Григорьев Борис Николаевич. Повседневная жизнь царских дипломатов в XIX веке. (Продолжение I).

Часть II. Назначение получено…[45]

 

Достойный человек не тот, у кого нет недостатков, а тот, у кого есть достоинства.

В. О. Ключевский

 

Глава первая. Дорога

 

Сегодня льстит надежда лестна,

А завтра — где ты, человек?

Г. Р. Державин

 

В пути царские дипломаты проводили значительную часть своей кочевой жизни. Дорога в судьбе русского человека вообще играет важную, я бы сказал, ментальнообразующую роль, а в жизни дипломата — особенно. Для любого путника дорога предполагает долгие сборы, томительное ожидание заманчивой и загадочной цели, предвкушение экзотических впечатлений, встреч с интересными людьми, дорожных рассказов. Что же можно сказать о молодом дипломате, впервые вырвавшемся за пределы родных пенат, получившем напутствие своего наставника и вполне приличные «подъёмные», жаждущем открыть для себя новый мир и прославить отечество?

В описываемое здесь время самолётов и автомобилей, понятное дело, и в помине не было. Ездили в каретах, дилижансах, плыли морем и умудрялись перевозить с собой не только членов семейства, иногда весьма многочисленного, но и челядь, посуду, картины и мебель. Особенно много хлопот представляли маленькие дети. Как говаривал посланник в Берлине А. И. Рибопьер[46], передвижение с детьми — это путешествие с географическими картами: «пелёнки сушатся то у одного окна кареты, то у другого, а характерные жёлтые рисунки на них очень приятны».

— Моя милая, — говорил он супруге своего подчинённого Н. М. Смирнова Александре Осиповне Смирновой-Россет, — я с этими знамёнами изъездил всю Европу, начиная от Неаполя.

Беседа имела место в Берлине в середине XIX столетия.

Дипломат проводил тогда в путешествиях несравнимо больше времени, нежели его современный коллега, добираясь не без риска для своей жизни до страны своего назначения, меняя перекладных и почтовых, пересаживаясь с паровоза на пароход, отдаваясь на волю то морским волнам, то распутице и бездорожью, то промокая до нитки и дрожа от холода, то изнывая от жары и жажды.

Секретарь посольства А. М. Горчаков, не ужившийся с послом Ливеном, переезжал из Англии в Италию совершенно больным — собственно, болезнь и послужила формальным поводом для того, чтобы уехать из Лондона. Многие полагали, что в Риме он не выживет — римский климат в летние месяцы, когда испаряются Пон-тийские болота, был ничуть не лучше лондонского. Но Горчаков выжил — по всей видимости, ему надо было сменить психологический климат. Из Рима летом он уезжал в Пизу и Флоренцию, здесь, в Италии, принялся за изучение греческого языка (итальянским он уже владел в совершенстве) и трактатов Н. Макиавелли и… назло всем предсказаниям выздоровел!

В дороге бывали потери. При переезде в Рим у Горчакова украли вещи, в том числе пропала навсегда золотая медаль, которой его удостоили при выпуске из Царскосельского лицея. Досадно, но не смертельно.

В Европе в начале XX столетия уже ходили поезда, а в Персии всё ещё пользовались примитивным гужевым транспортом. Допотопные повозки и телеги то двигались по горным кручам, норовя то и дело сверзиться в пропасть, то тащились по опалённым нещадным солнцем пустыням, с трудом добираясь до караван-сараев.

Не легче тогда было добраться и до Пекина.

Последуем за нашими знакомцами И. Я. Коростовцом и Ю. Я. Соловьёвым, назначенными с разницей в несколько лет вторыми секретарями миссии в Пекине (третьих секретарей и атташе тогда ещё не было). Паровозным дымом на Дальнем Востоке ещё не пахло, и до Пекина можно было добраться либо через Суэцкий канал вокруг Азии, либо через Европу, Америку и Тихий океан. Третий путь — через Сибирь — ещё не считался «дипломатически освоенным».

Иван Яковлевич Коростовец выбрал первый, более короткий, вариант — через Суэц, потом Шанхай, Тянь-цзин и оттуда — на китайской джонке с китайскими бурлаками вверх по реке до Пекина. Описания своего путешествия из Петербурга в Пекин он, к сожалению, не оставил, лаконично заметив в своих, кажется, ещё не опубликованных мемуарах, что ничего интересного в пути с ним и его семейством не произошло, и всё якобы было довольно скучно и утомительно. Иван Яковлевич конечно же лукавил или скромничал. Рассказчик он был отменный, а приключений в таком длительном путешествии у него наверняка было предостаточно. Просто он ехал в командировку в плохом настроении, и к тому же страдал бессонницей — последствия нервного заболевания, возникшего на почве более чем дурного обращения с ним в детстве отца.

Юрий Яковлевич Соловьёв, назначенный спустя несколько лет заменить в Пекинской миссии Коростовца, предпочёл второй вариант, запланировав на дорогу не менее двух месяцев. Этот срок, конечно, недотягивал до рекорда, установленного английским дипломатом Лябушером[47], но очевидно, что превышал разумные рамки допустимого, установленные Министерством иностранных дел. И немудрено: дипломат нисколько не торопился добраться до цели, а наоборот, запланировал на своём пути осмотреть Берлин, Париж, Лондон, а потом уж плыть в Китай. В кондовой царской России деспотизм как-то легко уживался с либерализмом.

При выезде из Петербурга дипломат получил в министерстве так называемую курьерскую дачу —подорожные в сумме двух тысяч золотых империалов и дипломатический паспорт. Этих денег, однако, на покрытие дорожных расходов не хватило, и разницу Соловьёв должен был покрыть из собственных средств. Наличие дипломатического паспорта освобождало его от оформления каких бы то ни было виз (льгота, которую российские дипломаты получили вновь лишь в начале XXI столетия), таким образом единственной отметкой в документах дипломата стала отметка о выезде за пределы Российской империи. Дипломатический паспорт и тогда играл роль своеобразной охранной грамоты или документа-вездехода. Такое привилегированное положение дипломатической касты сохранялось вплоть до Первой мировой войны.

Посетив Париж и Лондон, Соловьёв сел в Саутхэмптоне на пароход «Нью-Йорк». Поскольку в список пассажиров он был занесён как второй секретарь русской миссии в Пекине, его немедленно определили питаться за «дипломатический стол». Это позволило ему подучиться разговорному английскому языку, так что по прибытии в Пекин он уже довольно бойко говорил по-английски.

На американском берегу Соловьёва ожидали, как он пишет, обычные американские таможенные мытарства. Уже тогда янки, сами привыкшие к любезному приёму в Европе, вели себя по отношению к гостям довольно бесцеремонно. Чтобы избежать большой пошлины за ввоз личного багажа (на дипломатический этикет таможенники США вообще не обращали никакого внимания), Соловьёв отправил вещи запломбированными до самой канадской границы, включая конское седло, купленное в Лондоне. Зачем дипломату было нужно седло? Это мы узнаем чуть позже, а сейчас скажем, что это отнюдь не было прихотью русского путешественника, обычно везущего с собой за границу чёрный хлеб, селёдку, гречку и ещё какой-нибудь русский продукт, каким не полакомишься на чужбине. Седло в Пекине, да и в других столицах мира, было в конце XIX века отнюдь не лишним предметом в багаже и домашнем обиходе дипломата.

Из-за оформления своего багажа Соловьёв едва не опоздал на пароход в Ванкувере, откуда корабли в Шанхай ходили только один раз в три недели. В Нью-Йорке он прожил три дня в гостинице «Уолдорф» (знай наших!), расположенной в одном из нескольких небоскрёбов города. В номере оказалась неизвестная тогда ни в России, ни в Европе ванна, которая при ужасной жаре в городе пришлась как нельзя кстати. При пересечении канадской границы дипломат 24 часа провёл у величественного Ниагарского водопада, произведшего на него неизгладимое впечатление.

В Канаде Соловьёва ждал сюрприз: немаленькой пограничной станции Торонто (так пишет сам дипломат) ему объявили, что поезд на Ванкувер, до которого было 108 часов пути, отходит через час, а багаж из США всё ещё не прибыл. Если он пропустит поезд, то опоздает на пароход и застрянет в Ванкувере на целых три недели. В любом случае такая перспектива казалась досадной — особенно если учесть, что у него были на исходе деньги.

Юрий Яковлевич бросился в город на таможню. Местный кучер за большое вознаграждение в сумме десяти долларов (дипломат не уточняет, каких: американских или канадских, но в любом случае это эквивалентно сейчас примерно двумстам долларам) взялся за час доставить его вместе с сундуками на таможню и обратно к поезду. Дипломат взгромоздился к кучеру на козлы, и они понеслись по улочкам небольшого города Торонто в противоположный его конец. К счастью, таможенные формальности оказались несложными, тем более что чиновники говорили по-французски и отнеслись к русскому дипломату весьма предупредительно. (Не так по отношению к английскому консулу, который вернулся с таможни весьма расстроенный из-за придирок чиновников. «Его паспорт консула Её королевского величества королевы Виктории никакого впечатления на канадских чиновников не произвёл», — пишет Соловьёв.)

Кучер примчал Юрия Яковлевича с сундуками на станцию за несколько минут до отхода поезда. Но на вокзале Соловьёва ждал другой сюрприз: оставленный на временное хранение ручной багаж оказался закрытым в какой-то деревянной клетке и недосмотренным. Сторож из камеры хранения куда-то исчез. Помог начальник станции. Повторяя: «Не волнуйтесь», он вместе с несчастным Соловьёвым пустился вдоль пути в поисках пропавшего сторожа. Тот сидел в местном кабачке и пил пиво. Ручной багаж начальник станции успел бросить в тамбур вагона уже на ходу.

Как сдавались в багажный вагон сундуки, Соловьёв не видел, в суматохе он стал обладателем пяти медных блях с номерами. Дубликаты блях были прикреплены к сундукам. Уверенный, что последние едут тем же поездом, Соловьёв, наконец, слегка расслабился и спокойно продолжил путешествие через всю Канаду. Ехал он в так называемом «пульмановском вагоне». Несмотря на громкую рекламу этого новшества, пишет дипломат, вагоны оказались весьма неудобны из-за нехватки места и пространства. Каждый квадратный вершок в них был учтён и рассчитан, места для ручного багажа не оказалось, и пришлось сдать его в багажный вагон. При себе остался один лишь несессер[48], и это было очень неудобно, потому что в пути предстояло пробыть более четырёх суток.

«На ночь поднимаются койки, расположенные вдоль прохода, от которого вы отделены лишь занавеской, — недовольно пишет Соловьёв, — и так как все вагоны проходные, возможность ограбления велика. Как мне рассказывали спутники-канадцы, они обычно не возят с собой мало-мальски значительных денежных сумм, расплачивались по возможности чеками. Помимо того, спальное место так тесно, что расположиться на нём можно лишь при значительных акробатических способностях».

Пейзаж за окном унылый: в основном это разрушенная до основания колёсная дорога и горелый лес, в котором сгоревшие деревья торчали, как гигантские обожжённые спички. Кормили путешественников довольно однообразно: бараньими котлетами или лососиной. К кофе подавали консервированное масло и сгущённое молоко. «Этими полусуррогатами мне пришлось довольствоваться и впоследствии, в течение моего трёхлетнего пребывания в Китае», — с тоской сообщает дипломат, привыкший к маслу вологодскому и финскому (чухонскому).

Ванкувер оказался небольшим рыбацким посёлком, но морской порт был хорошим и просторным. Дальше поезда по Тихоокеанской железной дороге не ходили. В комфортабельной гостинице Соловьёв услышал «приятное» известие о том, что его сундуки в Ванкувер не прибыли. Оказывается, в Торонто их не погрузили в багажный вагон. Положение «аховое»: без сундуков продолжать путь было невозможно, а ждать три недели следующего парохода — тоже. Можно было бы приказать отправить багаж в Сан-Франциско и садиться на пароход уже там, но без денег это было тоже весьма рискованно. Единственная надежда была на то, что сундуки прибудут в Ванкувер следующим поездом, за несколько часов до отхода парохода.

Примирившись с неизбежностью, Соловьёв пошёл осматривать город, где никаких достопримечательностей не имелось вовсе. Привлекло внимание выступление «Армии спасения»: вновь обращенный в христианство индеец на ломаном английском языке рассказывал о том, как это с ним случилось. Вечером следующего дня Соловьёв отправился на пароход и, к своей радости, обнаружил, что сундуки таки прибыли. (Сундуки нашему путешественнику будут портить кровь и в дальнейшем: при отъезде из Черногории они были засланы по ошибке в Будапешт, так что Соловьёву пришлось посетить вторую столицу Австро-Венгерской империи и с пользой для себя провести там время.)

…И снова пароход — теперь уже «Императрица Японии», и снова океан — теперь уже Тихий. Плыли тихо и скучно, в течение всего времени не дозволялась музыка и закрылся бар. Причины? Присутствие на борту многочисленной группы американских миссионеров, отправлявшихся с жёнами и детьми в Китай. Лицемерие американских святош уже тогда превышало все допустимые рамки. Через 11 дней прибыли в Иокогаму, где миссионеры, наконец, сошли на берег[49]. На Соловьёва произвели впечатление великолепное обслуживание китайской прислуги на пароходе и доброжелательное отношение китайцев к европейцам, которого, по его мнению, они совершенно не заслуживали.

При пересечении 180-го градуса долготы часы на пароходе переставили на 24 часа вперёд, и, таким образом, за воскресеньем сразу наступил вторник. Если плыть в обратном направлении, то можно, наоборот, приобрести два воскресенья или два понедельника на выбор. Это чрезвычайно заинтересовало Соловьёва, и он пытался получить от своих спутников объяснение по поводу того, как проходят эти два дня для людей. Из Иокогамы ему удалось съездить на несколько часов в Токио и передать там русскому посланнику Хитрово пакет из Министерства иностранных дел. Попутная почта!

Спустя двое суток после стоянки в Иокогаме пароход прибыл в Шанхай.

Пятинедельное путешествие закончилось.

Шёл 1895 год.

…После трёхлетнего пребывания в Китае Соловьёв возвращался в Петербург так называемоймонгольской почтой через Монголию и Сибирь. Китайскими чиновниками Цзунлиямына, то есть китайского Министерства иностранных дел, ему была выдана солидная подорожная как «второму посланнику» миссии. В монархическом Китае в Цзунлиямыне, как и во всех других министерствах, господствовала коллегиальная система. В нём было несколько министров, поэтому, по китайскому представлению, иностранная миссия имела несколько посланников. Рядом с настоящим министром-посланником в китайских списках дипломатического корпуса значились и вторые, и третьи посланники (то есть секретари). Эти же звания были указаны и на визитных карточках дипломатов и на фонарях (по вечерам при пешем передвижении дипломатов по городу или в носилках слуги несли зажжённые фонари).

Через «китайское плоскогорье» пробираться приходилось по узким тропинкам либо верхом на лошади, либо на носилках, прикреплённых к спинам двух мулов. На крутых поворотах носилки повисали над пропастью, но мулы уверенно шли вперёд, не спотыкаясь. Сойти с носилок можно было лишь в том случае, когда передние их концы были поставлены на землю. Монгольская почта начинала действовать от города Калгана, находившегося на китайско-монгольской границе.

Калган был типичным провинциальным китайским городом. На площади Соловьёв увидел висевшую в деревянной клетке полуистлевшую голову казнённого, вокруг которой летала стая ворон. И в других городах он находил подобные следы подавленного накануне Дунганского восстания (1895).

В Калгане Соловьёв пытался купить себе тарантас, но не нашёл, и пришлось ограничиться двухколёсной телегой для багажа. Здесь к нему был прикомандирован забайкальский казак, который должен был сопровождать его до конечной тогда станции Зима Китайско-Восточной железной дороги. Передвигались очень медленно. Это была местность, населённая дунганами, у которых не хватало лошадей. Каждый день Соловьёв с казаком делали от трёх до пяти перегонов; станциями назывались монгольские кочевья, специально переведённые на постоянное жительство. На каждой станции давали небольшой табун монгольских лошадей, два конных ямщика брали к себе на седло поперечную перекладину, к которой крепились оглобли телеги. Остальные хватались за верёвки, привязанные к этой же перекладине, и небольшой конно-гужевой отряд начинал скакать по гладкой, как стол, степи. Часть ямщиков гнали сзади небольшой табун неосёдланных лошадей, которых меняли потом на уставших. Смена ямщиков и лошадей происходила на полном скаку. Уставших лошадей оставляли в степи, все они были таврёные[50] и рано или поздно попадали к своим хозяевам.

Во время ночёвок на станциях в распоряжении Соловьёва и казака были две юрты и палатка, которые полагались дипломату как «второму посланнику». Выходил начальник кочевья в красном парадном кафтане и встречал прибывшего. Он протягивал ему обе руки ладонями вверх, а дипломат клал на них плашмя свои ладони — таковы были жесты монгольского безграничного гостеприимства.

Монгольское гостеприимство уступало, возможно, лишь монгольской честности. Однажды Соловьёв уронил золотые часы и спохватился, проехав много вёрст. Они были ему доставлены на одной из следующих станций, правда, растоптанные копытом лошади. Приводили на показ барана, которого тут же резали, и казак, заплативший за него три серебряных рубля, делал шашлык на костре из кизяка[51]. За более мелкие услуги, например за помощь в преодолении рек, Соловьёв расплачивался с монголами кусочками серебряного рубля. Запах жареной баранины, пропитавший всех монголов, их жилища и даже степи, преследовал Соловьёва чуть ли не до самого Петербурга. Тишина, от которой звенело в ушах, небо в звёздах и полная безопасность окружали путешествующих в монгольской степи.

Взятый в дорогу револьвер так и остался лежать в чемодане. В течение 11 дней Соловьёв ни с кем, кроме казака, не разговаривал, потому что монгольского языка он не знал, а других людей, кроме монголов, он ни разу не встретил. Чем ближе к Урге, тем чаще приходилось преодолевать реки вброд. Пустыню Гоби пересекли на верблюдах.

В Урге находилось генеральное консульство России, генконсулом был Я. П. Шишмарёв, по происхождению то ли бурят, то ли амурский казак, начавший службу ещё при генерал-губернаторе графе Муравьёве-Амурском. Коростовец вспоминает, что Шишмарёв совершенно «омонголился» на своей долголетней и бессменной работе и, приезжая на очередную аудиенцию к посланнику в Пекин для совершения обряда кэтоу, что в переводе с китайского означало «челобитие», жил в монгольской юрте. Он уже не мог жить в европейском доме — там ему не хватало свежего воздуха. Прослужив бессменно много лет в Урге, Шишмарёв дослужился до должности генерального консула и чина тайного советника. Чиркин вспоминает, что помнит Шишмарёва древним, но довольно бодрым старичком, «бегавшим по министерским кулуарам и лестницам с быстротой, которой мог бы позавидовать любой молодой».

От Урги до Троицкосавска, стоявшего уже на русско-монгольской границе, было всего два дня перехода. После монгольской степи городок показался Соловьёву Парижем.

По Сибири поехали быстро. Байкал пересекли на пароходике, плыли и по Ангаре до самого Иркутска. В Иркутске Соловьёв, согласно протоколу, нанёс визит генерал-губернатору генералу Горемыкину, брату будущего премьер-министра Николая II. Железная дорога тогда до города ещё не дошла, до Зимы 300 вёрст ехали в тарантасе с попутчиком — так было дешевле. Всю дорогу держали наготове заряженные револьверы — в Сибири «шалили». По обочинам дороги там и сям встречались деревянные кресты — напоминания об убитых и ограбленных путниках.

Поезд от Зимы так часто останавливался на промежуточных станциях, что первые 200 вёрст ехали медленнее, чем на лошадях. Большие реки преодолевали на паромах — мостов ещё не было. В Петербург Соловьёв прибыл через две недели после того, как выехал из Иркутска.

В пути дипломатам приходилось искать содействия и приюта в своих миссиях, консульствах и посольствах. Относились к таким визитёрам по-разному. Визит незнакомого коллеги из далёкого Петербурга в каком-нибудь захолустье типа черногорской столицы Цетинье мог быть воспринят дипломатом как радостное событие, нарушавшее провинциальную скуку. Иначе смотрели на дипломатических визитёров в Париже, Берлине или Лондоне: эти города неизменно стояли почти на всех дипломатических маршрутах, проезжавшие через них гости появлялись довольно часто, а потому их визиты считались в посольствах обременительными.

