуда не годятся.

— Марлен Дитрих, говорите?

Я видела ее всего один раз, и она мне запомнилась. В «Лебедином уголке» — небольшом артистическом кафе на Ранкештрассе. Она сидела с молодыми актрисами. Мне запомнился ее низкий хрипловатый голос, который казался немного вульгарным и вызывающим. Возможно, она была слегка навеселе. Я услышала, как она сказала громким голосом: «Отчего это всегда нужно быть обладательницей красивой груди, она иной раз может и чуточку висеть». При этом она немного подняла свою левую грудь и, заметив смущенные лица девушек, стала подтрунивать над ними.

— Думаю, — сказала я Штернбергу, — эта актриса вам бы подошла.

Уже на следующий день Штернберг решил показать разные снимки. Мы снова встретились в «Бристоле». Он рассказал, что был вчера в театре. На вторую главную мужскую роль УФА предложила ему Ганса Альберса.[146] Вечер выдался удачным: не только Альберс показался ему идеальным исполнителем роли, он нашел и свою Лолу — Марлен Дитрих.

— Я очарован. У нее была лишь крохотная роль, но стоило ей только оказаться на сцене, и уже нельзя отвести глаз. Завтра я должен с ней познакомиться.

С тех пор мы виделись ежедневно. Это не было романом — от встречи к встрече укреплялись дружеские отношения. Штернберг рассказывал обо всем, что касалось фильма «Голубой ангел». Так я узнала о борьбе, которую ему пришлось вести с Яннингсом и другими занятыми в этом фильме актерами, чтобы дать Дитрих главную роль. Он был убежден, что нашел в Марлен идеальную исполнительницу роли Лолы, и я поддержала его в этом решении, потому что и мне она очень нравилась.

Однажды я получила большой букет ландышей, перевязанный белыми шелковыми лентами. В нем находилась карточка со словами: «Ду-Ду[147] от Джо».

Ландыши были началом объяснения Йозефа фон Штернберга в любви. Но любовь, к сожалению, была односторонней. Я бы с удовольствием предложила ему нечто большее, чем просто симпатия и восхищение, — он был не просто хорош собой, он был одним из самых очаровательных людей, которые мне когда-либо встречались. Но я еще не оправилась от мучительного разочарования в своих чувствах. Штернберг почти каждый вечер приходил, чтобы вместе поужинать. Часто визит заканчивался довольно поздно, после чего мы еще ехали на студию в Бабельсберг. Его интересовало мое мнение, которое он с удовольствием выслушивал обычно до того, как Поммер получал материал на просмотр.

Случаю было угодно, чтобы Марлен жила в одном доме со мной: я на шестом этаже, а Дитрих на четвертом. Из своего садика на крыше я могла заглядывать в ее окно. Но она еще не знала о моей дружбе со Штернбергом — и вряд ли в начале съемок это имело для нее какое-то значение. Но вскоре все должно было измениться.

В конце недели приходил Штернберг, и мы выезжали на наемном автомобиле в красивейшие окрестности Берлина. Занимательные и поэтичные часы! Штернберг был блестящим рассказчиком. Он называл меня Ду-Ду и никогда Лени, а я его — Джо. Он баловал меня великолепнейшими цветами, а я не знала, как отблагодарить. Но лучшим подарком для меня была возможность присутствовать на его павильонных съемках, наблюдая за ним во время работы. С актерами он обходился как дрессировщик, они же ловили даже движение его глаз.

В один из таких съемочных дней мне был представлен Эмиль Яннингс, который — что с ним случалось редко — был в хорошем настроении. Он даже побеседовал со мной. Штернберг репетировал с Марлен прославленную впоследствии сцену: она сидит, прижав к груди согнутую в колене ногу и поет знаменитый шлягер Фридриха Холлендера:[148]«Я с головы до ног любви посвящена, мой мир весь в этом, всё остальное чушь».

Штернберг заставлял ее повторять снова и снова. Все его что-то не устраивало. Марлен, казалось, раздражало мое присутствие, она не слушала, что говорил ей Штернберг, и начала, со скучающим видом и явно чувствуя себя задетой, теребить штанишки. При этом она села так, что можно было видеть все, что следовало прикрыть. И так откровенно, что нужно было быть слепым, чтобы не видеть, что она хотела спровоцировать Штернберга. Вдруг он пришел в ярость и закричал: «Марлен, веди себя как следует!»

Она сделала капризное движение, немного одернула штанишки, и проба продолжилась. Ситуация была мне неприятна, и я простилась со Штернбергом.

Вечером он рассказал, что по окончании съемок Марлен устроила ему ужасный скандал и угрожала, что не будет сниматься, если я появлюсь в павильоне. Поведение Марлен было для меня неожиданностью. Джо рассказал, что она в него влюблена. Поскольку я не была влюблена в Штернберга, то отношения между ним и Марлен были мне абсолютно безразличны. Джо сказал, что Марлен проявляет о нем буквально материнскую заботу и даже каждый день готовит, но для него она всего лишь материал, из которого будет создана Лола. Чтобы еще больше не накалять напряженную атмосферу — в основном из-за поведения Яннингса, — я прекратила свои дальнейшие посещения съемок «Голубого ангела».

Гарри Зокаль, состоявший в любовной связи с прекрасной граіфиней Агнес Эстерхази[149] — одной из привлекательнейших звезд эпохи немого кино, — пришел ко мне с совершенно неожиданной просьбой:

— Не могла бы ты на две-три недели поехать в Париж, чтобы вырезать пятьсот метров из немецкой версии «Белого ада»? Фанк уже все смонтировал, но для французской версии фильм слишком длинный.

— Ты же знаешь, что я еще никогда не монтировала фильм, — ответила я.

— Фанк не расстанется ни с метром пленки. А ты сможешь, я же знаю, — наседал Зокаль.

Конечно, меня весьма прельщала неожиданная возможность познакомиться с Парижем. К тому же я верила, что смогу сократить «Пиц-Палю».

— И что я получу за это?

— Ничего. Триста марок на расходы.

— Ты сошел с ума.

Мы начали торговаться. Больше пятисот из него выжать не удалось. Наконец я согласилась.

На соседней с Елисейскими полями улице была небольшая монтажная, расположенная напротив пансиона, в котором я сняла комнату. В ней я нашла корзину великолепных цветов — их прислал Штернберг. У меня не было ни малейшего представления о том, как он узнал адрес. Вероятно, выдал Зокаль.

Уже в первый вечер я прогуливалась по Елисейским полям. Какая великолепная улица, красивее, чем Курфюрстендамм. Как сомнамбула брела я среди людской толпы, восхищаясь витринами дорогих магазинов. Хорошо, что я оказалась в чужом городе — это отвлекало от проблем.

Монтаж доставлял большое удовольствие, да и давался неожиданно легко. Мне выделили помощницу, и за десять дней я вырезала требуемые пятьсот метров. В сжатом виде фильм производил более сильное впечатление. Зокаль был доволен, но Фанк никогда не простил мне этого вмешательства.

В Берлине меня уже ждал Штернберг. Все было как прежде, только вот в Бабельсберг я больше не приезжала.

Серым ноябрьским днем в киностудии УФА состоялась премьера «Белого ада Пиц-Палю».

Фанк пережил самый большой свой успех. Но он стал также триумфом Пабста и моим. Берлинская пресса рассыпалась в панегириках. Даже газеты, прежде критиковавшие Фанка, писали: «Никогда еще не бывало более захватывающей картины, никогда сопереживание не было более горьким, никогда растроганность не была столь велика, как при просмотре этого фильма».

Вместе со мной посмотрел его и Штернберг.

— Ты очень хороша, — сказал он, — я мог бы сделать из тебя звезду. Поедем со мной в Голливуд!

Жаль, подумала я. Но у меня еще не было сил освободиться от невидимой пуповины, соединяющей меня со Шнеебергером.

— Ты абсолютная противоположность Марлен, — продолжил Штернберг. — Вы с ней необычные создания, я околдовал Марлен, уговорил бы и тебя. Ведь тебя же еще и не открыли по-настоящему.

Эти слова на всю жизнь сохранились в моей памяти. После окончания войны я часто раскаивалась в том, что не поехала тогда со Штернбергом в Америку.

Несмотря на огромный успех, каким пользовался «Белый ад Пиц-Палю», финансовые дела у меня шли хуже некуда. Когда первого декабря мне нечем было уплатить за квартиру, я с тяжелым сердцем поведала об этом Зокалю, у которого был свой офис, и попросила дать мне взаймы 300 марок. Я никогда не забуду, как на меня посмотрел Зокаль и что он мне ответил: «Ты же красивая девушка и можешь заработать деньги на улице».

Я словно окаменела. Что он такое сказал? Это была ненависть отвергнутого мужчины.

— Ты мне омерзителен. — И я плюнула ему под ноги.

Как часто бывало в моей жизни, стоило мне достичь самой нижней точки, как происходило нечто волшебное. На сей раз это оказалось письмо ААФА, кинофирмы, которой Зокаль передал для проката свой «Пиц-Палю». ААФА неожиданно предложила мне 20 000 рейхсмарок за главную женскую роль в следующем фильме Фанка «Бури над Монбланом».[150] Это, конечно, было связано с большим успехом «Белого ада Пиц-Палю». Нас пригласили на показы в Париж и Лондон. Громкие аплодисменты, которыми встречала публика, в высшей степени воодушевляли нас.

Перед тем как я снова должна была окунуться в мир белых гор, Штернберг пригласил меня на бал берлинской прессы. Он обещал заехать за мной, но явился на час раньше. Я впервые видела его в таком возбуждении. Он попросил извинения за то, что не сможет сопровождать меня на бал: Марлен стала угрожать самоубийством. Естественно, ехать я отказалась. Как жаль, подумала я, что нельзя отправиться туда втроем.

Есть снимок этого бала, на который я все-таки поехала с Пабстом и его женой. Снимок был сделан американским фотографом Альфредом Эйзенштейном, на нем мы запечатлены вместе с Марлен и китайской киноактрисой Анной Мэй Вонг,[151] которую Голливуд сделал звездой мировой величины.

Со Штернбергом я еще успела побывать на прощальном вечере, с большим подъемом прошедшем в квартире режиссера Эрвина Пискатора,[152] празднично украшенной цветами и свечами; на столе — шампанское и икра. Штернберг знал, что я безумно любила икру. Однажды я ему рассказала, как, будучи ученицей школы танцев и получая совсем немного денег на карманные расходы, долго копила их, пока наконец смогла купить себе за три марки маленькую баночку икры.

— Сегодня ты должна наконец-то наесться икры досыта, — сказал Джо.

Он был рад, что я не обиделась и уговаривал ехать с ним в Голливуд.

— А Марлен? — спросила я.

— Она пока еще не приняла решения. У Марлен большое будущее, но на киностудии УФА работают тупицы, они не верят в успех фильма и уж тем более в успех Марлен. Они настолько глупы, что даже не воспользовались правом выбора условий, которое было бы у них, если б в фильме играла Дитрих.

Я рассказала Штернбергу о том, что нечто подобное у меня было с Гарбо.[153] Когда я посмотрела в Берлине в 1925 году фильм «Безрадостная улочка» с Астой Нильсен,[154] Вернером Крауссом и Гретой Гарбо, то была настолько очарована этой женщиной, что повела Фанка и Зокаля в кино. Тогда я уговаривала Зокаля ангажировать Гарбо, в полной уверенности, что ее благородная красота покорит весь мир. Но ни Фанк, ни Зокаль не заметили в ней ничего особенного. Я пришла в ярость. Всего несколько дней спустя все увидели ее фото на обложке журнала «Берлинер иллюстрирте» — Гарбо пригласили в Голливуд.

Когда я окончательно попрощалась со Штернбергом — это произошло в январе 1930 года, — было еще не ясно, кто последует за ним в Голливуд — Марлен или я.

«Бури над Монбланом»

В феврале я приехала в Арозу.[155] Тридцать лыжников встретили меня шумным приветствием. Это были лучшие швейцарские и инсбрукские горнолыжники, с которыми мне предстояла совместная охота на лисиц, — среди них были и знаменитые братья Ланчнер и Давид Цогг. Теперь у меня появилась возможность усовершенствоваться в катании на лыжах.

Все участники были в красных свитерах, что на фоне белого снега выглядело потрясающе. Именно тогда мне в голову впервые пришла основная идея моего позднейшего кинопроекта «Красные дьяволы», который я — безуспешно — попыталась реализовать в 1954 году. Цвета на снегу — работать с цветом на белом фоне как художник — это стало занимать меня с тех пор, как я увидела красных дьяволов, мчащихся сквозь снежную пыль.

Фанк находился в большом затруднении. У него все еще не было исполнителя главной мужской роли. Очень трудно подыскать кого-нибудь, кто был бы одновременно и актером, и альпинистом. Как я услышала, Фанк уже отчаялся найти выход из положения и собирался пригласить актера из Берлина.

Мне вспомнился рассказ нашего оператора Зеппа Алльгайера об очень хорошем лыжнике, с которым он познакомился на Гулье, и даже показал его фотографию небольших размеров. Как же звали того мужчину? Я усиленно копалась в памяти и постепенно все вспомнила.

Это был полицейский радист из Нюрнберга. Я ведь всегда пребывала в поисках «кинолиц» и эту фамилию — его звали Зепп Рист[156] — по какой-то причине пометила для себя. Решив, что этот нюрнбергский полицейский нам подойдет, я рассказала о нем доктору Фанку. Снисходительно улыбаясь, он сказал:

— Речь идет о главной роли, а кто такой этот твой протеже — обычный чиновник! Что он может сыграть?

Но я была уверена, что интуиция меня не подведет. Можно ведь, по крайней мере, пригласить Зеппа Риста на пробу. Однако доктор Фанк стоял на своем и начал переговоры с известным артистом театра. Конечно, вмешиваться в это не входило в мою компетенцию, но я всегда болела душой не только за себя, но и за фильм в целом. Приглашать на «альпийскую» роль театрального артиста казалось мне ужасным.

Самовольно, ничего не говоря Фанку, я послала телеграмму в управление нюрнбергской полиции и попросила дать адрес Зеппа Риста. Всего через несколько часов адрес был у меня. Теперь я решительно перешла к делу: послала Ристу телеграмму, не сможет ли он немедленно приехать в Арозу на съемки фильма, и подписалась: «Доктор Фанк».

На следующее утро я перехватила ответ: «У меня как раз десять дней отпуска, сообщите телеграммой, достаточно ли этого времени».

Не моргнув глазом, я послала ответ: «Просим приехать немедленно. Доктор Фанк».

Теперь у меня отлегло от сердца.

Режиссер изумился моей дерзости, когда перед нами оказался Зепп Рист собственной персоной. Этим, правда, все и ограничилось. Он лишь заметил:

— Ну что ж, тебе, конечно, придется оплатить все расходы.

— Во всяком случае, в эти десять дней ты можешь использовать его в качестве лыжника. На спортивных соревнованиях он, кажется, получил более двухсот призов.

Затем я наконец-то вгляделась в своего протеже. Его внешность не произвела на меня особенного впечатления, но мне было ясно, что виной тому его по-военному очень короткая стрижка. К тому же он был слишком бледен — только что из города. Но выражение глаз и черты лица были хороши.

Зепп Рист не имел никакого представления о том, что происходило вокруг его персоны и что именно у меня родилась дерзкая идея видеть его в главной роли. Фанк еще долго не соглашался с моим выбором. Другие члены экспедиции смотрели на новенького с нескрываемой неприязнью.

Все же при лыжных съемках Фанк заметил гармоничные движения полицейского и начал приглядываться к нему внимательнее. После того как Рист уже слегка загорел, я сфотографировала его и положила несколько снимков большого размера перед Фанком.

Теперь наконец-то Фанк стал заниматься исполнителем главной роли. Руководство студии всячески сопротивлялось, да и сам Фанк еще колебался. Я сражалась за Риста так, словно это был мой фильм, — и победила.

После ряда удачных проб ему дали роль, а на службе разрешили продлить отпуск на пять месяцев. После этого доктор Фанк попросил меня съездить с Ристом в Инсбрук. Там мы пошли к парикмахеру, который сделал ему новую прическу и покрасил волосы в более светлый цвет. Так молодой полицейский превратился в кинематографический альпийский типаж. Мы тогда еще не знали, что Зепп Рист обладал большим актерским талантом.

Через три недели съемки с участием лыжников были закончены. Наша группа перебазировалась на несколько дней в Санкт-Мориц. Там уже ждал Удет, который вновь принимал участие в фильме. Я часто восторгалась им во время полетов у Пиц-Палю, сама же с ним еще не летала. Сегодня должна была состояться премьера. Летные условия были какими угодно, только не идеальными. На Санкт-Морицком озере ледяной покров уже стал зыбким, местами появилась открытая вода. Я забралась в самолет, знаменитую «Бабочку» Удета. Небольшому серебристому моноплану пришлось поднатужиться, чтобы оторваться от вязкого снежного покрова и набрать высоту. Едва мы оказались в воздухе, Удет, не предупредив меня заранее, сделал петлю. Поскольку я не была пристегнута, то подумала, что сейчас вывалюсь, и страшно перепугалась — чего и добивался Удет. Он обернулся и засмеялся. Затем нам пришлось на малой высоте сделать несколько кругов над снимающей кинокамерой. Это было совсем не безобидно, а при приземлении едва не произошла авария.

Из Санкт-Морица наш караван направился к «Приюту Бернина». Было начало апреля, и мы оставались там шесть недель. «Приют» расположен на высоте 2300 метров на перевале Бернина, от которого годом раньше мы часто поднимались к Пиц-Палю. Суровая погода, снежные бураны — здесь почти повседневное явление.

Неподалеку от Бернинской дороги была построена Монбланская обсерватория — настоящий павильон на высокогорье, с прожекторами. Это тоже было придумано доктором Фанком. С большим трудом он встроил в почти арктический ландшафт помещение, которому предстояло покрыться льдом и выдерживать снежные бури. Операторам, осветителям, режиссеру и прежде всего Зеппу Ристу и днем и ночью часами приходилось работать в этой ледяной норе.

К счастью, у меня в этой декорации снималось не много сцен. Каждый свободный день я использовала для вылазок в горы вместе с братьями Ланчнер — необходимая тренировка для будущих альпийских съемок в районе Монблана.[157]

Однако сначала мы отправились в Лозанну,[158] в весну. Отсюда Удет решил готовить свои полеты к Монблану. В первый же день хорошей погоды мы совершили первый продолжительный полет в Альпах, который стал самым волнующим событием из всех, что мне довелось пережить. После того как Женевское озеро осталось позади, на нас неожиданно стали надвигаться обрывистые вечные снега горы Дандю-Миди.[159] Второй самолет следовал за нами. В нем сидел Шнеебергер, которого Фанку пришлось пригласить по настоянию Удета. Теперь уже встречи с бывшим возлюбленным не имели для меня никакого значения. Чувства к нему угасли — видя его, я странным образом не испытывала ни печали, ни ненависти.

Мы пробились сквозь кучевые облака и увидели под собой высокогорную область Франции и возвышающуюся надо всем вершину Монблана. Под нами, будто спящие белые медведи, лежали покрытые снегом горы.

Но вдруг через какое-то мгновение декорация переменилась. Сильные порывы ветра закружили нас как лист бумаги — и понесли мимо высоких отрогов хребта. Мы пролетели над несколькими ледниками и заглянули в синевато-черные расселины неизмеримой глубины. Один из высоких острых гребней со страшной скоростью надвигался прямо на нас. Порыв ветра подхватил и понес самолет прямо на скалы. Я закричала — на нас, казалось, обрушиваются отвесные ледяные глыбы. Показалось небо, а секунду спустя — пропасть. Единственное, что можно было сделать, — закрыть глаза. Примерно за пятьсот метров до нас осел самолет сопровождения, теперь мы попали в воздушную яму и камнем падали вниз. Пилоту удалось выровнять самолет, который скользнул как планер сквозь облака и, словно большая птица, опустился на ледник. Первое приземление самолета на Монблане, и мне выпало стать его участницей.

После этих съемок мы наконец прибыли в Шамони.[160] Вот он возвышается над нами, наш исполнитель главной роли — неуклюжий гигант Монблан. Вплоть до самой долины, сквозь зеленые леса сползали белые языки его ледников. Мы, киношники, стояли перед гостиницей «Гурме» и разглядывали в полевые бинокли белую глыбу. Высоко на хребте была видна крошечная хижина Валло, расположившаяся на высоте 4400 метров. Позднее нам пришлось в течение долгого времени квартировать в ней. Но сначала мы подыскали подходящую посадочную площадку для Удета. Вечером он позвонил из Лозанны и сообщил, что не может приземлиться на выбранной Фанком площадке у Гран-Мюле. Пришлось искать другое место. Так мы покинули Шамони и поднялись выше. Доктор Фанк, подхвативший грипп, остался пока внизу. Нашей целью была пустующая хижина Дюпюи. Восхождение было трудным. Сначала два часа шли осыпи и скалы, где пришлось нести лыжи, что было неудобно и утомительно. У границы снегов мы уронили в расселину рюкзак, в котором была ценная аппаратура и пленка, поэтому мы попытались достать его. Трудная спасательная акция оказалась напрасной: пролетев 300 метров, камера разбилась. Дальше путь до нашего убежища шел сквозь безмолвную пустыню.

Хижина оказалась крайне примитивной. Но после долгого утомительного восхождения ужин показался вкусным, хорошо пошел и грог. О сне в первую ночь нечего было и думать. Мы улеглись на жесткие, набитые соломой мешки, закутавшись в грязные одеяла. Было холодно, и тот, кто ожидал романтики, был глубоко разочарован. Вот несколько записей из моего дневника:

1-й день. В хижине Дюпюи. Погода туманная — плохо — никаких перспектив. Мы проводим день, валяясь на нарах. Некоторые играют в карты — для меня находится партнер-шахматист, и я убиваю полдня за доской. От скуки мы становимся раздражительными.

2-й день. Сегодня ночью поспала несколько часов. Но конечности онемели. Погода как вчера. У всех подавленное настроение. Отвратительно, когда у тебя перед глазами все туман и туман. При этом Удету через два дня нужно лететь в Берлин. Что будет, если не удастся его посадка на ледник?

3-й день. Мы клюем носом с раннего утра — погода, кажется, немного улучшается. По крайней мере, в тумане появляются очертания предметов. Тут мы услышали звук мотора — это мог быть только Удет. Все выбегают из хижины, жужжание приближается и снова исчезает. Начинается снегопад — ветер тоже крепчает, и снова мимо нас проносится туманный призрак. Видеть можно не дальше пятнадцати метров. Чего, собственно, хочет Удет? При такой погоде он же все равно не сможет приземлиться — вдруг из долины налетает порыв ветра, и в течение нескольких секунд над нами уже целое скопление облаков. Да вот и самолет — летит среди серой пелены.