«Во время войны и даже до неё много нареканий вызывал неприветливый и подчас грубый приём со стороны наших заграничных дипломатических и консульских чиновников, — вспоминал Соловьёв. — Один из моих коллег, шутя, предлагал выпустить отдельной брошюрой… книжку «Консульские зверства»…» Правда, «лишь меньшинство наших заграничных чиновников, но именно в больших центрах, принимало всякого посетителя, как собаку в кегельной игре, памятуя, быть может, изречение… нашего посла в Лондоне Бруннова, что каждая просьба соотечественника разрешается отказом».

Встречая какого-нибудь новичка, добирающегося до Рио-де-Жанейро или Нью-Йорка, «бывалый» русский дипломат в Париже всем своим видом показывал своё превосходство и говорил с ним в усвоенной манере, по-русски с французским прононсом.

Принимая проезжих коллег, впадали и в другую крайность. Так, когда Соловьёв на пути в Китай остановился в Лондоне, то второй секретарь посольства Н. Н. Булацель сразу решил загрузить его работой и засадил писать цифры для какой-то зашифрованной телеграммы. В наши дни подобное ни с точки зрения конспирации, ни с точки зрения порядочности было бы невозможно, но тогда были иные времена… Старших нужно было почитать. Появившийся на месте первый секретарь А. Н. Крупенский почему-то рассердился на Булацеля и в присутствии Соловьёва сделал ему резкий выговор. Зато Булацель сводил потом Соловьёва позавтракать в Сент-Джеймсский клуб, в котором собирались члены лондонского дипломатического корпуса, и в один из спортивных клубов.

Коростовец, переведённый из Пекина в Рио-де-Жанейро, почти весь путь проделал на английском пароходе «City of Rio de Janeiro» с заходом в Японию. Он благополучно добрался до Сан-Франциско, а потом пересел на поезд, пересёк с запада на восток США и снова сел на пароход (разумеется, английский). Время для плавания было выбрано удачно, потому что в следующем рейсе «City of Rio de Janeiro» потерпел крушение и затонул.

Боткин добирался до Америки тоже пароходом. Это был французский трансатлантический лайнер «Гасконь», отправлявшийся через Атлантику из Гавра. Проводить холостого дипломата пришёл проживавший во Франции известный художник-маринист А П. Боголюбов (1824–1896). На душе у дипломата было тревожно, жутко и тоскливо, вспоминал он позже. И Алексей Петрович не добавил в его настроение оптимистических нот, предвещая, что вернётся он из Америки совершенно другим человеком. «Почему?» — спросил Боткин. — «Такова уж Америка, — ответил художник — Она всех переделывает».

Предсказание Боголюбова, слава богу, не сбылось. Боткин на всю жизнь остался русским человеком.

 

 

Глава вторая. Посол — они в Африке посол

 

Чины людьми даются,

А люди могут обмануться.

А. С. Грибоедов

 

Главной фигурой — разумеется, после министра иностранных дел — в дипломатии является, конечно, посол. Если министра можно сравнить с главнокомандующим, то посла — с генералом, командующим на определённом участке театра военных действий. Именно посол в значительной мере определяет уровень отношений с конкретной страной, действуя в рамках внешней политики своего государства. От его политического кругозора, проницательности и дальновидности, гибкости, умения работать с людьми зависит успех дипломатических усилий на данном направлении. Он же определяет атмосферу и обстановку, в которых работают подчинённые ему в данной стране дипломатические сотрудники.

Показательным примером того, как много в дипломатии зависит от личности посла, явилась, по выражению В. Н. Ламздорфа, «пресловутая миссия Н. В. Каульбарса[52] (1842–1905) в 1886 году» в Болгарию. Полковник и барон Николай Васильевич прибыл в страну в качестве представителя русского правительства после отречения от болгарского трона князя Александра Баттенбергского (1857–1893). В Болгарии было учреждено так называемое регентство, состоявшее из антирусски и прогермански настроенных государственных деятелей типа премьер-министра Стефана Стамболова (Стамбулова) (1854–1895), но последнее время предпринявшее робкие шаги по сближению с Россией. Наши отношения с Болгарией можно было ещё спасти, но всё испортил «решительный» Каульбарс. Слепо следуя инструкциям Александра III и игнорируя все указания министра Гирса, он стал бесцеремонно вмешиваться во внутренние дела страны и повёл себя по отношению к болгарам так грубо и так бесцеремонно, что вызвал раздражение даже пророссийских кругов. Тем не менее, «чем больше он делал глупостей по собственной инициативе, тем больше его ценил и одобрял государь», — читаем мы в дневнике Ламздорфа. Через два месяца Каульбарс был вынужден бежать из Болгарии, отдав приказ покинуть страну всем военным и дипломатам. Болгария на многие годы осталась без русского влияния и постепенно сползла к антирусскому союзу с Австро-Венгрией и Германией. Такой может быть разрушительная сила неумелой дипломатии.

Поэтому правильный и точный подбор кандидатуры посла — одно из важных составляющих успешной политики Министерства иностранных дел и главы государства в отношении той или иной страны. В вопросе о том, должен быть посол профессиональным дипломатом или нет, является спорным — главное, чтобы он обладал необходимыми качествами. В некоторых случаях непрофессионал может иметь целый ряд преимуществ перед своим коллегой, работавшим до своего назначения исключительно на ниве дипломатии. Российские императоры и канцлеры в целом понимали это и в своей практике подбора кандидатур послов руководствовались в основном практическими соображениями — естественно, по своему разумению. Так что в истории царской дипломатии были и блестящие послы, и послы посредственные, и откровенно никудышные.

Послы назначались в посольства, в то время как посланники возглавляли миссии. Как мы уже знаем, посольства являлись дипломатическими представительствами более высокого ранга, чем миссии. Согласно решениям Венского конгресса 19 марта 1815 года, послы являлись представителями великих держав в великих же державах. Венский конгресс признал активное и пассивное право (то есть по их усмотрению) иметь посольства лишь за Россией, Австрией и Англией, остальные страны должны были довольствоваться миссиями. Впоследствии это право распространилось на Турцию, Германию, Италию, Испанию, США, Японию и до известной степени — на Аргентину, Мексику, Бразилию и Чили.

При Александре I за границей работало 24 посла и посланника: чрезвычайные и полномочные послы в Лондоне и Париже; чрезвычайные и полномочные посланники в Вене, Берлине, Стокгольме, Копенгагене, Дрездене, Мюнхене, Карлсруэ, Франкфурте-на-Майне, Риме, Неаполе и Турине; министры-резиденты[53] в Гамбурге и Кракове и временные поверенные в делах в Гааге, Штутгарте, Флоренции, Берне, Лиссабоне и Тегеране. В последующее время эта структура российских загранучреждений больших изменений не претерпит.

Направление в страну посла или посланника зависело не только от значения и мощи государства, но и политической конъюнктуры: в Вене с 1801 по 1808 год пребывали послы, а в 1810–1822 годах — посланники; в Париже с 1807 по 1812 год — послы, с 1814 по 1821 год — посланник, а после этого — снова посол.

Назначать посла можно, разумеется, в страну, которая дипломатически признана, то есть если установленная в ней власть легитимна, законна и признана хотя бы большинством государств мира. В 1910 году в Португалии произошла революция, в результате которой король Мануэль И был свергнут, а в стране была установлена республика. Прошёл почти год, прежде чем Николай II, дождавшись положительной международной реакции на это событие, не соизволил признать новый режим. И тогда поверенному в делах в Лиссабоне, надворному советнику Талю поступило шифрованное (№ 1340 от 16/23 сентября 1911 года) указание:

«Ввиду сообщённых Вами сведений о признании Португальской республики всеми державами, Государю Императору благоугодно было соизволить на признание[54] новаго государственнаго строя Португалии.

Вам поручается поэтому устно передать Министру Иностранных Дел о признании Императорским правительством Португальской республики и затем вручить ему ноту о признании, в согласии с образом действий других монархических держав по этому поводу Можете следовать их примеру во всех представляющихся случаях».

Поверенный в делах Таль шифровкой от 17/30 сентября так же ёмко и лаконично доложил в Санкт-Петербург, что поручение выполнено и что «Министр Иностранных Дел Г. Чага просил передать живейшую признательность и уверения, что правительство Португалии высоко ценит доверие, оказанное ему императорским правительством».

Если перевести это на обычный русский язык, то можно сказать, что реакция господина Г. Чага на запоздалое признание Россией португальского режима, мягко говоря, была довольно прохладной. И это естественно: российский самодержец оказался последним в череде монархов, который «благоугодно соизволил» признать, наконец, режим, давно признанный всей Европой. Впрочем, для такой солидной державы, как Россия, торопиться в этом вопросе нужды не было. Но временный поверенный в делах Таля после этого демарша должен был испытать учащённое сердцебиение: у него были все шансы стать первым русским посланником в Португальской республике.

Как мы увидим далее, больших интересов в Португалии у России тогда не было, и открытие миссии в Лиссабоне имело скорее престижный, нежели деловой интерес. Молодой дипломат И. Я. Коростовец, работавший в Лиссабонской миссии, не находил для себя занятий и умирал от скуки.

Прославленный генерал А. П. Ермолов (1777–1861) в апреле — августе 1817 года возглавил посольство в Персию, главной задачей которого было установление с этой страной дипломатических отношений после военных действий. Русская армия нанесла персам сокрушительное поражение, и теперь посольству Ермолова предстояло учредить в Тегеране постоянную русскую миссию и решить некоторые другие важные задачи: нейтрализовать попытки персов вернуть обратно отданные России территории, открыть торговые конторы для русских купцов и промышленников, добиться нейтралитета Персии в русско-турецком конфликте, ограничить влияние англичан в стране и собрать необходимые разведданные.

Генерал не был профессиональным дипломатом, но это был умный и просвещённый человек, и он блестяще выполнил поставленную перед ним задачу, действуя по обстоятельствам и используя все средства для воздействия на персов. Восточной хитрости он противопоставил мощь и авторитет России, природный русский ум и умение использовать уязвимые места в позиции персидских дипломатов.

Прежде чем назначить посла в какую-нибудь столицу, Министерство иностранных дел должно удостовериться, что он будет там персоной желательной, на языке дипломатии — персоной грата. Когда на освободившееся в 1884 году в Лондоне место посла министерство предложило барона Карла Фёдоровича (Петровича) Икскуля фон Гильденбрандта, посла в Риме (1876–1891), то королева Виктория отвергла его кандидатуру, и в Лондон поехал барон Егор Егорович Стааль (1824–1907), работавший до этого посланником в Вюртемберге. Егора Егоровича, опытного дипломата, человека честного, пожилого, не владевшего английским языком, обременённого многочисленной семьёй и к тому же не слишком богатого, пришлось долго уговаривать поехать в Англию. Вюртембергской же королеве великой княгине Ольге Николаевне (1822–1892) были предложены на выбор четыре кандидатуры в преемники Стаалю, и в Вюртемберг поехал барон В. А. Фредерикс, директор Департамента личного состава и хозяйственных дел[55].

После предварительного согласования посол получает от своего государя или главы государстваверительные грамоты и может рассчитывать на получение в стране будущей работы агремана, то есть официального согласия на аккредитацию. В описываемые нами времена уже прошла практика так называемого отпуска посла, когда аккредитованный при каком-нибудь дворе посол или посланник не мог отъехать на свою родину без согласия местного суверена. При согласии отпустить от себя посла монарх повелевал выдать ему паспорт на выезд.

Назначению в 1891 году мексиканского посла в Россию предшествовала определённая процедура проверки его личности. Об этом свидетельствует следующее письмо министра Н. К. Гирса своему послу в Мексике Р. Р. Розену от 8 апреля 1891 года:

«Милостивый Государь Роман Романович,

Посланник наш в Вашингтоне действительно сообщил мне о назначении на этот пост полковника Дон Педро Ринкон Гальярдо. Сведения, доставленные об этом лице Тайным Советником Струве, а также нашим поверенным в делах в Брюсселе, так для него благоприятны, что Императорское Правительство приняло с удовольствием известие о назначении его в С-Петербург, о чём прошу сообщить Марискалю[56].

Н. Гирс».

Как мы видим, отзывы на мексиканского полковника, а к моменту приезда в Россию — генерала Гальярдо, были взяты у вашингтонского посланника К. В. Струве и ещё одного надёжного дипломата из миссии в Бельгии.

До момента вручения верительной грамоты прибывшему послу проходит определённое время — от нескольких недель до нескольких месяцев. Посол может приступать к своим внутренним обязанностям, знакомиться с делами посольства, со страной, но официально он послом ещё не считается.

Вручение верительной грамоты главе иностранного государства — важный дипломатический и межгосударственный акт. Он обставляется в каждой стране с особой торжественностью и согласно специально разработанному церемониалу (более подробно см. об этом в главе «Протокол»). После церемонии вручения верительной грамоты посол, как правило, произносил речь, текст которой предварительно вручался местному министру иностранных дел. Чрезвычайный и полномочный посланник России в Мексике Р. Р. Розен при вручении верительной грамоты президенту страны 28 мая 1891 года произнёс такую речь:

«Господин Президент,

Его Величество Государь Император, августейший мой Повелитель, желая установить прочныя дружественныя отношения между Российской Империей и Мексиканскими Соединёнными Штатами, за благо признал назначить Своего Чрезвычайнаго и Полномочнаго Министра при Вашем правительстве и Всемилостивейше соизволил аккредитовать меня в этом качестве верительною грамотою, которая уже находится в руках Вашего Превосходительства.

Почитаю себя счастливым, что на мою долю выпала лестная задача положить почин дипломатическим сношениям между обоими Правительствами. Все мои усилия будут направлены к тому чтобы содействовать упрочению дружественных отношений между обеими державами, соответствующих их обоюдным интересам».

О вручении верительных грамот послы обычно немедленно уведомляли своё министерство нешифрованной телеграммой — равно как о получении отзывных грамот по окончании своей миссии в стране.

Роману Романовичу, первому русскому послу в Мексике, не повезло: накануне формального акта аккредитации он, находясь на неосвещённой платформе железнодорожной станции, оступился в темноте, упал и вывихнул плечо. К счастью, рядом оказался какой-то американский врач-хирург, который сразу на месте вправил руку на место и наложил повязку. Вручение верительных грамот пришлось на некоторое время отложить.

Перед тем как отправить посла в длительную командировку, ему составлялась подробная инструкция о том, какие общие и конкретные задачи и каким способом он должен решить в период своей работы и в течение какого срока отчитаться перед Центром. Эти инструкции были особенно важны в то время, когда о телеграфе еще только мечтали, а курьерская почта доставлялась нерегулярно и довольно редко — особенно в удалённые от европейской цивилизации страны Азии и Америки. Как правило, инструкции носили секретный характер, подписывал их министр иностранных дел, а утверждал сам государь император.

Инструкцию дипломатическому агенту при командующем российской армией на Кавказе И. Ф. Паскевиче (1782–1856) А. С. Грибоедову (1795–1829), направлявшемуся в 1828 году в Персию полномочным министром-резидентом, была составлена К. В. Нессельроде и утверждена Николаем I. Кроме задачи развития отношений с Персией и защиты политических, торговых и экономических интересов России в этом регионе, дипломату вменялось в обязанность собирать сведения об истории и географии, о состоянии экономики и торговли страны, её взаимоотношениях с соседями и военном потенциале.

«Но более всего МИД встречает надобность в сведениях, почерпнутых из верных источников, об отношениях Персии к туркоманам (туркменам) и хивинцам, о степени их приязни с оными и влияния могущества её на сии кочевые племена…» — говорилось в инструкции. И далее: «..Для успешного исполнения всего, что Вам предначертано, необходимы связи в том крае… и содействие людей усердных. Самые вельможи и даже сыновья шахские нуждаются иногда в незначащем вспоможении наличными деньгами, от которых внезапно восстанавливается их вес и зависит нередко их спасение. Такая услуга с Вашей стороны, вовремя оказанная, может приобрести Вам благодарность лиц полезных и сделать их искренними, следовательно, решения по сему предмету предоставляются Вашему благоразумию».

Инструкция дипломату-поэту как мы видим, фактически носит разведывательный характер, и Нессельроде, у которого в своё время на связи находился такой агент, как Талейран, проявляет при её составлении недюжинные способности и такт: «Впрочем, многие местные обстоятельства в Персии нам в совершенной полноте не известны, а потому я ограничиваюсь выше изложенными наставлениями, по Высочайшему повелению предначертанными Вам в руководство. Но при сём долгом поставляю сообщить Вам, что Его Императорское Величество пребывает в том приятном удостоверении, что Вы при всяких случаях и во всех действиях постоянно будете иметь в виду честь, пользу и славу России».

Грибоедов хотел взять себе в помощники Н. Д. Киселёва, но Карл Васильевич наметил его секретарём в Париж как прекрасно владеющего французским языком, так что в Персию с Грибоедовым поехал некто И. С. Мальцов, человек трусливый и малодушный, уклонившийся от помощи своему начальнику при нападении персов на русскую миссию.

Перед тем как получить прощальную аудиенцию у Нессельроде, Александр Сергеевич зашёл к П. Я. Чаадаеву. Пётр Яковлевич очень удивился, увидев, что Грибоедов отрастил усы. На вопрос, не сошёл ли тот с ума, собираясь к министру в таком виде, посланник отвечал:

— Что ж тут удивительного? В Персии все носят усы.

— Ну так ты в Персии их и отпустишь, — резонно заметил Чаадаев, — а теперь сбрей: дипломаты в усах не ходят.

Чаадаев знал, что говорил. Это о нём сказал корсиканец на русской службе и посол России в Париже (1814–1834) К О. Поццо-ди-Борго: «Если бы я имел на то власть, то заставил бы Чаадаева бесперемешки разъезжать по многолюдным местностям Европы с тою целью, чтобы непрестанно показывать европейцам русского, в высшей степени сотте il faut».

Последовал ли Грибоедов совету Чаадаева, мы не знаем, но портрета, на котором он был бы изображён с усами, вроде нет.

К сожалению, посланник Грибоедов «предначертанное в руководство» осуществить не успел. Как мы знаем, он пал жертвой фанатичной религиозной толпы, натравленной англичанами, не желавшими усиления русского влияния в Персии.

О том, какие курьёзы случаются при назначении послов, свидетельствует следующий эпизод. Посол Александра I в Париже А. Б. Куракин (1752–1818) долго не мог вручить верительные грамоты Наполеону, поскольку диктатор убыл на войну в Испанию, и посол проживал в Париже как частное лицо. Кстати, направление Куракина в Париж носило чисто формальный характер — Александру I нужна была дипломатическая ширма для введения Наполеона в заблуждение относительно истинных намерений России, после Эрфурта активно готовившейся к схватке с Францией. Поэтому Куракин отправился в Париж без письменных инструкций. За спиной посла активно трудились советник посольства К. В. Нессельроде, поддерживавший агентурные отношения с Талейраном, и военный агент военного министра М. Б. Барклая де Толли (1761–1818) А. И. Чернышев (1785–1857).

При окончании своей миссии посол, как мы упомянули, должен был, при необходимости, получить от главы государства пребывания так называемые отпускные письма. Прощались с послом по-разному: кто без сожаления, не скрывая удовлетворения, а кто — со слезами на глазах.

Накануне вторжения в Россию в 1812 году к наполеоновской коалиции примкнула Австрия, и Вена объявила о разрыве дипломатических отношений с Петербургом. Канцлер К. В. Л. Меттерних не был в восторге от участия австрийцев в русском походе и вступил с Александром I в тайное соглашение о том, что Австрия в этой войне будет проявлять пассивность. В результате русский посланник в Вене Г. О. Штакельберг остался в Австрии — он просто уехал «на курорт» и оттуда продолжал информировать своё правительство с помощью австрийского дипломата Лебцельтерна, а в здании миссии продолжал работать секретарь Отт (в Петербурге в это время сидел австрийский дипломат Маршал). Это был уникальный разрыв дипломатических отношений.

Кстати, Штакельбергу «везло» на совпадения, благодаря которым он оказывался в чужой стране «на птичьих правах». Семью годами раньше, в 1805 году, он под предлогом ухода в отпуск покинул свой пост в Батавской республике (так называлась тогда Голландия) и около года не имел никаких дипломатических поручений. Наконец о нём вспомнил министр иностранных дел А. Я. Будберг и предписал ему прибыть в Берлин в качестве частного лица для оказания содействия послу М. М. Алопеусу[57]. Содействие это было довольно необычным: он должен был поддерживать контакт с директором департамента Министерства иностранных дел Пруссии Хаугвитцем, с которым посол Алопеус отказался встречаться из-за его слишком «пробонапартских взглядов». В марте 1806 года Алопеус докладывал Чарторыйскому, ставшему при Будберге товарищем министра, что длительное пребывание в Берлине Штакельберга может вызвать недоразумения, что сам Штакельберг не очень доволен своим «новым назначением» и жалуется на здоровье. Тогда Александр I поторопился подстраховать неустойчивое положение Штакельберга письмом к Фридриху Вильгельму III, в котором просил прусского монарха оказывать ему полное доверие.

Дипломатия Александра I в достаточной степени освоила «технику» тайных операций и успешно применяла её в сложной военно-политической обстановке.

«Дипломат, умирая, никогда не оставляет после себя пустое место, — пишет граф В. Н. Ламздорф в своём дневнике, — он только открывает с нетерпением ожидаемую вакансию». Это высказывание особенно актуально было для дипломатов высшей категории — послов и посланников.

При Александре I к карьере посла дворянство относилось достаточно индифферентно. Когда вице-канцлеру А. Б. Куракину в 1808 году предложили поехать послом в Париж, он отказался. Будучи тайным конфидентом[58] императрицы-вдовы Марии Фёдоровны, приставившей его следить за сыном, он писал ей: «Я сознался государю откровенно, что не могу решиться принять этот пост, потому что, ставя милости Вашего высочества выше всего, я не могу забыть, что Вы, даже шутя, всегда выражали нежелание, чтобы я поехал в Париж, что я слишком стар…» К тому же вице-канцлер был противником русско-французского сближения и не хотел ставить себя под удар недоброжелателей как в Петербурге, так и в Париже. Тогда император отправил его послом в Вену.

Во времена Александра III и Николая II ситуация изменилась, и щепетильности у кандидатов в послы резко поубавилось, а чётких правил, регламентирующих возрастной ценз этих высших чиновников, выработано не было. Поэтому за посольские посты держались до гробовой доски. Барон Менгден, прослуживший в Министерстве иностранных дел 54 года, ушёл с поста министра-резидента при Саксонском дворе в возрасте 78 лет. Впрочем, умирали послы и молодыми: посланник при дворе португальского короля Мануэля II (1889–1932) П. А. Арапов, пробыв в Португалии всего три года, скоропостижно скончался в 1885 году в возрасте 47 лет. По всей видимости, Павел Александрович не смог акклиматизироваться в жарком Лиссабоне.

Увольнение послов было всегда для них большой трагедией, пишет Соловьёв, а одному французскому дипломату это дало повод сделать остроумное замечание о том, что послы редко умирают и никогда не подают в отставку. Посла в Риме барона Икскуля фон Гильденбрандта не могли удалить из Рима до самой его смерти, причём предсмертное его состояние длилось целый год, и исполнять свои обязанности он, естественно, не мог. Александр III относился к этой проблеме с большим раздражением. Ему не нравилось, когда сенильных[59] дипломатов при увольнении из Министерства иностранных дел назначали членами Государственного совета. Император полагал, что при том состоянии умственной слабости, в которое они впали в конце своей дипломатической карьеры, членство в Государственном совете было бы оскорблением для этого учреждения. «Послужил и удалился на покой!» — говорил он.

Не любил он и таких дипломатов, которые претендовали на более высокое положение, нежели то, которое он им предоставлял. Директор Азиатского департамента Зиновьев не желал принимать пост посла в Стокгольме, претендуя на освободившуюся должность товарища министра. Александр III сказал деликатному Гирсу, что если Зиновьев откажется ехать в Швецию, то тогда пусть вообще подаёт в отставку. Зиновьев, «поджав хвост», быстро уехал в непопулярный у дипломатов Стокгольм.

Замена упомянутого выше посла в Риме барона Икскуля вызвала в МИД и при дворе большой переполох и целую цепочку перестановок. Александр III остановил свой выбор на товарище Гирса А. Г. Влангали и во время бала, устроенного в честь прибытия в Петербург австрийского эрцгерцога Фердинанда (январь 1891 года), глядя на танцы и спрашивая: «Кто этот скачущий пенсне? А кто этот хлыщеватый юноша?», «под большим секретом» сообщил ему о своём предварительном решении. Потом царь подошёл к своему брату великому князю Владимиру и передал содержание своего разговора с Влангали.

Сразу после этого на балу начался переполох, все стали рассказывать друг другу эту потрясающую новость, подбегать с поздравлениями к Влангали, совершенно ошеломлённому от свалившейся на него такой благодати, обсуждать кандидатуры на освободившееся место товарища министра: кто называл Зиновьева, а кто — советника посольства в Берлине Михаила Муравьёва, лихо отплясывавшего в это время очередной танец; а кто-то громко спрашивал, на самом ли деле барон Икскуль почил в бозе. Посол при Римской курии А. П. Извольский с выпученными глазами набросился на Ламздорфа и начал взволнованно спрашивать, что произошло. Таков оказался магический эффект «конфиденциального» разговора государя со своим «назначенцем»!

Нет нужды говорить о том, что министр Гирс узнал о назначении Влангали послом в Рим одним из последних, потому что на указанном балу не присутствовал из-за траура по умершему брату. Вместо Влангали товарищем Гирса был назначен возвращавшийся из Стокгольма посол Шишкин. Императору было важно в отсутствие Гирса иметь дело на докладах с человеком «удобным». В отношении Зиновьева он прямо заявил, что тот «здесь не удобен».

Баронесса Леония Владимировна Икскуль, узнав о назначении Влангали вместо её мужа, воскликнула:

— Да это же не перемена, это только нюанс!

Что имела в виду баронесса, сказать трудно. В это время её парализованный и «рамольный»[60] супруг лежал на смертном одре. В этом смысле приезд в Рим вполне здорового и пребывающего в своём уме Влангали вряд ли можно было назвать нюансом. Впрочем, Влангали никуда уезжать из Петербурга пока не собирался и пребывал в ожидании кончины барона Икскуля, хотя, как он признавался в частных доверительных беседах, хлопотливая должность товарища министра ему очень наскучила. Но барон Икскуль предупредил желание своей замены и успел живым вернуться из Рима домой и даже восстановить свои умственные способности. В дневнике А. А Половцова за ноябрь 1887 года имеется запись, в которой говорится о том, что «барон Икскуль, разбитый параличом, настаивает на том, чтобы ему разрешили вернуться к своему посту посла в Риме. Гирс, не имея мужества… и желая по обыкновению всё свалить на государя, предложил государю принять Икскуля, чтобы убедиться в неудовлетворительности его физического и нравственного состояния». На это Александр III сказал:

— Да ведь я не доктор.

Скоро барон Икскуль всё-таки скончался[61].

Несколько слов об Александре Георгиевиче (Егоровиче) Влангали. Он происходил из греков, отец его служил на Черноморском российском флоте и, как пишет Половцов, находился в дружеских отношениях с семейством Строгановых. Это и стало отправной точкой дальнейшей карьеры самого Александра Георгиевича (Егоровича). Небольшого роста, не блиставший особыми способностями, этот воспитанник Горного корпуса как-то случайно попал в комиссию по определению границ Сербии, потом стал генеральным консулом в Белграде, после чего 10 лет возглавлял миссию в Пекине. Вернувшись из Китая, он стал претендовать на пост посланника в Европе. Услышав об этом, князь Горчаков расхохотался и вообще уволил его из Министерства иностранных дел с пенсией в размере пяти тысяч рублей. Несколько лет Влангали бездельничал за границей, а когда министром стал Гирс, тот пригласил его в качестве своего товарища. В этом качестве, пишет Половцов, друживший с ним около 40 лет, Влангали стал любимцем петербургского общества и в особенности — дамского: «Он был приглашаем во всех углах, где горели две свечи, начиная с великих княгинь. В делах он выказывал чрезвычайную любезность, предупредительность и полную безличность».

Н. К Гирсу такая популярность сильно надоела; кроме того, Влангали в делах не любил брать на себя ответственность и старался всё свалить на министра, так что Гирс решил его «сплавить» из Петербурга, назначив послом в Рим.

— Помилуйте, Николай Карлович, — сказал Александр III Гирсу, когда тот вышел к нему с этим предложением, — какой это посол?

Тут безынициативный Гирс проявил настойчивость (личная заинтересованность!) и стал царя уговаривать. Царь сдался и дал своё согласие на назначение Влангали послом в Рим.

При назначении в 1885 году П. А. Шувалова послом в Берлин Александр III «забыл» предупредить своего брата, командующего Петербургским военным округом великого князя Владимира Александровича (1847–1909), у которого Шувалов командовал гвардейским корпусом. «Тихо» сняв с места Шувалова, государь без предупреждения назначил на его место принца Ольденбургского[62], чем сильно разобидел брата. «Государь извинялся в необдуманности подобных распоряжений, — пишет А. А. Половцов, — и всё кончилось братским примирением».

Весьма знаменательным для поведения царя было так называемое дело уже упоминавшегося нами генконсула Лаксмана. Генеральный консул в Португалии Лаксман, старый уже человек, проработавший на дипломатической службе более 50 лет, под конец своей карьеры стал сильно злоупотреблять своим положением. Он не принимал во внимание указания вышестоящего начальства, обложил данью в свою пользу курируемых в стране почётных консулов и постоянно требовал повышения жалованья, надоедая на этот счёт прошениями государю.

В январе 1890 года резолюция Александра III гласила: «Давно пора уволить его совершенно от службы и назначить туда более порядочную личность». Но прошёл год, а Лаксман продолжал писать императору о своих нуждах. «Давно пора уволить этого недостойного чиновника и нахала от службы», — снова распорядился государь. В исполнение этого повеления Гирс наконец отправил посланнику (1885–1891) Н. А. Фонтону (ум. 1902) в Лиссабон письмо с просьбой известить Лаксмана о неодобрении его поведения государем и с советом уйти в отставку

Эти добрые намерения, пишет Ламздорф, были плохо вознаграждены. Лаксман послал прошение в Министерство иностранных дел, а его супруга — длинную жалобу Александру III. Император, ознакомившись с «цидулой» мадам Лаксман, потребовал от Гирса показать ему письмо в Лиссабон, полагая, что министр дословно передал Фонтону текст его вышеупомянутых резолюций. После ознакомления с письмом Александр III неожиданно обвинил министра в том, что «совершенно напрасно Фонтон показал или передал ему (Лаксману — Б. Г.) ваше отношение. Можно было бы осторожнее и умнее действовать».

Вот и угоди царю-батюшке! Дал понять Гирсу, что нужно действовать жёстко, а теперь обвинил его в этом. «Вот каков наш прямолинейный царь: он ищет ширму! — записывает в дневник Ламздорф. — Уже не первый раз он проявляет странное влечение к этой мебели, но в отношении супругов Лаксман — это слишком! Не так бы поступил рыцарский дед его!»

Дипломаты, включая послов, страдают одним опасным недостатком: при длительном нахождении в стране пребывания они слишком сильно привязываются к ней, «врастают» в местные условия, перестают ощущать чувство принадлежности к родине и правительству, его пославшим, становятся самоуверенными, и тем самым утрачивают необходимые для посла и дипломата качества — непредвзятость, реализм и принципиальность в оценке событий. Незаметно для себя они, вместо защитника интересов своего отечества, становятся адвокатами местного правительства.

Яркий пример подобного поведения описывает в своих мемуарах А. А. Половцов. К нему на приём в Государственный совет пришёл старый его знакомый посланник в Берне (1879–1896) и вице-президент Русского исторического общества А. Ф. Гамбургер (1821–1899), добрый человек, по словам автора мемуаров, но недалёкого ума, сделавший карьеру прилежным писанием депеш под диктовку князя А. М. Горчакова. Посланник, изображая из себя «государственного человека», стал нести «невероятный вздор» и изрекать истины типа: «Нет сомнения, что улучшение наших порядков невозможно без введения представительных учреждений, но несомненно также, что введение этих учреждений в России невозможно». Спасение Российской империи наш «швейцарец» видел в…её распаде и создании из обломков… конфедеративного союза по типу Швейцарии! (Кстати, Гамбургер покинул свой пост и приехал в Петербург только для того, чтобы императрица Мария Фёдоровна приняла его жену.)

Поэтому умные правители стараются, как бы ни был умён и хорош посол, не задерживать его слишком долго на своём посту и заменить его на другого. Свежий глаз, новый ракурс в дипломатии весьма полезен и необходим. (А наш добрый Гамбургер проработал в Берне целых 17 лет.)

Объясняя французскому послу барону Амаблю Гийому Просперу Брюжьер де Баранту (1782–1866) во время первой его аудиенции 12(24) января 1836 года причины отзыва своего посла из Парижа Карла Осиповича Поццо-ди-Борго[63], проработавшего на своём посту 20 лет (1814–1834), Николай I сказал: «Он знает Францию, но вовсе не знает России. Он провёл в ней от силы четыре месяца, я пригласил его нарочно для того, чтобы он хоть немного познакомился с Россией и со мной; я убедился, что мы никогда не поймём друг друга».

К О. Поццо-ди-Борго состоял на службе в Министерстве иностранных дел России с 1805 года, определён сразу статским советником, но «переименован в полковники свиты Его Императорскаго Величества и послан в Вену с важным поручением» (1807). В этом же году «послан в Дарданеллы с полномочием заключить мир с Портою Оттоманскою и находился на адмиральском корабле во время сражения при Монтезанто». Далее, в 1813 году ездил с «особенным поручением» в Швецию и в том же году находился в качестве русского комиссара при штаб-квартире шведской армии. Тогда же получил звание генерал-майора, а в следующем году снова с важным поручением был в Лондоне. По занятии Парижа союзными войсками исполнял обязанности русского комиссара при временном французском правительстве. С 1826 года — граф, в 1829 году получил звание генерала от инфантерии, в 1835–1839 годах — посол в Лондоне. Холост. Уволен в отставку 26 декабря 1839 года.

В преемнике Поццо-ди-Борго, графе П. П. Палене, Николай I ценил прежде всего несходство с предыдущим слишком «светским» послом, склонным к тому же к интригам: «Этот будет заниматься дипломатией, как понимаю её я…» А графиня Д. X. Ливен, комментируя назначение Палена в Париж, писала: «Великая империя не нуждается в том, чтобы её представляли ловкие дипломаты, русскую политику должны проводить люди прямые и откровенные». Признаемся, высказывание этой умной дамы небесспорно, но оно выражало веяния николаевского времени.

Что бы там ни говорили, а должность посла или посланника — во все времена большая синекура. В царской дипломатии жалованье послов было в три раза выше, чем у министра иностранных дел. Естественно, на эту должность существовал всегда большой спрос, и желающих занять её, особливо в «хорошей» и престижной стране, было больше чем достаточно. «Хорошими» у русских всегда считались Франция, Италия, Германия, Австрия и Англия.

Должность посла всегда и везде считалась фактически труднодостижимой для любого карьерного дипломата, поскольку всегда была политическим выбором императора, президента или премьер-министра. Это особенно было верно для царской дипломатии. Недаром посол в Берлине граф Н. Д. Остен-Сакен говорил молодым дипломатам, чтобы они понапрасну не мечтали о должности посла — «это жезл маршала, и никто на него не может в нормальном порядке претендовать».

В царской России значительную часть представительских расходов послы и посланники должны были нести из собственного кармана, поэтому послами были люди в основном состоятельные. Представительские расходы — это необходимый компонент деятельности дипломата, по которому судят о силе, богатстве и авторитете как дипломата, так и представляемого им государства. Материальная часть представительства — это приёмы, рауты, коктейль-пати, карета, упряжь, кони, дом посла и обстановка внутри, это — уровень угощений, блеск интерьера и бриллианты в туалете супруги. Так что такие расходы были под силу далеко не всем.

При русском после в Константинополе в 1830 году князе А. П. Бутеневе (1787–1866) на больших приёмах туркам подавали чай и кофе, что экономная супруга посла находила весьма разорительным — чай и кофе были тогда чуть ли не дороже шампанского. На одном таком приёме турки выпили тысячу чашек кофе — слава богу, к утешению мадам Бутеневой, без сливок. В посольстве для рядовых дипломатов устроили общий стол, за которым в 16.00 подавали чай с булками и прогорклым маслом, из-за чего посещаемость чаепитий была очень низкой. Княгиня сама приносила молочник и скупо разливала по чашкам сливки.

Русский посол в Константинополе граф Н. П. Игнатьев (1832–1908) в 60-х годах XIX столетия, получивший от турок прозвище «всесильного московского паши», наоборот, не жалел денег на представительские расходы, справедливо полагая, что роскошь и пышность действуют на воображение турок в нужном направлении. Когда граф выезжал на белом коне в расшитом золотом мундире из посольства, то публика млела от восторга. Представитель великой державы должен был выглядеть внушительно, говорил Игнатьев.

Его предшественник Я. И. Булгаков (1743–1809) был посажен турками в Семибашенный замок — по-видимому, он не сумел напоить их вдоволь чаем. Турки и в XIX веке продолжали в качестве дипломатических аргументов прибегать к тюремной решётке. Излюбленными узниками у них были русские послы. Несмотря на это (или благодаря этому), должность посла в Константинополе продолжала считаться в Петербурге важной и престижной вплоть до 1914 года. Константинополь в царской России считался венцом дипломатической карьеры. У посла в турецкой столице было совершенно исключительное положение как по чисто восточной пышности, так и огромному политическому влиянию, походившему, по замечанию дипломата А. А. Савинского, на положение вице-короля. Следующий по значению посольский пост находился в Париже, потом в Берлине, за Берлином шли Вена, Лондон, Рим и Копенгаген.

Один русский наблюдатель писал о посланнике во Флоренции (1815–1819) (герцогство Тосканское), генерале и отчиме известной Долли Финкельмон, внучки М. И. Кутузова, Николае Фёдоровиче Хитрово[64]: «Русский посланник умён и приятен в общении, но он большей частью бывает болен, а страшный беспорядок в его личных делах налагает на него отпечаток меланхолии и грусти, которые он не может скрыть. Его образ жизни лишён здравого смысла. По вторникам и субботам у него бывает весь город, и вечера заканчиваются балом или спектаклем. По поводу каждого придворного события он устраивает праздник, из коих последний стоил ему тысячу червонцев. При таком образе жизни он задолжал Шнейдеру за свою квартиру и во всё время своего пребывания во Флоренции берёт в долг картины, гравюры, разные камни…»

В 1816 году к посланнику Хитрово, в сопровождении сына Августа и двух друзей, пожаловала мировая знаменитость — писательница мадам А. Л. Жермена де Сталь (1766–1817), пытавшаяся навязать посланнику в знакомые какую-то ирландскую леди Джерсей. Как будто тому не хватало общения с местной знатью!

Сохранилось письмо де Сталь к Николаю Фёдоровичу: «Его Превосходительству генералу Хитрово, посланнику Русского Императора во Флоренции.

Я вам писала из Болоньи, дорогой генерал, и вы мне не ответили — таковы русские, в тысячу раз легкомысленней французов. Несмотря на своё злопамятство, я рекомендую вам господина и госпожу Артур, моих знакомых ирландцев, которые год тому назад собирали в своём салоне в Париже самое приятное общество — попросите госпожу Хитрово, у которой столько любезной доброты, хорошо их принять ради меня и постарайтесь вспомнить о моих дружеских чувствах к вам, чтобы оживить ваши. До свидания. Все окружающие меня вспоминают о вас…

Коппе, 22 августа 1816 года

С дружеским приветом

[Неккер] де Сталь Х[ольштейн].