Мы кричим, машем руками и видим, что это не Удет, а вторая машина, которой управляет Клаус фон Сухоцки. Самолет проваливается, затем выравнивается, кружит над крышей хижины, оба сидящих в машине человека машут нам руками и бросают пакет, потом еще один — вот радость, они доставили нам продукты. А затем, порхая, вниз опускается еще кое-что — небольшой букетик гвоздик. Какая прелесть! С высоты 2000 метров они сбрасывают мне гвоздики. И самолет снова исчезает в тумане.

4-й день. С пяти утра мы на ногах, сегодня первый ясный день. Облака лежат под нами как пуховая подушка. Ледник свободен и сверкает в лучах яркого солнца. Мы идем к посадочной площадке и утаптываем снег.

Облака начинают медленно подниматься. Если Удет вскоре не прилетит, для съемок будет слишком поздно. Солнце растопит лед, вода потечет ручьями, а это разрушит нужный нам эффект. Ждем уже четыре часа. И вот шум мотора. Пятнадцать пар глаз обшаривают небо и ничего не обнаруживают. Но затем вдалеке над облаками появляется черная точка. Это он — должен быть он! Зепп Алльгайер быстро забирается на снежную вершину, устанавливает аппарат и кинооператор Ангст. А мы все бросаемся на снег, чтобы не попасть в кадр. Операторы прильнули к окулярам. Теперь только не волноваться, никакого неловкого движения. Упустить эту единственную в своем роде возможность — значит, стать виновником невосполнимой потери.

Оба самолета уже жужжат над нами. Все остальное совершается с молниеносной быстротой. Кажется, будто самолет Удета проваливается — так неожиданно он снижается и садится на ледник. А кинооператоры снимают и снимают. Посадка самолета на ледник фиксируется на кинопленку впервые. Пятью минутами спустя нас снова окутывает туман. Облака уже дошли до нас и уплывают дальше — будто закрывается занавес. Приземление произошло в последнюю секунду. Но как теперь улететь Удету? Серая пелена становится все плотнее. Вдруг все окутывает тьма. И тут Удет решает махнуть рукой на опасность и лететь, потому что не может ждать здесь до ночи. Он запускает двигатель — и самолет соскальзывает в плотный туман. Мы слышим, как шум удаляется и затем стихает совсем. Удет улетел — доберется ли он до места? Найдет ли он путь среди множества скалистых вершин?

И он нашел путь. Мы узнали об этом лишь спустя несколько дней, вернувшись в Шамони. Без каких-либо поломок самолет приземлился в Лозанне.

Началось восхождение на Монблан. Сейчас это обычные дело, только довольно утомительное. Альпинисты, входившие в состав нашей экспедиции, заботились о том, чтобы все проходило нормально. Неподвластна проводникам была только погода.

Начать съемки мы хотели у хижины Валло. Отправились в путь от Гран-Мюле в два часа ночи. Снег к тому времени подмерз. С шипами на ботинках и крюками, вонзающимися в лед, мы продвигались совсем неплохо. Уже в шесть утра были у цели. Разреженный воздух я переносила хорошо, вероятно, потому, что у меня очень низкое давление. Но Фанк и мужчины, которым пришлось нести тяжелый груз, страдали от одышки и головных болей.

Эта хижина тоже оказалась отвратительной дырой — для двенадцати человек места могло хватить, только если лежать вплотную другу к другу, точно сельди в бочке. Кроме льда, снега и промерзших одеял, здесь ничего не было, даже очага. Мы притащили с собой все, вплоть до посуды.

Но ландшафт! Домик окружали опаснейшие снежные валы и отвесные ледяные блоки, какие можно найти только в Европе. Беспрерывно слышался треск, лопались горные породы, лавины и торосы обрушивались с почти равными промежутками. Ледник изменялся каждый день. Был уже июнь, снег таял, и трещины заметно расширялись. Там, где еще несколько дней назад лежали большие ровные участки снега, теперь виднелись расселины, огромные и такие глубокие, что в них можно было упрятать Кёльнский собор или храм Карнака.[161]

Фанк, жаждавший зафиксировать эти картины на кинопленке, совершенно не задумывался об опасностях. И это сыграло с ним злую шутку. На несколько сотен метров ниже хижины Валло мы распаковали аппаратуру. Фанк шел немного впереди, чтобы найти интересные объекты, — и вот мы видим, как он, всего в каких-то двадцати метрах от нас, без единого звука, куда-то исчезает. Ледник проглатывает его. Наша небольшая группа замирает от ужаса — но только на несколько минут. Затем я вижу, с каким хладнокровием действует в подобных случаях штаб Фанка. Через несколько секунд в расселину уже брошен канат. Пока он опускался метр за метром, все прислушивались. Лица мужчин становились все более мрачными — и тут наконец-то до нас донесся глухой стук, все с облегчением вздохнули. Жив! Спасатели почувствовали, что канат натянулся, и стали что было сил тащить его. И вот появляется голова Фанка. Все еще с сигаретой во рту, которую тот во время падения зажал в зубах. Спокойно, как ни в чем не бывало, он выбрался из расселины, и съемки были продолжены.

Из-за резкого ухудшения погоды мы стали узниками хижины. Запасы продовольствия практически закончились. Остались только хлебные корки да трижды подогретый суррогат кофе. Вскоре настроение мужчин стало невыносимым, что было особенно тяжело. Правда, никто из них не мог в отношениях со мной перейти определенную черту, но долгое воздержание молодых мужчин находило выход. Каждый старался перещеголять других, рассказывая сальные анекдоты. Некоторые сооружали вокруг хижины недвусмысленные сексуальные символы из льда и снега. Это было отвратительно. Один из молодых людей вообразил, будто влюблен в меня, угрожал самоубийством и хотел броситься в пропасть. Фанк тоже не переставал мечтать, каждый день подсовывая мне записки в прозе или стихах, становившиеся все более эротичными. Я почувствовала большое облегчение, когда наконец можно было на два дня спуститься в Шамони.

Без страховки, как при съемке почти всех фильмов Фанка, мы стремительно мчались с высоты 4400 метров к горной станции, мимо гигантских расселин, по узким снежным мостам, отвесным склонам, по рыхлому снегу и льду. Мужчины спускались с такой головокружительной скоростью, что я не поспевала за ними, но со мной рядом всегда был один из наших проводников, швейцарец Бени Фюрер.

Последний крутой склон над хижиной Гран-Мюле представлял собой чистый лед. Несмотря на стальную окантовку, лыжи сделались неуправляемыми. Я рухнула вниз с высоты 50 метров и осталась лежать на снежном мосту, построенном через огромную трещину, успев увидеть, как лыжная палка исчезает в пропасти. Меня охватил смертельный страх. Я не решалась шевельнуться, каждое мгновение мост мог рухнуть. Бени лег на живот, протянул свои лыжные палки и медленно перетащил меня через мост.

— Ну, мы и вляпались, — единственные слова, которые он произнес после этого случая.

Через два дня снова подъем на гору. Предстояло прежде всего провести съемки лавин на леднике Боссон, который к этому времени уже настолько подтаял, что при подъеме к хижине, чтобы перебраться через трещины, нам пришлось положить восемь лестниц. Страх перед опасностью, в которой мы непрерывно находились, постепенно притупился. У нас было лишь одно-единственное желание — как можно быстрее выбраться изо льдов.

Наступал месяц лавин. Зепп Рист в своей роли метеоролога должен был спускаться на лыжах без палок; по сценарию, у него были обморожены руки. Для такой езды требовалось величайшее присутствие духа: перед расселинами нужно было поворачивать лыжи так, чтобы артиста при этом не сильно заносило вбок. Снимая одну из сцен с Ристом, мы увидели, как на заднем плане от основания скалы откололась гигантская глыба и грохоча с невероятной силой, обрушилась на наш ледник. Операторы с железным спокойствием продолжали работу, снимая, как за спиной Риста с большим шумом мчится лавина, а он спасается от нее. Нам бежать было поздно. По леднику катилась огромная масса льда, и можно было только молиться, чтобы лавина рассеялась, не дойдя до нас.

Снежная пыль становилась все плотнее. Никто не отваживался вымолвить ни слова. Напряжение спало лишь после нескольких минут тишины. Прошло почти четверть часа, пока мы снова смогли хоть что-то видеть. В этот день мы прекратили работу. Все уже по горло были сыты снежными приключениями.

Режиссер отыскал мощный ледовый карниз, который каждую секунду мог отломиться. Ничего подобного еще никогда не снимали на кинопленку. Малые ледовые карнизы можно было взрывать, но таких размеров — нет. Фанк дал Шнеебергеру поручение оставаться у камеры до тех пор, пока карниз не оторвется. Снежная Блоха час за часом не трогался с места, но потом ему все же пришлось на какую-то минуту отлучиться — бывает необходимость, которая сильнее нашей воли. И как раз в это мгновение лед рухнул. Шнеебергер в испуге выскочил из домика, метнулся к камере — но не мог же он снять уже свершившееся! Ему было не до веселья. Он буквально рассвирепел.

Настал день съемки моей последней сцены во льдах Монблана. Я должна была перейти по лестнице расселину шириной пятнадцать метров. Для большей выразительности режиссер выбрал очень глубокую трещину. Мне было страшно и хотелось увильнуть от съемки. Мои коллеги уже заключили пари, что я не пойду по лестнице. На таких пари меня, как правило, и можно было поймать. Боясь показаться трусихой, я на пути к расселине представляла себе, как это просто — перебежать по такой лестнице: я ведь подстрахована канатом и не могу упасть глубоко. Но вся загвоздка в этом коротеньком слове «глубоко». Можно упасть на глубину десяти — пятнадцати метров и разбить голову об отвесные ледяные стенки. Я пыталась прогнать эту страшную мысль и внушала себе, что не упаду, если не стану смотреть вниз.

Все было готово. По команде «Внимание, съемка!» сделав первый шаг, почувствовала, как лестница под ногами начинает вибрировать. Раскачивание становилось тем сильнее, чем ближе я подходила к середине. Ко всему прочему требовалось, чтобы, обернувшись назад, я прокричала что-то людям, следовавшим за мной. Я же собрала в кулак всю свою волю, чтобы от страха просто не упасть на лестницу. Но все обошлось, и Фанк заполучил последнюю сцену.

Вечером я листала книгу посетителей хижины. До этого мне не хотелось заглядывать туда, ведь в ней указаны несчастные случаи на Монблане и его ледниках. И я почувствовала, как в душе у меня рождается горячая благодарность за то, что некая счастливая звезда хранила нас от пополнения этой печальной альпийской хроники новым, хотя бы одним-единственным случаем.

«Бродяга с Монблана»

Когда мы еще производили последние съемки в районе Монблана, в каком-то иллюстрированном издании появились наши фотографии. Один берлинский старшеклассник, увидев эти снимки, страстно захотел пережить приключения вместе с нами. Он сбежал из школы, оседлал велосипед и, имея при себе всего двенадцать марок, добрался до хижины Дюпюи, но уже без единого пфеннига в кармане. Бедный юноша, в течение девяти дней крутивший педали от Берлина до Шамони, один-одинешенек перебиравшийся через расселины в леднике (от его башмаков остались не подошвы, а одно название), увидел на площадке лишь остатки продуктов, обрывки кинопленки и следы приземления самолета. Он пробыл в хижине два дня. Затем, полуголодный, вернулся в Шамони, где ему сказали, что мы работаем сейчас на другой стороне Монблана.

Найдя хижину Гран-Мюле, тихонько забился в угол и молча наблюдал за нами. Выглядел он бродягой, и мы не знали, что с ним делать. Фанк подарил ему пару башмаков — его подметки были подвязаны бечевкой. На следующий день юноше доверили носить поклажу, в этом качестве он заработал несколько франков. Съемки закончились, «бродяга с Монблана» снова сел на велосипед и поехал в Берлин.

Примерно через полгода горничная доложила мне, что у двери стоит молодой человек, называющий себя «бродягой с Монблана» и которому хотелось бы поговорить со мной. Я не могла припомнить, кто это мог быть. И вот напротив меня стоит хорошо одетый молодой человек, никак не похожий на искателя приключений. Он протянул мне рукопись с описанием пережитого им на Монблане и снова исчез.

Лишь прочитав эти страницы, я узнала, какой необычайный восторг овладел им и заставил вопреки воле родителей предпринять рискованную поездку. Текст был захватывающий, и мне понравилось, что он описывал ситуацию без прикрас.

Юноша оказался одаренным. Я поручила ему разбирать мою почту, с чем он справлялся так хорошо, что вскоре стал моим секретарем. Уже через год, при съемке «Голубого света», я смогла пристроить его учеником к Шнеебергеру. Он оказался талантливым и сделал неплохую карьеру не только в Германии, но и в США, где и поныне является признанным кинооператором.

Звуковое кино

В кино пришел звук. Это означало революцию. «Бури над Монбланом» уже снимались как звуковой фильм, но в трудных условиях высокогорья в 1930 году технически еще было невозможно работать с первым тяжелым звукозаписывающим аппаратом.

Новая техника потребовала полной перестройки производства. Сценарии создавались иначе, и при отборе актеров пришлось руководствоваться новыми критериями. Для некоторых мировых звезд это стало концом карьеры, поскольку у них был неподходящий голос. Киноактеры беспокоились о своем будущем, а многие неплохие артисты театра не умели говорить достаточно естественно, так как немецкое сценическое произношение заметно отличается от произношения в кино. Были и исключения. Так, Ганс Альберс в своем первом звуковом фильме, вышедшем еще до «Голубого ангела», имел большой успех. Ему с первого раза удалось то, чему иные из его коллег так и не научились, — говорить перед камерой естественно.

После возвращения с Монблана я немедленно подыскала хорошего учителя для постановки голоса. Коллеги порекомендовали выдающегося педагога господина Кухенбуха, сухопарого мужчину с птичьими чертами лица.

Мне доставляло большое удовольствие работать с ним. Ежедневно я брала уроки в течение часа — мне приходилось в основном проделывать многочисленные дыхательные упражнения. Трудности возникали с раскатистым «р». Я упражнялась и упражнялась, но не замечала почти никаких сдвигов и подчас приходила в отчаяние. Но и в данном случае подтвердилась пословицг «Терпение и труд — все перетрут». Действуя с усердием и упорством и, главное, с верой в успех, можно добиться многого. Так что при записи звука для фильма о Монблане у меня не возникло никаких проблем.

До появления в немецких кинотеатрах звуковых фильмов я смотрела в Лондоне кинохронику, где впервые услышала, как говорит диктор. Хотя новые возможности привели меня в восторг, я была расстроена неизбежным умиранием немого кино. В сравнении со звуковым у него были и большие преимущества, прежде всего в художественном отношении. Когда не было речи, ее приходилось заменять другими выразительными средствами. В немом кино было больше эмоций, в звуковом решающим средством действия становился диалог. А сколько вздора мы иной раз говорим!

Звуковые фильмы, в которых диалог вводился достаточно экономно, стали шедеврами. Их режиссерами были, назову лишь некоторые имена, Штернберг, Бунюэль,[162] Казан,[163] Клеман,[164] де Сика,[165]Феллини,[166] Куросава.[167]

Незабываемыми остались немые картины с Астой Нильсен, Хенни Портен,[168] Гретой Гарбо, Чарли Чаплином, Гарольдом Ллойдом, Бастером Китоном, Лилиан Гиш,[169] Дугласом Фэрбенксом,[170]Конрадом Фейдтом и Эмилем Яннингсом. Такие фильмы, как «Голем», «Кабинет доктора Калигари» или «Нибелунги», неповторимы. То же самое относится и к работам великих русских режиссеров, прежде всего Всеволода Пудовкина[171] и Сергея Эйзенштейна, чей «Броненосец Потемкин» в первой редакции был еще немым.

Мне кажется неслучайным, что в последнее время многие из лучших немых фильмов переживают ренессанс, производя большое впечатление и на молодежь. Иногда повторный выход на экран таких картин сопровождается даже живым оркестром, что было само собой разумеющимся во всем мире во времена их первой демонстрации. Джузеппе Бечче[172] во дворце киностудии УФА или Александр Ласло[173] в мюнхенском дворце «Фебус» дирижировали оркестром в сорок и более человек по партитурам, которые они писали сами к каждому фильму.

Для музыкантов, игравших в кинотеатрах, появление звука стало серьезной социальной проблемой.

«Голубой свет»

Снова была завершена большая работа. И опять я спрашивала себя, получила ли я от нее удовлетворение. Ответить однозначно было невозможно. Для меня было важно не только актерское достижение, тут добавлялось еще кое-что иное. Я начала интересоваться работой с кинокамерой, объективами, пленкой с использованием фильтров и присматриваться к тому, как работал Фанк. Поразительно, какого эффекта можно достичь благодаря монтажу! Для меня монтажная была волшебной мастерской, а Фанк — великим мастером преображения.

Все чаще и чаще меня привлекали к оформлению фильмов. Поначалу я сопротивлялась: не хотела распылять свои силы. Но невольно стала смотреть на все глазами режиссера. Каждое помещение, каждое лицо я преобразовывала в кадры и движение. Мною все сильнее овладевало желание создать что-нибудь самостоятельно.

Ролью в последнем горном фильме я была недовольна. Все сводилось к крайнему напряжению сил и преодолению опасностей. Я была более чем по горло сыта пронизывающим холодом, снежными бурями и километровыми пропастями. Моя душа жаждала гор безо льда и снега.

В мечтах роились картины. Словно в туманной дымке, я представляла себе молодую девушку, живущую в горах, «дитя природы». Видела, как она карабкается по скалам, видела ее парящей в лунном свете, видела, как ее преследуют и забрасывают камнями и, наконец, как эта девушка отделяется от стены отвесной скалы и медленно исчезает в пропасти.

Фантазии полностью овладели мной, они следовали одна за другой, и однажды я села за стол и записала их на бумаге — получилось сочинение, занявшее восемнадцать страниц. Я назвала проект «Голубой свет». Девушке дала имя Юнта. Не знаю, откуда оно взялось, — никогда раньше такого не слышала.

Рукопись я показала друзьям. Им понравилось. Потом я передала ее нескольким продюсерам — они не одобрили, посчитав эту историю скучной. Наконец я дала прочесть свое творение Фанку и с содроганием ждала приговора. Он заявил, что сценарий не так уж и плох, но очень дорог в производстве.

— Почему дорог? — изумилась я. — Почти все съемки можно делать на натуре с немногими актерами.

— Ты ведь представляешь себе фильм в форме легенды или сказки, — ответил Фанк. — Чтобы это реализовать, все натурные кадры должны быть стилизованы, как это сделал Фриц Ланг в «Нибелунгах». За огромные деньги он соорудил в ателье лес и другие натурные объекты и только благодаря этому смог добиться впечатления сказочной природы.

Я возразила:

— Как раз этого я и хотела бы избежать, ничто не должно напоминать о павильоне и картоне. Объекты и сюжеты на натуре мне тоже видятся стилизованными, но не благодаря искусственным сооружениям, а за счет монтажа и света, а если к тому же еще и работать с цветными фильтрами, то стилизация удастся и природа будет выглядеть такой, как нам нужно.

Снисходительно и иронично улыбавшийся Фанк ответил:

— А как ты тогда собираешься сделать фантастическими стенки отвесных скал, по которым тебе по роли вскарабкиваться наверх? Скала будет всегда выглядеть как скала.

Весомый и убедительный аргумент, глубоко озадачивший меня.

Фанк сказал с триумфальной интонацией в голосе:

— Выбей у себя из головы эти глупости!

Неужели и в самом деле мои мечты невыполнимы? Днями и ночами я ломала голову над тем, как бы в сказочный мир включить подлинные скалы, так, чтобы они подходили к другим теснившимся в моем мозгу образам.

Спустя всего несколько дней я все-таки нашла решение проблемы — и очень простое: я замаскирую их клубами тумана, после этого они уже не покажутся реальными, а будут выглядеть таинственно. Эта мысль мгновенно прогнала подавленное настроение. Я была безумно увлечена идеей фильма, но мне непременно хотелось видеть ее реализованной именно в такой форме, какая вставала перед моим внутренним взором. Но как этого достичь на деле? У меня, правда, были кое-какие накопления, но далеко не та сумма, которая требовалась. От дорогого павильона можно отказаться. Уже, набрасывая план съемок, я перенесла почти все игровые сцены под открытое небо. А те немногие, что должны были проходить в помещениях, собиралась снимать на месте действия с помощью осветительной техники. Гонорар за исполнение главной женской роли отпадет, так как самой себе платить не нужно.

Главная финансовая проблема — плата режиссеру. Найду ли я такого, кто согласился бы на отсрочку, если фильм принесет прибыль? О том, что сама могу осуществлять режиссуру, вообще не думала. Немногочисленные роли, за исключением главной мужской, я собиралась поручить любителям, что тогда — шел 1931 год — было еще в порядке вещей. На роль Виго идеально подходил Матиас Виман.[174] В кино он был почти неизвестен, но создал себе имя на сцене. Молодой, суровый, с романтическим взглядом, но не красавец. Начинать с ним переговоры было еще слишком рано.

Самым важным казалось найти хорошего соавтора. Я обратилась к Беле Балашу,[175] одному из лучших сценаристов того времени. Он писал также либретто, например, для оперы Бартока[176]«Замок герцога Синяя Борода». Неожиданная радость — Балаш пришел в такой восторг от материала, что заявил о готовности писать сценарий вместе со мной даже без гонорара. Лучшим оператором был бы Шнеебергер. Смогу ли я вынести столь тесное сотрудничество с ним? После того как мы расстались, прошло всего два года. Несмотря на потрясение, раны, казалось, уже зарубцевались. Не осталось и горечи.

Шнеебергер согласился работать без гонорара. В помощники ему я выбрала Гейнца фон Яворски, своего секретаря, «бродягу с Монблана», который был счастлив учиться у такого мастера, как Шнеебергер, хотя бы и за зарплату всего лишь 50 рейхсмарок в месяц. Я надеялась обойтись командой в шесть человек и сроком в десять недель. Всем пришлось отказаться от суточных, а мне — от директора картины, помощника режиссера, секретаря, художника по костюмам и гримера.

Составляя всё новые предварительные сметы, я пришла к выводу, что мне недостает по меньшей мере 90 000 рейхсмарок наличными — для оплаты съемок, копировальной фабрики, проката осветительной машины, сооружения хрустального грота и синхронизации, включая запись музыки. Сколько бы я ни переписывала цифры, сумма оставалась без изменений.

Неужели я должна окончательно отказаться от своего плана? Пока еще нет. Фанк снимал новый фильм о зимнем спорте, «Белое безумие».[177] Комедия, где действие происходит в мире снега и в которой я должна сыграть главную женскую роль. Гонорар я планировала использовать для съемок «Голубого света».

Съемки «Белого безумия» проходили в Санкт-Антоне и Цюрсе (на Арльберге). Как ни чудесно было кататься на лыжах вместе с Ганнесом Шнейдером, Руди Маттом, братьями Ланчнер и другими лыжниками, по-настоящему испытывать удовольствие от этого я не могла, так как все мысли вертелись только вокруг моего «Голубого света». Кроме того, роль, которую приходилось играть в «Белом безумии», казалась мне примитивной. Почти при всякой удобной возможности режиссер требовал, чтобы я громко восклицала «ух ты!». Мне это было противно, и, наконец, я уже просто не могла выговаривать эти глупые словечки. В результате — слезы и скандал с Фанком, который получал наслаждение оттого, что приводил меня в бешенство. Само собой разумеется, он получал поддержку Зокаля, директора фильма, работавшего над ним для фирмы «ААФА-фильмферляй».