Проницательная мадам де Сталь либо ошибалась, либо лукавила: Хитрово не был легкомыслен. Он был забывчив и безалаберен, как все русские. Впрочем, не исключено, что умная француженка так наскучила генералу своим обществом, что ей для достижения своей цели пришлось прибегнуть к помощи «любезной доброты» его супруги. Но, скорее всего, Николаю Фёдоровичу было не до мадам де Сталь и её «приятных» друзей: он больше был озабочен тем, как расплатиться со Шнейдером.

О супруге посла и генерала Хитрово и дочери М. И. Кутузова Елизавете Михайловне, в первом браке Тизенхаузен (Тизенгаузен), А. С. Пушкин оставил следующее четверостишие:

Ныне Лиза en gala

У австрийского посла,

Не по-прежнему мила,

Но по-прежнему гола.

Ирония поэта в некоторой степени была простительна: старше Пушкина на 16 лет, Елизавета Михайловна была страстно влюблена в него и долго и упрямо его преследовала.

…Генерала Хитрово можно было понять — он всё-таки жил в Европе, и ему было куда и на что тратить деньги. Но вот как русский комиссар на острове Святой Елены А. А. де Бальмен не смог уложиться в назначенные ему 30 тысяч франков в год и запросил у Нессельроде добавку в сумме 20 тысяч, понять трудно. По всей видимости, Александр Антонович требовал добавку за «вредность» и скуку[65]. Если судить по известному произведению М. Алданова, де Бальмен именно из-за скуки женился на молоденькой дочке английского губернатора. Ежедневные ссоры со своим русским слугой его уже не удовлетворяли.

Во времена, когда отсутствовала оперативная связь с Центром, значение и роль посла были очень велики. Невозможно было предусмотреть инструкциями все случаи его поведения в чужой стране, поэтому, когда возникали непредвиденные ситуации или дела, требовавшие мгновенного решения, многое зависело от политического чутья, кругозора и находчивости посла.

Накануне Крымской войны у австрийцев буквально чесались руки поучаствовать в войне против России. А. М. Горчакову, назначенному в июле 1854 года, как тогда выражались, управляющим посольством России в Вене, пришлось много потрудиться, чтобы поубавить воинственный пыл «цесарцев». Решающей оказалась аудиенция у 24-летнего императора Франца Иосифа. Разговор с Габсбургом продолжался три часа. Горчакову стало ясно, что в отличие от своего правительства император ещё колебался, поднимать оружие против России или нет. Всякий раз, когда русский посол вставал, собираясь удалиться, Франц Иосиф останавливал его и просил остаться.

«Вдруг меня осенила мысль наклонить колебания императора на нашу сторону, — вспоминает Горчаков.

— Государь, — сказал я, — я в полнейшем восторге от вашего приёма и вашего внимания ко мне, и как жаль, что не далее как через два дня я должен буду вас покинуть и возвратиться в отечество.

— Как так? — внезапно встревожился мой августейший собеседник

— Да, ваше величество, — выдумал я весьма смело. — Я имею положительное приказание не медлить ни единого часа, как скоро хотя один солдат вашего величества перейдёт границу и вступит в княжества Молдавии и Валахии, немедля выехать из Вены и прервать сношения нашего двора с правительством вашего величества. Мне же известно, что ваше величество послали уже повеление генералу К, дабы тот перешёл границу.

Франц Иосиф глубоко задумался и, смущённый, долго ходил по кабинету. Наконец он подошёл ко мне, положил обе руки на плечи и сказал:

— Князь Горчаков! Прежде чем вы доедете до дому, генерал К получит повеление моё не переходить границу».

Блеф достиг цели. Император Австрии выполнил своё обещание. Войска его заняли Молдавию позже, император Николай I был в высшей степени доволен услугой, оказанной послом, и повелел наградить его лентой и звездой Александра Невского. «Но Нессельроде не исполнил высочайшее повеление, и я получил этот орден только семь месяцев спустя», — пишет Горчаков.

Жёны дипломатов в наши времена скромно остаются в тени, играя роль бесспорно важного, но лишь бесплатного приложения к представительской деятельности посла, и за рамки этой деятельности, как правило, не выходят. А вот в былые времена, пусть редко, они играли в дипломатии вполне самостоятельную роль, как например Д. X. Бенкендорф (1785–1857) — супруга сначала военного министра (при императоре Павле), а потом посла в Англии (1812–1834) Христофора Андреевича Ливена (1777–1838).

Дарья Христофоровна, сестра известного сподвижника Николая I, учредителя Третьего отделения и шефа жандармов графа А. X. Бенкендорфа (1781 или 1783–1844), была личностью неординарной. Бесплатным приложением к своему супругу, хорошему и доброму человеку, но посредственному дипломату, она отнюдь не являлась. Она не только взяла бразды правления посольством в свои крепкие ручки, но и стала играть роль разведчицы. Расстояние от дипломатии до разведки в то время было меньше шага, и дипломаты легко его преодолевали, тем более что профессиональной разведывательной службой в то время русское государство практически не располагало. Дарья Христофоровна одинаково комфортно чувствовала себя и в роли посольши, и в роли резидентши. Мы уже описывали в другом месте её увлекательную и рискованную шпионскую игру с австрийским канцлером графом К. В. Л. Меттернихом[66], здесь же ограничимся перечислением некоторых фактов из её богатой дипломатической биографии.

Азы дипломатического мастерства молодая Даша проходила в Берлине, куда Александр I назначил Христофора Андреевича Ливена послом (1809), а тонкости придворных и закулисных отношений она постигала с детства. С 1812 года, уже в качестве супруги посла при Сент-Джеймсском дворе, Дарья Христофоровна, по меткому замечанию мемуариста Ф. Ф. Вигеля, «при муже исполняла должность посла и советника и сочиняла депеши».

В соответствии с требованиями дипломатии того времени Дарья Христофоровна Ливен создала в Лондоне блестящий салон, в котором стали собираться все дипломатические «шишки» и государственные деятели Великобритании. Скоро она была в курсе всех больших и малых политических событий в Европе, и от её природной наблюдательности и острого ума не ускользал ни один важный аспект большой дипломатии. Как-то граф Ливен предложил ей попытаться написать депешу самому министру иностранных дел Нессельроде. Опыт удался на славу, и с тех пор у Дарьи Христофоровны с графом Карлом Васильевичем завязалась самостоятельная деловая переписка.

Случай уникальный в истории дипломатии!

Постепенно графиня Ливен становится одной из центральных фигур в реализации русской политики в период так называемого Священного союза, в котором главные роли играли канцлер Меттерних и Александр I. Меттерних, мастер комбинаций и интриг, в 1815 году тайно подписывает с Великобританией и Францией договор против России. Именно в это время между Дарьей Христофоровной и канцлером сложились весьма близкие отношения (вот она первая русская Мата Хари!), и на добрый десяток лет Петербург стал получателем важной, актуальной и достоверной информации о политике Австрии. Между графиней и её любовником была налажена секретная переписка, контролируемая Нессельроде и Александром I. Император дважды — в 1818 и 1822 годах — приглашал графиню Ливен присутствовать на Ахенском и Веронском конгрессах Священного союза, потому что там был и Меттерних! В 1825 году она приезжала в Петербург и обсуждала с Нессельроде и императором Александром I план переориентации политики России с Австрии на Англию.

Кстати, под началом посла X. А. Ливена служил А. М. Горчаков, вернувшийся к месту службы накануне восстания декабристов и исполнявший обязанности старшего советника. Ливен отправил своего советника в Эдинбург к проживавшему там Н. И. Тургеневу, которого Следственная комиссия по делам декабристов в Петербурге зачислила в список обвиняемых. Горчаков не знал, что эта поездка была его проверкой: Петербург пытался выяснить его отношение к декабристам.

По возвращении в Лондон в декабре 1825 года Александр Михайлович допустил непростительную ошибку, неосторожно отозвавшись о своём начальнике как о «неспособнейшей безгласной тупице». В другой раз, в разговоре с графом Медемом, он сказал о Ливене буквально следующее: «Вы не можете себе представить такое положение: быть живым привязанным к трупу». Эти слова, сказанные с глазу на глаз, быстро дошли до сведения посла, и посол воспылал к Горчакову лютой ненавистью. В конце концов Александр Михайлович был вынужден оставить лондонское посольство и принял пост первого секретаря в Риме.

С послами шутки плохи.

Граф Ливен «просидел безгласно» в Лондоне до 1834 года. В связи с окончанием его дипломатической миссии лондонские дамы удостоили вниманием его супругу: «в знак сожаления об её отъезде и на память о многих годах, проведенных в Англии» был преподнесён подарок — драгоценный браслет.

Послы всегда находятся в центре внимания и иностранцев, и своих дипломатов. Все их странности мгновенно становятся известны всем, их обсуждают, осуждают, уважают и запоминают надолго: «А помните, в 189… году посланник такой-то перепутал адрес и вместо итальянского посла нанёс визит бельгийцу?»

Нужно отметить, что длительное пребывание за границей сказывалось самым отрицательным образом на здоровье многих дипломатов, особенно если местом его службы оказывалась далёкая «нецивилизованная страна» типа Китая или Бразилии. Длительное проживание вдали от Петербурга или Парижа, а также отсутствие дел способствовали развитию ностальгии, сплина и пр., что, к примеру, для временного поверенного в середине 1890-х годов в Вашингтоне Богданова кончилось самоубийством.

Плохо закончил своё пребывание на чужбине и другой поверенный в делах X — он от скуки запил горькую. Почётный консул России в Рио-де-Жанейро Альварес, практически взявший на себя всю техническую работу миссии, аккуратно уведомил об этом Петербург. Результаты были таковы, что X перестали выплачивать жалованье. Но это не смутило его, ибо как дипломат он везде пользовался кредитом и, продолжая поклоняться зелёному змию, влез в большие долги. Тогда Альварес, на глазах у которого пропадал человек, пошёл на крайние меры. Он как-то уговорил X покутить на борту стоявшего на рейде финского парусника. Когда X достиг определённых «степеней», то есть стал мертвецки пьяным, Альварес приказал капитану поднять паруса и взять курс на Петербург, а сам сошёл на берег. X. проспался и протрезвел, когда бразильский берег исчез в дымке, но особых возражений по поводу свершившегося над ним обмана не выдвигал. Бразилия уже ему надоела до чёртиков.

Коллега нашего героя на посту посланника в Бразилии Александр Семёнович Ионин (1837–1900), прославивший своё имя научными публикациями страноведческого и этнографического характера, много способствовал — вместе с Александром III и К. П. Победоносцевым — возведению в 1888 году большого православного храма в Буэнос-Айресе (одновременно он был аккредитован в Аргентине), где к этому времени скопилась большая колония русских и вообще православных эмигрантов. В 1891 году храм взял под своё управление способный и деятельный священник Константин Гаврилович Изразцов, а сменивший в 1893 году Ионина М. Н. Гирс перенёс свою резиденцию из Рио-де-Жанейро в Буэнос-Айрес (1895).

И. Я. Коростовец, проработавший некоторое время резидентом в Бразилии, вспоминает, что единственными делами в миссии были дела русских переселенцев, разочаровавшихся условиями жизни в тропической Бразилии и умолявших отправить их обратно в Россию. Местные дельцы безжалостно обманывали русских переселенцев, лишали их документов и заставляли работать на рабских условиях. Ещё хуже было положение русских девиц, соблазнённых перспективами брака или «артистической» работы. Большинство их заканчивало жизнь в борделях или на панелях Рио-де-Жанейро. Бороться со злом было трудно или вовсе невозможно, потому что правительство России особого интереса к проблеме не демонстрировало, сознавая бесперспективность всякой борьбы: в заговоре против эмигрантов состояли все, начиная от судовладельцев, перевозивших эмигрантов из Европы в Латинскую Америку, и кончая местной бразильской полицией.

Не будем здесь разбираться в том, кто был более виноват в том, что дипломатическая деятельность в «маргинальных» странах находилась на нулевом уровне: посланники или руководство Министерства иностранных дел. Важно только отметить то, что в конце XIX века почти повсеместно, кроме Парижа, Вены, Берлина, Лондона и Константинополя, активной дипломатической работы почти не велось. Типичным примером такого положения являлась миссия в Лиссабоне (см. наш рассказ о бароне Мейендорфе в главе «Салонные дипломаты»). Последний царский посланник в Лиссабоне П. С. Боткин был озабочен разоблачением в рядах дипломатов масонов. По его мнению, Извольский тоже был масоном и весьма высокой степени. На вопрос, принадлежит ли его последователь на посту министра иностранных дел Д. С. Сазонов тоже к этому тайному ордену, Боткин отвечал:

— Если масон, то низшей категории, из несознательных.

По-видимому, мания подозрительности Боткина основывалась на старых ассоциациях о принадлежности членов высшего русского общества начала XIX века и особенно дипломатов к различным секциям общества «свободных каменщиков». После Наполеоновских войн увлечение в России масонством стало повальным. Масоном, кстати, был и наш уважаемый А. С. Грибоедов.

Посольства и послы всегда являлись объектами, притягивающими к себе внимание различных авантюристов, прожектёров, философов, анонимов и просто жуликов. Внимание автора привлёк документ — анонимный донос, поступивший из Берна. На конверте, в подражание чеховскому Ваньке Жукову, был написан адресат: «Россия, Петроград». Тем не менее письмо, составленное на немецком языке явно не носителями этого языка и подписанное загадочным именем «Дезидериум», дошло куда нужно.

В письме сообщалось, что секретный архив русской миссии в Берне хранится на руках вольнонаёмной служащей миссии и что мать одного из секретарей миссии проживает в Германии и имеет к указанному архиву доступ. Департамент сделал запрос в Берн, на который советник-посланник миссии в Швейцарии дал разъяснение. Согласно ему архив хранится в железном сейфе, ключи от которого на руках у 1-го секретаря миссии. В Германии же интернирована мать одного из внештатных сотрудников — она не успела выехать из страны. Анонимный донос, по мнению, советника-посланника, составлен «Бернским Комитетом помощи России», в котором работали одни евреи, и с ними миссия недавно порвала все отношения. Анонимы слышали звон, но не знали, где он.

Послы довольно часто конфликтовали с военными агентами. В большинстве случаев последние имели собственный взгляд на развитие событий, который шёл вразрез с точкой зрения «гражданских лиц». Так, в Токио военный агент Ванновский был буквально на ножах с послом Извольским из-за того, что посол очень спокойно смотрел на милитаризацию Японии и не видел в ней никакой угрозы для России. То же самое происходило в Берлине между умным и деятельным послом графом Павлом Андреевичем Шуваловым (1830–1908)[67] и не менее талантливым военным агентом (1879–1886) князем Николаем Сергеевичем Долгоруким (1840–1913), по кличке «Ники»[68]. Они тоже по-разному воспринимали внешнюю политику Австро-Венгрии и пытались донести свою точку зрения до государя. В Сеуле между временным поверенным А И. Павловым и военным агентом фон Раабеном произошла дуэль, имевшая, правда, не деловую, а романтическую подоплёку.

В задачу царских послов часто входила задача наблюдения и присмотра за некоторыми вышедшими из-под контроля членами царской семьи, а также за другими одиозными личностями, наносящими вред престижу России. Так, послу в Вашингтоне Ю. П. Бахметьеву (1846–1928) пришлось иметь дело с укрывшимся в США известным проходимцем иеромонахом Илиодором[69]. В частном письме от 11/24 сентября 1916 года своему товарищу в Петроград он писал: «Мы провели две довольно беспокойные недели по случаю появления Илиодора. Действуя сперва по указанию Министра, я было устроил и выкуп его «материала», и остановку публикаций, и отправку его в Россию, думал, что там он будет уже не зловреден и что его можно будет где-нибудь посадить на «покой», но новое решение всё изменило, и теперь мы можем ожидать всяческих возможных пакостей в газетах или даже на сцене!»

А монах-расстрига как будто издевался над российскими властями и пренебрегал всякими условностями, только бы насолить им как следует.

«Вы сами знаете, — продолжал жаловаться на свою горькую участь Бахметьев, — что здесь нет ни цензуры, ни административных порядков, ни даже обыкновенного приличия, и что всякий волен писать и изображать, что ему угодно». Далее посол предрекает, что пакости Илиодора превзойдут те, которые уже были вызваны в Штатах публикациями о похождениях Григория Распутина. «Эти, вероятно, будут ещё поколоритней, и нам останется только пожимать плечами и объяснять, что с шалым расстригой и его выдумками мы не можем иметь дела», — вздыхает посол. Чтобы не быть голословным, он прилагает к письму образчики колоритных выступлений Илиодора, помещённых в журнале «Метрополитен»: «И это ещё «приличный» журнал, принадлежащий элегантному Гарри П. Уитни», который дал себя уговорить послу и вернул рукопись Илиодора в русское посольство. А вот что напечатает Хёрстовская пресса, то это посол даже и представить не может!

Заканчивает Бахметьев своё письмо, тем не менее, оптимистично. Он уверен, что в конечном итоге ему удастся «прижать» зловредного монаха — ну хотя бы с помощью капитана Гаунта, «начальника английской тайной агентуры». Бедный Бахметьев: как бы сотрудник английской разведки СИС не подложил ему более грязную свинью, нежели наш русский монашек[70].

Послов нередко просили о помощи и частные лица, и общественные организации из России. В 1894 году к послу в Париже А. П. Моренгойму обратилась председательница Дамского благотворительного кружка Мария Батурина с просьбой взять под своё покровительство благотворительный «Кружок русских дам» в Ницце. После смерти в 1885 году учредительницы кружка королевы Вюртембергской Ольги Николаевны общество в Ницце осталось без присмотра. На письме чьим-то твёрдым почерком оставлено примечание: «М. Д. Батуриной, 14/26 апреля, № 460: Посол принимает «Кружок» под своё покровительство и благодарит его членов».

В адрес поверенного в делах в Мексике Ф. К. Ганзена поступило заинтересовавшее нас письмо следующего содержания (орфография подлинника, естественно, сохранена):

«Мехико, 11/23 декабря 1896 года

Милостивый Государь,

Прибыв несколько недель тому назад в этот город, мой товарищ Барон Фридрих Генрихович Фиркс и я нижеподписавшийся, с намерением купить земли для плантаций коффе и других произведений этой страны, как и начать торговлю экспортаций здешняго сыраго материала в соединённые Штаты, я с настоящим позволяю себе просить Вас, Милостивый Государь, позволения обратиться к Вам за советом и помощью в случае надобности…

Барон Феликс Александрович Штакельберг».

Предприимчивые остзейцы уже присмотрели участки земли на юге штата, вступили в контакт с его губернатором и пребывали от контактов с местными властями в восторге. Но они предусмотрительно завязывают отношения с влиятельным соотечественником-дипломатом, который может оказать содействие в эксплуатации «коффейных плантаций» и прочих «произведений» Мексики.

Русские послы в Париже, Вене, Берлине и Лондоне считались неофициальными региональными руководителями целого ряда миссий, расположенных в других странах, политика которых в определённом смысле тяготела либо к Франции, либо к Австро-Венгрии, либо к Германии, либо к Великобритании. Посланники в этих странах должны были информировать своих «старших» коллег о наиболее важных событиях в своих странах и вообще оказывать им любые другие услуги. В июне 1894 года министр-резидент при Ватикане и будущий министр А. П. Извольский направил послу в Лондоне Е. Е. Стаалю следующее уведомление:

«Милостивый Государь, Егор Егорович,

Я имел честь вручить 6/18 июня Папе Льву XIII грамоту, аккредитующую меня в качестве Министра-Резидента при Его Святейшестве.

Уведомляя о сём Ваше Высокопревосходительство, покорнейше прошу Вас, Милостивый Государь, располагать мною во всех случаях, какие могут представиться как по делам службы, так и для личных Ваших надобностей.

С глубоким почтением и таковою же преданностью имею честь быть, Милостивый государь,

покорнейший слуга

А. Извольский».

Примерно такое же «письмо вежливости» с сообщением об аккредитации при дворе сербского короля Александра поступило в адрес Е. Е. Стааля в июне 1898 года от посланника в далёком Белграде Жадовского.

Многие послы были хорошими наставниками — наставничество, в условиях отсутствия надлежащей подготовки для молодых дипломатов в Центре, всячески приветствовалось, поощрялось на Певческом Мосту и даже вменялось в обязанность. Многие дипломаты до самой революции сохраняли добрую старую традицию и чуть ли не каждый день приглашали к себе домой на завтраки своих сотрудников. Там за бокалом вина и за тарелкой русских щей шли непринуждённые беседы, а «старые аксакалы» делились с молодыми своим опытом и мастерством.

Одним из таких послов был А. П. Извольский. Покинув пост министра иностранных дел, он уехал в Париж, чтобы руководить внешней политикой России на расстоянии. Судя по результатам, это ему удавалось, хотя и не всегда. Он обожал Францию и французскую культуру и пришёлся французам ко двору.

Б. А. Татищев, служивший при нём секретарём посольства, вспоминал, что Извольский в целом был неплохим послом, справедливо относился к подчинённым, ценил в них прежде всего отношение к делу, но был слишком самоуверен, высокомерен и превыше всего ценил связи в высшем обществе. Своему советнику Е. П. Демидову Александр Петрович прощал всё: и бездарность, и лень, и глупость, потому что тот был женат на графине Воронцовой-Дашковой, вхожей в самые «небесные» слои парижского общества.

Посол в Германии (1880–1884) П. А. Сабуров (1835–1918), наоборот, оставил по себе дурную славу. Мало того, что он был человеком грубым, бестактным, недалёким и заносчивым; к тому же он плохо разбирался в местной обстановке и часто дезинформировал Певческий Мост, выдавая желательное за действительное. Не гнушался Пётр Александрович и самой грубой лжи: когда министр Гирс запланировал свою поездку к Бисмарку, тот написал Николаю Карловичу, что канцлер болен желтухой. Германский временный поверенный в Петербурге опроверг эту информацию, желтухой Бисмарк давно уже переболел. По каким соображениям лгал посол министру, можно было только догадываться. По всей видимости, желая подчеркнуть свою значимость, Сабуров решил «приватизировать» свой контакт с германским канцлером и не допускать к «его телу» других. Когда его в 1884 году попросили уйти, он предпринял и широко разрекламировал свою поездку в Индию. Таким образом он выразил протест против несправедливого увольнения. Зато плохой посол Сабуров собрал в Германии великолепную коллекцию предметов искусства, которую выгодно продал в Эрмитаж.

Что ж, идеальных дипломатов, как и идеальных людей, в мире не существует.

 

 

Глава третья. История против дипломатии

 

Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшаго рабства… где подлыя свойства народа уничтожают достоинство человека… где обязанность каждаго исполняется раболепным угождением властителю, где сама вера научает злодеяниям, и дела добрыя не получают возмездия: тебе посвящаю я ненависть мою и, отягчая проклятием, прорицаю падение твоё.

А. П. Ермолов

 

…Труп привязали к лошади и возили по улицам Тегерана. Время от времени мулла кричал:

— Дорогу русскому послу, направляющемуся к шаху! Окажите честь и снимите шапки! Он жаждет любви, которую вы питаете к его господину императору. Плюньте ему в лицо!

Так описывает один из персидских свидетелей сцену надругательства над телом убитого 30 января/11 февраля 1829 года русского посланника в Персии, статского советника и кавалера персидского ордена Льва и Солнца и русского ордена Святой Анны, автора поэмы «Горе от ума» Александра Сергеевича Грибоедова. История дипломатии вряд ли знает такой другой эпизод коварного и подлого отношения к официальному представителю иностранной державы.

Правду об убийстве Грибоедова и последствиях этого убийства официальная Россия долго и тщательно скрывала. Сначала это делали Николай I с графом Нессельроде, а потом их последователи на троне и на Певческом Мосту. Как это часто бывает в русской истории, правду принесли в жертву большой политике, а русской публике предоставили возможность питаться всевозможными слухами о деле Грибоедова. А потом придушили и сами слухи. В защиту чести и достоинства Грибоедова выступил русский историк А. Мальтийский, опубликовавший в 1890 году два небольших очерка в журнале «Русский вестник». «Дипломатия покончила с этими слухами, но их увековечила история» — такими словами завершил своё исследование историк.

Попытаемся воспроизвести некоторые малоизвестные или вовсе неизвестные страницы из повседневной дипломатической деятельности Александра Сергеевича Грибоедова и из повседневной жизни его современников и подчинённых. Отметим попутно, что архивный массив Грибоедова оформился окончательно лишь в начале XX века по инициативе царских дипломатов. Определённую роль в этом сыграли управляющий Александр Яковлевич Миллер (в Центре) и посланник миссии в Тегеране Станислав Альфонсович Поклевский-Козелл — один немец, а другой — поляк на русской службе. По инициативе последнего в 1910 году были собраны и направлены в Петербург сохранившиеся преимущественно в генконсульстве в Тавризе[71] документы, относящиеся к Грибоедову. Теперь они хранятся в архиве Министерства иностранных дел России. Ген-консул в Тавризе в письме посланнику Поклевскому-Козелл, комментируя документы о Грибоедове, писал: «Грустью веет от письма из Тавриза[72] некоего гуссейна[73] от 13 марта 1829 года, вероятно служащего генконсульства, сообщающего неосторожно выехавшему в Нахичевань надворному советнику Амбургеру о приезде из Тегерана в Тавриз секретаря миссии Мальцова, единственного спасшегося от ужасной катастрофы. Печально рассматривать старательно выписанный счёт расходов по приделке ручек к гробу Грибоедова, позолоты герба на балдахине и пр.».

Запомним фамилии упомянутых здесь с таким сочувствием двух коллег Александра Сергеевича — Ивана Сергеевича Мальцова и Андрея Карловича Амбургера. Мы увидим, что они, к сожалению, мало заслуживали подобного сочувствия…

Дипломатическая карьера Грибоедова показывает, что служба за границей может быть не только интересной, приятной и полезной, как, например, в Париже и Вене, или, наоборот, скучной и тяжёлой, как в Стокгольме, но и опасной для жизни дипломата. Всякие внутренние пертурбации в стране пребывания — особенно в стране, образ жизни которой сильно отличается от принципов и норм европейской цивилизации, и где не соблюдаются не только правила дипломатического этикета, но и правила общечеловеческого общежития, — такие внутренние неурядицы часто представляют угрозу для жизни, и дипломаты, к сожалению, нередко становятся их заложниками.

Персия времён Грибоедова была именно такой страной, к тому же только что вышедшей из войны с Россией. О принятом в Европе режиме работы иностранных дипломатов власти в Тегеране, по всей видимости, ещё не слыхали и применять его на практике не собирались. Восток, застрявший в своём развитии в диком Средневековье, был не только тонким, но и опасным делом…

…Сохранился формулярный (послужной) список поэта-дипломата.

Согласно данным, внесённым в него в 1825 году, надворный советник Грибоедов, от роду 35 лет, секретарь по иностранной части при главноуправляющем в Грузии, кавалер персидского ордена Льва и Солнца 2-й степени, из дворян, собственной недвижимостью не владел, зато за его матерью по различным губерниям значилась тысяча душ крестьян.

По выпуске из Императорского Московского университета кандидатом прав XII класса 26 июля 1812 года «вступил в службу в сформированный графом Салтыковым Московский гусарский полк корнетом. По расформировании онаго поступил в Иркутский гусарский полк тем же чином — того же года, декабря 7-го». В походах не был, награждён медалью, холост. 25 марта 1816 года был уволен с воинской службы в «статскую» и 9 июля 1817 года определён в ведомство Государственной Комиссии иностранных дел губернским секретарём, 31 декабря того же года произведён в переводчики, а в 1818 году — назначен секретарём миссии в Персии, о чём в архивах сохранился приказ по ведомству иностранных дел: «Его Императорское Величество ВЫСОЧАЙШЕ указать соизволил определить при Поверенном в делах в Персии секретарём служащего при Государственной Коллегии иностранных дел переводчика Грибоедова, а канцелярским служителем находящегося при Министерстве финансов канцеляриста Амбургера, пожаловав его при сем случае в актуариасы, обоих с положенным по сим местам жалованием. Граф Нессельроде, 6 июля 1818 года».

Постоянным поверенным в делах России в Персии был в это время Семён Иванович Мазарович (ум. 1852), по профессии врач, выходец из Венеции, так и не принявший русского подданства, протеже Каподистрии, и сопровождавший генерала А. П. Ермолова во время его поездки в Персию в 1817 году. Д. В. Давыдов в своих «Записках во время поездки в 1826 году из Москвы в Грузию» называет Мазаровича человеком способным и умным, а другой офицер, служивший на Кавказе, — В. А Андреев, — пишет о посланнике довольно нелицеприятно: «Авантюрист Мазарович — пришлый доктор из Сербии или Далмации, рекомендованный Каподистрией».

Крупный чиновник Коллегии иностранных дел молдаванин А. С. Стурдза вспоминал, что когда Грибоедов искал себе новое назначение, то Стурдза предложил ему на выбор два места: Филадельфию, где временным поверенным был барон Тейль, или снова Тегеран, где миссией руководил Мазарович. Грибоедов познакомился с обоими посланниками, находившимися в то время в Петербурге, и остановил свой выбор на Тегеране.

С этого момента начинается постепенный рост Грибоедова в чинах: в июле того же 1818 года он становится титулярным советником, в январе 1822 года — коллежским асессором, а потом и надворным советником. Здесь в Тегеране в 1821 году шах награждает его своим орденом. За содействие в подписании Туркманчайского трактата с Персией он был отмечен и царским правительством: получил следующий чин статского советника, денежную премию и был награждён орденом Святой Анны 2-й степени с бриллиантами. По окончании службы в Персии, 19 февраля 1822 года его перемещают в канцелярию главноуправляющего Грузией графа И. Паскевича Эриванского секретарём по иностранной части.

Отношение людей, окружавших тогда Грибоедова, было весьма неоднозначным. Так, Н. Н. Муравьёв (1794–1866), участвовавший в Бородинском сражении 1812 года, повидавший жизнь и длительное время служивший на Кавказе, в октябре 1818 года сделал в дневнике такую запись: «…видел Грибоедова. Человек весьма умный и начитанный, но он мне показался слишком занят собой». Мягкая предвзятость старого «кавказца» к «петербуржцу» вполне объяснима: в это время Муравьёв близко сошёлся с А. И. Якубовичем (1792–1845), вызвавшим А. С. Грибоедова на дуэль, и выполнял роль секунданта своего военного собрата. Якубович мстил Грибоедову за гибель своего друга, павшего на дуэли в Петербурге от пули приятеля Грибоедова. Впрочем, Муравьёв и секундант и коллега поэта Амбургер пытались предотвратить дуэль и решить спор мирным способом, но уговорить вспыльчивого до бешенства Якубовича взять свой вызов обратно не было никакой возможности.

Якубовичу ничего не стоило отправить нашего поэта в мир иной значительно раньше отпущенного ему срока, но он проявил великодушие и решил только ранить Грибоедова, так что целился ему в ногу, но в результате отстрелил ему палец на руке. Грибоедов, стрелявший вторым, был настроен куда более решительно: он целился в голову противника, но промахнулся.

Неисповедимы пути Господни! Они словно нити самым причудливым образом связывают незнакомых доселе людей. По неподтверждённым данным, в одну из миссий Грибоедова в Персию в 1820-х годах его сопровождал Николай Степанович Алексеев (1788–1854), товарищ А. С. Пушкина по кишинёвской ссылке. Другой лицейский товарищ Пушкина, Вильгельм Кюхельбекер, находился в это время с Грибоедовым в самых тесных отношениях: он служил в Тифлисе чиновником по особым поручениям при генерале А. П. Ермолове (1777–1861) и был свидетелем написания «Горя от ума». Вместе с Катениным «Кюхля» и Грибоедов входили в литературную группу так называемых младших архаистов. В отличие от Грибоедова дипломатическая карьера Кюхельбекера оборвалась внезапно там же, где началась. Никаких особых поручений он в Тифлисе не выполнял, и Ермолов в мае 1822 года был вынужден отправить бездельника в Россию, использовав в качестве предлога для высылки его участие в дуэли с чиновником Н. Н. Похвисневым. Кюхельбекер продолжал помнить Грибоедова. 10 июля 1828 года он из Динабургской крепостной тюрьмы написал Пушкину письмо, в котором интересовался, «получил ли Грибоедов мои волоса?».

Проживая и продолжая службу в Тифлисе, Грибоедов не переставал заниматься Персией. Очевидно, что на тот период он был в Коллегии иностранных дел России главным экспертом по этой стране. Именно с ним вице-канцлер и статс-секретарь граф Нессельроде ведёт переписку по важным вопросам, имевшим касательство к Персии и Турции. В письме № 2096 от 25 декабря 1823 года он пишет Его Высокородию А. С. Грибоедову:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

Мирным договором и торговою конвенциею, заключёнными в Туркменчае, предоставлено Российскому Министру в Персии, как равно Генеральному консулу и консулам иметь суд и расправу над российскими подданными. По сему обстоятельству имею честь при сем препроводить Вам ВЫСОЧАЙШЕ утверждённые правила, коими как ВЫ, так и Генеральный консул в Тавризе должны руководствоваться. Екземпляр сих самых правил приобщён к инструкции, начертанной для Г-на Амбургера[74], содержащийся в следующем у сего за открытою печатью пакете на его имя, который покорнейше прошу отправить по принадлежности.

По окончании войны с Портою Оттоманскою имеют быть составлены правила для Миссии и Консулов наших в областях сей Державы учреждённых. В то время может быть признано будет нужным делать перемены и в доставляемых ныне Вам правилах. А потому предоставляется Вам по сим последним сообщить Министерству Ваши мысли, как равно мнение Генеральнаго нашего Консула в Тавризе, могущие служить или к дополнению, или к перемене таких статей, кои поместным соображениям окажутся неудобными.

Пребываю с истинным почтением Вашего Высокородия покорнейший слуга граф Нессельроде»[75].

Главный дипломат Николая I питает явное уважение и доверие к Грибоедову, в предвидении завершения Русско-турецкой войны советуется с ним по важным вопросам установления будущих дипломатических отношений с Турцией и просит его высказать на этот счёт свои соображения.

Нужно отметить, что назначением в качестве посланника в Тегеран поэт сильно тяготился. К этому времени автор «Горя от ума» получил широчайшую известность в России и, по всей видимости, стал ощущать, что дипломатическая карьера не для него, критически оценивая свои чиновничье-административные способности. В ноябре 1828 года в письме из Тавриза он писал бывшей воспитательнице своей жены, П. Н. Ахвердовой: «Мне кажется, что я не вполне на своём месте, нужно бы побольше умения, побольше хладнокровия. Дела портит мой характер. Я делаюсь угрюмым; иной раз на меня нападёт охота остепениться, и тут уже я действительно глупею. Нет, я вовсе не гожусь для службы. Меня назначать не следовало. Мне кажется, что я не способен выполнять как следует служебные обязанности».

Совершенно очевидно, что поэта тяготила не дипломатическая стезя как таковая, а служба вообще. Уже в пути из Петербурга в Тегеран он почувствовал, что ему было «тошно от этой Персии, с этими Джафарханами», с которыми у него ничего общего не было и примитивные интересы которых вращались вокруг самых низменных для него вещей: власти и денег. Персы, как писал в то время один английский дипломат, дикие, мстительные, корыстолюбивые, ждали от «Грибоеда» только подачек, угождений и подарков.

Второй секретарь русской миссии К. Ф. Аделунг оставил яркое и впечатляющее описание кулинарных нравов персов, вознамерившихся угостить русских дипломатов и сопровождавших их офицеров кавказской армии: «Министр (Грибоедов. — Б. Г.) сидел во главе стола, по обе стороны от него сидели персы и мы, а в конце стола разместились офицеры гарнизона. Обед состоял по меньшей мере из тридцати блюд. Каждый раз вносили двухаршинную доску, на которой стояли блюда с пловом, дольмой и т. д.: второе блюдо, дольма, подавалось в двадцати видах; конечно, я почти ни к чему не притронулся, так как от этого грязного персидского стола пройдёт всякий аппетит. Всё плавало в бараньем жиру; тарелки с кушаньем оставлялись тотчас, чтобы дать опять место бесконечной дольме; запах остывшего сала и неприятный вид этой кислятины были мне противны. В промежутках между блюдами персы хватали стоявшие на столе фрукты и сладости, и всё это после того, как они опускали в жир свои грязные, с окрашенными в красный цвет ногтями пальцы».

Грибоедов пригласил персов на ответный европейский обед.

«Сегодня Грибоедов пригласил к обеду трёх эриванских ханов, а также несколько азиатских персов… Всё шло прилично до тех пор, пока не подали два блюда с пловом; когда одно из них дошло до одного старого перса, он счёл целесообразным взять его целиком: слуга сначала ждал, но под конец должен был сдаться, так как перс не переставал повторять «давай, давай!». Во всё время обеда блюдо оставалось у него, и он беспрестанно запускал в него пальцы».

Музыка гостей совершенно не интересовала — они ели и болтали, заканчивает описание Аделунг.

В декабре 1828 года Грибоедов писал Миклашевичу знакомому чиновнику в канцелярии Паскевича: «Друзей не имею, никого и не хочу; должны прежде всего бояться России и исполнять то, что велит государь Николай Павлович, и я уверяю вас, что в этом поступаю лучше, чем те, которые затеяли бы действовать мягко и втираться в персидскую будущую дружбу. Всем я грозен кажусь, и меня прозвалисахтир[76]. К нам перешло до восьми тысяч армянских семейств, и я теперь за оставшееся их имущество не имею ни днём, ни ночью покоя, сохраняя их достояние и даже доходы; всё кое-как делается по моему слову».

Да, больших иллюзий Александр Сергеевич в отношении персидских вельмож и сановников не питал. Его опыт, по-видимому, свидетельствовал о том, что мягкость в отношениях с местным населением воспринимается как слабость, и такой человек просто падает в глазах туземцев и не заслуживает никакого уважения. Но, с другой стороны, он с почтением относился к местным обычаям, религии и культуре и никоим образом не желал «с ненадёжным соседом поступать круто и ссориться». Он пытался сгладить ошибки и перегибы русских военных, строго соблюдать восточный этикет и, несмотря на вспыльчивый характер и внутреннее презрение к необразованным и грубым властителям Персии, никогда не позволял себе посягать на честь и доброе имя мусульман, в чём его несправедливо пытались обвинить, опираясь на угоднические показания И. С. Мальцова, персидские летописцы.

Неимоверные заботы доставляла русскому посланнику статья XIII Туркманчайского договора, согласно которой Персия должна была репатриировать на родину всех русских пленных. «Даже содействия правительства почти недостаточно для того, чтобы отнять их у их настоящих владельцев. Только случайным образом удаётся мне открыть места их несправедливого заключения, и только тогда моё вмешательство имеет успех», — докладывал он Нессельроде.

О том, как Грибоедова назначили посланником в Персию, он рассказал в Туле своему знакомому С. Н. Бегичеву (1790–1859). «Прощай, брат Степан, — писал он ему. — Вряд ли мы ещё с тобой увидимся… Старался я отделаться от этого посольства!» К. В. Нессельроде сначала предложил Александру Сергеевичу поехать в Тегеран временным поверенным, но Грибоедов сказал, что в Персии нужен только посланник, чтоб ни в чём не уступать английскому послу. Граф воспринял возражение дипломата с ироничной улыбкой и в меру своей испорченности подумал, что молодой Грибоедов по своему честолюбию желал «сделать карьер». На самом деле, поэт об этом не помышлял, он высказывал всего лишь своё мнение, но про себя надеялся, что этот аргумент послужит хорошим предлогом для того, чтобы Нессельроде его кандидатуру от Персии вообще отставил. Всем было известно, как Карл Васильевич не любил «пропускать» молодых дипломатов слишком быстро вперёд.

Но получилось всё не так. Через несколько дней к Грибоедову прибыл посыльный от вице-канцлера с приказанием явиться в Министерство иностранных дел. С той же елейной улыбкой Нессельроде объявил ему, что государь император внял его просьбе и согласился направить Грибоедова посланником в Персию. Отказываться от милости государя императора и обманывать его доверие, писал Грибоедов Бегичеву, было не в его правилах. И он согласился снова ехать в Персию, заранее предвидя встретить там недоброжелательное отношение со стороны своего старого и заклятого врага Аллаяр-хана, члена семьи шаха, но стоявшего в тайной оппозиции и к шаху, и к его наследнику Аббасу-мирзе. Именно Аллаяр-хан был инициатором предыдущей войны с Россией и отчаянным противником Туркманчайского мира.