Зокаль, полностью посвятивший себя киноиндустрии и заработавший на «Белом аде Пиц-Палю» целое состояние, в отличие от Фанка, уже смирился с тем, что ему не удалось завоевать меня. Но зато у него остался большой интерес к производству фильмов, в чем он проявил исключительный талант. Наряду с Пабстом он также верил в мои режиссерские способности. Тем не менее ему не хотелось рисковать и финансировать мой собственный проект.

Когда мне пришлось мучиться в роли начинающей лыжницы, в Санкт-Антон приехал Бела Балаш, чтобы поработать над сценарием нашей кинолегенды. Его появление стало для меня мощным стимулом. Мы с ним идеально дополняли друг друга. Если он был мастером диалога, то я могла хорошо преобразовывать слова в зримые образы. Так менее чем за четыре недели возник замечательный сценарий.

Я едва смогла дождаться пока закончатся съемки на перевале Арльберг.

Наконец, спустя пять месяцев — на дворе уже был май — я снова оказалась в Берлине. Поскольку 20 000 рейхсмарок, полученные мною за роль, я собиралась вложить в проект фильма, то теперь недоставало всего лишь 70 000. Чтобы не прикасаться к гонорару, я жила экономно, как тибетский монах, даже перестала покупать чулки и ходила только в брюках.

Несмотря на удачный сценарий, мало кто верил в успех. Главный довод: фильм грустный, слишком романтичный, лишенный бурных страстей. Я не сомневалась относительно истинной причины отношения к моему проекту. Кроме отговорок, которые были понятны, нерасположение к нему вызывалось в первую очередь тем, что никто не мог перенестись в мир грез, которым и надлежало стать изюминкой моего фильма, — снимать нечто подобное еще никогда не пытались и уж тем более не экранизировали подобную тему в стиле, к которому я стремилась. «Голубой свет» был антиподом картин доктора Фанка. Поясню на примере. Все темы фильмов Арнольда были реалистичными, чего не скажешь об их видеоизображении, которому надлежало в первую очередь быть «красивым». Всегда должно было светить солнце, а кадры, даже если не вписывались в сцену, быть «изумительными». Я же считала это нарушением стиля. Но поскольку мне тоже нравились «красивые картинки», то решила ввести в сценарий действие, которое по своей тематике, будь то сказка, легенда или поэтическое произведение, требовало бы оптически выразительных кадров. Лишь в том случае, когда тема и трактовка образов выражают одно и то же, возникает единство стиля. Это было для меня главным. Но что делать дальше? Я связалась с фирмой АГФА, заказав кинопленку с эмульсией, нечувствительной к определенным цветам и с помощью которой, используя особые фильтры, можно добиваться изменения цветопередачи и иррациональности изобразительных эффектов. АГФА пошла мне навстречу, провела эксперименты и разработала «пленку R», которая позднее нашла широкое применение в случаях, когда при дневном свете требовалось получить эффект ночной съемки.

В благодарность за идею АГФА пообещала предоставить мне новую пленку бесплатно. После того как и копировальная фабрика «Гайер» заявила о своей готовности безвозмездно выделить монтажную с ассистенткой, я решила рискнуть — продала украшения, подаренные мне родителями, оригинал гравюры, полученный от Фанка, — одним словом, почти все, что у меня было, заложила квартиру и в начале лета 1931 года основала первую собственную кинокомпанию — «Л. Р. Штудио-фильм-ГмбХ», став ее единственной владелицей. Несколько недель ушло на подготовку, и в июне я смогла начать поиск натуры для съемок. Режиссуру из-за недостатка средств я решила взять на себя.

В Тессине,[178] на краю долины Маджи, у подножия большого водопада прилепилась небольшая деревушка Форольо. Здесь мы и решили снимать. А в Доломитовых Альпах, в массиве Брента, я нашла гору Кроццон, названную в фильме Монте-Кристалло, на вершине которой, по легенде, в полнолуние мерцает голубой свет.

Теперь недоставало только крестьян для массовых сцен, найти их оказалось крайне затруднительно. Мне требовались лица особенные, как на картинах Сегантини.[179] Обойдя множество деревень в самых укромных горных долинах, испытывая все большее разочарование, я была близка к отчаянию. Ни один из встреченных крестьян не подходил для моего фильма.

В Боцене[180] я встретила знакомого художника и поделилась своими проблемами.

— Я знаю таких крестьян, — сказал он, — но уговорить их принять участие в съемках — дело безнадежное. Уже не один год я хочу написать кого-нибудь. Это необычные люди, они очень скромны и упрямы и ни за деньги, ни за подарки не соглашаются позировать.

Его слова вселили в мою душу почти угасшую надежду.

— Где их искать?

— Недалеко отсюда, в долине Зарна. Чтобы их увидеть, нужно в воскресенье утром поехать в небольшое местечко, Сарентино, — центр долины Зарна. Крестьяне спускаются с гор на богослужение каждое воскресенье.

В указанный день я была около церкви. До деревушки Сарентино, по-немецки Зарнтхайм, от Боцена без малого тридцать километров. Маленькие, словно вымершие улочки. В центре деревни — небольшая гостиница. Я вошла туда, чтобы понаблюдать за крестьянами, когда они будут расходиться. Напряжение было невыносимым, «сейчас или никогда!». Как они выглядят? Смогу ли я договориться с ними?

Наконец церковь отворилась, и в дверях показались первые прихожане. Я потеряла дар речи. Они выглядели так, как я их себе и представляла. Строгие, одетые в черное, аскетичные лица и суровые взгляды. Все мужчины были в больших черных фетровых шляпах — фигуры словно сошедшие с гравюр Альбрехта Дюрера!

Мое сердце бешено заколотилось, и я лихорадочно попыталась придумать, как их заполучить. Взяла «лейку» и вышла на улицу. Между тем перед церковью собрались разные группы, среди них и женщины в летах, которые также были одеты строго, во все черное. Когда я с приветствием: «Мир вам» приблизилась к группе мужчин, все они как по команде отвернулись от меня. Тогда я сделала попытку у другой группы — результат тот же самый. После того как у третьей я получила в ответ лишь выражение неприязни на лицах и увидела, как они поворачиваются спиной, пришлось наконец сдаться. Я не представляла себе, что дело окажется столь трудным. Хозяин гостиницы не слишком ободряюще поведал мне о крестьянах: «Эти люди живут абсолютно замкнуто в своих горных хуторах и еще ни разу в жизни не видели себя на фотографиях». В этом я усмотрела шанс: сфотографирую их и, может, так достигну своей цели. Незаметно мне удалось сделать несколько снимков. Я сняла номер в гостинице и осталась на несколько дней, чтобы повторить попытку. Мои старания оказались ненапрасными. Неожиданно я заметила, что взгляды крестьян стали не такими суровыми, как прежде.

Когда в следующее воскресенье несколько мужчин после церковной службы сидели в трактире при гостинице за кружкой вина, я тихонько подкралась к ним и выложила на стол снимки. Сначала никакой реакции не последовало, затем один взял в руки фотографию, стал ее рассматривать и рассмеялся. Тут заинтересовались остальные, и за столом возник оживленный разговор. Я велела принести красного вина, и лед, кажется, тронулся. Снимки и вино сотворили чудо. Я сидела с ними за одним столом и пыталась найти тему для разговора. Многие из крестьян никогда не выбирались за пределы долины Зарна и не имели никакого представления о кино.

Меня очень беспокоили съемки трудных игровых сцен, предусмотренных сценарием, например: преследование на деревенской улице, буйный праздник и некоторые драматические моменты. Осложняло дело и то, что свободное время у крестьян будет только в сентябре — до этого на них висели заботы о заготовке сена и уборке урожая. Но главное — мне поверили. Они обещали освободиться, когда я приеду сюда осенью. Тем не менее было ясно, что слишком полагаться на зарнтальцев рискованно.

В начале июня наша небольшая команда выехала из Берлина. Кроме меня в ней было еще пять человек. Наряду с Гансом Шнеебергером и его помощником Гейнцем фон Яворски в ее состав входил Вальди Траут, тогда еще молодой студент, несколькими десятилетиями позднее ставший успешным продюсером у Ильзе Кубачевски[181] в компании «Глория-фильм». Он согласился на месячный оклад в 200 марок. Я доверила ему свою скромную кассу. Пятым членом нашей команды был Карл Буххольц, хороший администратор. Он стал и мальчиком на побегушках, и мастером на все руки, умевшим находить выход из самых трудных ситуаций. Шестому — Вальтеру Римлю — предстояло снимать некоторые кадры фотоаппаратом. Он никогда этого не делал, но я не могла позволить себе нанять фотографа-профессионала.

Перед началом работы произошла еще одна большая неприятность. Выехав из Инсбрука, мы решили отправиться в Боцен через горный перевал Бреннер. Итальянские таможенники, нашедшие в нашем багаже почти 20 000 метров неэкспонированной пленки и профессиональную кинокамеру со всем, что к ней прилагается, потребовали уплаты таможенных сборов и залога, что нанесло бы нашей тощей кассе смертельный урон. Таких денег у нас не было. Объяснения, что мы снова вывезем все из Италии, таможенников не удовлетворили. Поезд продолжил путь уже без нас. Я сидела на камне в растерянности и отчаянии. Дикая ситуация — приходилось отказываться от всего, теперь, когда до цели рукой подать. Мои коллеги тоже пали духом. Отчаявшись, я решила послать по телеграфу «SOS» Муссолини, описав ему наше положение и попросив освободить от таможенных расходов. Ответ пришел всего через шесть часов. Положительный. Таможенники сделали большие глаза, а нам, счастливым, можно было ехать дальше.

В Боцене, в гостинице «К лунному свету», мы отпраздновали победу. Я давно уже не была в таком веселом настроении. Каждый лил сколько душе угодно — вино-то было невероятно дешевым.

Чтобы добраться до нашей деревушки у водопада, пришлось два часа идти пешком. Поклажу несли местные жители из долины Маджи. В Форольо мы были почти совершенно отрезаны от мира. Без почты, телефона и газет чувствовали себя беззаботными и счастливыми и могли полностью сконцентрироваться на работе. Думаю, меньшей съемочной группы еще никогда не существовало, как не было и более экономной. Нас не обременяло даже пребывание в гостинице — никакой гостиницы тут вообще не было. Даже постоялого двора. Во всей деревне насчитывалось девять взрослых, несколько детей, две коровы, одна овца, одна коза и несколько кошек. Большая часть домов пустовала. Несколько лет назад многие жители эмигрировали в Америку.

Таким образом, каждый из нас мог занять отдельный дом. Нары да тазик для воды — вот и вся роскошь, какая нам требовалась. Что это было за ощущение, когда мы наконец принялись за работу и стали обсуждать первые игровые сцены у водопада! Мы могли трудиться совершенно спокойно, без всякой спешки. Никто не стоял за спиной, никто не подгонял, никакая фирма не поставила над нами надсмотрщика. Сами себе господа. Часто мы были заняты лишь несколько минут в день, потому что хотели, чтобы водопад был снят при определенном освещении.

Каждый съемочный день мы проявляли для пробы коротенький кусочек пленки — посмотреть, точно ли мы уловили нужное настроение. Вечерами сидели в одном из полуразрушенных домов у камина и обсуждали план завтрашних съемок. Это был самый настоящий совместный труд. Четыре недели стояла хорошая погода, и снимать можно было почти каждый день. Потом мы послали первые 3000 метров пленки для проявки в Берлин и с нетерпением ждали результата. Спустя несколько дней я получила телеграмму, которую не отваживалась вскрыть, — от ее содержания зависело слишком многое. Но, конечно, все же прочитала. Сначала взгляд упал на подпись — «Арнольд». Это мог быть только Фанк.

«Поздравляю, снятый материал выше всяких похвал — таких кадров никогда не видывал».

Что за чудо эти слова Фанка, который едва не лишил меня мужества снимать этот фильм. Я была вне себя от радости. Затем — еще более неожиданный сюрприз. Вторая телеграмма:

«После просмотра пленки готов принять участие в фильме в качестве компаньона и взять на себя финансирование на стадии производства, при условии, что ты берешь на себя ответственность по издержкам на съемках.

Гарри Зокаль».

От радости мы стали обниматься и словно сумасшедшие пустились в пляс. Я была настолько убеждена, что фильм удастся, что никакой риск не казался слишком большим. Я телеграфировала Зокалю: «Согласна. Вышли проект договора. Лени».

Мы стали работать с еще большим подъемом. Нельзя было не оправдать оказанного доверия. К тому же для меня это становилось и вопросом жизни, так как я взяла на себя ответственность по съемочным издержкам, не ведая, сколь высоки могут оказаться окончательные расходы. Затраты на хрустальный грот, синхронизацию и запись музыки еще не подсчитывались. Без готовности моих сотрудников идти на жертвы я не смогла бы снять фильм. Мы были словно одна семья. Всё оплачивалось из одной кассы. Каждый старался тратить по возможности меньше, чтобы сэкономить деньги. Если у кого-нибудь рвались башмаки или срочно требовалось что-то иное, деньги брались из кассы. В начале августа к нам приехал Матиас Виман, две недели спустя Бела Балаш, который хотел проконтролировать съемку некоторых игровых сцен. Это было идеальное сотрудничество. Ни дурного настроения, ни споров.

Однажды утром нас поджидало редчайшее явление. На одном из узких выступов скалы, на большой высоте, мы увидели стадо из более чем сорока серн во главе с крупной белоснежной горной козой. Это было как в сказке. Хозяин хижины сказал, что видеть живыми этих овеянных легендами животных случается крайне редко. Только чучело серны можно было увидеть в гостинице в Мадонна-ди-Кампильо.

Мы жили в примитивной пастушьей хижине, расположенной высоко в горах, и нашей ежедневной трапезой были хлеб и сыр. Но даже здесь мы не отказались от пробной проявки пленки. Двоим из наших людей приходилось ежедневно после захода солнца спускаться в долину, где они могли проявить пробы. Возвращались зачастую около полуночи. В пять утра следующего дня я уже просматривала проявленные куски пленки. Это было необходимо, так как мы экспериментировали с разными цветными фильтрами.

Я хотела снять внутреннюю часть пастушьих хижин, крестьянских домов и деревенской церкви так, чтобы получить кадры, по возможности приближенные к реальности. Для этого нам требовалась осветительная машина, заказанная в Вене. Уверенности в том, что попытка удастся, не было. Отсутствовал опыт. В те времена съемки интерьера проводились в основном в павильоне. Но «папа Джон», которому принадлежала осветительная машина, показал себя наилучшим образом. Прожекторы не отказали ни разу. А это было отнюдь не просто. Приходилось тянуть кабели длиной до ста метров через скалы к замку Рункельштейн, где должны были проводиться первые съемки с участием зарнтальских крестьян.

Ночью накануне съемок спалось мне неспокойно. Мы остановились в Зарнтхайме. Хозяина гостиницы я попросила пригласить к семи утра на рыночную площадь около сорока крестьян, отобранных по фотоснимкам. Но придут ли они? От этого зависело продолжение съемок. И что делать, если их не будет? Я ворочалась в кровати с боку на бок. Фильм уже сам по себе был делом, полным всяких треволнений. Вдобавок ко всему еще и дождь зарядил. Я встала и выглянула в окно. При такой собачьей погоде наверняка ни одна живая душа не появится. При этом мне нельзя было терять ни одного дня. Матиас Виман, исполнитель главной роли, должен был возвращаться в Берлин, в театр.

Стало светать. Из моего окна рыночная площадь была видна как на ладони. Дождь, и ни единой живой души. Но семи еще не было, и вот пришли первые крестьяне, потом еще и еще. Вооружившись огромными зонтами, они стояли на площади. Я разглядела прихрамывающего старика и двух пожилых женщин в праздничных нарядах. А вот приближается еще одна группа, — кажется, целое семейство. Я была на верху блаженства, меня так и подмывало обнять всех. Пришли, несмотря на ливень! Я поспешила к ним и каждому пожала руку.

Крестьяне терпеливо ожидали, что будет дальше. Между тем прибыли оба заказанных почтовых автомобиля, которые должны были доставить всех в замок Рункельштейн. Поначалу кое-кто, особенно старики, не хотели садиться в машины. В таком страшилище они никогда не ездили. Но после долгих уговоров, в чем меня поддержали молодые, они перестали упираться, и, наконец, никто уже не хотел оставаться на площади. Автомобили забиты битком: крестьян пришло намного больше, чем я просила.

Проехав 20 километров, мы добрались до старого замка Рункельштейн, представлявшего собой просто развалины. Все было уже подготовлено, под старыми дубами и тенистыми буками стояли деревянные столы и скамьи. В первую очередь каждому крестьянину налили вина. Невероятно, чего только не сделает с человеком спиртное! Они быстро перестали стесняться и даже проявили большой интерес к киноаппаратуре. Дабы зарнтальцы не струхнули, мы начали с легких съемок; крестьяне держали себя совершенно непринужденно. Все шло настолько хорошо, что уже в тот же день мы смогли перейти к более трудным сценам. Выказав удивительную понятливость, сельские жители быстрее, чем иной актер, сообразили, что прежде всего важна естественность. Один из них, никогда не покидавший пределов долины, будучи уже немного навеселе после нескольких кружек вина, сказал: «Я б щас запалил свою носогрейку, это всегда неплохо смотрится».

В первый день мы снимали до позднего вечера. Потом крестьян пришлось доставить в деревню. Смертельно уставшая, но счастливая, этой ночью я спала как убитая. Нам бы продержаться еще неделю, и самое трудное будет позади. Мои сотрудники делали, казалось, невозможное. Каждый день до трех-четырех часов ночи они затаскивали кабели и прожекторы на верхотуру, к развалинам замка.

Настал последний день в замке Рункельштейн. Нужно было заканчивать съемки, так как на следующий день крестьяне уже не могли прийти. Дневное задание мы начали выполнять очень рано. Хорошо, что зарнтальцы были привычны к длительному напряженному труду, и тем не менее к полуночи мы еще не успели все сделать. Еще не был снят большой праздник. Все валились от усталости, я тоже едва держалась на ногах. Держа сценарий в руках, я уселась на пустую пивную бочку. Чувствовала себя настолько плохо, что хоть волком вой. Уже неделю я почти не спала, мало ела — и была почти не в состоянии сосредоточиться. Во всех углах расположились спящие крестьяне — с ними-то мне теперь и нужно было снимать разгульный народный праздник.

Словно муравьи, переносящие драгоценную ношу, мои люди подтаскивали прожекторы, столы, скамьи, бочки — все, что требовалось для декорации сельского празднества. Потом собрали музыкантов. Оглушительнейшей полькой они принялись будить спящее «воинство». С помощью вина и свежего пива еще раз был создан нужный настрой. Я танцевала с крестьянскими парнями, кругом смеялись и пировали. Операторы снимали из каждого угла. Долговязый гамбуржец Вальтер Римль, которому Шнеебергер доверил переносную кинокамеру, забрался в пустую бочку, чтобы было сподручней — по возможности незаметно — ловить удачные кадры.

В два часа утра шум-гвалт улегся. Пока крестьян отвозили домой, а мальчики мои убирали кабели, я снова сидела на пивной бочке и толстым красным карандашом перечеркивала целую страницу сценария.

На следующее утро наконец-то отоспались. Виман и Балаш уехали, и мы в наскоро сколоченном ящике отослали на проявку в Берлин следующие 8000 метров пленки. Не успели только снять крестьян в домах, на улицах и в церкви.

Я вспоминаю об этом времени с умилением. Насколько неприступными были эти люди поначалу, настолько же покладистыми оказались потом. Они были готовы на все. Можно было снимать даже во время богослужения. Принял участие в съемках и священник. Мы сумели завоевать их сердца.

Зарнтальцы устроили нам запоминающееся прощание: в самую рань пропели под окнами серенаду, а одна старушка вручила мне сделанные ею самой цветы из воска. Цветы, которые никогда не увядают. Некоторые жители долины вообще не хотели с нами расставаться. Они сопровождали нас до Боцена.

Наступила осень, на дворе уже была середина сентября. Наша команда уменьшилась до шести человек (как в самом начале), и осветительная машина отправилась в Вену. Для съемок скалолазания с моим участием нужно было еще раз подняться на Бренту. Было самое время завершать съемки. В горах уже лежал первый снег, а уж он-то в нашем летнем фильме был совершенно ни к чему. Кроме того, мне нужно было взбираться на скалу босиком, одетой в лохмотья и без страховки. Почти невидимых для глаза стальных канатов тогда еще не существовало. К счастью, сентябрь одарил нас несколькими теплыми днями, и мы смогли наконец закончить все съемки.

Спустя десять недель, с точностью до дня, я смогла вернуться в Берлин. Самое волнующее, что меня ожидало, — это просмотр отснятой пленки. В проекционном зале я, затаив дыхание, смотрела на плоды наших трудов. Результат оказался лучше, чем я могла себе представить.

С Гарри Зокалем я урегулировала всю деловую часть — в договоре предусматривалось, что с этого момента все денежные и организационные дела берет на себя его фирма — большое облегчение для меня. Теперь с легкой душой можно было приступить к съемкам в павильоне. Требовалось всего лишь два дня работы на фоне декорации хрустального грота — нашего единственного искусственного сооружения, — архитектору он удался блестяще. Был заказан вагон крупных кусков стекла, вероятно, остатков на стекольном заводе, из которых отшлифовали кристаллы, похожие на настоящие. Декорация обошлась в 10 000 марок, что составило треть всех расходов на натурные съемки.

Началась интереснейшая работа, но давалась она мне с трудом, ведь, если не считать сделанных в Париже сокращений в фильме о Пиц-Палю, я никогда не монтировала фильма и не могла себе позволить нанять помощника. Все мне не нравилось, я то и дело меняла последовательность кадров, удлиняла или укорачивала сцены, но необходимого напряжения в картине не получалось. Тогда я решила просить помощи Фанка.

Вечером я принесла ему на Кайзераллее копию своего монтажа. Он обещал помочь, но оказал мне медвежью услугу. Когда я назавтра снова пришла к нему, он сказал:

— Можешь посмотреть, этой ночью я заново смонтировал фильм, изменил и поменял местами почти все сцены.

Я в ужасе уставилась на Фанка.

— Ты без меня резал мой фильм, ты с ума сошел! — закричала я.

— Ты же хотела, чтобы я помог тебе монтировать фильм.

— Но только не вместо меня, — зарыдала я и лишилась чувств. Это был мой первый обморок в результате нервного потрясения.

После того как Фанк вышел из комнаты, я понемногу успокоилась, отыскала сотни обрезков фильма, которые висели у него на стеклянных стенках, и выбросила их в большую корзину.