С вазир-мухтаром[77], первым секретарём миссии, как мы уже упоминали, ехал И. С. Мальцов, а вторым секретарём — молодой и восторженный юноша Карл Фёдорович Аделунг, буквально влюблённый в своего начальника.

И вот уже к концу года, проработав в Тегеране несколько месяцев, Грибоедов почувствовал усталость и овладевшую всем его организмом апатию. Миссия продолжала работать, посланник встречался с людьми, писал и рассматривал документы и отчёты, ругался с туземными князьками, требовал от властей неукоснительного выполнения Туркманчайского трактата, направлял действия своих подчинённых, но всё это шло как бы мимо него. Чем больше он решал вопросов, тем больше накапливалось новых дел, и временами ему казалось, что вся его кипучая деятельность совершается напрасно. Кто он: чиновник, сахтир, поэт, дипломат или совмещает в себе все качества вместе?

В 1828 году Грибоедов обратился к Нессельроде с просьбой направить в миссию в Тегеране врача, и граф немедленно отозвался на эту просьбу и вошёл к Николаю I с соответствующим предложением: «Министр наш в Тегеране доносит, что за недостатком российскаго врача чиновники миссии, как равно и прислуга принуждены прибегать к пособию англичан, и что сие может повлечь за собой лишние неудобства. По каковому уважению он находит полезным определить при нашей миссии лекаря, рекомендуя на сие место астраханскаго городоваго медика Семашко». Поддерживая кандидатуру Грибоедова, Нессельроде предложил назначить Семашко приличное по тем временам жалованье в размере 600 червонных в год. На прошении министра резолюция царя от 14 декабря 1828 года: «Исполнить». Во исполнение воли императора пошли письма в Грузинскую врачебную управу и грузинскому губернатору, и вопрос с посылкой врача в Тегеран решился положительно.

В эти последние дни жизни А. С. Грибоедова в миссию из Петербурга и Тифлиса идут одно за другим письма с просьбами, указаниями, уведомлениями и ориентировками. Создаётся впечатление, что Тегеран становится важной точкой приложения российских политических и экономических интересов и что Грибоедов как посланник в Персии развернул в миссии бурную дипломатическую деятельность. Он всем нужен, все ему пишут и все у него что-то просят:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

Препровождая при сем копию с донесения моего к Начальнику Главнаго Штаба Его Императорска-го Величества от 3-го прошедшаго ноября № 257 об отыскиваемом живущим в Персии Мамет-ханом недвижимом имении в Эриванской провинции, на которое предъявили документы в Армянское областное управление внуки его, нужным щитаю уведомить Ваше Превосходительство, что помянутое донесение моё Генерал-адъютант граф Чернышев докладывал Государю Императору, и Его Величество ВЫСОЧАЙШЕ соизволяет, дабы сия претензия как не правильная оставлена была без уважения, прося покорнейше Вас, Милостивый Государь, довести о сём до сведения Мамет-хана.

С истинным почтением и преданностью имею быть Вашего Превосходительства покорнейший слуга граф Иван Паскевич Эриванский.

№ 268,15 генваря 1829-го, Тифлис»[78].

А в № 792 от 9 февраля 1829 года (по старому стилю) граф просит Грибоедова истребовать по прилагаемому векселю деньги с персидского подданного Г. Гусейнова в пользу Астраханского губернского правления. Паскевич ещё не знает, что за 10 дней до подписания сего письма адресат уже был мёртв…

Четыре дня спустя Паскевич просит российского посланника принять меры по возвращению из персидского плена восьмерых казаков, незаконно удерживаемых каким-то местным князьком.

У посланника много дел, всюду нужно поспеть. Докучает генеральный консул в Тавризе (персидском Азербайджане) Амбургер, настаивающий на том, чтобы внести ясность в положение с его жалованьем. Грибоедов просит МВД дать ему разъяснения на этот счёт, и Азиатский департамент в лице К. К Родофиникина направляет в Тегеран следующее разъяснение:

«Министерство Иностранных дел Департамент Азиатский Отделение 1 Стол 2-й в Персии

Российско-Императорскому Полномочному Министру, Г. Статскому Советнику и Кавалеру Грибоедову

Отношением от 16 октября за № 64 Ваше Высокородие испрашивали от Азиатскаго Департамента разрешение: с котораго числа должно считать жалование, производимое Г. Надворному Советнику Амбургеру по должности Генеральнаго консула в Тавризе?

Департамент, приемля в уважение, что как Вам, так и подчинённым чиновникам Миссии и Генеральнаго Консульства нашего в Персии назначено производить оклады со дня выдачи паспортов для отъезда к их постам, вполне соглашается, что сие правило не может распространяться на Г. Амбургера, который со времени Туркменчайскаго мира находился безвыездно в Тавризе. Исправляя там должность нашего комиссара при наследном принце Персидском, он получал по оной и прибавленный оклад, который совокупно с тогдашним его жалованием превышал производимое ему ныне.

Вследствие этого, Департамент находит справедливым, чтобы Г. Амбургер получал оклад Генеральнаго Консула со дня прекращения таковаго по должности комиссара, и просит Вас, уведомив означеннаго чиновника о сем распоряжении, привести оное в действо и отметить в сообразности ту сумму по расчёту в расходных книгах.

Изложив сие Вашему Высокородию, Азиатский Департамент присовокупляет просьбу препроводить сюда отчёты расходам из штатной суммы, за минувший год отпущенной на посты Ваш и Генеральнаго Консула в Тавризе, дабы эти отчёты без замедления могли быть отосланы в Контроль.

Директор: Родофиникин

Начальник отделения: Егор Тимковский»[79]‘.

Генеральный консул в Тавризе Амбургер ещё сыграет свою неблаговидную роль после тегеранской трагедии 30 января/11 февраля 1829 года, а пока он должен был довольствоваться обычным жалованьем консульского чиновника.

Между тем граф Карл Васильевич Нессельроде снова спешит проинформировать своего посланника в Персии, которого уже почти месяц нет в живых:

«Милостивый Государь Александр Сергеевич!

Вследствие повторительнаго отношения моего к послу нашему в Лондоне об исходатайствовании от Великобританскаго Правительства дозволения чиновникам английской миссии в Персии принять ордена Всемилостивейшее пожалованные хам за услуги нам оказанные при заключении мира Туркменчайского, князь Дивен сообщил мне ныне, что не предстоит надежды достигнуть сей цели Таковый отзыв посла нашего вменил себе в долг довести до Высочайшаго сведения, и Государю Императору благоугодно было пожаловать подарки из Кабинета тем самым чиновникам помянутой Миссии, коим были предназначены прежде орденские знаки, а именно:

Подполковнику Монтейту бриллиантовую табакерку с Высочайшим вензелем, капитанам Макдональду и Кемпбелю богатые перстни с шифром, поручикам Жаксону и Ши бриллиантовые перстни без шифра.

Во исполнение Высочайшей воли, препроводив все сии вещи Г Генералу от инфантерии Графу Паскевитчу Эриванскому я долгом поставляю о сём известить Вас, Милостивый Государь.

Пребываю с совершенным почтением и преданностью Вашего Высокородия покорнейшим слугою граф Нессельроде

№ 360

С.Петербург

26 февраля 1829-го»[80].

Заслуживали ли англичане российских наград, вопрос особый, требующий отдельного изучения. В данном случае в Петербурге, конечно, преобладали дипломатические расчёты. Император и Нессельроде пытались хотя бы подарками и орденами сгладить напряжённость в отношениях с Великобританией, вставлявшей России палки в колёса везде, где было можно, в том числе на Кавказе и в Персии. Лондон при этом делал хорошую мину при плохой игре, а Петербург делал вид, что принимает эту игру за чистую монету, и платил англичанам тем же.

Через шесть дней вице-канцлер заготовил новое задание Грибоедову — теперь коммерческого характера, за которым явно чувствуются личные интересы Нессельроде (примеры «тихих» занятий главного дипломата России коммерцией можно привести и помимо Персии):

«Милостивый Государь, Александр Сергеевич!

Г. Министр финансов известил меня, что московский фабрикант Посылин в конце минувшаго года отправил через Баку из Астрахани в Персию своего прикащика с разными бумажными материями Российскаго изделия для распродажи оных ценою до 200 тыс. рублей. Прикащик тот по вероятности находится теперь в Зинзилийском порте.

Таковое довольно смелое предприятие, могущее способствовать увеличению сбыта в восточных краях произведений Российской промышленности, заслуживает особеннаго внимания и покровительства со стороны начальства. Сие побуждает меня, согласно требованию Г. Министра финансов, поручить означеннаго прикащика Вашему преимущественному покровительству и просить Вас, Милостивый Государь, о неоставлении его в случае нужды всяким содействием и защитою.

По сему же предмету неугодно ли Вам будет исходатайствовать от Персидскаго Министерства положительнаго повеления Гилянскому начальству; а вместе снабдить, буде признаете нужным, и Г-на Амбургера наставлениями Вашими.

Пребываю с совершеннейшим почтением… граф Нессельроде.

№ 438, марта 4-го дня, 1829-го»[81]

Письмом от восьмого марта директор Азиатского департамента Родофиникин спешит обрадовать миссию в Тегеране известием об удовлетворении просьбы её посланника о том, чтобы Петербург выслал в подарки «вельможам и другим лицам в Персии» ружья, пистолеты и 100 аршин тонкого сукна разной расцветки из Кабинета его величества, «в числе котораго одна половина тёмнозелёная, другая — бирюзоваго, третья — светлогороховая, а четвёртая — тёмногороховаго цвета, в каждой по 25 аршин длины». Весь груз отправляется в обитом кожей ящике «за Кабинетной печатью».

Эх, милостивый государь, Константин Константинович! Не до светло-горохового сукна теперь его высокородию и кавалеру Грибоедову! Ему на гроб прибивают позолоченный российский герб…

12 марта 2-й стол 1-го отделения Азиатского департамента уведомляет Тегеран и Тавриз о том, что «настоятель Сирийскаго Предтеченскаго монастыря архимандрит Симеон Айлиханов, прибывший в Россию без надлежащих видов, по Высочайшей воле выслан за границу через Таганрог с повелением никогда не возвращаться в наши пределы», и препровождает приметы означенного священнослужителя, дабы миссия, понеже он под своим или чужим именем появится в ней, ни под каким видом не выдавала ему паспорта на въезд в Россию.

А в это время в Тегеране происходили драматичные события, послужившие толчком к катастрофе 11 февраля. Грибоедов принял и укрыл в здании миссии евнуха и казначея шахского гарема Якуб-хана. Ходжа-Мирза-Якуб был эриванским армянином по фамилии Маркарьян, взятым пятнадцатью годами раньше в персидский плен, ослеплённым и обращенным в ислам. Теперь, когда по Туркманчайскому договору армянам разрешили вернуться на свою родину, Якуб тоже захотел воспользоваться этой возможностью. Фетх-Али-шах ни за что не хотел отпускать Якуба — евнух владел слишком многими дворцовыми тайнами. Чтобы «выцарапать» евнуха из рук Грибоедова, одряхлевший владыка прибег к разным средствам — от уговоров и угроз до фабрикации денежного начёта на своего евнуха, но ничто не помогало. Грибоедов не отпускал беженца и готовил его к отправке в российскую Армению. Обиженный владыка, надев на себя маску беспомощного старика, писал русскому посланнику: «Продолжайте, отнимите у меня всех жён моих — шах будет здесь молчать, но Наиб-султан едет в Петербург и будет лично на вас жаловаться Императору».

И тогда главный мулла Тегерана Месси (Месих) вместе с другими муллами и зажиточными жителями города, при потворстве шаха и попустительстве его визирей, начал подстрекать и возмущать народ против неверных русских, посягнувших на самое святое в мусульманском государстве. Результатом стало нападение 100-тысячной толпы на здание русской миссии 30 января/11 февраля 1829 года, жестокое убийство всех её сотрудников, разграбление имущества и сожжение всей документации. Разъярённая чернь проникла внутрь помещений и шаг за шагом приближалась к комнате, в которой нашли убежище Грибоедов и несколько оставшихся в живых казаков и сотрудников. Свидетели описывают, как мужественно и спокойно принял он свою смерть…

Вместе с посланником погибли 2-й секретарь Карл Фёдорович Аделунг, сын начальника Учебного отделения Азиатского департамента, врач Мальмберг, переводчик штабс-капитан Шахназаров (Мирза Нариман), переводчики П. Калатозов (Калатозошвили) и Соломон Меликов, чиновник «для рассылок и разных поручений» Соломон Кобулов (Кобулашвили), заведующий прислугой Рустам-бек, казначей Василий Дадашев, курьеры Исаак Саркисов, Хачатур Шахназаров и слуги Грибоедова Александр Грибов и Семён Захаров.

Грибоедов готовился накануне выехать в Тавриз, чтобы встретиться со своей 16-летней женой. Вместо себя он оставлял секретаря И. С. Мальцова. Вечером 29 января/10 февраля он написал выдержанную в резких тонах ответную ноту Фетх-Али-шаху, заключив её словами: «Нижеподписавшийся, убедившись из недобросовестного поведения персидского правительства, что русские подданные не могут пользоваться здесь не только должной приязнью, но даже и личной безопасностью, [решил] испросить у великого Государя своего всемилостивейшее повеление удалиться из Персии в российские пределы». Персы превосходно знали об отъезде посланника из Тегерана и не потому ли они так точно угадали момент нападения на миссию, не дав Грибоедову ни малейшего шанса на то, чтобы уехать в Тавриз?

Титулярный советник секретарь миссии Мальцов жил на первом дворе миссии, рядом с мехмендарем(приставом). Согласно его рассказу, толпа озверевших персов, преодолев ворота, устремилась мимо его квартиры и хлынула на второй и третий дворы, где была квартира Грибоедова и канцелярия миссии. Пока происходила драка с выбежавшими наружу сотрудниками и казаками, в ходе которой раздавались отдельные выстрелы, Мальцов подозвал к себе одного из персидских сарбазов (стражников, солдат), вальяжно разгуливавших по двору и демонстративно не вмешивавшихся в события, дал ему 200 червонцев и попросил его говорить нападавшим, что в его доме русских не было. Так Мальцов, трясясь от страха, просидел в своём убежище около трёх часов, наблюдая за всем происходившим. Потом к нему пришёл серенгенг (полковник) и приставил к его дверям стражу. Когда стемнело, и толпа сделала своё подлое дело, он переодел Мальцова в одежду сарбаза и отвёл во дворец к одному из сыновей шаха — Али-шаху по кличке Зими-султан («тень шаха»).

Первым делом секретарь попросил Али-шаха отправить его в Россию. Перс призвал к себе в советники министров отца, и те в один голос завопили о своём великом сожалении о случившемся, стали уверять о дружбе с Россией и своей непричастности к убийству Грибоедова и его сотрудников. Мальцов в своём докладе Паскевичу и Нессельроде потом писал, что он притворялся, чтобы усыпить их бдительность, и во всём соглашался с ними и поддакивал. Он боялся, что его, как единственного свидетеля событий, убьют тайком, придушат, и, спасая свою жизнь, стал лжесвидетельствовать в пользу персов, предавая, таким образом, своего убитого начальника и клевеща на честь и достоинство России.

Да, лепетал секретарь, он собственными глазами убедился в том, что шах и его министры делали всё, чтобы остановить вакханалию, разыгравшуюся в русской миссии, а визири вальяжно гладили крашенные хной бороды и возводили умилённые взоры к потолку, призывая в свидетели своей беспорочной честности самого Аллаха. Лучшего свидетеля для оправдания заговора им было не нужно, и они доложили Фетх-Али-шаху (1797–1834), что Мальцов — «здравомыслящий и благонамеренный человек». И решили его не трогать — живой он был больше им полезен. И даже приставили к нему стражу, а когда отпустили его домой, в Россию, то на всём пути следования окружили невиданными почестями, сильным конвоем и телохранителями. Шах вдогонку писал царю, что лучшего посланника, чем Мальцова, он не хотел бы иметь в Тегеране.

Перед отъездом шах осчастливил Мальцова подарками, дав ему одну захудалую, по словам того же Мальцова, лошадь и две персидские шали. У Ивана Сергеевича хватило ума отказаться от них, справедливо полагая, что после пересечения русской границы эти подарки могут вызвать законные к нему подозрения. На прощальной аудиенции у шаха «здравомыслящий и благонамеренный» Мальцов, однако, снова подтвердил, что считает все действия персидских властей во время убийства русского посланника и сотрудников русской миссии правильными, и выразил шаху сочувствие в том, что убийство Грибоедова обошлось Персии в кругленькую сумму — восемь куруров золотом (1 курур был равен 200 тысячам рублей золотом). Убийство русского посланника было грубым нарушением Туркманчайского договора, и Россия потребовала за него материальную компенсацию.

Николай I и Нессельроде тоже хотели верить персам. Ещё не были известны результаты расследования убийства Грибоедова, а Карл Васильевич уже 18 марта писал: «…Его Величеству отрадна была уверенность, что шах персидский и наследник престола чужды гнусному и бесчеловечному умыслу, и что сие происшествие должно приписать опрометчивым порывам усердия покойнаго Грибоедова, не соображавшаго поведение своё с грубыми обычаями и понятиями черни тегеранской, а с другой стороны, известному фанатизму и необузданности сей самой черни, которая одна вынудила шаха и в 1826 году начать с нами войну».

По Нессельроде, виноват во всём сам Александр Сергеевич — монархи же априори «чужды гнусному умыслу». Ради этой легитимистской аргументации графу ничего не стоило исказить и причины Русско-персидской войны, начатой отнюдь не по внушению тегеранской черни, а по науськиванию английского посла и по желанию Аллаяр-хана и его антирусской клики, сумевшей убедить в необходимости военного конфликта и шаха.

В Тифлисе Мальцов, этот, по характеристике Мальтийского, «мнимый адвокат шаха и мнимо-достоверный свидетель-очевидец», предстал перед Паскевичем истинным русским патриотом. Он опроверг лживые заверения шаха и его министров в том, что они не были проинформированы о подготовке покушения на русскую миссию. В Персии секретных дел нет, писал он[82]. Муллы открыто проповедовали в мечетях против русских, а это означало, что они получили на это согласие властей и самого шаха. Фетх-Али-шах мог заблаговременно выслать к миссии сильную охрану, но не сделал этого. Он мог предупредить Грибоедова об опасности и перевести его в безопасное место, но не сделал этого, так как знал, что Грибоедов спасёт и Якуб-хана, а это не входило в его расчёты. Якуб-хан должен был погибнуть.

Паскевич принял эти объяснения как достоверные. В данном случае Мальцов не лукавил, но, сообщив правду, он испугался. Представив, что его направят временным поверенным в Тегеран, он пришёл в ужас. Персы никогда не простят ему того, что он рассказал Паскевичу. И в панике обратился к графу с просьбой написать Нессельроде ни в коем случае не возвращать его обратно в Персию. Куда угодно, в Европу, например, но только не в Персию!

Отчитываясь перед начальством, Мальцов писал, что, выступая перед шахом и шахскими министрами, он «унизал свою речь отборным бисером восточных комплиментов, но пламень благородного негодования залил в душе моей струёю благоразумной осторожности». На бумаге это было чертовски красиво и эффектно. Но как, спрашивает Мальтийский, секретарю, не владевшему ни персидским, ни татарским языками, удавалось «метать бисер восточных комплиментов» перед шахскими чиновниками и успевать при этом заливать пожар негодования струёю благоразумия, просто уму непостижимо. Дипломат был полностью зависим от переводчика, а как шахский толмач переводил слова Мальцова, известно лишь одному Аллаху. Можно лишь предположить, что перс из кожи лез вон, чтобы угодить своему шаху.

«Эта осторожность, — комментирует историк этот пассаж из отчёта Мальцова, — довела его до обвинения Грибоедова». От малодушия до предательства один шаг. Зато шах остался «вельми доволен» Мальцовым и в тот же день прислал ему со своего стола остатки ужина.

Мальцова в Тифлисе спросили, знал ли Грибоедов о надвигавшейся на него опасности. Мальцов пояснил, что от самого посланника на этот счёт не слышал ни одного слова и что соответствующим образом не были проинформированы об этом и другие сотрудники миссии, а потому миссия была не готова к обороне: казаки сидели каждый в своей комнате и без оружия. Не зная местного языка, продолжает Мальцов, он зависел в этом смысле от переводчика капитана Шахназарова, который, однако, был предупреждён мехмендарем Мурзой-Мехди за три дня до рокового события о том, что муллы на тегеранском рынке мутят народ и настраивают его против «неверных» русских. Но Грибоедов якобы решил, что персы испытывали его стойкость и терпение и оказывали на него давление, чтобы вынудить его пойти на уступки и заставить выдать обратно шаху Якуб-хана, а потому посчитал, что дальше демонстрации своего недовольства персы не пойдут. Якуб-хан, опасаясь за свою жизнь, дал Шахназарову 500 червонцев за то, чтобы тот доставил его живым и невредимым в Эривань, и поэтому переводчик не был заинтересован в том, чтобы Якуба выдали шаху.

Всё это мало соответствует действительности. Ссылка Мальцова на незнание им персидского языка несостоятельна, так как при нём постоянно был отдельный переводчик Калатозов. Утверждение о том, что Шахназаров был подкуплен Мирзой-Якубом, является персидской версией.

Ошибочным оказалось и поведение генконсула в Тавризе К А. Амбургера. Не получив после 11 февраля никаких указаний ни из Тегерана, ни из Тифлиса, ни из Петербурга, он занервничал. Присутствовавший в Тавризе английский посланник Макдональд стал нашептывать ему на ухо совет уехать из Персии. Амбургер не последовал его совету и продержался 17 дней, а потом всё-таки сдался и покинул свой пост, прибыв 20 февраля в Нахичевань. Перед отъездом он сделал перед персами демарш, направив министру иностранных дел ноту, в которой говорилось: «Его Величество шах скорейшим арестованием преступников и пересылкою оных в Тифлис… докажет своё совершенное незнание и неучастие в сем зверском злодействе». По существу это было верно, но с точки зрения дипломатии — явный перебор и неприкрытый вызов шаху. К тому же Россия никогда не настаивала на том, чтобы преступники были выданы ей, а не наказаны в Персии. Уезжая из Персии, Амбургер оставил русскую партию в тяжёлом положении и предоставил англичанам полную свободу действий интриговать и предпринимать против России любые недружественные действия. Естественно, Амбургера в Тифлисе и Петербурге по головке за это не погладили, но и с плеч её не сняли, а лишь слегка пожурили генконсула.

Глава русской партии, наследник престола Аббас-Мирза, оказался в затруднительном положении: подняли голову проанглийски настроенные сановники и вельможи, и слабый шах в очередной раз проявил колебание — теперь в сторону Лондона. На высоте положения оказался Паскевич Эриванский. Невзирая на предварительное согласие Нессельроде, он задержал в Тифлисе второстепенного персидского чиновника Мирзу-Масуда, посланного шахом в Петербург приносить извинения, справедливо считая его ранг, первый драгоман Аббаса-Мирзы, совершенно неудовлетворительным. Он направил к Аббасу-Мирзе своего адъютанта штабс-капитана князя Кудашева с тайным письмом и заверил его, что при необходимости поддержит мирзу своим войском. Одновременно он задержал в Тифлисе чрезвычайного и полномочного посланника Николая I князя генерал-майора Долгорукого (1792–1847), направлявшегося из Петербурга в Персию с целью расследовать убийство Грибоедова и восстановить действие Туркманчайского договора, считая его миссию преждевременной. Тегеран хотел отделаться малой кровью, лелея надежду «выехать» на лжесвидетельских показаниях Мальцова и малодушии генерального консула Амбургера.

Скоро русская армия одержала громкую победу над турками при Эрзеруме, и ситуация в Тегеране стала резко меняться в пользу России. Шах приступил к написанию настоящего извинительного письма, а в Петербург направил своего внука Хосроу-Мирзу, сына Аббаса-Мирзы. Хосроу-Мирза был умный и даровитый юноша, за что и пострадал позже от своего брата Мохаммед-шаха, сменившего на троне Фетх-Али-шаха. Итак, Хосроу-Мирза отправился в Петербург, а князь Долгорукий — в Тегеран. Благодаря Паскевичу справедливость и достоинство России были восстановлены, и Долгорукий смог приступить к исполнению своих обязанностей. У князя Николая Андреевича были две задачи: добиться от персидских властей наказания виновных и заставить шаха написать извинительное письмо Николаю I.

Отметим, что чрезвычайному и полномочному посланнику с этими задачами удалось справиться. На умонастроение Фетх-Али-шаха основное влияние оказало…шампанское. Врачи прописали ему этот шипучий напиток от какой-то болезни, но его нельзя было отыскать днём с огнём во всей Персии. Ящик «шипучки» случайно оказался в распоряжении князя Долгорукого. Шах не знал, как отблагодарить князя, и шёл ему во всём навстречу — даже в деле с официальным извинением.

Князь Долгорукий сделал чёткие выводы, доложенные главе Азиатского департамента Министерства иностранных дел К. К. Родофиникину: «В Азии не так, как в Европе. Здесь каждый день перемена в мыслях и весьма часто — в действиях. Чтобы не дать худого хода делам и чтобы иногда успеть предупредить какие-либо действия, нужно быть скоро и верно извещену. Успех в деле от сего происходит. Чтоб дойти до намеченной цели, надобно иметь людей, а людей без денег и подарков невозможно приобрести». Генерал попал в «точку»: без агентуры любая дипломатическая миссия в Персии была тогда обречена на неуспех. У англичан же всё было «схвачено». Долгорукому за всё время командировки так и не удалось отыскать ни одного человека, на которого бы русская миссия могла опереться, «тогда когда всё валит к англичанам».

Некоторое время спустя шахские власти приступили к поимке и наказанию виновников нападения на русскую миссию и убийства посланника. Шахские чиновники сообщали, что казни было предано около 1500 человек. Несомненно, эта цифра была сильно преувеличена, а англичане Макдональд и Уиллок вообще полагали, что казни были фикцией и что персы в очередной раз обманули Долгорукого. С ними не соглашается Мальшинский, полагая, что у князя было достаточно времени и сил, чтобы убедиться в том, что наказание виновных имело место быть. Что касается количества казнённых, то оно для русской стороны было вопросом второстепенным. Главное заключалось не в количестве пролитой крови, а в самом акте наказания и готовности персидских властей признать свою долю вины в случившемся. Муллу Месси, несмотря на яростное сопротивление улемов, с позором выгнали в Турцию, а начальнику тегеранской полиции отрубили голову.

Князь Долгорукий докладывал в Петербург, что английский посланник Макдональд «способствовал служить нашим интересам». «Дипломатическое приличие не позволяло, разумеется, поступить иначе [по отношению к] единственному представителю в Персии Западной Европы, — пишет Мальшинский, — но справедливость историческая не может отказать Макдональду в признании за ним действий предосудительных. Он покрывал лжесвидетельство Мальцова и предупреждал персов от возможных его разоблачений».

Макдональд врал, утверждая, что в момент убийства Грибоедова англичан в Тегеране не было. Были! Англичане глаз не спускали с русского посланника и следили за каждым его шагом. Множество персидских чиновников находилось на содержании у Макдональда и его сотрудников. Когда тело Грибоедова провозили через Тавриз, ни один сотрудник английской миссии не вышел проводить его в последний путь. Не нравились Макдональду и почести, оказываемые Мальцову при его следовании в Россию. Он предложил ему въехать в Тавриз ночью и тайно остановиться у него в миссии. Слава богу, у Мальцова хватило ума не последовать и этому коварному совету: всем персам было бы ясно, что авторитету России в Персии пришёл конец, раз секретарь русской миссии ищет покровительства у англичан. Это всё тот же Макдональд советовал Амбургеру побыстрее уехать из Персии.

Граф Паскевич 19 июля 1829 года писал графу Нессельроде:

«Г-н Макдональд жалуется на оскорбительные слухи, которые ходят на его счёт в Тифлисе; право, он слишком скромен в своей запоздалой жалобе, ибо ничто не мешало бы ему сетовать также и на слухи, ходившие в Тавризе, Баязеде, Тегеране и Казбине… Они ходили всюду, по всем базарам… и все они были согласны в том, что причины пагубнаго события были далеко не безвестны англичанам, и что они старались обострить враждебные нам настроения в Персии».

Да, лучше Паскевича никто в тот момент не знал положения в Персии. И в деле Грибоедова он выступил истинным патриотом России и наилучшим на тот момент дипломатом.

Появившаяся потом в Англии так называемая «Реляция происшествий, предварявших и сопровождавших убиение членов последнего российского посольства в Персии», согласно историку С. В. Шостаковичу, является фальшивкой английской дипломатии. Написанная якобы от имени перса и внешне проникнутая сочувствием к Грибоедову, она является насквозь европеизированной по стилю и утверждает, что Грибоедов якобы не был подготовлен к дипломатической миссии и плохо знал местные обычаи. Рукопись реляции была передана в журнал «Blackwood’s Edinburgh Magazine» Дж. Уиллоком, братом 1-го секретаря английской миссии в Персии Генри Уиллока, по рекомендации врача Джона Макнила. Согласно мнению советского историка Л. М. Аринштейна, главным подстрекателем персов против русских в английском посольстве была именно эта троица — посол Д. Макдональд в принципе был вне упрёков. Скорее всего, братья Уиллок и Макнил представляли в Персии английскую Интеллидженс сервис.

Убитые вместе с Грибоедовым сотрудники русской миссии по распоряжению шаха были отнесены армянами за город и похоронены в глубокой канаве. Там они пролежали несколько лет, пока посланник Симонович в 1836 году не добился у нового повелителя Персии Мохаммед-шаха разрешения на перенос останков в могилу при армянской церкви внутри Тегерана в так называемом шах-абдул-азимском квартале.

И. С. Мальцов сделал «сногсшибательный карьер» — он закончил службу в Министерстве иностранных дел в чине тайного советника и камергера двора. Вице-канцлеру и графу Нессельроде явно пришёлся по нраву этот Молчалин от дипломатии, о чём можно догадаться, знакомясь с формулярным списком нашего героя.

Посудите сами: в 22 года Иван Сергеевич стал 1-м секретарём миссии и правой рукой Грибоедова; спустя три месяца после гибели посланника в Тегеране его награждают орденом Святого Владимира 4-й степени, дают чин коллежского асессора и отправляют в Тавриз исполнять должность генерального консула. В послужном (формулярном) списке Мальцова, подписанном главою Министерства иностранных дел, появляется запись: «Высочайшим указом во внимание к примерному усердию и благоразумию, оказанным во время возмущения в Тегеране, пожалован кавалером ордена Святого Владимира 4-й степени». Трусость и лжесвидетельство называют «усердием и благоразумием» и награждают орденом!

В ноябре 1830 года на грудь 24-летнего генконсула и коллежского асессора спешат повесить орден Святой Анны, о чём в его формулярном списке появляется новая издевательская к памяти А. С. Грибоедова запись: «Во внимание к благоразумию, оказанному после убийства статскаго советника Грибоедова и во время исправления должности генеральнаго консула Всемилостивейшее пожалован по засвидетельствованию генерал-фельдмаршала графа Паскевича Эриванскаго кавалером ордена Святой Анны 2-й степени».

Потом чины, звания, ордена и награды сыпятся на Мальцова, как из рога изобилия: шведский орден Васы, австрийский орден Леопольда, турецкий орден, сицилийский, прусский… Надворный советник, камергер, статский советник, действительный статский советник, тайный советник, непременный член совета Министерства иностранных дел (по-нашему, член коллегии министерства), сопровождающий государя императора в 1851 году в его историческую поездку в Ольмюц (Австрийская империя), знаки «за беспорочную службу 25» и «30 лет» и т. п. В формулярном списке появляется трогательная запись о том, что Карл Васильевич питает «совершенную признательность» к Мальцову «за труды понесённые им» по временному управлению Департаментом внутренних сношений МИД.

И что обращает на себя внимание: ни у одного чиновника Министерства иностранных дел нет таких прогрессирующих от года к году записей в послужном списке о приобретении в различных губерниях Российской империи крепостных душ и пахотных земелек, как у Ивана Сергеевича Мальцова. Одних только крестьян наш тайный советник за каких-то 10–15 лет приобрёл не меньше 30 тысяч! И не мёртвых, как у Чичикова, а самых что ни на есть настоящих, платящих подати и приносивших доход.

Хваткий оказался человечек! Да и немудрено: Мальцов принадлежал к семье миллионера.

Предпринимательская жилка любимчика Нессельроде свела его с товарищем А. С. Пушкина С. А. Соболевским: Мальцов оказался его компаньоном, автором проекта и совладельцем открытой в 1836 году Самсониевской бумагопрядильной фабрики на Выборгской стороне Петербурга. В эти годы Мальцов стал близким другом Соболевского, и когда Сергей Александрович уехал на несколько лет за границу, состоял с ним в переписке. Именно от Мальцова Соболевский узнал о смерти Пушкина. Кстати, Грибоедов выбрал себе в секретари Мальцова по рекомендации Соболевского, который сам отказался ехать в Персию и предложил вместо себя своего товарища.

А дипломатическая карьера Андрея Карловича Амбургера, примерно 1795 или 1796 года рождения, «сына иностранного гостя, вступившаго в вечное подданство России», начатая в одно время с А. С. Грибоедовым и развивавшаяся до тегеранского эпизода параллельно, судя по всему, в 1829 году прервалась, потому что никаких новых записей в его послужном списке после этого не появилось.

«Грибоедов в Персии был совершенно на своём месте… он заменил нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию… не найдётся, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места» — такую высокую оценку деятельности Грибоедова дал после его смерти честный Н. Н. Муравьёв (Карский). Это — ответ на те сомнения, которые возникали у самого Александра Сергеевича во время выполнения им своей дипломатической миссии. А работавший в Персии после смерти вазир-мухтара Грибоедова русский дипломат К. К. Боде написал: «Но что в моих глазах ставит Грибоедова даже выше его литературных заслуг, как велики они ни были, это та настойчивость и неустрашимость, с которою он умел поддерживать достоинство русского имени на Востоке».

Золотые слова, которые должны помнить русские дипломаты всех времён и эпох.

Со стороны и на расстоянии времени всегда видится лучше.

 

 

Глава четвёртая. Тегеран—1903

 

Нас по сцене Всевышний на ниточках водит…

Омар Хайям

 

Наш знакомый С. В. Чиркин и его товарищ С. П. Олферьев в 1903 году прибыли в Тегеран, где должны были работать в императорской миссии в качестве студентов, то есть стажёров. В начале XX столетия императорская миссия России в Тегеране, старейшая в Персии, всё ещё располагалась в старой части города в самой сердцевине базара и занимала целый квартал с обветшавшими постройками за стеной с неприглядными серыми воротами. Канцелярия, квартиры посланника и дипломатов располагались в старом П-образном здании в глубине большого двора. К дому примыкал большой сад, в котором находился флигель с квартирой второго секретаря. Казачий конвой размещался в отдельном помещении за главным зданием.

Стажёры получили на двоих квартиру из трёх комнат (две спальные и гостиная) и каждый по слуге-персу. Чиркину за два тумана или четыре рубля в месяц достался рябой симпатичный парень Ибрагим, у которого был один большой недостаток — от него пахло чесноком, но зато с ним можно было сколько угодно практиковаться в устном персидском языке. Как было принято, новички, устроившись на квартире, должны были предстать перед своим начальником.

Дипломаты знают, что в каждом посольстве и консульстве работают личности, выделяющиеся из общей среды чем-либо экстравагантным, необычным. Нередко такой личностью становился посол или посланник.

Посланником в Тегеране в это время был Пётр Михайлович Власов[83], донской казак, выпускник Учебного отделения восточных языков, в прошлом генконсул в Мешхеде, специальный эмиссар в Абиссинии, министр-резидент в Черногории. Карьера его, по словам Чиркина, свидетельствовала если не об исключительных дарованиях, то, во всяком случае, об энергии, большой трудоспособности и умении выполнять задания Певческого Моста. Это был невысокий брюнет 55 лет от роду, с седеющими редкими и приглаженными на прямой пробор волосами, с маленькой бородкой и нервным желчным лицом.

В своём доме П. М. Власов придерживался английского режима, согласно которому дипломаты-холостяки должны были у него завтракать и обедать. Этот режим, так не вязавшийся с его казачьим происхождением, был введён его покойной женой-англичанкой ещё во время его службы в Мешхеде и так понравился ему, что сесть за его обеденный стол в иной одежде, кроме смокинга или фрака, было просто невозможно.

Чиркина и его товарища-стажёра, после того как они привели себя в порядок после дороги, пригласили на обед к посланнику. Поскольку их багаж со смокингами ещё не прибыл, возникло затруднение: где их взять? Отказаться от обеда, по мнению второго драгомана миссии Н. П. Никольского, было бы ещё более неприемлемым вариантом. С трудом договорились с Власовым, что в виде исключения он разрешит студентам появиться за столом в вицмундирах — согласно министерской традиции.

Обеду предшествовал приём стажёров в кабинете посланника.

Первым делом Власов поинтересовался о почерках вновь прибывших дипломатов. Выяснилось, что его депеши отправлялись в Центр всё ещё в рукописном виде, хотя пишущие машинки вошли в это время в министерстве во всеобщее употребление. (Забегая вперёд скажем, что почерк Чиркина на его беду был признан более-менее «пассабельным», в то время как мелкая и небрежная вязь его товарища Олферьева оказалась полностью непригодной: не мог же государь император читать депеши из Тегерана с лупой! Но лучше всех почерк оказался у самого посланника. Кстати, прибывшего в Тегеран ещё одного стажёра миссии, В. А. Петрова, от переписывания депеш посланника освободили, а сразу приставили к настоящей работе. Причины были тривиальные: во-первых, он окончил Императорское училище правоведения и в смысле «дипломатии» приравнивался к александровским лицеистам, а во-вторых, он был сыном генконсула в Тавризе, сослуживца и приятеля Власова.)

…После получасовой ознакомительной беседы в кабинет вошёл метрдотель Власова, некто Понэ — полный и представительный мужчина в смокинге неопределённой национальности, — и провозгласил, что «кушать подано».

Стажёры прошли в столовую, где на отдельном столике обнаружили графинчик с водкой и лёгкую закуску. На первый раз они благоразумно сочли целесообразным от водки уклониться и сели прямо за стол. Посланник тоже не пил, он молча посидел за непритязательным обедом из четырёх блюд, а потом предложил гостям пройти в бильярдную, где выпил кофе и распрощался. Выяснилось, что посланник к месту и не к месту употреблял местоимение «этот», что делало его рассказ тяжёлым испытанием для смешливых студентов. Осмелевший со временем Олферьев при каждом таком словечке подмигивал Чиркину, а тот с трудом сдерживал смех.

В состав миссии входили первый и второй секретари, первый и второй драгоманы, пожилой архимандрит Стефан, которого недолюбливал Власов, считая его ханжой и формалистом, молодой послушник-келейник и врач. Обязанности псаломщика исполнял митрополичий певчий Заболоцкий, обладавший прекрасным басом и тут же включивший новых стажёров в любительский хор. Небольшим казачьим конвоем командовал урядник. Караульную службу казаки не несли, это было поручено отряду персидских сарбазов во главе с «явером» (майором).

Врач миссии Вальтер делал большую карьеру среди богатых персов. В стране фактически не было настоящей медицины, поэтому врачи миссий в свободное от службы время разбирались персидской знатью нарасхват. Они не жалели денег на лечение у европейцев и особенно были щедры на гонорары, когда лечение заканчивалось выздоровлением. Понятное дело, клиенты Вальтера всё-таки чаще выздоравливали, чем умирали.

Мимоходом отметим, что Персия явила русской дипломатии один беспрецедентный в её истории случай — отказ доктора А. Я. Миллера от своей лукративной[84] профессии и его переход на дипломатическое поприще. Он лечил сотрудников вице-консульства в Сеистане, а потом стал вице-консулом в Бендер-Бушире (ныне Бушир).