Прошло несколько дней, прежде чем я набралась мужества посмотреть перемонтированную Фанком копию. Возможно, всё не так уж плохо, как я опасаюсь. Но то, что я увидела, было ужасно. Что наделал Фанк! Я так никогда и не узнала, решил он мне отомстить или просто был далек от темы фильма. Ему ведь не понравился сценарий, в восторге он был лишь от съемок.

С тех пор наши дружеские отношения дали трещину. Он больше никак не влиял на меня.

Чтобы спасти фильм, его пришлось заново монтировать. Из тысячи рулончиков пленки, постепенно возникала подлинная картина, с каждой неделей она становилась все более осязаемой, наконец-то передо мной лежала в готовом виде легенда о «Голубом свете».

Двадцать четвертого марта 1932 года состоялась премьера во Дворце УФА. Она стала небывалым успехом, триумфом, о котором я и мечтать не могла. Берлинские критики рассыпались в похвалах. «Голубой свет» чествовали как лучший фильм последних лет. Говорили, что он заслуживает высшей премии. «Фильм курир» писала: «Публика словно погрузилась в сказку; до того как в зале снова зажегся свет, она жила в другом мире. Мужественная, одержимая, доверчивая женщина заставила рухнуть небеса поблекшей кинематографии».

Какое впечатление произвел этот неожиданный, неслыханный успех? Мне было не до размышлений, я была попросту растеряна. Каждый день я получала полную восторгов почту, в том числе поздравительные телеграммы даже от Чарли Чаплина и Дугласа Фербенкса, успевших посмотреть фильм в Голливуде.

Предстояли премьеры в Париже и Лондоне и фестиваль в Венеции, который должен был состояться в этом году впервые. Несколько месяцев спустя «Голубой свет» получит второе место и будет удостоен серебряной медали. Чем объяснить такой успех? Над романтической легендой без всяких сенсаций прежде посмеивались кинопродюсеры и критики.

В «Голубом свете» я, словно предчувствуя, рассказала свою позднейшую судьбу: Юнта, странная девушка, живущая в горах в мире грез, преследуемая и отверженная, погибает, потому что рушатся ее идеалы — в фильме их символизируют сверкающие кристаллы горного хрусталя. До начала лета 1932 года я тоже жила в мире грез, игнорируя суровую действительность и не воспринимая таких событий, как Первая мировая война с ее драматическими последствиями.

«О, Господи, — говорили позднее мои друзья, — но ты же должна помнить тот день, когда закончилась война, как в Берлине все шло кувырком и улицы были переполнены людьми и красными флагами».

А истина такова: мне исполнилось шестнадцать лет, я ходила мимо церкви кайзера Вильгельма в школу и мало что видела и слышала из того, что было связано с последним днем войны. Я даже не знала, почему на улицах стреляют. Лишь после премьеры «Голубого света», когда мне с фильмом довелось объездить всю Германию, я впервые услышала имя Адольфа Гитлера. Когда спрашивали, чего я жду от этого человека, то могла лишь смущенно ответить: «Даже не думала об этом». Этот вопрос мне задавали все чаще. Я начала интересоваться Гитлером. Куда бы я ни пришла и ни приехала, повсюду велись жаркие дискуссии. Одни видели в нем спасителя Германии, другие — осыпали насмешками. Я же не могла составить никакого мнения. В политическом отношении я была столь несведущей, что даже не понимала, что означают понятия «правый» или «левый».

Правда, я знала, что у нас больше шести миллионов безработных, и родители мои считали, что нужда и отчаяние становятся все более угрожающими, а надежды на улучшение постоянно уменьшаются. Отец уволил две трети рабочих, и ему с большим трудом удавалось держать на плаву прежде весьма процветавшую фирму. Дом на Цойтенском озере был продан, и родители жили теперь в небольшой квартирке неподалеку от Шёнебергской ратуши. Под бременем массовой нужды развалилась система социального обеспечения. Среди беднейших слоев населения уже свирепствовал голод. Куда бы я ни пришла, везде говорили об Адольфе Гитлере, многие ожидали, что он покончит с бедностью. Его фотоснимки и газетные литографии мне не нравились.

Но для себя я охотно сфотографировала бы его.

Судьбоносная встреча

Когда я возвратилась в Берлин после турне со своим фильмом, повсюду были расклеены плакаты, объявляющие, что в берлинском Дворце спорта выступит с речью Адольф Гитлер. Спонтанно приняла решение сходить туда — думаю, был конец февраля 1932 года; я никогда раньше не посещала политические собрания.

Дворец спорта переполнен. Трудно найти свободное место. Наконец я села, втиснувшись между двумя возбужденными, громогласными мужчинами, и вскоре раскаялась в этом. Но выйти из зала было практически невозможно: толпа перекрыла все проходы.

Наконец, с большим опозданием появился Гитлер; до этого духовой оркестр играл марш за маршем. Люди вскочили со своих мест и, словно лишившись рассудка, начали скандировать: «Хайль, хайль, хайль!» — в течение нескольких минут. Я сидела слишком далеко, чтобы рассмотреть лицо Гитлера. Когда возгласы стихли, Гитлер начал говорить: «Соотечественники, соотечественницы…» Странным образом в тот же момент мне явилось видение, которое я никогда не могла забыть. Мне показалось, что поверхность Земли — в виде полушария — вдруг посередине раскалывается, и оттуда выбрасывается вверх гигантская струя воды, такая огромная, что касается небес.

Хотя многого я не понимала, речь Гитлера оказала на меня колдовское воздействие. Слушателей словно оглушила барабанная дробь, и все почувствовали, что находятся во власти этого человека.

Два часа спустя я стояла, поеживаясь от холода, на Потсдамерштрассе. Трудно было даже остановить такси, настолько сильны были впечатления от собрания. В голове мелькали обрывки мыслей. Сможет ли этот человек сыграть некую роль в истории Германии и к чему приведет — к добру или злу? Я медленно шла домой в направлении Гинденбургштрассе и не могла освободиться от гнетущего впечатления.

На следующий день я встретилась с приятелем, решив поговорить с ним о Гитлере. Это был Манфред Георге,[182] редактор берлинской вечерней газеты «Темпо» в издательстве «Уллыптейн» — десять лет спустя, во время Второй мировой войны, издатель и главный редактор выходившей в Нью-Йорке немецкоязычной еврейской газеты «Ауфбау». Раньше я совершенно не понимала, что это значит — быть евреем. В моей семье и в кругу моих знакомых об этом никогда не говорили. Без дружбы с Манфредом Георге я бы, возможно, оказалась глубже втянутой в национал-социалистические идеи. Он был убежденным сионистом, тем не менее тогда еще не предвидевшим грядущей опасности — во всей ее полноте. Его тогдашняя оценка Гитлера: гениален, но опасен.

Многие удивляются, как я, несмотря на дружбу с Георге, в течение многих лет могла доверять Гитлеру. Хочу здесь попытаться честно и нелицеприятно ответить на этот трудный вопрос. Георге вполне понимал, что я нахожусь под сильным влиянием Гитлера. Правда, я четко различала политические убеждения фюрера и его личность. Для меня это были разные вещи. Расистские идеи я безоговорочно отвергала, и потому никогда бы не могла вступить в НСДАП, а вот его социалистические планы — приветствовала. Самым важным для меня было то, что Гитлер обещал ликвидировать безработицу, которая уже сделала несчастными более шести миллионов человек. Учение о расах, как тогда полагали многие, всего лишь теория и не что иное, как предвыборная пропаганда.

Несмотря на смятение, в которое меня повергло выступление Гитлера во Дворце спорта, впечатления от этого вечера вскоре снова отошли на задний план. В это время — весной 1932 года — мои будущие кинематографические планы занимали меня больше, чем политика. А тут еще я получила из Голливуда телеграмму, в которой кинокомпания «Юнивёрсал-филм» делала мне интересное предложение. В новом фильме Фанка мне предлагалось сыграть главную женскую роль не только в немецкой, но и в американской его версиях. Речь шла о совместном германо-американском производстве. Снимать предполагалось в Арктике.

С противоречивыми чувствами читала я эту и последующие телеграммы, в которых от меня требовали срочного ответа. Но не могла решиться ответить согласием. Гренландия, несомненно, была очень интересна, но успех «Голубого света» давал мне шанс делать самостоятельно и другие фильмы. И вот от этого-то мне нужно теперь отказываться? Сколь ни привлекательно было предложение, я отклонила его.

Фанку это было на руку. С начала триумфального шествия моего фильма отчужденность между нами еще увеличилась. Ему так никогда и не удалось сделать фильм более успешный, чем мой.

Но «Юнивёрсал» хотела заполучить меня во что бы то ни стало и предложила фантастический гонорар. И если я решила принять предложение, то в основном не из-за денег — куда больше меня прельщала неповторимая возможность познакомиться с Гренландией. Конечно, сыграл свою роль и шанс стать известной в США — благодаря американской версии фильма. Но последний стимул был все же чисто эмоциональный. Решающее значение имела перспектива еще раз — возможно, в последний — поработать в экстремальных условиях вместе со своей командой.

Я должна была играть летчицу, муж которой, научный работник, пропал без вести во льдах Гренландии. Съемки предстояли чрезвычайно трудные. Для этого фильма удалось заполучить Кнута Расмуссена,[183]некоронованного короля эскимосов, правда наполовину датчанина. Его знание Гренландии и связи с местными жителями были неоценимы. Кроме того, Паулю Конеру, директору картины, удалось пригласить на роли членов экспедиции Вегенера,[184] ученых доктора Лёве и доктора Зорге.

Пока полным ходом шла подготовка к фильму, меня преследовала навязчивая идея. После речи Гитлера во Дворце спорта появилось желание познакомиться с ним лично. Мне хотелось составить о нем собственное мнение. Кто он — шарлатан или действительно гений? Чем меньше времени оставалось до отплытия в Гренландию, тем сильнее становилось желание встретиться с человеком, вызывающим такие жаркие споры.

Хотя казалось практически невозможным своевременно получить ответ, я все же написала Гитлеру письмо — позднее мне часто приходилось его цитировать. Я опустила письмо в почтовый ящик 18 мая 1932 года. Итак:

Уважаемый господин Гитлер.

Недавно я впервые в своей жизни посетила политическое собрание. Вы выступали с речью во Дворце спорта. Должна признаться, что и Вы, и энтузиазм слушателей произвели на меня очень большое впечатление. Мне бы хотелось лично познакомиться с Вами. К сожалению, в ближайшие дни я должна буду на несколько месяцев покинуть Германию для съемок фильма в Гренландии. Поэтому встреча с Вами до моего отъезда вряд ли уже возможна. К тому же я не знаю, попадет ли вообще письмо в Ваши руки. Ответу от Вас я была бы очень рада.

Вас приветствует Ваша Лени Рифеншталь

Адрес я нашла в газете «Фёлькише беобахтер», там же прочла, что в Мюнхене существует Коричневый дом.[185] Письмо я послала туда. Правда, в газете говорилось, что Гитлер сейчас находится в Северной Германии, совершая предвыборную поездку по Ольденбургу.[186] На получение ответа до отъезда я, таким образом, рассчитывать не могла.

Мне спешно пришлось заняться последними приготовлениями к поездке, которая должна была продлиться пять месяцев. Для своей роли я достала лётный костюм и меховую одежду, считая, что Гренландия состоит из сплошного льда, и лишь позднее убедилась, что это не так. Предполагая, что в гренландском холоде у меня будет много свободного времени, взяла с собой два ящика книг.

Перед отъездом ко мне неожиданно пожаловал необычный гость — католический священник монсеньор Фрингс, ставший позднее кардиналом в Кёльне. Перед визитом он сообщил в письме, что его попросили из Рима побеседовать со мной о возможности снимать фильмы для католической Церкви. Такое предложение меня крайне удивило, особенно если учесть, что сама я протестантка. В беседе с духовным лицом я узнала, что «Голубой свет» и прежде всего его мистический подтекст произвел на Ватикан сильное впечатление.

Ситуация не из легких. Не желая разочаровывать священника, показавшегося очень симпатичным, я поблагодарила за оказанные честь и доверие. Попросив дать время на размышление до возвращения из Гренландии я попрощалась с ним несколько озадаченная и сбитая с толку.

В доме доктора Фанка «Юнивёрсал-филм» устроила прощальный прием для прессы и всех членов экспедиции. Только теперь мы узнали некоторые подробности. Удет возьмет с собой три самолета — небольшую «Проныру», знаменитую «Бабочку» и гидросамолет. Доставит нас в Арктику английское судно, оно же потом заберет нас. В наше оснащение входили два моторных бота, сорок палаток, двести центнеров багажа да еще два белых медведя из гамбургского зоопарка.

— Снимать в Гренландии живущих на воле белых медведей мы не можем, — сказал Фанк.

Позже я убедилась, насколько он был прав.

За день до нашего отъезда у меня настойчиво зазвонил телефон.

— С вами говорит Брюкнер, адъютант фюрера… — Я затаила дыхание. — Фюрер прочел ваше письмо, и мне поручено спросить, сможете ли вы завтра приехать на один день в Вильгельмсхафен,[187] мы бы встретили вас на вокзале и доставили в Хорумерзиль, где сейчас находится фюрер… — Возникла пауза, затем я услышала: — Вы могли бы рано утром выехать из Берлина и в четыре часа быть на месте.

Я подумала, что кто-то захотел надо мной подшутить, и прокричала в трубку:

— Вы еще у телефона, кто со мной говорит?

— Вильгельм Брюкнер, — услышала я ответ. — Что мне передать фюреру?

— Я не знаю, кто вы. Вы утверждаете, что вы адъютант Гитлера? — спросила я, все еще сомневаясь.

Он засмеялся и ответил:

— Именно это я и хочу сказать, верьте мне.

Сомнения стали рассеиваться. Тут я вдруг вспомнила, что завтра в то же самое время я должна быть на Лертовском вокзале, откуда группе предстояло ехать в Гамбург. «Юнивёрсал» арендовала отдельный вагон и пригласила берлинскую прессу. Перед отплытием парохода режиссер и исполнители главных ролей должны были дать интервью в поезде, при этом моему присутствию придавалось особое значение. Эта мысль с молниеносной быстротой промелькнула у меня в голове. Было ясно, что я ни в коем случае не могу подвести съемочную группу, но с удивлением услышала свой ответ:

— Да, я приеду.

— Спасибо, непременно передам фюреру.

В полном остолбенении я положила трубку.

Что со мной случилось? Как могла я это сделать? Глубокое беспокойство овладело мной, но любопытство и рискованность встречи с Гитлером оказались сильнее.

В нескольких строках я сообщила Фанку, что ввиду непредвиденного обстоятельства не смогу прибыть на Лертовский вокзал: «Пожалуйста, не беспокойтесь, я непременно успею к отплытию».

На следующее утро господа из «Юнивёрсал», участники экспедиции и журналисты тщетно ожидали меня на Лертовском вокзале.

В голове все настолько перемешалось, что в вагоне я не могла читать ни газет, ни книг. Я пустилась в такую авантюру, словно находясь под неким мощным воздействием. Чем ближе подъезжал поезд к Вильгельмсхафену, тем неспокойнее становилось на душе. Никоим образом мне не хочется, поклялась я себе, чтобы Гитлер оказал на меня влияние, даже в том случае, если произведет благоприятное впечатление. Где много света, думала я, там много и тени; мне вспомнились слова Манфреда Георге: «Человек этот — гений, но опасен».

Точно в четыре часа пополудни я вышла из вагона на вокзале Вильгельмсхафена и стала оглядываться. Ко мне подошел мужчина высокого роста и представился Брюкнером, адъютантом фюрера. Был он в штатском, поскольку, как я узнала позднее, СА[188] запретили носить униформу. Мы подошли к черному «мерседесу», в котором сидели несколько мужчин, также в штатском. Мужчин мне представили как Зеппа Дитриха и Отто Дитриха.[189]

Во время езды, занявшей около часа, я спросила у господина Брюкнера, как получилось, что ответ пришел так быстро.

— Все решил случай. За несколько часов до того, как мне приходит почта из Мюнхена, я прогуливался с фюрером по пляжу. Мы разговаривали, в том числе и о фильмах. И тут он заметил: «Самое прекрасное, что я когда-либо видел в кино, это танец Рифеншталь у моря в „Святой горе“. Когда я потом в гостинице разбирал почту и на одном из конвертов увидел ваше имя, я вынул письмо и принес фюреру. Прочитав, он сказал: „Постарайтесь успеть связаться с фройляйн Рифеншталь, я бы с удовольствием познакомился с ней“».

Что это было: случай или судьба?

Недалеко от пляжа машина остановилась. Гитлер пошел мне навстречу и вежливо поздоровался. Из группы стоящих сзади людей выскочил мужчина, который явно собирался сфотографировать сцену приветствия. Но Гитлер махнул рукой:

— Оставьте, Хоффманн,[190] это может навредить фройляйн.

Я не поняла. Почему это должно было навредить мне?

Гитлер был в штатском. Темно-синий костюм, белая сорочка и скромный галстук. Непокрытая голова. Он казался естественным и раскованным, как совершенно обычный человек, ни в коем случае не как будущий диктатор. Этого я не ожидала. С тем, кого я видела во Дворце спорта, этот Гитлер, кажется, не имел ничего общего.

Мы стали прогуливаться вдоль пляжа. Море было спокойным, а воздух для этого времени года — теплым. Немного поодаль за нами следовали Брюкнер и Шауб. У Гитлера был с собой бинокль, и он рассматривал корабли, еле виднеющиеся на горизонте, при этом подробно рассказывая о типе каждого судна.

Вскоре зашел разговор о кино. Фюрер с восторгом отозвался о «Танце к морю» и сказал, что видел все фильмы с моим участием.

— Наиболее сильное впечатление, — сказал он, — на меня произвел ваш фильм «Голубой свет», не в последнюю очередь потому, что молодая женщина смогла противостоять сопротивлению и вкусам продюсера и режиссера.

Лед был сломан. Гитлер задавал много вопросов. Было ясно, что он хорошо информирован о фильмах текущего репертуара.

Неожиданно фюрер без обиняков заявил:

— Если нам доведется когда-то прийти к власти, вы будете снимать фильмы обо мне.

— Этого я не могу сделать, — ответила я импульсивно.

Гитлер спокойно посмотрел на меня.

— Но я действительно не могу, — продолжила я теперь уже почти умоляющим голосом, — всего два дня тому назад я отклонила очень почетное предложение католической Церкви. Никогда не смогу сделать фильм по заказу, у меня должно быть свое видение темы.

Гитлер все еще продолжал молчать. Ободренная, я продолжила после некоторой паузы:

— Пожалуйста, не поймите мой визит превратно, я вообще не интересуюсь политикой и никогда не смогла бы стать членом вашей партии.

Гитлер удивленно взглянул на меня:

— Я никого не стал бы принуждать вступать в мою партию, — сказал он. — Когда вы станете постарше и наберетесь опыта, то, может быть, поймете мои идеи.

Не без колебаний я заметила:

— Родись я индианкой или еврейкой, вы вообще не стали бы разговаривать со мной. Как я могу понять точку зрения человека, который разделяет людей на полноценные и неполноценные расы?

Гитлер сказал:

— Очень хотелось бы, чтобы в моем окружении мне отвечали с такой же непосредственностью, как вы.

Между тем Брюкнер и Шауб уже несколько раз подходили и напоминали Гитлеру, что пора ехать на предвыборное собрание. Да и мне нужно было прощаться: еще ночью я хотела отправиться в Гамбург. Но Гитлер сказал:

— Останьтесь, пожалуйста, еще ненадолго. Мне так редко случается разговаривать с настоящей артисткой.

— Сожалею, но завтра мне нужно вовремя быть на судне.

— Не беспокойтесь, — прервал он, — вы будете там завтра утром. Я организую для вас самолет.

Он поручил Шаубу позаботиться о номере в гостинице. Не успела я возразить, как подъехали машины, и все стали торопливо рассаживаться. Время отъезда на предвыборное собрание было давно просрочено.

В небольшом рыбацком поселке Хорумерзиль имелась одна гостиница. В ней остановился Гитлер со своими людьми. Внизу был общий зал, на верхнем этаже располагались номера. Поскольку свободного номера Шауб не нашел, то отдал мне свой.

Гитлер со своей свитой возвратился еще до наступления темноты, автомобили были доверху набиты цветами. За ужином царило прекрасное настроение. Гитлер сказал, что приятно быть не всегда окруженным одними мужчинами.

После ужина большинство направилось прогуляться к морю. Гитлер подождал немного, потом предложил мне сопровождать его. За нами вновь на некотором отдалении следовали оба адъютанта. У меня было как-то странно на душе, но и отказываться от прогулки не хотелось. Гитлер совершенно свободно рассказывал о своей личной жизни и о том, что его особенно интересовало. Прежде всего об архитектуре и музыке — он говорил о Вагнере,[191] о короле Людвиге[192] и о Байройте.[193] Потом у него вдруг изменилось выражение лица и голос. Он проговорил со страстью:

— Но больше, чем все это, меня занимает моя политическая миссия. Я чувствую в себе призвание спасти Германию — не хочу и не имею права уклоняться от нее.

Это другой Гитлер, подумала я, не тот, которого я видела и слышала во Дворце спорта. Стемнело. Мы молча шли рядом. После затянувшейся паузы он остановился, долго взволнованно смотрел на меня, затем медленно обнял и притянул к себе. Я была ошеломлена, ибо вовсе не ожидала такого поворота событий. Заметив мою защитную реакцию, он тотчас разжал объятия, отвернулся, воздел вверх руки и воскликнул:

— Мне нельзя любить женщину до тех пор, пока не завершу дело своей жизни.

Потом, не обменявшись ни единой фразой, мы вернулись в гостиницу. Там несколько отстраненно Гитлер пожелал мне спокойной ночи.

Я чувствовала, что задела его, и пожалела, что приехала сюда.

На следующее утро мы все вместе завтракали в гостиной. Гитлер справился о том, как мне спалось, но в сравнении со вчерашним днем был молчалив. Взгляд у него был отсутствующий. Затем он спросил у Брюкнера, готов ли самолет. Брюкнер ответил утвердительно, и Гитлер проводил меня до дверей. Там, поцеловав мне руку, сказал:

— Возвращайтесь здоровой. Расскажете мне потом о ваших приключениях в Гренландии.

— После возвращения я дам о себе знать, — сказала я. — Берегите себя от покушения.

Он ответил:

— В меня никогда не попадет пуля негодяя.

Голос его при этом был пронзительным.

Мы отправились в путь. Когда я еще раз оглянулась — до того как машина стала поворачивать, — Гитлер все еще стоял на прежнем месте и смотрел вслед.

«SOS! Айсберг»

Утром 24 мая я уже находилась на палубе английского судна под названием «Бородино». Члены экспедиции приветствовали меня с большим энтузиазмом. Всем хотелось знать, что случилось. Своей тайны я пока не открыла. Фанк злился на меня, но вскоре все улеглось — он был перегружен работой и разного рода проблемами. Кроме того, мое опоздание никому не повредило, потому что «Бородино» отплыл на день позже. Один лишь Пауль Конер, наш милый директор картины, впоследствии ставший в Голливуде успешным агентом прославленных звезд, так никогда и не простил мне моей тогдашней симпатии к Гитлеру.

Когда на следующее утро корабль отплыл из Гамбурга, нас всех, пожалуй, волновал один и тот же вопрос: «Как будут обстоять дела в Германии, когда мы снова вернемся домой?»

«Бородино» принадлежал только нам, киношникам. От капитана я узнала, что это исключительный случай — получить от датского правительства согласие на съемки в Гренландии. Разрешения не получали даже датчане, так как нужно было охранять эскимосов от болезней цивилизованного общества. На гренландскую землю могли высаживаться только научные экспедиции.

Мы, «горцы», нашли море великолепным. Через три дня морская болезнь была уже позади, и мы наслаждались покоем на палубе. Тут-то я и выдала тайну, рассказав друзьям о встрече с Гитлером. Здесь, как и в Германии, мнения разделились. Одни были его восторженными поклонниками, другие относились скептически, большинство же он вообще не интересовал.

На палубе волнение: впервые увидели китов. Но еще большее впечатление произвел первый айсберг, который двигался словно корабль под парусом. Какая необыкновенная картина! Казалось, «плывет» наш фильм. На таком вот белоснежном выступе мы проведем ближайшие месяцы.

Потом айсберги попадались все чаще — огромных размеров и фантастических форм. Ночи становились все короче. Теперь и днем и ночью светило солнце.

Однажды утром я выглянула из иллюминатора и, к величайшему изумлению, увидела землю. И тут же услышала крики матросов: «Уманак, Уманак!»

Корабль достиг цели, к которой плыл одиннадцать дней. Я быстро выбралась из-под одеяла и бегом на палубу, к поручням. Какой сюрприз! Громадная скалистая гора, вершина которой возвышалась над уровнем моря не менее чем на тысячу метров! А у подножия — небольшой поселок. К судну стремительно приближались каяки. Вскоре эскимосы поднялись по веревочной лестнице на палубу и приветствовали нас белозубыми улыбками, еще не зная, что в течение многих месяцев мы собираемся жить среди них.

Так вот какая Гренландия! Вовсе не негостеприимная и совсем не серая. Напротив, все покрыто зеленью. И отнюдь не холодно, можно ходить в легком пальто.

Оказалось, мы со всех сторон окружены айсбергами. Английский капитан умудрился провести невредимым сквозь этот ледяной лабиринт судно грузоподъемностью 2000 тонн.

Приветствовать нас прибыл глава администрации Уманака — колонии, насчитывающей 250 жителей. Мы сошли с ним на берег. Как приятно снова ощущать под ногами твердую землю! Навстречу бросилась стая изголодавшихся животных, насколько можно было разглядеть — собак.

Наши глаза были восхищены великолепным волшебством красок, но нос констатировал, что ужасно пахнет рыбьим жиром. Повсюду валялись рыбные отбросы, да и собаки что-то ведь оставляли после себя. Весь воздух был пропитан запахом ворвани. Мы прибыли в удачный момент: только что китобойное судно подтащило к суше гигантского кита, и мы узнали, что такой улов случается раз в несколько лет. Среди эскимосов царило большое оживление. Один-единственный кит позволит им теперь несколько месяцев прожить в Уманаке. Огромная туша, насколько возможно, была вытянута на сушу, затем по киту туда и сюда забегали люди и стали резать его на крупные куски. Сапоги их были пропитаны кровью, лица, покрытые потом, сияли от трудового рвения. Голодные собаки жадно насыщались внутренностями и отходами, настолько жадно, что на следующий день некоторые из них лежали с набитым брюхом мертвыми. Китовое мясо солили и вывешивали для сушки. Над берегом, словно густое облако, висел тяжелый запах.

Мы убежали обратно на корабль, на котором как раз началась разгрузка. И тут мы впервые увидели, какую уйму ящиков вмещало чрево нашего судна. Потребовалось восемь дней, чтобы доставить на сушу весь груз. Все это время мы жили на борту.

Когда были распакованы и собраны три аэроплана Удета, эскимосы крайне удивились. Уже через несколько дней гидросамолет был спущен на воду, и Эрни поднял его в воздух для пробного полета. Великолепное зрелище — наблюдать, как он, лавируя между айсбергами, отрывается от воды и затем элегантными петлями кружит над плавающими ледяными крепостями.

Но вот разгрузка судна закончилась, и пришло время прощаться с кораблем. Зная, что мы теперь почти на пять месяцев остались на этом берегу на севере Гренландии, без связи с Европой, в чужой стране и среди людей, далеких нашему миру, мы переживали отплытие судна довольно болезненно. Нам предстояло спать в небольших палатках, к тому же не было возможности, как в горах, быстро вернуться, если одолеет желание принять горячую ванну. В задумчивости смотрели мы вслед удаляющемуся столбу дыма, пока судно не скрылось за айсбергами.

В месте расположения лагеря, удаленного на двадцать минут ходьбы от запаха ворвани[194] Уманака, была сложена в штабели уйма деревянных ящиков. Сначала распаковали палатки и ящики с инструментами, чтобы можно было устроить спальные места, потом стали осматривать ближайшие окрестности в поисках наилучшего, по возможности защищенного от ветра места с красивым видом, чтобы разбить лагерь. Мы не знали, что сейчас — день или ночь. На небе непрерывно светило солнце. Из пустых деревянных ящиков мужчины соорудили примитивную мебель. Появились столы, стулья, небольшие комоды, кое-что мы накрыли красивой клеенкой. Я купила у эскимоса собачью шкуру и использовала ее как коврик перед кроватью.

Со временем палаточный городок благоустраивался. У нас была даже собственная кухня. Две небольшие палатки мы превратили в темные комнаты для проявления пленки, а в двух других, больших, все вместе трапезничали. Из пустых, плавающих в море бочек из-под бензина наш умелый руководитель съемок соорудил сказочные сходни, а доктору Зорге предстояло с помощью готовых к услугам эскимосов изготовить клетки для белых медведей.

Далекие от кино люди зададутся вопросом, почему мы взяли с собой в Гренландию белых медведей, когда в Северном Ледовитом океане они водятся в достаточном количестве. Фанк уже ответил на этот вопрос. Как представляет себе любитель съемку следующей сцены: «Пока члены экспедиции, ничего не подозревая, спят в палатках, к берегу подплывает белый медведь, чтобы напасть на них»? Неужели кто-нибудь полагает, что подобные кадры могут получиться с «вольными» медведями? При съемке научно-популярного фильма без игрового действия мы могли бы целыми днями охотиться за хищниками, пока не набрели бы на одного. И если бы мы действительно увидели дикого белого медведя, тот со скоростью, на какую только способен, улепетнул бы от нас подальше. Наконец, никто из участников экспедиции не согласился бы — из желания показать все в «натуральном» виде, — чтобы его съел белый медведь. Ни одному человеку в мире не удалось бы управлять действиями зверя так, как того требует режиссер.

Кстати, три наших медведя отнюдь не были послушны как собаки. Это были заматеревшие, дикие создания, возможно, даже более злобные, чем те, что жили на воле. Их гамбургский сторож не отваживался дотронуться рукой даже до клетки. Поэтому-то мы и не знали, получатся ли игровые сцены. Чтобы не держать зверей все время в клетке, мы попытались построить им своего рода вольер. У нас были для этой цели с трех сторон скалы, которые, правда, при приливе возвышались над водой всего лишь на два метра. Четвертой стороной медвежатника служило открытое море. Этот выход пришлось закрыть большой проволочной сеткой, опущенной на глубину четырех метров, до самого дна бухты. Мы полагали, что этого достаточно, чтобы медведи не смогли выбраться на волю.

Теперь для Томми, самого крупного медведя, настала долгожданная минута — дверь клетки открылась. Он осторожно высунул голову наружу, немного поводил ею из стороны в сторону — и плюхнулся в воду. Там он с понятным удовольствием стал выполаскивать из шкуры грязь, накопившуюся за долгий срок плена. Оба его коллеги с завистью наблюдали из клеток. Но вскоре мы поняли, что недооценили Томми. Вначале он попытался вскарабкаться на скалы — падающие камни загнали его обратно в воду. Мы решили, что придумка с вольером-медвежатником не оправдывает себя. Ибо не мог же кто-то из нас постоянно стоять на скале и отгонять медведя. А зверь уже нашел выход. Он погрузился в воду и стал искать место, где можно выскользнуть. Проволочная сетка доходила до ровного дна. Не найдя никакой дыры, медведь отгреб лапами мягкий ил — и вот он уже на свободе. Мы издавали воинственные крики, но беглец еще быстрее плыл от берега в открытое полярное море. За ним тотчас же бросился вдогонку на своем каяке эскимос Тобиас, смелый охотник на медведей, побывавший уже в экспедиции Вегенера. И действительно, ему удалось ловко отогнать зверя назад к берегу. Но в клетку Томми уже больше не пошел, не соблазнил его даже самый лучший кусок тюленины. Он не без удовольствия плавал себе в заливчике, и двум участникам экспедиции пришлось следить за ним и пресекать всякую попытку снова вырваться на волю.

Все в эти дни спали плохо, так как любой шорох связывали с медведями. Наконец, на четвертый день Томми прекратил борьбу с урчащим желудком и засеменил назад в клетку — дверь тотчас захлопнули.

За исключением нескольких сцен с эскимосами, вся наша работа должна была проходить на айсбергах и льдинах. Таким образом, предстояло найти айсберг, на который можно было бы забраться, по возможности, с наименьшим риском. Поскольку мимо Уманака ежечасно проплывало бесчисленное количество ледяных глыб, выбор был достаточно большой, но скорость такая, что за несколько часов они удалялись от лагеря на сотни километров.

Существовала и еще одна проблема. Снимать на айсберге нужно было не один день, а в течение нескольких недель. Однако срок жизни любого из них куда короче.

Айсберги — отнюдь не надежная «почва» под ногами, я считаю их опаснее горных ледников. Когда от ледяной горы откалываются куски, грохот бывает настолько сильным, что создается впечатление, будто палят пушки боевого корабля. Никто из нас не представлял себе, как можно взойти на столь шаткие «подмостки», не говоря уж о том, чтобы работать на них. Выражение лица нашего режиссера день ото дня становилось все мрачней. Он начинал понимать, что недооценил опасности: во время каждой съемки ему придется рисковать жизнями людей.

Как-то утром Фанк созвал всех и сообщил, что, посоветовавшись с учеными, решил перенести лагерь внутрь фьордов Гренландии. Тамошние айсберги только-только оторвались от ледника, поэтому более устойчивы и прочны. Он надеется отыскать айсберг, севший на мель у берега и утративший благодаря этому склонность к скитаниям.

Мы располагали всего двумя небольшими моторными лодками. Перебазировать на них все имущество было невозможно. Продукты питания и палатки должны остаться в Уманаке и доставляться к лагерю во внутренней части фьорда лишь по мере надобности.

Фанк взял с собой двенадцать человек, остальные остались в Уманаке. К слову, в группе я была отнюдь не единственной женщиной, как почти всегда раньше; из тридцати семи участников экспедиции девять принадлежали к прекрасному полу.

Научные работники взяли с собой жен, Удет — рыжеволосую подругу голубых кровей со странным прозвищем Вошь, Фанк — секретаршу Лизу, ставшую впоследствии его женой. Кроме того, с нами была еще и очень изящная дама — жена американского режиссера Мартона,[195] который наряду с нашим фильмом снимал комедию под названием «Эй, вы, там, на Северном полюсе», с участием Гуцци Ланчнера и Вальтера Римля.

Поскольку в начале съемок я не была занята, то всей душой наслаждалась свободой, равно как и окружавшей меня арктической природой. Воздух был мягким как шелк, и погода стояла настолько теплая, что можно было ходить в купальном костюме, но тут объявился бич в виде мошкары. Чтобы спастись от москитов, я собрала свою байдарку, отгребала в купальнике подальше в море и отдавалась на волю волн, час за часом, до обеда. Проскальзывала через ледяные ворота, мимо сверкающих айсбергов, проплывала сквозь поблескивающие гроты, стены которых сверху и вплоть до поверхности моря переливались зеленым, розовым, голубым и фиолетовым оттенками. Несколько раз мне встречались эскимосы в юрких каяках, возвращавшиеся с охоты, — они приветствовали меня улыбкой.

Однажды тайком от всех я перенесла из палатки в байдарку резиновый матрас и подыскала себе айсберг с пологим основанием, на которое можно было легко взобраться. На нем образовалось небольшое озерцо из талой воды, сверкавшее словно изумруд в окружении бриллиантов. На айсберге царила такая жара, что я смогла принять освежающую ванну. Потом легла на матрас и стала загорать. Такой свободной и беззаботной я редко себя ощущала; мой ледяной корабль тем временем продолжал неспешный путь по фьорду.

Неожиданно оглушительный грохот прервал мои мечтания — гора стала раскачиваться, море накрыло меня волной, я соскользнула на животе вниз по склону и крепко вцепилась в байдарку. К счастью, айсберг не перевернулся окончательно, а только раскачивался из стороны в сторону как маятник. Мало-помалу он успокоился, и лишь после этого я увидела, что произошло. На части раскололся не мой айсберг, а соседний. Он ворочался в воде как гигантское чудовище, от него то и дело откалывались новые куски льда, которые вызывали большие волны. Я отплыла подальше от опасности. Это был первый и последний раз, когда я поднялась на айсберг ради собственного удовольствия. Режиссеру об этом приключении я, естественно, ничего не сказала.

После расставания с Гансом Шнеебергером я дала себе клятву никогда больше не влюбляться, но не смогла ее сдержать. Уже несколько дней меня сбивала с толку пара кошачьих глаз — принадлежали они члену нашей экспедиции Гансу Эртлю. Как и швейцарского горного проводника Давида Цогга, Фанк взял его с собой в качестве специалиста по вырубанию ступенек во льду, которые были необходимы для подъема на айсберг. Из всех мужчин — членов экспедиции он был, несомненно, самый привлекательный. Темпераментный и восторженный, он часами приковывал внимание своим даром рассказчика.

Когда я снова собралась отплыть на байдарке, Ганс отправился со мной, чтобы, как он сказал, научить правильно грести. Легкий флирт неожиданно перерос в страсть. Я забыла о своих благих намерениях и была счастлива. Оба мы были людьми с хорошо развитым зрительным восприятием и очень любили природу. Вместе охотились и рыбачили, пока еще оставалось на это время, и вскоре стали неразлучными.

Стоило только в морскую воду опустить ведро — оно тут же наполнялось рыбой. Больше рыбы, чем воды. А так как Ганс был великолепным поваром — он научился этому еще в монастырской школе, — то готовил для нас вкуснейшие рыбные блюда. Мог даже тюленину, которую мы обычно находили несъедобной, превратить в деликатес. Мясо с сильным специфическим запахом он несколько дней вымачивал в уксусе, добавлял зеленый лук и лавровый лист, заправляя потом необычайно вкусным соусом из консервированных сливок.

Этим райским состоянием безоблачного счастья мы наслаждались почти целую неделю. Потом режиссер отправил Ганса в новый лагерь, который предстояло разбить дальше на севере, а мне вместе с другими женщинами и несколькими мужчинами пришлось остаться в базовом.

Теперь наша экспедиция состояла из трех частей: основной стоянки в Уманаке, рабочего лагеря Фанка в Нульярфике и взлетной площадки Удета в Иглосвиде, в ста километрах от поселка. Там с Удетом жили летчик Шрик, механик Байер и Шнеебергер, который снова, как и на Пиц-Палю и Монблане, проводил съемки с самолета. Летать в Гренландии совсем не просто, как показалось в первый день. Тогда море возле Уманака было относительно свободно от айсбергов, теперь же бухта вновь заполнилась льдинами. Гидросамолеты не могли приводниться, а посадить «Бабочку» на здешней холмистой местности было невозможно. Поэтому пришлось искать место, свободное ото льда. Единственное, что удалось найти, — Иглосвид, на большом расстоянии от Уманака. Но как в таком случае поддерживать связь? Удет нашел практическое решение задачи, которое, правда, мог реализовать только он, гениальный летчик. Ко всем съемкам с его участием Фанк написал подробные инструкции о том, что надлежало делать Удету в воздухе, точно указал направления полетов, сопроводив их рисунками. Письмо положили в почтовый мешок и прикрепили к верхушке длинного шеста. Этот-то мешок Удет на самолете должен был подцепить крюком, закрепленным на канате. Чтобы успешно справиться с этой задачей, пилоту пришлось сделать над шестом несколько кругов. Если бы не его мастерство аэросъемки никогда бы не удались.

Наконец мы получили сообщение от Фанка, которое Удет сбросил в мешке над Уманаком. Радостного было мало. Фанк углубился во фьорд, где они снимали на льдинах, но, как он писал, работать там очень опасно. С двух сторон залив «обнимают» два ледника: Умиамако и Ринка, от которых еженедельно откалываются куски. Глыбы, отрывающиеся от материковых глетчеров, столь огромны, что приводят в волнение воды всего фьорда. В эти часы ни одна лодка не может находиться в воде — от волн даже большие айсберги начинает бросать из стороны в сторону, и они разрушаются. Лодку же неизбежно разнесло бы в щепки. И все же, чтобы добраться до лагеря Фанка, мы должны были плыть. Отправляться в путь можно только при спокойной воде. Но когда она будет спокойна? Не существовало никаких расчетов, предсказывающих, когда лед станет откалываться. Нам пришлось бы плыть по опасному фьорду сорок километров.

Через несколько дней прибыла лодка «Пер», чтобы забрать меня и двоих из трех медведей. Фрау Зорге хотела плыть вместе со мной — соскучилась по мужу. И вот настал момент отправки в опасное путешествие. Груз моторной лодки состоял из «капитана» Крауса, двух женщин, пары медведей, множества ящиков с продуктами и керосином. Было ясно, что Фанк снова — уже в который раз — вовлек всех нас в авантюру.

Поскольку очень похолодало, то мы, женщины, спустились в каюту, где, правда, было мало места для отдыха. В крошечном помещении нашлось нечто вроде нар, примерно такой же ширины, как не самая узкая гладильная доска. Чтобы поместиться на них вдвоем, нам с фрау Зорге пришлось крепко обняться. Стоило только одной из нас задремать, и ослабить руку, как другая тут же падала вниз на банки сардин. Пахло сырой древесиной, медведями, остатками еды и керосином. О борта «Пера» ударялись льдины.

Так плыли мы много часов кряду, сначала в молочно-белых, как бы предрассветных сумерках, потом под лучами яркого солнца. Проголодавшись, мы отыскали в запасах банку с ливерной колбасой и вскипятили на спиртовке воду для пары чашек чаю. Затем, утомленные и чумазые, выбрались на палубу, чтобы глотнуть свежего воздуха. Тут сразу пропала всякая сонливость. Мы были потрясены необычайностью ландшафта. Берега фьорда образовывали угольно-черные отвесные скалы, а вокруг лодки колыхалась поблескивающая масса ледяной крошки, сквозь которую с трудом прокладывало дорогу утлое суденышко. Всё вокруг было накрыто пеленой нежно-голубого тумана. Мы безмолвно сидели на бухте канатов и восхищенно взирали на этот невероятно красивый пейзаж.

Голос рулевого Крауса вывел нас из созерцания.

— Продвигаться дальше невозможно, — сказал он.

— Что же будет? — спросила я в беспокойстве.

Он только пожал плечами:

— Это ведь Гренландия.

Но тем не менее попыток пробиться дальше не оставил. Если впереди открывалась узенькая полоска воды, катер немедленно проскальзывал в нее, но вскоре ледяное поле закрылось окончательно и безнадежно. Продолжать пробираться дальше нашему рулевому показалось слишком опасным, так как в этом случае можно не вернуться назад. Неприятное предположение. После суток плавания мы были не более чем в часе пути от лагеря Фанка и все же отделены полной неизвестностью.

Вдруг из воды, раздвигая льдины, прямо пред нами вырос огромный торос. Наша лодка очутилась в ледовом плену. Берег казался достаточно близким, и я стала раздумывать, можно ли попасть на него, перебираясь с льдины на льдину. Это было единственным возможным спасением. Гер да Зорге тотчас согласилась. Краус с медведями остался на катере. Если достигнем лагеря, пошлем ему помощь. Итак, в путь!

Нам повезло — добрались до берега. А потом зашагали по холмам и скалам, пока через час не увидели стоящую словно небольшой гриб белую палатку Фанка. Мы стали кричать, петь с переливами на тирольский лад, орать во весь голос, и действительно из белого гриба вышел человек и поглядел вверх. Из палатки высыпало много народу. Сбежав по откосу, мы попали в объятия коллег. Далеко между льдинами застряло наше небольшое суденышко, но уже на следующий день благоприятное течение разогнало льды и освободило его. В Нульярфике было три палатки. В них жило пятнадцать человек. Погода, слава Богу, была хорошей, и мы смогли, наконец, работать. Съемки складывались много труднее, чем полагал Фанк. Часто льдины разламывались, и актеры попадали из одной холодной ванны в другую. Особой опасности при этом подвергались камеры. Упади они в воду — пиши пропало. Ждать прибытия новой аппаратуры из Европы было бесполезно.

Зеппу Ристу почти каждый день приходилось плавать между льдинами, которых носило течением — форменное издевательство. А Фанк был безжалостен. Он снова и снова отыскивал еще более красивый пейзаж, и Зеппу вновь приходилось окунаться в ледяную воду. Невероятно, что творил этот человек! Но ему пришлось заплатить за это слишком высокую цену. Всю оставшуюся жизнь он не мог избавиться от тяжелого ревматизма.

Я тоже легкомысленно попыталась однажды прыгнуть в ледяную воду, но дольше одной минуты не выдержала. В первое мгновение я даже не поняла: вода ледяная или горячая как кипяток. Ощущение после купания было потрясающим. Эскимосы с удивлением смотрели на нас. Поскольку вода холодная как лед, плавать они не умели. Им было удивительно, что люди могут двигаться в воде как рыбы.

Очень было приятно, что прибыл Кнут Расмуссен — помочь в съемках с соплеменниками. Аборигены на него смотрели как на своего короля. Он владел эскимосским языком — его мать была гренландкой. С ним мы переселились в небольшой поселок Нугатсиак, где был устроен праздник. Здесь мы по-настоящему узнали весело улыбающихся эскимосов. Они были большими детьми, которые от всего незнакомого, приходили в безграничное изумление. Добродушные, беззаботные, готовые к самопожертвованию, они ни за что на свете, даже за двадцать китов, не стали бы проплывать на каяках мимо айсберга. Когда им предлагали подобное, они отвечали: «Айяпок, айяпок» («очень, очень плохо»). И даже Расмуссен, кумир и земляк, не мог подвигнуть их на это.

Но, к несчастью, в сценарии все игровые моменты происходили на айсбергах и льдинах. И мы все хорошо знали, что каждый день мог произойти несчастный случай. Тем не менее Фанк хотел попытаться снять сцены на айсберге, иначе пришлось бы вообще прервать работу. День за днем, глядя в бинокль, он искал возможно более устойчивую площадку, которая с одной стороны полого спускалась бы к морю, чтобы мы могли выбраться на нее из лодок. Наконец нашлась такая, что годилась для подобной цели. Отправились только самые необходимые участники да еще белые медведи. Именно там должны были сниматься первые сцены с моим участием.

Айсберг оказался гигантом высотой не менее восьмидесяти метров. Приблизившись вплотную, мы увидели, что уходящая в море стена возвышается над основанием на добрых пять-шесть метров. Это слишком большая высота, чтобы можно было поднять тяжеленные клетки с медведями. Эртлю и Цоггу удалось вырубить в отвесной ледовой поверхности ступени, забить страховочные крюки и затащить наверх аппаратуру. Я поднялась с первой группой. Лишь оказавшись наверху, я получила истинное представление о размерах этой чудовищной ледяной громадины, которая шла своим неспешным путем в Ледовитом океане. Чтобы добраться до самой высокой точки, пришлось идти целых полчаса. Я с несколькими мужчинами стояла примерно в пятнадцати метрах от кромки льда, когда под ногами мы ощутили легкое подрагивание и услышали глухой шум. Прежде чем нам удалось подбежать к кромке, задрожало во второй раз: я с ужасом увидела, как появилась и стала быстро расширяться трещина — от айсберга откололся большой кусок, и четверо наших людей рухнули в море. Воздух наполнился оглушающим треском и грохотом, к которым добавились крики взывающих о помощи. Все застыли от ужаса. Вверх взметнулись гигантские столбы воды. Испытывая смертельный страх, мы подползли к только что образовавшейся кромке льда и увидели нашу лодку, которую словно ореховую скорлупу бросало из стороны в сторону между торосами. Люди в воде из последних сил боролись за жизнь — ведь некоторые из них не умели плавать. Из лодки им бросили канаты. Я беспомощно наблюдала, как Ганс Эртль, Давид Цогг, Рихард Ангст и Шнеебергер исчезали под водой, потом снова появлялись на поверхности и пытались вцепиться в края льдин. Первым удалось спасти Ганса — с помощью длинного шеста, протянутого ему с лодки, потом вытащили других, не умеющих плавать.

Лодке удалось подойти совсем близко к месту отлома айсберга, и нас в большой спешке сняли с помощью лестниц и канатов. Каждое мгновение от айсберга могли отломиться новые глыбы. Мы вздохнули с облегчением, только когда оказались вне зоны опасности. К счастью камеры и белых медведей ранее переправить на айсберг мы не успели.

Ужас не покидал нас много дней. Ни у кого больше не было желания рисковать жизнью ради фильма. Полярное лето уже близилось к концу, а на айсберге еще не было отснято ни метра пленки. Становилось холоднее, ночи удлинялись, и на сушу и море опустились сумерки. Настроение упало до нулевой отметки.

Доктор Зорге

Девять дней назад доктор Зорге поплыл во фьорд, чтобы провести измерения скорости расколов. Для исследования было важно знать, как быстро движутся ледники. Ученый поплыл на складной байдарке один, не взяв с собой даже палатки. С тех пор у нас не было от него известий. Продукты давно должны были кончиться. Герда, его жена, и все мы страшно беспокоились. Фанк велел готовить спасательную экспедицию, но тут один из эскимосов, охотившийся во фьорде на тюленей, доставил нам среднюю часть байдарки Зорге: он выловил ее по пути. Что еще мог означать этот обломок, как не то, что ледовые массы раздавили лодку. На побледневшем лице Герды Зорге не дрогнул ни единый мускул. Лишь после того, как в мертвой тишине она вышла, чтобы передать Фанку планы и схемы мужа, из ее глаз хлынули слезы.

На поиски были высланы лодки и самолет, с нами вместе ждали известий и эскимосы. Удет возвратился только через четыре часа; он обыскал весь фьорд, на всем его протяжении в сорок километров, но не смог обнаружить никакого следа Зорге. Он пролетал и над айсбергами. Приходилось считать доктора погибшим. Но Удет хотел сделать еще одну попытку. Мы снова долгие часы ждали его возвращения.

Уже начало смеркаться, когда послышалось гудение самолета. Когда он пролетал над нами, едва не задевая головы, все увидели, что летчик машет рукой, и поняли: он принес добрые вести. И действительно, Удет нашел Зорге в самом конце фьорда, у подножия ледника Ринка. Мы завопили от радости, наши друзья эскимосы тоже стали бурно ликовать. Хотя горючего в баках оставалось мало, Удет хотел слетать во фьорд в третий раз, чтобы сбросить ученому еду и одежду. В записке, прикрепленной к камню, было сказано, что Зорге умудрился передать нашим людям в спасательных лодках план местности, с помощью которого они смогут найти его и освободить из ледяного плена.

Ровно через 24 часа возвратились обе наши поисковые лодки — вместе с Зорге. Несмотря на крайнее истощение сил, он сразу же начал рассказывать о своем приключении. Он греб тридцать часов, пробираясь сквозь ледяное крошево к подножию глетчера. Там он забрался по отвесным скалам наверх, таща за собой лодочку, которую оставил на ровной площадке. Потом с приборами и провиантом поднялся еще выше, отыскав подходящее место для своих наблюдений. И через несколько минут произошла катастрофа, какой, вероятно, до него еще не доводилось пережить ни одному человеку. От массы материкового льда отделился огромный кусок длиной примерно в пять, а шириной не менее одного километра и обрушился во фьорд. Под давлением льда в воздух были выброшены столбы воды на высоту в сотни метров. По его подсчетам, рухнувшая во фьорд часть ледника превышала объем всех зданий Берлина.

Гигантский прилив смыл лодку Зорге, но доктор ни на секунду не терял веры в спасение. Неуклонно продолжал проводить научные наблюдения и измерения, тщательно распределил запас продуктов питания, рассчитанный на пять дней, и выложил из камней знаки, которые можно было заметить с воздуха. Рацион пополняли только ягоды, растущие у подножия ледника. Удет заметил каменные пирамиды лишь во время второго полета, увидел он и невысокий столбик дыма от костра, который Зорге кое-как поддерживал сухим мхом и вокруг которого бегал вприпрыжку как первобытный человек. Буквально на последней капле бензина пилот дотянул самолет до посадочной площадки.

Полярная зима приближается

Ухудшение погоды создала массу проблем. Постоянно дул холодный ветер, и однажды ночью меня разбудили отнюдь не деликатным образом — обрушилась вся палаточная конструкция вместе с шестами, распорками и шнурами. Когда я наконец высвободилась, то увидела: с остальными то же самое произошло.

Немало неприятностей доставляли собаки. Как-то ночью несколько изголодавшихся псов уже ворвались в кухню и набросились на наш драгоценный провиант. На сей раз они стали рвать палатки и пожирать кожаные и меховые изделия. Мне пришлось распрощаться с горными сапогами, та же судьба ждала мою «лейку» в кожаном футляре. Мы соорудили вокруг лагеря стену из камней, и тем не менее я однажды не досчиталась брюк из тюленьей шкуры, своей самой удобной одежды для съемок. Надежда на то, что уж под спальным-то мешком они хорошо спрятаны, к сожалению, не оправдалась.

Две недели отвратительной погоды миновали. Дни становились короче, а ночи морознее. Мы начали понимать, что такое тоска, навеваемая полярной ночью. Когда погода улучшилась, провели первые съемки с Томми. Зверя вместе с клеткой перетащили на катер, взяли с собой ружья и плавали несколько часов в открытом море, чтобы медведь, когда его выпустят, не смог отправиться назад к берегу. Потом для продолжения съемок его надо было снова поймать, к тому же мы обещали датскому правительству медведей в Гренландии на свободу не выпускать. У животных, побывавших в Европе, могли быть трихины, и это имело бы роковые последствия, будь медведь убит и съеден эскимосами.

Возле айсберга, показавшегося нам подходящим, мы открыли клетку, и Томми одним прыжком оказавшись на воле, как заправский скалолаз забрался на самую высокую вершину. Мы получили неплохие кадры. Потом его привлекла вода, и он поплыл прочь быстрее, чем мы могли поспевать за ним. Медведь ускользал от нас. Мы плыли за ним уже несколько часов кряду, но напрасно. И после целого дня в воде в безуспешных попытках поймать Томми совершенно обессилели. Медведь улегся спать на айсберге, а мы — на катере.

Когда мы проснулись, его уже и след простыл. Для Томми хорошо, для нас не очень. Снова мы много часов мотались по морю и наконец на небольшом скалистом островке, совсем недалеко от берега, отыскали зверя, погруженного в глубочайший сон. Нашему эскимосу Тобиасу удалось набросить ему на шею петлю и снова затащить в клетку.

Я во время долгой погони за белым медведем так сильно простудилась, что у меня поднялась температура. Какая незадача! Ведь с моим участием еще не было снято ни одной сцены. У нашего хитроумного экспедиционного врача-датчанина не оказалось ни морфия, ни какого-либо иного болеутоляющего средства, не было у него и других медикаментов, которые могли бы мне помочь. «У этого парня, — заявил в ярости Фанк, — есть с собой только заржавевшие шприцы для уколов от триппера». Он решил отправить меня на самолете в Уманак. Там, по крайней мере, была небольшая детская больница.

После часа полета гидросамолет повернул к Уманаку. Мы пролетели над крышей больницы и уже хотели приводняться, но неожиданно поднявшийся шторм не позволил это сделать — волны могли сорвать поплавки. Пришлось возвращаться восвояси. Драматическая ситуация. Боли становились все невыносимее, а нужно было, превозмогая лихорадку, сыграть, по крайней мере, самые важные сцены, прежде всего с Удетом.

Несмотря на мое состояние, полеты в Арктике оставили неизгладимое впечатление. Удет пролетал сквозь ледовые ворота и круто взмывал вверх перед самой ледяной стенкой, чтобы затем снова бросить самолет вниз. Но однажды во время таких съемок у меня перехватило дыхание. Удет хотел пролететь между двумя огромными, стоящими совсем близко один от другого торосами, при этом лишь в самый последний момент увидел, что сзади стоит еще один, третий. За какую-то долю секунды он успел накренить самолет и проскочить между ледяными башнями. Я думала, у меня остановится сердце.

После этих съемок остался всего лишь один эпизод с моим и Удета участием — самый трудный, от которого Фанк не хотел отказываться. Меня мог бы заменить дублер, но для Фанка это было немыслимо. По сценарию требовалось, чтобы я в роли пилота врезалась в отвесную стену айсберга, при этом самолет загорался, а я спасалась, выпрыгнув в воду.

Этой сцены боялась не только я, Удет тоже нервничал. Пилот должен был управлять самолетом скорчившись, чтобы при столкновении повредить, но не совсем разрушить аппарат, так как в противном случае машина не стала бы гореть. Кроме того, Удет отнюдь не был хорошим пловцом.

Съемка! Мы стартовали — Удет сделал несколько «мертвых петель», потом сбросил газ и направил самолет, который все больше терял скорость, прямо на ледяную стену. Я закрыла глаза, и, когда на мгновение снова их открыла, мне показалось, что сейчас айсберг обрушится на нас. Потом раздался удар — вспыхнуло пламя, и самолет загорелся. Я мигом прыгнула в ледяную воду, с некоторой задержкой за мной последовал Удет — ему нельзя было показываться в кадре.

Фанк получил нужную сцену, а мы вздохнули с невероятным облегчением. Печально только, что ради одного сенсационного кадра пришлось пожертвовать знаменитой «Бабочкой» Удета. Она покоится на морском дне Гренландии.

В последние дни предстояло еще раз испытать на себе капризы Арктики. Не проходило и дня, чтобы наше мужество в борьбе с природой не подвергалось испытанию. Следующей была съемка моего спуска на канате. Лодку зацепили крюком за айсберг, и я уже обвязалась канатом. Эртль и Цогг поднялись первыми, чтобы забить страховочные крюки. Вдруг Тобиас закричал: «Заводи мотор!» Да мы и сами уже увидели, что основание айсберга, находившееся до этого под водой, стало поднимать наше суденышко. Глыба, к которой мы причалили, начала крениться набок. К счастью, нашему рулевому в последнюю секунду удалось оттолкнуть лодку, и она соскользнула с ледника. Мы были спасены.

Но что сталось с Эртлем и Цоггом, которые находились на качающемся айсберге? Только что они стояли на высоте восьми метров над уровнем моря — в следующее мгновение уже возвышались над нами метров на тридцать, а ледяной колосс продолжал подниматься из воды. Ужасающая картина. Как на гигантских качелях, наших коллег то поднимало вверх, то бросало вниз, но не настолько, чтобы можно было безопасно прыгнуть в воду. Это было особенно скверно для Давида Цогга, не умевшего плавать. Эртль выронил крюки, начал скользить вниз, но все же, когда айсберг стал снова крениться набок, смог на секунду остановиться и спрыгнуть в воду. Пока мы затаскивали его в лодку, Зепп Рист подгреб на своем крохотном ялике совсем близко ко все еще переваливающемуся с боку на бок ледяному великану, чтобы Давид в подходящий момент мог спрыгнуть. Напряжение достигло предела. Тут Цогг громко закричал, и мы увидели, как он, сделав огромный прыжок и приняв в воздухе положение лыжника — прыгуна с трамплина, щукой скользнул прямо в лодку, угодив Ристу головой в живот.

На сей раз в шоке оказался и Фанк. Он распорядился устроить перерыв на несколько дней. Когда режиссер узнал, что вскоре в Уманак прибывает датское грузовое судно «Диско», то с тяжелым сердцем принял решение снимать игровые сцены со мной в Швейцарских Альпах и отправить домой раньше остальных.

Прощание с Гренландией

Упаковывала свои вещи я в большой спешке. Через час должна была подойти моторная лодка и доставить меня в Уманак, где уже пришвартовался пароход. Лишь после того как на лодочку перенесли мои железные чемоданы и я, закутавшись в толстые одеяла, уселась на горе пустых бочек из-под бензина, до моего сознания дошло, что мы расстаемся. Коллеги пожимали мне руки и просили передать приветы их родным и друзьям.

В серых сумерках с трудом удавалось рассмотреть лица товарищей. Услышав прощальный салют, я разрыдалась, чего со мной не бывало уже много лет. Все дальше и дальше уходивший берег я видела сквозь пелену застилавших глаза слез. Бочки подо мной покачивались. Стало холодно даже в костюме из собачьих шкур. Настала ночь, настоящая ночь. Я увидела первую звезду. На горизонте светилась кроваво-красная полоса — какая игра света и красок! Как призраки в лунном свете проплывали айсберги. Окутанные зеленой полосой тумана, они покачивались из стороны в сторону, будто хотели удержать меня. Увижу ли я еще раз Гренландию? В разлитой кругом тишине тихо постукивал мотор лодки, и я не заметила, как уснула.

Меня разбудил резкий звук пароходной сирены. Кто-то взял мои чемоданы. Удрученная, я поспешила следом. Под килем забурлила вода, «Диско» взял направление на юг. Мы покидали Гренландию.

При воспоминании об этом плавании меня и сейчас еще охватывает дрожь. Четыре недели плавания в сильный шторм. Почти все пассажиры страдали морской болезнью, большая часть команды тоже. Через палубу перекатывались метровые волны. Шторм перешел в ураган — меня тошнило. В дополнение ко всему началось обострение цистита и острая боль в большом пальце ноги. С тех пор как я стала заниматься балетом, если своевременно не делался педикюр, ногти на ногах начинали врастать в кожу. Меня уже трижды оперировали по этому поводу. Когда капитан увидел мою ногу, то в ужасе воскликнул: «Это выглядит так плохо, ждать до прибытия в Европу нельзя. Мы зайдем в какой-нибудь порт на юге Гренландии, там вас прооперируют». И действительно, «Диско» изменил курс.

После пробуждения от наркоза первое, что я услышала, — слова врача-датчанина: «Перед тем как погрузиться в сон, вы дважды прошептали: „Жизнь прекрасна“».

С тех пор дела у меня пошли на поправку — в больнице я получала все необходимые лекарства.

Перед тем как прийти в конечный пункт — Копенгаген, «Диско» зашел в Стокгольм. Здесь капитан распорядился немедленно доставить меня в урологическую клинику. Диагноз был серьезный: «Пузырь у вас поврежден так сильно, что вы никогда не избавитесь полностью от этого тяжелого заболевания». Тогда я не предполагала, насколько прав окажется врач. Эта болезнь мучила меня не один десяток лет.

После длительного пребывания в Гренландии европейские города произвели на меня тягостное впечатление. Я была совершенно сбита с толку. Изобилие киосков с журналами и газетами, без которых мы свободно обходились в Гренландии, удивляло. Я брала с собой два ящика с книгами и ни одну из них не прочитала. Шум на улицах и суетящиеся люди раздражали меня. Охотней всего я вернулась бы назад — в страну тысячи айсбергов.

В последнюю неделю сентября «Диско» вошел в порт Копенгагена. Там ожидал большой сюрприз. Родители, на седьмом небе от счастья, заключили меня в свои объятия. Кто-то спросил: «Вы довольны, что вернулись в Европу? Наверное ужасно было в глуши, в трескучие морозы? Как вам удалось выдержать такие нагрузки?»

Конечно, нагрузки были большие, но только из-за капризов Фанка, непременно желавшего снимать фильм на айсбергах. А сама Гренландия настолько великолепна, что почти никто из нас не радовался мысли, что придется покинуть ее. Даже Удет, любивший удовольствия и ночную жизнь в обществе красивых женщин, и тот хотел там остаться. Все говорили: мы возвратимся сюда через два-три года обязательно. И так было не только с нами — люди, хоть раз побывавшие в стране айсбергов, говорили и чувствовали то же самое, а некоторые оставались навсегда.

В чем же великое чудо? Чем так околдовывает страна — без деревьев, без цветов, без растительности, если не считать меч-травы в летние месяцы? Я думаю, это невозможно объяснить, как и все сказочное. Очарование Гренландии сплетено, как вуаль, из тысяч невидимых шелковых нитей. Мы видим там по-другому, чувствуем по-другому. Вопросы и проблемы, занимающие Европу, теряют свою значимость, блекнут. То, что заставляло нас волноваться дома, в Гренландии почти не трогало. Гигантский балласт лишних, ненужных и, главное, никогда не делающих человека счастливым вещей, казалось, канул в море: никакого телефона, никакого радио, никакой почты и никаких машин — без всего этого можно обойтись. И мы не чувствовали постоянной нехватки времени, как это было на материке, — нам подарили кусочек настоящей жизни.

Отель «Кайзерхоф»

Я снова в Берлине. Прежде всего — поход к домашнему врачу Оскару Лубовски, между прочим, брату моего несчастного обожателя времен юности, Вальтера. Их сестра Хильда, красавица, была замужем за скульптором Тораком,[196] который, к сожалению, развелся с ней, так как она была еврейкой. Впоследствии она переселилась в Голландию. Оскар был чудесным врачом. Еще со времен «Святой горы» он лечил мой цистит, до сих пор всегда успешно. Но поскольку мне приходилось неделями участвовать в съемках на морозе, как было, в частности, в случае с «Пиц-Палю» или во время буранов в Гренландии, то болезнь возвращалась.

И на сей раз только через две недели наступило улучшение. Дома меня навещали друзья и рассказывали о том, что произошло во время моего отсутствия.

Гитлер еще не пришел к власти, партия потерпела ряд неудач: на афишных тумбах снова сообщалось о его выступлении во Дворце спорта. Я пообещала по возвращении рассказать о Гренландии и потому позвонила в отель «Кайзерхоф», где попросила к телефону Шауба или Брюкнера. На этот раз к аппарату подошел Шауб, который говорил со мной довольно сухо. Я попросила передать фюреру, что возвратилась из Гренландии. Уже через несколько часов у меня зазвонил телефон. Теперь у аппарата был Брюкнер. Он осведомился, не буду ли я свободна завтра во второй половине дня, — Гитлер с удовольствием выпьет со мной чаю. Мы договорились на пять часов.

Поднимаясь на лифте в отеле «Кайзерхоф», я обратила внимание на мужчину невысокого роста с сухощавым лицом и большими темными глазами, который бесцеремонно уставился на меня. Он был в плаще и фетровой шляпе. Как потом выяснилось, это доктор Геббельс, будущий министр пропаганды. Он вышел на том же этаже, что и я. Брюкнер, уже ожидавший меня, поприветствовал и незнакомца:

— Доктор, фюрер еще занят, посидите пока в салоне.

Затем адъютант провел меня в рабочую комнату Гитлера, который вышел мне навстречу и поздоровался непринужденно и сердечно. Его первые слова были:

— Ну, чего вы насмотрелись в Гренландии?

После того как я восторженно рассказала о своих впечатлениях и стала показывать фотографии, вошел Брюкнер и сказал:

— Доктор Геббельс ждет в салоне.

Гитлер прервал его:

— Передайте доктору, что скоро освобожусь.

Я же была настолько многословной, будто делала научный доклад.

В кабинете вновь появился Брюкнер и напомнил Гитлеру, что пора отправляться. Тот наконец поднялся и сказал вежливо:

— Извините, фройляйн Рифеншталь. Вы рассказывали так захватывающе, что я чуть было не опоздал на предвыборное собрание.

Тем временем появился Шауб, держа в руках пальто Гитлера. Одеваясь, фюрер сказал Брюкнеру:

— Подвезите фройляйн Рифеншталь в своей машине, а я зайду на минуту к доктору Геббельсу.

Я с удивлением спросила:

— Куда я должна ехать?

Брюкнер ответил:

— Фюрер предположил, что вы тоже направляетесь во Дворец спорта, но можете не успеть, поэтому я должен захватить вас с собой. Подождите здесь секунду, я сейчас вернусь за вами.

Дальнейшее происходило в большой спешке. Меня усадили в машину, где уже находились две дамы, имен которых я теперь не припомню.

От мероприятия во Дворце спорта в памяти у меня не осталось никаких подробностей. Знаю только, что речь Гитлера была аналогична той, которую я слышала перед поездкой в Гренландию. Те же воодушевленные массы, те же заклинающие слова. Фюрер говорил свободно, без бумажки. Его слова словно хлестали слушателей. Гитлер внушал им, что построит новую Германию, обещал покончить с безработицей и нуждой. Когда он сказал: «Сначала общественная польза, потом собственная выгода», это запало мне в душу. До сих пор я жила совершенно эгоцентрично и мало интересовалась другими людьми. Я почувствовала себя пристыженной и, вероятно, была не единственной, кому не удалось избежать гипнотического влияния Гитлера.

После его речи у меня оставалась лишь одна мысль: по возможности быстрее добраться до дому. Мне не хотелось быть втянутой в политику, что могло ограничить мою свободу.

На следующий день я неожиданно получила приглашение от фрау Геббельс,[197] с которой еще не была знакома. Собственно, мне было неприятно идти туда, но любопытство, связанное с желанием побольше узнать о Гитлере, одержало верх. И я не ошиблась. Войдя в квартиру на Рейхсканцлерплац, среди множества гостей я увидела фюрера. Ничто в нем не напоминало вчерашнего фанатичного оратора.

Как я узнала от фрау Геббельс, которую без преувелечения можно было назвать красавицей, такие встречи устраивались, когда Гитлеру после напряженных предвыборных поездок хотелось расслабиться. Приглашались в основном деятели искусств.

Здесь я встретила также и Германа Геринга, который тогда был еще не таким тучным, как впоследствии, будучи рейхсмаршалом. В газетах он прочел о моих полетах с Удетом в Гренландии и теперь хотел узнать побольше о нашей с ним совместной работе. Они ведь были летчиками-однополчанами. Но с 1918 года у Геринга не было никаких контактов с Удетом.

Потом меня заметил доктор Геббельс, и опять я почувствовала на себе его странный взгляд. Находчивый, сыплющий каламбурами и остротами, он был блестящим собеседником. Тем не менее — не знаю, как это объяснить, — у меня, когда я находилась рядом с ним, было какое-то нехорошее чувство. Лицо его было довольно выразительным, но нижняя часть лица, особенно рот, выглядели несколько вульгарными. Странно, что у этого человека оказалась такая красивая жена. Магда Геббельс — светская дама, холодная и уверенная в себе, образцовая хозяйка дома — сразу же завоевала мою симпатию.

Гости — примерно человек сорок — были мне незнакомы. О политике говорили мало, в основном о театре и других культурных событиях.

С Гитлером я избегала находиться рядом. Мы обменялись всего лишь несколькими словами. Он почти весь вечер просидел на небольшой софе, увлеченно беседуя с дочерью Лео Слецака, Гретль,[198]известной молодой певицей, с которой он, что называется, давно дружил. Я знала ее только по сцене, видела в некоторых опереттах. Это была блондинка, довольно пухленькая, но, по слухам, весьма темпераментная.

Незадолго до полуночи я попрощалась, однако Гитлер подошел ко мне и задал неожиданный вопрос, не мог бы он завтра ненадолго зайти ко мне с Генрихом Хоффманном — посмотреть фотографии «Голубого света». К такому визиту я не была готова, поэтому с беспокойством спросила:

— А послезавтра нельзя?

— К сожалению, нет, — ответил Гитлер, — Хоффманн и я должны завтра вечером возвратиться в Мюнхен, и в Берлин мы снова приедем не так скоро.

Я подумала о своем крохотном лифте и сказала:

— Моя квартира на шестом этаже, а лифт в доме очень маленький.

Гитлер засмеялся:

— Мы и без него обойдемся.

Визитной карточки у меня с собой не было, и я написала адрес на листке бумаги.

На следующий день я с волнением ждала визита. Горничная заварила чай и сама испекла торт. Ровно в пять часов у двери позвонили. Кроме Гитлера и Хоффманна пришли еще доктор Геббельс и некто господин Ханфштэнгль.[199] Когда они вошли в студию, взгляд Гитлера остановился на рисунках углем Кете Кольвиц.

— Вам это нравится? — спросил он.

— Да, а вам, господин Гитлер?

— Нет, — ответил фюрер, — рисунки слишком печальные, слишком пессимистичные.

Я возразила:

— По-моему, рисунки великолепны, выражение голода и нужды на лицах матери и ребенка передано гениально.

— Когда мы придем к власти, не будет ни нужды, ни бедности, — сказал Гитлер.

Слова фюрера меня смутили — я увидела, что он мало или вообще ничего не понимает в живописи. Фанк, который подарил мне эти картины, узнав о предстоящем визите, посоветовал снять со стены рисунки Кольвиц. Но, чтобы увидеть реакцию гостя, я намеренно не сделала этого.

После непродолжительной беседы Гитлер выразил желание посмотреть фотографии.

— Поглядите, Хоффманн, вот снимки, у которых есть композиция, а вы слишком много щелкаете и там и сям — лучше меньше да лучше.

Я покраснела — вряд ли можно было назвать тактичным это заявление. Я встала на защиту фотографа:

— Эти снимки нельзя сравнивать с теми, что делает господин Хоффманн. Быстро фиксируя текущие события, невозможно обращать внимание на композицию.

Хоффманн благодарно подмигнул мне.

Тем временем Ханфштэнгль сел за рояль и сыграл несколько мелодий. Я заметила, что Гитлер стоит у стола и листает какую-то книгу. Когда я подошла поближе, то увидела, что это «Майн кампф». На полях я написала некоторые критические замечания, например: «не соответствует действительности», «заблуждение», «неверно» или же «хорошо». Мне стало немного не по себе, Гитлера же это, кажется, очень забавляло. Он сел за стол и стал листать книгу дальше.

— Да, это очень интересно, — сказал он. — Вы ведь у нас актриса, такой тонкий критик.

Этот небольшой эпизод Гитлер запомнил надолго. Спустя годы, за несколько месяцев до начала Второй мировой войны я узнала об этом в рейхсканцелярии. Каждый год туда приглашалось более тысячи деятелей искусств: музыкантов, скульпторов, архитекторов, артистов театра и кино. Они приезжали со всей Германии. Я пришла довольно поздно. В великолепно отделанных помещениях собирались группы людей. В одном из залов образовался большой кружок, в центре которого стоял Гитлер, и я чуть было не упала в обморок, когда услышала, что он рассказывает о моих критических замечаниях, обнаруженных в моем экземпляре «Майн кампф». Мало того, он рассказал и о нашей первой встрече на Северном море, когда я призналась, что никогда не смогла бы вступить в партию. Он преподносил это как актер, в лицах воспроизводя наш диалог. Когда меня заметили, я еле-еле спаслась от объятий коллег.

6 ноября 1932 года

Вскоре пришло новое приглашение от фрау Геббельс. Я сильно опоздала и была удивлена, встретив очень мало гостей. Только тут выяснилось, что б ноября 1932 года — это особый день — выборы в новый рейхстаг. Их исход решал судьбу Гитлера. Я еще ни разу в жизни не участвовала в выборах. Почему меня пригласили, осталось для меня загадкой.

Был уже поздний вечер. По выражениям лиц присутствующих можно было догадаться, что дело плохо. Напряжение достигло предела. Когда по радио сообщили о новых потерях НСДАП и успехах коммунистов, все были подавлены. Геббельс пошел в соседнюю комнату — было слышно, как он разговаривает по телефону с Гитлером в Мюнхене, но я смогла разобрать лишь несколько обрывков фраз. Около полуночи, во время сообщения предварительных результатов у доктора Геббельса лицо словно окаменело. Он сказал жене: «У нас впереди тяжелые времена — но мы преодолевали и худшие». У меня было чувство, что он сам не верит тому, что говорит.

На следующий день я отправилась в Мюнхен. В кинотеатре «Атлантик» у Изарских ворот мне предстояло выступать перед повторной демонстрацией «Голубого света». Только я собралась запереть дверь купе, как увидела Геббельса, стоящего в коридоре. Для него это было такой же неожиданностью, как и для меня; он попросил разрешения посидеть у меня минутку. Ему надо было встретиться с Гитлером; он рассказал о своих личных заботах и борьбе за власть в партии. Когда Геббельс заметил, что я в этом совершенно не разбираюсь, то сменил тему и — странно — заговорил о гомосексуализме. Он сказал, что Гитлер испытывает крайнее отвращение к гомосексуалистам, в то время как сам он более терпим и не осуждает всех скопом.

— На мой взгляд, — высказала я свое мнение, — вполне вероятно, у всех людей в той или иной мере существуют зачатки обоих полов, особенно у артистов и художников, но это ни в коем случае не имеет никакого отношения к вине или неполноценности.

Геббельс со мной неожиданно согласился.

Когда назавтра в полдень, после проверки освещения в кинотеатре «Атлантик», я возвратилась в мюнхенскую гостиницу, мне позвонил доктор Геббельс. Он спросил, не хотела бы я сопровождать его на встречу с Гитлером. Я заколебалась. У меня мало-помалу стало возникать ощущение, что меня втягивают в политические игры, с которыми я не хотела иметь ничего общего. С другой стороны, это был удобный случай узнать мнение Гитлера о результатах выборов.

И я действительно стала свидетельницей исторического момента. Встреча проходила, как я потом узнала, в ресторане «Штернеккер», в небольшом зале, отделанном в баварском стиле. Когда мы с Геббельсом вошли в помещение, примерно восемь — десять мужчин, сидевших там за круглым столом, встали. Гитлер, лицо которого сильно раскраснелось, приветствовал меня, как всегда, целованием руки и представил мне присутствующих; из них в памяти сохранилось лишь имя Вагнера,[200] впоследствии ставшего гауляйтером Мюнхена.

Я ожидала увидеть Гитлера удрученным — ничего подобного. Приходилось только удивляться. Он вел себя как победитель. Лица собравшихся мужчин, до того подавленные и раздосадованные, заметно посветлели. Очень скоро фюреру удалось снова вселить в них мужество и убедить, что, несмотря на сиюминутное поражение, они вскоре придут к власти.

— До следующих выборов в представительное собрание в Липпе,[201] — сказал он, — мы должны зайти в каждый дом, сражаться за каждый голос — мы выиграем выборы и добьемся победы. От нас откололись только слабые, и это хорошо!

Ему удалось даже ободрить выглядевшего довольно обескураженным Геббельса. Мне еще ни разу не доводилось встречаться с человеком, который бы обладал такой силой убеждения и мог оказывать на людей такое влияние. Для меня же это стало поводом, несмотря на мощную энергию, исходившую от этого человека, по возможности избегать его близости.

Гитлер проигрывает выборы

Я вернулась в Берлин, исполненная решимости заниматься только собственными делами и не позволять никаким политическим авантюрам отвлекать себя. Я получила разные предложения, некоторые очень привлекательные. Но я была еще занята в проекте Фанка. Через несколько недель на перевале Бернина предстояло закончить съемки игровых сцен для фильма о Гренландии.

Все же благодаря случаю я в том же году встретилась с Гитлером еще раз — в необычной ситуации. По моим записям на календаре, это произошло 8 декабря 1932 года. Я была на концерте и возвращалась домой по Вильгельмштрассе. Тут я услышала выкрики продавцов газет: «Грегор Штрассер[202] покидает Гитлера!», «Конец НСДАП!», «Звезда Гитлера закатилась!». Я набрала газет и села в холле гостиницы «Кайзерхоф», чтобы прочесть сенсационные сообщения. То, что писалось в газетах, было для Гитлера крайне унизительно. Только теперь я поняла, что мне рассказывал в поезде Геббельс — об интригах и борьбе за власть в партии. Как могло все так быстро и кардинально измениться? Еще месяц назад в Мюнхене я видела Гитлера, уверенного в победе, а теперь я узнаю о крушении его надежд.

От этих мыслей меня оторвал мужской голос:

— Что это вы здесь делаете?

Я подняла глаза. Передо мной стоял долговязый Брюкнер.

— Верно ли то, о чем пишут газеты?

Сделав пренебрежительное движение рукой, он ответил:

— Кампания в прессе, не более того. — И тут же размашистыми шагами направился к лестнице.

Я была ошеломлена и чувствовала, что происходит что-то необычное. Потом снова углубилась в чтение. Я понятия не имела ни о Грегоре Штрассере, ни о генерале Шлейхере, вообще не помню, чтобы слышала эти имена.

Теперь я видела их напечатанными крупными буквами на первых полосах. Видимо, Штрассер был соратником Гитлера, изменившим ему и заключившим договор с его противниками.

Передо мной вновь возник Брюкнер.

— Хорошо, что вы еще не ушли. Пройдемте, пожалуйста, со мной, фюрер хочет видеть вас.

Кровь ударила мне в голову. В этой критической ситуации мне не хотелось видеть Гитлера — я заколебалась, но потом с бьющимся сердцем все же последовала за Брюкнером. Мы поднялись по широкой, устланной ковром лестнице на бельэтаж, там прошли по коридору, повернули за угол, и я оказалась в салоне Гитлера. Брюкнер оставил нас одних.

Я все еще не понимала, почему Гитлер в такой драматической ситуации попросил меня прийти. Он подал мне руку и затем стал нервно ходить по комнате. Лицо у него было блеклое, волосы свисали на лоб, покрытый каплями пота. Затем его как прорвало:

— Эти предатели — эти трусы — и это незадолго до окончательной победы — это дурачье — тринадцать лет мы боролись, вкалывали и отдавали все — пережили тяжелейшие кризисы, и вот у самой цели — предательство!

На меня он ни разу не посмотрел. Снова забегал из угла в угол, остановился, схватился за голову и, как бы разговаривая с самим собой, простонал:

— Если партия развалится, я должен покончить с собой.

После короткой паузы Гитлер взволнованно продолжил:

— Но пока рядом есть такие люди, как Гесс и Геринг, мне нельзя этого делать — я не могу оставить их в беде, как не могу покинуть и многих других верных товарищей по партии. Мы продолжим борьбу, даже если нам снова придется начинать с нуля.

Гитлер с трудом дышал, стискивая кулаки. Теперь я поняла, почему он пригласил меня. Ему нужен был близкий человек, которому он мог довериться. Он разразился бесконечным монологом о своей партии и понемногу стал успокаиваться. Потом он впервые взглянул на меня, взял мою руку и сказал:

— Благодарю вас, что пришли.

Я не могла говорить — была слишком взволнована. Так и не произнеся ни слова, я вышла из комнаты.

Доктор Геббельс

По сообщениям в прессе можно было заключить, что в партии Гитлера продолжалась борьба за власть. Геббельс в качестве гауляйтера Берлина умножил свои усилия. Удивительно, как силен физически был этот человек небольшого роста. Одна яркая речь сменяла другую. Мне он не нравился, но справедливости ради должна признать, что личного мужества ему было не занимать. Когда он выступал с речью в Берлине, в Веддинге, перед рабочими-коммунистами, в него бросали пивные кружки. Он не покидал трибуну, даже когда получал ранение, ему почти всегда удавалось овладеть настроенной против него толпой и убедить ее перейти на свою сторону. Для Гитлера в Берлине он был незаменим.

Тем непонятней то, что человек, которому на завершающей стадии борьбы за власть приходилось напрягать все силы, бросился в безнадежное предприятие — любой ценой завоевать меня.

Уже через несколько дней после того, как мне довелось видеть Гитлера в отчаянии, раздался звонок Геббельса. То, о чем я догадывалась, теперь подтвердилось. Не проходило ни дня, чтобы он не напомнил о себе, иногда даже несколько раз в день, все настойчивее добиваясь встречи. Однажды во второй половине дня Геббельс оказался перед дверью моего дома.

— Извините, я только на минутку, — сказал он извиняющимся тоном, — у меня были дела поблизости.

Это было очень неприятно, но я не решилась ответить отказом. Предложила чаю — он отказался:

— Не беспокойтесь, у меня мало времени, мне сегодня вечером нужно еще успеть на собрание.

— Что привело вас ко мне, доктор?

— Я озабочен некоторыми обстоятельствами, и мне хотелось бы посоветоваться с вами.

— Не думаю, что я подходящий человек.

Геббельс игнорировал мое замечание и начал, внешне как будто бы не задетый моими словами, рассказывать о своих проблемах, прежде всего о политической деятельности. Манера, в какой он говорил об этом, показалась мне заносчивой и надменной.

Так, в частности, он заявил: «В рейхстаге я кукловод за ширмой, держащий в руках нити и заставляющий плясать всех этих марионеток».

Это прозвучало настолько цинично, что он показался мне в тот момент воплощением самого Мефистофеля. Я могла себе представить, что, если бы того потребовали обстоятельства, он стал бы так же рьяно служить Сталину. Это был опасный человек.

Хотя я попросила Геббельса больше не приходить, в его поведении ничего не изменилось. У него явно не укладывалось в голове, что женщина может отвергать его ухаживания. В конце концов, дело дошло до неприятного разговора. Я отказалась принять его. Когда же он пообещал, что придет в последний раз, я, к сожалению, согласилась — в надежде наконец избавиться от надоедливого ухажера. И действительно, Геббельс вел себя как влюбленный старшеклассник. С блестящими глазами рассказал, как уже в 1926 году, то есть шесть лет назад, стоял перед Дворцом киностудии УФА, чтобы наконец-то увидеть меня вблизи.

Если прежде я полагала, что он влюблен в меня только как в актрису, теперь же пришлось убедиться в обратном. Пока он демонстрировал мне свое обожание, взгляд его упал на раскрытую книгу — это был «Заратустра» Ницше. Он взял ее в руки, полистал и спросил, не поклонница ли я Ницше, на что я ответила утвердительно.

— Особенно я люблю его слог, — сказала я, — и больше всего лирику. Вы знаете его стихотворения?

Он кивнул и углубился в книгу. Потом, словно актер, неожиданно начал декламировать. Я была рада, что он отвлекся. Но Геббельс отложил книгу в сторону, подошел ко мне и посмотрел так, будто хотел загипнотизировать.

— Признайтесь, — проговорил он, — вы влюблены в фюрера.

— Что за чепуха! — воскликнула я. — Гитлер — феномен, которым я могу восхищаться, но не любить.

Тут Геббельс потерял самообладание:

— Вы должны стать моей: без вас моя жизнь — сплошная мука!

Сущее безумие. В полной растерянности я смотрела на стоящего на коленях всхлипывающего Геббельса. Когда же он обнял меня, чаша моего терпения переполнилась. Я отступила назад и попросила покинуть квартиру. Геббельс побледнел. Поскольку он не спешил уйти, я воскликнула:

— Что вы за человек! У вас такая чудесная жена, очаровательный ребенок! Ваше поведение просто возмутительно.

— Я люблю жену и ребенка, разве это непонятно? — сказал Геббельс. — Но я люблю и вас, и я принес бы ради вас любую мыслимую жертву.

— Идите, доктор, — настаивала я, — идите, вы с ума сошли!

Я открыла дверь и вызвала лифт. Он вышел с опущенной головой, даже не подняв на меня глаз.

Этого унижения будущий министр пропаганды не простил мне никогда.

Бегство в горы

У меня было одно-единственное желание — как можно быстрее покинуть Берлин. Мне не хотелось, еще одной встречи с доктором Геббельсом, и не только с ним, но и с Гитлером. До рождественских праздников оставалось несколько дней. Родители хотели провести сочельник вместе со мной, и потому я решила остаться в Берлине. К тому же нужно было закончить серию статей для Манфреда Георге. После возвращения из Гренландии Манфред уговорил меня записать впечатлениях от съемок. Целиком книга «Борьба в снегах и льдах» появилась в начале 1933 года в лейпцигском издательстве «Гессе унд Беккер».

Однажды, возвратившись из магазина домой, я увидела перед дверью букет цветов. На приложенной карточке было написано: «Ду-Ду, я снова тут и остановился в гостинице „Эден“». В Берлин после трехлетнего отсутствия приехал Йозеф фон Штернберг. На следующий день мы увиделись, он почти не изменился. Штернберг рассказал, что Эрих Поммер пригласил его снимать фильм.

Мы, естественно, упомянули в разговоре и Гитлера, и национал-социализм, и я рассказала ему о своих встречах. К моему удивлению, он заметил:

— Гитлер — феномен, жаль, что я еврей, а он антисемит. Когда он придет к власти, будет видно, настоящий ли у него антисемитизм или же всего лишь предвыборная пропаганда.

Кстати, Штернберг был не единственным из моих знакомых евреев, кто так думал. Подобное мнение высказывал Гарри Зокаль и многие другие. Сегодня, когда мы знаем об ужасных преступлениях гитлеровского режима, это звучит невероятно, особенно для молодежи, но это правда.

Штернберг хотел посмотреть мой «Голубой свет». Мы поехали в Нойкёльн, на копировальную фабрику Гайера, где хранилась отснятая пленка. Я со страхом ждала его оценки — знала, какой он строгий критик. Но огорчаться не пришлось.

— Фильм прекрасный, — сказал он, — а ты просто чудо. Нет больших антиподов, чем ты и Марлен, — ты в роли Юнты в «Голубом свете» и Марлен в роли Лолы в «Голубом ангеле». Я сделал из Марлен звезду, она — мое творение и известна во всем мире. Теперь я жду тебя.

— Я приеду, как только закончатся съемки фильма «SOS! Айсберг». Очень надеюсь, что весной.

На этом обещании мы и расстались вечером в баре «Эдена», засидевшись за полночь; так во второй раз, при изобилии шампанского, отметили прощание — теперь надолго.

На следующий день — это был сочельник — я готовилась к отъезду в горы Швейцарии — предстояло еще многое сделать. Съемки там должны были продлиться несколько месяцев.

Пока я упаковывала чемоданы, в дверь то и дело звонили. Посыльные приносили заказанные товары и множество подарков, которые должны были доставить до праздника. Опять звонят! Раздраженно и раздосадованно распахиваю дверь — в растерянности обнаруживаю смущенно улыбающееся лицо Геббельса. Прежде чем мне удается издать хоть какой-то звук, он выпалил:

— Простите, пожалуйста, я хотел только пожелать вам веселых праздников и передать небольшой рождественский подарок.

Я молча впустила его в квартиру. Увидев большие чемоданы, он удивленно спросил:

— Вы собираетесь уезжать?

Я кивнула.

— Надолго?

Я снова кивнула.

— Когда уезжаете — когда возвратитесь?

— Меня не будет долго. Сначала я отдохну, покатаюсь на лыжах, а потом меня ждут досъемки фильма «SOS! Айсберг».

— Пожалуйста, не уезжайте, — взволнованно сказал Геббельс.

Увидев мой отстраняющий жест, он стал умолять:

— Не бойтесь, я не буду больше надоедать, — но мне хотелось бы иметь возможность, по крайней мере, иногда говорить с вами. Я очень одинок, моя жена тяжело больна. Она лежит в клинике, и я опасаюсь за ее жизнь.

Он произнес это с таким взволнованным выражением лица, что я почти сочувствовала ему. Прежде всего меня поразило, что Магда оказалась в больнице.

— Послушайте, доктор, ваше место сейчас, больше чем когда-либо, рядом с женой. Вы должны быть с ней каждую свободную минуту.

Геббельс был очень подавлен. Он сел на кушетку, не снимая пальто.

— Скажите мне, по крайней мере, куда можно позвонить.

— Не знаю. Я буду в горах, в разных местах, и пока у меня еще нет никакого представления, когда и где начнутся съемки.

После того как ему пришлось понять безнадежность приложенных усилий, его лицо утратило выражение отчаяния и стало казаться маской. Он подал мне два пакета и сказал:

— Мое поздравление с Рождеством.

Когда дверь за нежданным гостем закрылась, я развернула пакеты. В одном лежал переплетенный в красную кожу экземпляр первого издания гитлеровского «Майн кампф» с вписанным Геббельсом посвящением, во второй оказалась бронзовая медаль с рельефом головы самого дарителя. «Что за безвкусица», — подумала я.

Вечером я отправилась к родителям. Это Рождество оказалось печальным. Дела у отца шли плохо. Ему пришлось уволить большую часть рабочих и служащих. И Гейнца в первый раз не было с нами. Он находился в Индии и должен был во дворце магараджи Индаура монтировать климатическую установку. Этот интересный заказ брат получил через знакомого архитектора Эккарта Мутезиуса.[203]

Наконец я снова в горах! В Санкт-Антоне на Арльберге я могла совершенствоваться, наверное, в самой лучшей в мире горнолыжной школе, у Ганнеса Шнейдера, и научиться новейшей технике спуска. Чувствовала я себя там как дома. Большинство тренеров участвовали в съемках наших горных фильмов, и все мы хорошо ладили друг с другом. Радость, какую доставлял этот великолепный вид спорта, заставляла забыть обо всем, что огорчало и тяготило меня. Даже мои профессиональные планы отошли на задний план.

Однажды во второй половине дня, когда я возвратилась после спуска в гостиницу «Пост», директор сообщил, что мне уже много раз звонил некий доктор Геббельс. Как это он разузнал, где я? Только-только успела переодеться, как меня позвали к телефону. Это действительно снова был он. Я раздраженно спросила, кто открыл ему место моего пребывания. Он ответил, что обзвонил несколько горнолыжных баз. Верить ли ему?

— Что вам нужно от меня?

— Я хотел только узнать, когда вы снова будете в Берлине.

Навязчивость этого человека меня просто взбесила. В ярости я воскликнула:

— Пока не собираюсь туда и прошу вас, господин Геббельс: оставьте меня в покое и не звоните больше.

Я повесила трубку. Настроение было испорчено напрочь.

На следующий день на трассе скоростного спуска появились почти все лучшие горнолыжники мира. Это отвлекло меня от неприятностей. Гонка проходила по трудному маршруту вниз до самой станции подвесной канатной дороги. Просто фантастика, в каком темпе лыжники проносились по крутому склону с многочисленными седловинами.

Отсюда в середине января я уехала в Давос. Там меня заинтересовал район Парсенн[204] — в те времена мечта горнолыжников; место это превзошло все мои ожидания. Впервые по-настоящему меня охватила лыжная горячка. Тут были многокилометровые спуски по рыхлому снегу и такое множество трасс, одна прекрасней другой, что каждый день можно было спускаться по новому маршруту.

Тогда, в январе 1933 года, на трассе еще встречалось немного лыжников. Сейчас, когда на Парсенне их собираются тысячи, в это трудно поверить. На трассе никогда не нужно было ждать, подъемников не было и в помине, и столкновения, ставшие ныне правилом, были редкостью. От вершины Вайсфлу до Кюблиса можно было спускаться четырнадцать километров без остановки. Правда, надо было находиться в хорошей форме. Я наслаждалась пьянящим ощущением полета, которое не отпускало меня даже во сне.

На Парсенне я встретила Вальтера Прагера, с которым познакомилась в Санкт-Антоне. Тогда неожиданно для всех этот молодой швейцарец стал победителем на сложной трассе. Он предложил подготовить меня к соревнованиям по скоростному спуску с Парсенна. Спускаться вместе на лыжах доставляло мне большое удовольствие. Тренером он был первоклассным. Я каталась с каждым днем все лучше и лучше.

Между Вальтером и мной завязались дружеские отношения. Со временем они становились все теплее, так возникла связь, длившаяся более двух лет.

Странно, но я никогда не влюблялась в мужчин, сделавших себе имя в общественно-политической сфере или в искусстве или баловавших женщин дорогими подарками.

Когда мать познакомилась с моим другом, то не очень одобрила мой выбор.

— И что ты нашла в этом юноше? — спросила она. — Не понимаю я тебя — хоть бы раз пришла с толковым человеком.

Бедная мамочка! Нелегко объяснить близкому человеку, даже матери, неожиданно возникающее чувство симпатии и любви. Вальтер хорошо выглядел, но производил впечатление человека скорее незаметного. Его особый шарм, его темперамент, его суть, столь импонирующая мне, заставили увлечься без оглядки.

Начало съемок в Швейцарии по гренландским мотивам переносилось с одной недели на другую. Я ничего не имела против. Был конец января, когда я неожиданно узнала сенсационную новость: Гитлер стал канцлером. Стало быть, он добился своей цели, каким образом — мне было неизвестно. Я уже много недель не читала газет. Тогда еще не было телевидения, и день его прихода к власти и факельное шествие я увидела в старой кинохронике лишь через много лет после окончания войны.

Теперь Гитлер пришел к власти, но в качестве рейхсканцлера он был мне интересен куда меньше.

В начале февраля меня наконец пригласили на съемки в приют «Бернина». Я еще находилась в Давосе. Чемоданы были уже упакованы, и тут вдруг передо мной возник Удет.

— Что тебя сюда принесло? — удивленно спросила я.

— Прибыл за тобой, — ответил он лукаво.

— Как, — продолжала я вопрошать в растерянности, — на самолете?

— Конечно.

Ну, прямо кудесник, этот Удет. Мои громоздкие чемоданы я отправила по железной дороге, а сама села в спортивный самолет Удета, приземлившийся в Давосе на небольшом замерзшем озере.

При взлете чуть было не произошел несчастный случай. Места для разбега было слишком мало: я с испугом смотрела, как самолет стремительно приближается к сенному сараю на берегу озерка. Но перед строением Удет с присущим ему мастерством рванул машину вверх. Вскоре мы приземлились на небольшой ледовой поверхности Бернинского озера, в непосредственной близости от декораций к нашему фильму. Меня встретили с большой радостью. Кроме Фанка и его сотрудников я приветствовала «киношников», прибывших из Голливуда: Тэя Гарнетта[205] — режиссера американской версии и моего партнера Рода ла Рокве.[206]

Ледовые декорации были просто фантастическими, архитекторы создали для игровых сцен настоящий арктический ландшафт с большими ледяными пещерами. Рабочая атмосфера — отличная. Отношения между Тэем Гарнеттом и доктором Фанком также показались дружескими. Сниматься под руководством Гарнетта было истинным удовольствием. Вот если б в такой холод работы не затянулись на слишком долгий срок! К счастью, у меня часто бывали длительные перерывы, а наш директор картины Пауль Конер оказался вполне лояльным и позволял мне в свободные дни летать с Удетом в Давос. Я могла продолжать лыжные тренировки на Парсенне, за что была вознаграждена. В известном Парсеннском дерби, в котором приняли участие лучшие швейцарские горнолыжницы, заняла второе место.

Настал май, а съемки все еще продолжались. Лед начал таять, и нам пришлось перебазироваться выше. Так мы перебрались в седловину Юнгфрау в Бернских Альпах, лежащую на высоте 3000 метров. Там в основном это были сцены с собаками в упряжках.

Наконец, в июне, были сняты последние кадры фильма о Гренландии. И все, кто стоял на лыжах, совершили самый чудесный в Швейцарских Альпах летний спуск от седловины Юнгфрау вниз по Алечскому леднику до покрытых цветами летних лугов.

Визит в рейхсканцелярию

После шестимесячного отсутствия в Берлине мне снова пришлось привыкать к большому городу и изменениям, произошедшим в Германии. О том, что Гитлер стал рейхсканцлером, мы узнали еще на перевале Бернина,[207] но нам ничего не было известно о сожжении книг перед университетом, об антисемитской пропаганде и первых бойкотах евреев во всех городах. Я, охваченная беспокойством, была поражена до глубины души.

Я получила письмо от Манфреда Георге из Праги. Мой друг желал мне счастья и сообщал, что ему, как и многим другим евреям, пришлось эмигрировать, потому что работать в Германии стало невозможно. Он хотел переехать в США. И от Белы Балаша, с которым меня также связывали дружеские отношения, пришло похожее письмо, из Москвы. Он, убежденный коммунист, мечтал вернуться на родину, в Венгрию, но пока нашел убежище в России. Я плакала, держа в руках эти письма.

Все чаще я узнавала, что друзья и знакомые покинули Германию. Только Лубовски, жених моей подруги Герты, и Кон, известный врач-гинеколог, были еще в Берлине. Знаменитые артисты-евреи больше не выступали; уехали Макс Рейнхардт и Эрих Поммер. Какие страшные вещи, должно быть, здесь творились! Я совсем не понимала, что происходит. Что мне делать? С декабря я ничего больше не слышала о Гитлере и, естественно, о Геббельсе, чему была только рада. После того как фюрер оказался у власти, я не хотела иметь с ним никаких отношений.

После премьеры «Голубого света» прошло больше года. В Гренландии и позднее в Швейцарских Альпах у меня не было никакой связи с киностудиями, и потому я не могла воспользоваться успехом фильма. Все, что касалось «Голубого света», опрометчиво отдала в руки делового партнера Гарри Зокаля. За долгое время работы над фильмом «SOS! Айсберг» истрачен был весь гонорар, а мне еще нужно было выполнять обязательства перед собственной фирмой и выплачивать долг за квартиру. Но поскольку моя доля в прибылях от фильма составляла пятьдесят процентов, то я особенно не беспокоилась.

Когда я захотела поговорить со своим партнером, то узнала от господина Плена, его доверенного лица, что Зокаль тоже уехал — ничего удивительного, ведь он был наполовину евреем. Трудно было понять, почему он еще ни разу не поделился со мной прибылью, ни от проката в Германии, ни за рубежом. Фильм пользовался всемирным успехом. Я спросила у господина Плена:

— Вам господин Зокаль не оставил никаких денег для меня?

— Нет, — услышала я в ответ.

— А как же мне теперь получить их?

Господин Плен пожал плечами и ответил уклончиво:

— Господин Зокаль, конечно, попытается как-то урегулировать это из-за границы, но особых надежд нет. У налогово-финансового управления к нему претензия на сумму в двести семьдесят пять тысяч марок.

За этой печальной вестью последовала просто ужасная. На копировальной фабрике мне сказали, что Зокаль взял с собой оригинал отснятого и обработанного негатива. В отчаянии я пыталась разыскать Гарри. Я узнала, что он во Франции, но найти его там так и не смогла.

В те дни, пребывая в тяжелой депрессии, я вспомнила о сюжете, предложенном мне Фанком: «Мадемуазель Доктор». Шпионский фильм, действие которого разыгрывается в ходе мировой войны между Германией и Францией. Фанк предоставил мне ценный документальный материал. Сам он работал тогда вместе со шпионкой в германской контрразведке. Кличку Мадемуазель Доктор дали ей французы в знак признания деятельности, внушавшей им страх.

Я предложила сюжет киностудии УФА, тема произвела на всех сильное впечатление, студия выразила готовность включить фильм в свой план и финансировать его. Мне гарантировали право на участие в принятии решений во всем, что касается художественной стороны фильма. Написать сценарий поручили первоклассному профессионалу Герхарду Менцелю, с которым я уже успела переговорить, а в качестве режиссера мне хотелось пригласить Франка Визбара,[208] с чем УФА весьма охотно согласилась.

Впервые после «Голубого света» я получила драматическую роль. Это было моей заветной мечтой.

И тут позвонили из рейхсканцелярии. Держа трубку в руке, я дрожала всем телом. Меня спросили, смогу ли я завтра в четыре часа прийти в рейхсканцелярию, для беседы с фюрером. Мне не хватило мужества сказать «нет». После такого длительного перерыва я побаивалась встречи с Гитлером. Став рейхсканцлером, он конечно же изменился.

На следующий день точно в назначенное время Гитлер ждал меня. На улице стоял безоблачный, теплый день. Я надела простое белое платье и достаточно скромно подкрасилась. На выходящей в сад террасе был накрыт чайный стол. Присутствовал только слуга, я не видела ни Шауба, ни Брюкнера.

Гитлер казался отдохнувшим и был таким же приветливым, как и при первой встрече год тому назад на Северном море.

— Садитесь, пожалуйста, фройляйн Рифеншталь.

Он подвинул мне стул, а сам сел напротив. Слуга налил чаю и предложил печенье. Я опустила глаза и, в отличие от прошлого раза, чувствовала себя скованной.

— Мы очень давно не виделись, — начал Гитлер, — если не ошибаюсь, это было в декабре прошлого года, перед тем как нам прийти к власти. Вы застали меня в один из моих тяжелейших дней. Я был близок к тому, чтобы пустить себе пулю в лоб.

Я все еще смотрела на чашку с чаем.

— Но судьба, — продолжал он, — благосклонна к тем, кто никогда не прекращает борьбу, даже если все выглядит безнадежно.

Я не отваживалась взглянуть на него.

— Когда партия распалась и меня покинули товарищи по борьбе, я не мог и предположить, что уже через полтора месяца победа сама падет к моим ногам, как созревший плод.

Он отпил глоток, посмотрел на меня и поинтересовался:

— А вы где были все это время, что делали?

Я все еще не произнесла ни слова, памятуя о судьбе Манфреда Георга и других моих друзей, вынужденных покинуть Германию. Как мне сказать об этом? В горле словно ком застрял. Но затем я преодолела скованность и сказала:

— В Германию я возвратилась совсем недавно. Была в Австрии и Швейцарии, где заканчивала съемки для фильма «SOS! Айсберг». Оказывается, здесь многое изменилось.

— Что вы имеете в виду? — спросил он довольно холодно.

— Некоторые из моих лучших друзей эмигрировали, среди них и великолепные артисты, как, например, единственная в своем роде и незаменимая Элизабет Бергнер.

Гитлер поднял руку, останавливая меня, и заявил несколько раздраженным тоном:

— Фройляйн Рифеншталь, мне известна ваша позиция. Я уважаю ее, но прошу не говорить о том, что мне неприятно. Обсуждать сейчас еврейскую проблему я не хочу. — Выражение его лица смягчилось. — Я еще не сказал, почему пригласил вас. Мне хотелось бы сделать вам деловое предложение. Суть его в том, что доктор Геббельс как рейхсминистр пропаганды, отвечая не только за прессу и театр, но и за кино, не имеет никакого опыта в области кинематографии. Вы же как человек незаурядных способностей могли бы ему помочь.

При этих словах Гитлера у меня едва не закружилась голова.

— Вы так неожиданно побледнели, — проговорил он озабоченно. — Вам плохо?

Если бы Гитлер знал о моем отношении к Геббельсу, он никогда бы такого не предложил. Но я ничего не могла рассказать Гитлеру.

— Мой фюрер, извините, я не в состоянии взять на себя выполнение этой почетной задачи.

Гитлер с удивлением посмотрел на меня.

— Почему нет, фройляйн Рифеншталь?

— Для этого у меня нет никаких способностей. И если бы мне пришлось заниматься тем, в чем совершенно не разбираюсь, я попросту развалила бы все.

Гитлер посмотрел на меня долгим испытующим взглядом, потом сказал:

— Вы очень своевольная личность. Но, может быть, вы согласитесь снимать для нас фильмы?

Именно этого-то я и боялась.

— Подумайте о картине про Хорста Весселя[209] или, например, о моей партии.

Тут пришла моя очередь прервать Гитлера.

— Не могу, не могу, — заявила я умоляюще. — Не забывайте, пожалуйста: я актриса до мозга костей.

По выражению лица Гитлера было ясно, сколь сильно его разочаровал мой отказ. Он встал, попрощался со мной и сказал:

— Очень сожалею, что не смог уговорить вас. Желаю вам счастья и успехов. — Затем сделал знак слуге. — Проводите, пожалуйста, фройляйн Рифеншталь к машине.

Сбитая с толку и совершенно подавленная, я поехала домой. Меня огорчило, что я так разочаровала Гитлера, к которому тогда все еще относилась с уважением. Но я не могла переделать свой независимый характер. Ко мне пришел Фанк, я рассказала ему об этой беседе. Он был немногословен:

— Ты вела себя глупо, это необходимо исправить.

— Но как? — спросила я подавленно.

Немного подумав, Фанк предложил:

— Несколько лет назад, будучи по уши влюбленным, я подарил тебе первое издание полного собрания сочинений Фихте в оригинальном кожаном переплете. Что, если ты подаришь его Гитлеру, написав несколько строк, поясняющих твое поведение?

— Неплохая мысль, — сказала я и с благодарностью обняла его.

Авария в Груневальде

Несколько дней спустя я принимала гостей. Вальтер Прагер и Ганс Эртль рассказывали мне о вылазках в горы, которые они предприняли после окончания работы в Гренландии.

Когда мы вместе весело готовили ужин, зазвонил телефон. Поскольку было очень поздно, я не хотела подходить. Но Прагер, уже держа трубку в руке, протянул ее мне. Я сразу узнала голос.

— Это Геббельс. Можно ли мне на минуту забежать к вам?

— Нет, — ответила я резко, — сожалею, господин министр, у меня гости.

После паузы я услышала:

— То, что я должен сообщить, не терпит отлагательства.

— Мне очень жаль, доктор Геббельс, но сегодня из Швейцарии приехали мои друзья, они ночуют у меня.

Геббельс настаивал:

— Я недалеко от вашего дома — приеду на такси.

И, не дожидаясь ответа, повесил трубку. Я пришла в ярость и не хотела спускаться вниз. Но друзья посоветовали не обострять отношения. Приятный вечер был основательно испорчен.

Когда я вышла на улицу, Геббельс стоял один-одинешенек. Он был в дождевике и широкополой, низко надвинутой на лицо шляпе. Лило как из ведра — такси поблизости не было.

Извинившись за неожиданное появление и оглядевшись по сторонам пустынной, темной улицы он сказал:

— Здесь нам нельзя оставаться — вы совсем промокнете.

Спасаясь от дождя мы укрылись в моем «мерседесе».

— Я не могу показываться рядом с вами, мы должны отъехать.

— Куда? — озадаченно спросила я.

— Куда хотите, но чтобы нас никто не увидел.

— Вы ставите себя и меня в глупейшее положение.

Мы отправились вниз по Кайзераллее, в направлении Груневальда. Дождь был такой сильный, что я ничего не могла разглядеть через стекла. Каждую минуту мог пойти град. Лучше всего, подумала я, ехать в Груневальд, в такую погоду наверняка там не будет ни одной живой души. Когда мы, двигаясь от дамбы канала Гогенцоллернов,[210] повернули в Груневальд, я увидела, как Геббельс достал из кармана плаща пистолет и положил его в ящик для перчаток.

Заметив мой испуг, он с улыбкой произнес:

— Я никогда не выхожу на улицу без оружия.

Тут уж я действительно стала с нетерпением ждать объяснений. Но Геббельс молчал. Машина могла ехать только со скоростью пешехода. На проезжей части образовались большие лужи. Только бы не врезаться в дерево, подумалось мне. Я съехала с дороги в лес, который становился все более густым, так что мне пришлось выруливать между елями, как в слаломе. Мы медленно двигались по раскисшей земле. Тут Геббельс положил мне руку на талию. В это мгновение машина сильно дернулась и остановилась. Я с испугом увидела, что автомобиль накренился. Мы не решались пошевелиться, боясь, что перевернемся. Геббельс, который оставался на удивление спокойным, осторожно вынул пистолет и опустил его в карман. Затем попытался открыть дверь. К счастью, нам удалось выбраться. Из-за плохой видимости я наехала на холмик и машина по самую левую подножку засела в вязкой грязи, а передние колеса повисли в воздухе. Ситуация неприятная. Было очевидно, что вдвоем нам «мерседес» не вытащить.

— Фройляйн Рифеншталь, если вы пойдете в ту сторону, — Геббельс указал направление откуда мы приехали, — то через несколько минут выйдете на дорогу, где сможете вызвать по телефону такси. К сожалению, я не могу сопровождать вас. Вместе нас не должны видеть ни в коем случае.

Я удивилась тому, насколько хорошо он ориентируется в темноте. Затем Геббельс попрощался со мной, поднял воротник плаща и зашагал в противоположном направлении.

После долгих блужданий я обнаружила пивную, откуда смогла позвонить на квартиру. Я попросила друзей, которые уже сильно беспокоились, приехать за мной на такси. Может, с помощью шофера нам удастся вытащить машину. Я промокла до нитки и поэтому попросила захватить теплые вещи, плащ и карманный фонарик.

Пока я, дрожа от озноба, сидела в пивной, меня согревал горячий грог. Весьма любезный хозяин принес вязаную кофту и шерстяную шаль. Я все еще чувствовала страх перед Геббельсом, прямо-таки гнусным образом преследовавшим меня. Великая тайна, которую он собирался мне открыть, была всего лишь грязной уловкой.

Когда друзья приехали, я вздохнула с облегчением. Какое счастье, что я была в этот вечер не одна. Вчетвером мы нашли машину, но все попытки вытащить ее закончились безрезультатно. Пришлось возвращаться домой на такси. За обильным столом мы отметили мое «спасение».

Признание Магды Геббельс

Друзья уехали домой, машина снова стояла в гараже. Наконец я могла целиком и полностью посвятить себя новому делу. Почти каждый день мы с Герхардом Менцелем работали над сценарием фильма «Мадемуазель Доктор». В середине сентября должны были начаться съемки в павильонах киностудии УФА в Бабельсберге.[211]

Вдруг, к своему удивлению, я получаю из рейхсканцелярии приглашение на воскресную экскурсию в Хайлигендамм;[212] в ней примет участие и Гитлер. Никаких деталей мне не сообщили.

Об этой экскурсии я мало что запомнила. Только то, что мы ехали в Хайлигендамм на двух машинах. В первой — Гитлер с Геббельсом, фотографом Генрихом Хоффманном и Брюкнером.[213] Во второй — госпожа Геббельс и я, а рядом с водителем адъютант Геббельса.

У меня осталось ничем не омраченное впечатление от беседы с Магдой Геббельс. После того как мы поболтали о моде, косметике и киноартистах, она разоткровенничалась и начала рассказывать о своей жизни. Призналась, что вышла замуж за Геббельса только ради того, чтобы иметь возможность чаще видеть Гитлера.

— Своего мужа я, конечно, люблю, — сказала она, — но мое чувство к Гитлеру сильнее, за него готова отдать жизнь. Я нахожусь во власти фюрера до такой степени, что развелась с Гюнтером Квандтом, с которым мы жили очень хорошо. Мне ничего не стоит отказаться от богатства и роскоши. У меня было только одно желание — быть ближе к Гитлеру. Поэтому я устроилась секретаршей к доктору Геббельсу. Лишь после того как мне стало ясно, что кроме Гели,[214] своей племянницы, смерть которой нанесла ему сильнейшую душевную травму, Гитлер не может полюбить ни одну женщину, только, как он говорит, «свою Германию», я согласилась на брак с доктором Геббельсом.

Об этих словах я вспомнила, когда услышала о страшном конце ее семьи в рейхсканцелярии, где Магда, узнав, что Гитлер застрелился, взяла с собой в небытие шестерых детей, которых безмерно любила.

Почему госпожа Геббельс была со мной столь откровенна? Я и сейчас не знаю. Что касается всего остального, то я помню только, как машины остановились перед гостиницей. Гитлер со смущенно улыбавшимся Геббельсом поприветствовали меня. От Магды я узнала, что эту экскурсию устроила фрау фон Дирксен, покровительница Гитлера, чтобы познакомить его со своей племянницей, баронессой фон Лафферт. Эта молодая, очень красивая девушка, по слухам, принадлежала к числу немногих женщин, перед которыми Гитлер преклонялся и которых уважал.

 

Продолжение I

Продолжение II

Продолжение III

Продолжение IV

Продолжение V

Продолжение VI

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.