С миссией была связана одна экзотическая личность — старый телеграфист Г. С. Гейзлер, еврейского происхождения, но вовсе не похожий на еврея. В его обязанности входил приём два раза в день телеграмм для миссии и других адресатов, получаемых по англоиндийскому телеграфу через Персию и Россию. Все, и персы, и русские, и прочие европейцы, называли его «сартипом», то есть генералом. Пробовали обращаться к нему по имени-отчеству, но быстро прекращали — оно как-то не шло к нему. Вне дома Гейзлер всегда появлялся в своём старом мундире, полагавшемся ему по почтовому ведомству, и со стеком в руке. Он приехал в Тегеран более 30 лет тому назад молодым телеграфистом и ни разу не попросился в отпуск. Сидение на одной и той же должности конечно же сказывалось на его продвижении по службе, но его повышали по просьбе то одного, то другого посланника. П. М. Власов, со своей стороны, тоже предпринял такую попытку и через МИД ходатайствовал перед Главным управлением почт и телеграфов о назначении «сартипу» — в качестве исключения — очередного звания и повышения жалованья. Почтовое начальство на сей раз сердито отклонило ходатайство, дав понять, что вся служебная карьера надворного советника Гейзлера была и так одним сплошным исключением.

Из прочих русских, прямой связи с миссией не имевших, но вхожих в неё, был полковник Генштаба и командир Шахской бригады Чернозубов. Вместе с двумя или тремя помощниками он сделал для шаха единственную настоящую боевую армейскую единицу. В этой бригаде шахские генералы служили командирами рот. Это был ловкий светский офицер, «закатывавший» широкие приёмы для тегеранской аристократии и дипкорпуса и отлично понимавший, что его карьере не помешает, а наоборот, вполне будет способствовать дружба с посланником. Он регулярно приходил к Власову, испрашивал у него инструкции и исправно выполнял их. Чернозубов был у Власова persona gratissima.

В Тегеране и вообще в Персии была достаточно многочисленная русская колония банковских, железнодорожных и прочих чиновников, а также большая купеческая и торговая прослойка. Россия играла тогда в Персии доминирующую роль и значительно переигрывала англичан. Почти во всех более-менее крупных городах были открыты консульства, даже если в них особой необходимости не испытывалось. Они открывались из соображений высшей политики и престижа. Между русскими и англичанами в Персии шло постоянное негласное соперничество, в том числе и в области дипломатической. Если англичане повышали ранг своего консульства до генерального, то этот шаг немедленно предпринимали и русские; если русские присваивали консулу ранг генерального консула, англичане тут же спешили сделать то же самое со своим консулом. Можно сказать, консульская карьера в Персии для дипломатов обеих держав делалась намного быстрее, чем в других странах. Хитрые персы старательно доили при этом обеих коров — и английскую, и русскую — в тех размерах и до такой степени, в какой им это позволяли Англия и Россия.

Кроме драгоманов, императорскую миссию обслуживали так называемые мирзы, учёные и начитанные персы, умеющие составлять официальные письма. Дело в том, что в персидском письменном языке стиль и техника составления обычного (частного) письма сильно отличались от стиля и техники написания официального письма, причём не все персы владели этой техникой, а только достаточно подготовленные и начитанные специалисты — мирзы[85]. Драгоманы Министерства иностранных дел, не в силах постичь это сложное искусство, могли лишь контролировать написанное стилистом-персом, но не более того. Как понимает читатель, миссия, находясь в постоянной переписке с персидским МВД, была вынуждена следовать местным обычаям и содержать для этого специалиста. Жили эти специалисты рядом с миссией, прямо под стеной, её окружавшей. Должность мирзы была практически наследственной и переходила от отца к сыну, и ею очень дорожили, потому что мирза всегда находился под защитой русского флага.

Раз в год — в праздник курбан-байрам — шах Музаф-фер-Эдцин проводил для всего дипкорпуса большой приём. Между десятью и одиннадцатью часами все дипломаты, группируясь вокруг своих посланников и резидентов, собирались в шахском дворце. Дипломаты выстраивались строго по старшинству, которое исчислялось сроком пребывания посланника в Персии. Первыми стояли турецкие дипломаты, потому что посол Турции был дуайеном дипкорпуса, русский посланник стоял третьим. Власов бегло говорил по-персидски, но всегда в таких случаях держал при себе драгомана.

После непродолжительного ожидания шах в сопровождении сановников и министра иностранных дел входил в зал. Это был высокий грузный мужчина лет пятидесяти, с нездоровым обрюзгшим лицом и большими пышными усами. Он по очереди подходил ко всем посланникам, справлялся о здоровье глав государств, ими представляемых и, после того как заканчивал обход, делал общий поклон, удалялся во внутренние комнаты, после чего сразу начинался разъезд дипломатов. Восточные владыки отдавали лишь дань европейской моде, устраивая приёмы для дипломатов. Они не рассматривали приёмы как средство общения и получения информации. Главное для них было показать своё настоящее (или мнимое) величие и поразить воображение неверных его блеском.

…Прошла Пасха, которую русская миссия отпраздновала по православному обычаю, включая церковную службу и обряд разговения у посланника всех сотрудников миссии. Приближалось жаркое лето, а значит, надо было готовиться к выезду на летнюю дачу. Осенне-зимний сезон завершался приёмом у Чернозубова, куда собирались сливки местного и европейского общества. Полковник удивлял всех гостей угощением и концертом оркестра персидской казачьей бригады, обученной русскими музыкантами.

Дача располагалась в десяти верстах от Тегерана в персидской деревне Зергендэ, перешедшей полностью под юрисдикцию миссии. Это был прелестный уголок, настоящий оазис с большим фруктовым садом, прохладной водой в арыках, теннисным кортом, конюшней и бронзовой статуей Грибоедова перед большим домом Власова, располагавшимся в центре сада. Вокруг него были разбросаны небольшие одноэтажные коттеджи для остальных дипломатов. В ближайшей округе располагались летние дачи остальных миссий, так что летний сезон был сплошным праздником, наполненным приёмами, завтраками и обедами, конными прогулками и сражениями на спортивных площадках.

Скоро, однако, стажировка Чиркина и Олферьева в миссии закончилась, и летом 1904 года их командировали секретарями консульств: Чиркина — на берега Персидского залива в Бендер-Бушир, а Олферьева — в Решт, поблизости от Каспия. Добирались они до места назначения в колымагах по каменистой дороге и под палящим солнцем, останавливаясь то в грязных караван-сараях, то в тесных так называемых «телеграфных комнатах» европейцев, обеспечивавших телеграфную связь в Персии. Между Ширазом и Буширом, ввиду нестерпимой жары и влажности, переходы делались ночью. На этом участке пути путешественников могли поджидать настоящие разбойники, которые осмеливались обстреливать даже дипломатические караваны. Мы не станем заострять внимание читателя на превратностях этого путешествия — самое бедное воображение нарисует ему вполне реальную и достоверную картину.

Бушир был обычным грязным и неприглядным городом, окрашенным в серые тона, потому что все постройки его были глинобитные, включая и генеральное консульство России, арендовавшее огромное подворье — частную резиденцию бывшего губернатора провинции. В пик летнего сезона от жары и духоты нельзя было найти спасения даже ночью. Не помогал и ветрогон — самодельный вентилятор в виде большой обтянутой материей доски, приводимой в движение через блоки слугой, который сидел на веранде и дёргал за конец шнура. Растительность на дворе и вокруг генконсульства была бедной — несколько финиковых пальм и мелкий кустарник не могли защитить от палящих лучей солнца. По саду гуляли ручные газели и одна каким-то образом «затесавшаяся» в их стадо пугливая горная козочка. Она часто забредала в дом, разгуливала по комнатам, а однажды вскочила на накрытый стол и перебила всю посуду. В яме с грязной водой каким-то образом умудрялась жить черепаха, а когда её перевели в бассейн с более-менее чистой водой, она подохла.

Генконсулом в Бендер-Бушире в то время был Николай Помпеевич Пассек, естественно, представлявший собой незаурядную личность. Сын богатого харьковского помещика, получивший образование в Англии в одном из самых престижных колледжей, выпускник юридического факультета Московского университета, он короткое время служил в Петербурге по ведомству Министерства иностранных дел. Потом из МИД почему-то уволился и стал работать представителем электрокомпании «Сименс и Гальске» на Кавказе. Жестоко разочаровавшись и в этом занятии, он уже в возрасте 50 лет восстановился в Министерстве иностранных дел и провёл несколько лет консулом в Мельбурне. Жизнь в Австралии оказалась ему не по карману, консульское содержание не могло удовлетворить его чрезмерные запросы, а потому он принял предложение своего старого товарища Н. Г. Гартвига, директора Азиатского департамента, занять вакансию генконсула в Бендер-Бушире, благо охотников на это место более не нашлось. Николай Помпеевич оказался единственным генконсулом, который за 15 лет существования генконсульства безвыездно жил в Бендер-Бушире. Его предшественники под разными предлогами бежали из этого места, оставляя вместо себя секретарей.

Генконсульство в Бендер-Бушире было открыто исключительно по политическим соображениям, потому что никаких экономических или торговых интересов в этом тогда забытом Богом угле у России не существовало. Нужно было во что бы то ни стало заявить о своём влиянии на Персию и в этом районе, традиционно контролируемом англичанами, и по мере возможности препятствовать их экспансии. Н. П. Пассек по своему характеру и наклонностям в полной мере отвечал этой установке и, не испытывая никаких сентиментальных чувств по отношению к стране своей учёбы, загорелся идеей насолить «коварному Альбиону».

С. В. Чиркин характеризует своего «принципала» добрым, горячим и крайне несдержанным человеком, резкость которого и нетерпимость к чужому мнению доходили до настоящего самодурства. Он очень своеобразно воспринимал и консульскую работу, и свою роль как начальника, не давая никому проявить никакой инициативы и вникая лично в каждую мелочь. Он был прекрасным оратором и чувствовал себя как рыба в воде на приёмах или публичных сборищах. Он слыл хлебосольным, но его гостеприимство было сродни крыловскому в точном соответствии с басней «Демьянова уха». Он прогнал индийского повара из Гоа, чьё искусство, по его мнению, заключалось лишь в добавке к любому блюду карри, нанял перса и научил его вполне сносно готовить русские блюда — борщ, щи, пироги, блины и т. п. После этого он приступил к приобщению немногочисленного консульского корпуса — француза и англичанина — к русской кухне. Самым трудным для иностранцев блюдом оказалась кулебяка, которую они никак не могли соединить с борщом. Досада Пассека была такой искренней, что он в сердцах при всех выругал скромного и неуклюжего французского вице-консула — правда, на русском языке. Бедный гость точное содержание ругательства не понял, но смысл его, естественно, уяснил. Нужно было ещё представить внешний вид русского Демьяна: в раздражении потрясая львиной гривой волос, он был на самом деле страшен! В слугу, который долго не появлялся на его вызов, Пассек запустил медный колокольчик, который угодил бедняге прямо в голову. Убить не убил, но шишку на лбу набил большую. Свою вину генконсул загладил тем, что тут же выдал слуге пять туманов на лечение.

Нетерпеливый Николай Помпеевич немедленно приступил к выполнению предначертаний Петербурга «нагадить англичанке». Начал он с малого — с протокольных вопросов. Во время командировки в Шираз он на званом обеде у губернатора провинции Ала-уд-Доулэ был посажен слева от хозяина, в то время как его английский коллега полковник Кэмпбел удостоился чести сидеть по правую руку от хозяина. Это дало Пассеку повод поднять вопрос о своём приоритете, поскольку он был рангом выше англичанина и титуловался генеральным консулом, в то время как Кэмпбел назывался всего лишь «управляющим генеральным консулом», то есть исполнявшим обязанности ген-консула. То, что англичане дали полковнику дополнительный титул «британского резидента в Персидском заливе», Пассек в расчёт не принимал, поскольку такое звание не было предусмотрено международным консульским правом.

Персы в такие тонкости вдаваться не стали и спустили спор на тормозах. Но Пассек не успокоился и запросил по существу спора Певческий Мост. Знаток международного права профессор Ф. Ф. Мартене успокоил Николая Помпеевича, сообщив ему, что старшим по рангу является генеральный консул.

Затем Пассек, обнаружив у Ала-уд-Доулэ отсутствие явно выраженных симпатий к Англии, по всем правилам искусства стал «культивировать» его и других членов персидской администрации, то есть всячески привлекать их на свою сторону, приглашать к себе, угощать, проводить «воспитательные» беседы и склонять их к антианглийским настроениям. И скоро ему представился удобный случай дать англичанам новый бой и опять на протокольном поприще.

Были получены сведения о том, что район Персидского залива собирается посетить вице-король Индии лорд Керзон и встретиться с губернатором провинции Ала-уд-Доулэ, в связи с чем Ала-уд-Доулэ отправился в Бендер-Бушир и по приезде немедленно попросил Николая Помпеевича прибыть к нему. Пассек прервал обед, побросал все дела и немедленно поехал к губернатору. Вернулся он поздно вечером в возбуждённом состоянии и сразу посвятил в результаты визита своего помощника Чиркина.

Выяснилось, что англичане потребовали, чтобы Ала-уд-Доулэ нанёс визит Керзону на борту английского крейсера, которым тот прибудет на буширский рейд, после чего вице-король и губернатор должны будут вместе сойти на берег, где их будет ждать торжественный приём как со стороны города, так и английской колонии. Ала-уд-Доулэ сомневался в целесообразности участия в такой протокольной церемонии:

— Он — повелитель Индии, а я повелитель Фарса. Мы равны.

Естественно, Пассек поддержал перса в том заключении, что наносить англичанину визит первым, да ещё появляться на британском крейсере было бы недостойно и равнозначно ущемлению его губернаторского достоинства. Конечно, он отлично знал, что положение вице-короля Индии было намного выше положения губернатора персидской провинции, но это его нимало не смутило. «Не чуждый интриг, (он) не преминул ухватиться за проводимую почтенным персом радею равенства Индии и Фарса и разыграл этот, как он сам говорил, фарс, как по нотам», — записал в своём дневнике Чиркин.

Англичане предпринимали все меры, чтобы склонить Ала-уд-Доулэ к принятию их программы встречи, полковник Кэмпбел посещал его по два-три раза в день, прибывший из Тегерана посланник Гардинг принимал тоже посильное участие в уговорах, но перс упрямо стоял на своём. Англичане просто никак не могли взять в толк, что произошло с милым, разумным и приятным губернатором. А Николай Помпеевич продолжал «культивировать» Ала-уд-Доулэ, напомнив ему, как из-за интриг англичан из-под контроля персов вышли сначала Маскат, потом остров Бахрейн, а потом освободился от турецкого контроля и Кувейт. Такие соображения нашли понимание и при шахском дворе, так что позиции Ала-уд-Доулэ укрепились, как никогда.

Тогда англичане, чувствуя, что визит Керзона находится на грани срыва, проявили гибкость и предложили персу новый вариант: лорд Керзон сойдёт с борта крейсера, сядет на катер и отправится к берегу, в то время как Ала-уд-Доулэ должен тоже отвалить от берега и выйти в море навстречу вице-королю на местном таможенном катере. Напрасно! Пассек отверг и этот вариант, за ним последовал и сам Ала-уд-Доулэ, и оба стали ждать очередного хода англичан.

Ждать пришлось не долго: однажды в генконсульство вбежал запыхавшийся мирза и, еле переводя дух, выпалил:

— Повелитель Индии снялся с якоря и ушёл.

Пассек и Ала-уд-Доулэ думали, что лорд Керзон просто отправился на морскую прогулку в ожидании конца переговоров, но ошиблись. Повелитель Индии тоже решил не терять лица и уплыл в Индию.

Так задолго до большевиков русский генконсул в Бен-дер-Бушире дал отпор лорду Керзону Но такую «прыть» англичане повелителю Фарса не простили: они потребовали от шаха сместить Ала-уд-Доулэ и назначить на его место своего откровенного сторонника. Убрали и полковника Кэмпбела — вероятно за то, что он плохо «культивировал» местного губернатора, и на его место был назначен деятельный и не менее беспокойный, чем Пассек, майор П. 3. Нокс.

А Пассеку предстояло выполнить ещё одну важную и почётную миссию по «культивации» персидского режима — вручить орден Святого Станислава 1-й степени шейху Мохаммера (ныне Хуррамшехр) в знак его внимания к русским торговым интересам и с целью укрепить его положение как независимого от англичан и турок персидского чиновника. Поскольку родным языком шейха был арабский, то Пассек взял с собой сотрудника Русского общества пароходства и торговли итальянца Петрони, владевшего этим языком. Для «представительства» он приказал Петрони облачиться в старый генерал-консульский вицмундир и фуражку. Петрони выглядел в мундире настоящим ряженым, но Пассеку это понравилось. Впрочем, как пишет Чиркин, этот невинный маскарад вполне соответствовал опереточной обстановке, в которой проходил визит, и опереточному костюму, в котором русскую делегацию встретил шейх.

Мохаммер был фактически небольшой деревней. Шейх предложил встретиться на одной из его двух канонерок, которые при ближайшем рассмотрении оказались двумя допотопными грязными пароходиками с двумя пушчонками на юте. Н. П. Пассек, желая придать своей поездке как можно больше блеска, отказался от услуг пароходной компании «Бритиш Индиа» и попросил предоставить в его распоряжение одну из канонерок шейха. Старушка «Персеполис» делала не более пяти узлов в час, но это нисколько не смущало генерального консула. При посадке и высадке с «канонерки» гремели пушечные салюты, причём число выстрелов явно превышало статус русского дипломата, но это только придавало Пассеку ещё больше уверенности в важности своей миссии. Капитан пытался было отговорить его от салютов («Стреляй не стреляй — публика всё равно ничего не поймёт» или «Снаряды очень дорогие»), но достоинство русского генконсула не могло считаться с такими мелочами.

Шейх оказался огромным, прямо-таки могучим и красивым детиной в расцвете сил. В широком бурнусе и чалме он выглядел настоящим красавцем. В назначенный час шейх и его приближённые собрались на «канонерке», чтобы участвовать в церемонии получения русского ордена. Дипломаты были в «муравьёвской» форме, Петрони «вырядился» в старую форму, которая была для него тесновата, а фуражка, наоборот, того гляди могла свалиться с головы. Но всех своим костюмом сразил наповал шейх. Он надел парадный гусарский голубой мундир при красных с золотым лампасом чикчирах, чёрные лакированные ботинки и чалму! При этом мундир оказался ему настолько тесен, что в некоторых местах он буквально расползся по швам, и там и сям зияли прорехи.

«Шейх был красен, сконфужен и, видимо, желал одного — скорейшего окончания церемонии, — писал Чиркин. — Но не таков был Николай Помпеевич, чтобы скоро выпустить его из своих рук, да ещё после столь сложной подготовки и путешествия». Он «закатил» длиннющую речь, в которой оттенялась и значимость награды, и лояльность награждённого к высокому русскому покровителю, и высказывались рекомендации следовать «этой мудрой политике» и впредь — единственному гаранту благоденствия управляемой им провинции. Шейх уже изнемог и истекал потом, когда дошла очередь до ответного «спича», губернатор лаконично поблагодарил за награду, воздал хвалу России и обещал быть «паинькой» и в будущем. Церемония закончилась малосъедобным обедом, после чего шейх отправился в свою резиденцию.

Николай Помпеевич остался вполне довольным поездкой и возобновил свои попытки «культивировать» окружающих. В этот раз он выбрал в качестве объекта бельгийца Ваффлара, начальника таможен Персидского залива. Скоро Ваффлар полностью подпал под влияние Пассека и усердно выполнял его указания о том, как с помощью таможенных пошлин следовало сдерживать влияние англичан в этом районе. Но дело кончилось смещением конфидента Пассека и назначением на его место проанглийского чиновника. Юг Персии считался английской вотчиной, и ничего с этим нельзя было поделать — тем более что некоторое время спустя (1907) Россия и Англия официально договорились о разграничении в Персии своих сфер влияния.

Скоро Пассек «выдохся», он суетился и ворчал, но его уже тянуло в новые, более интересные и культурные места, где он мог бы найти применение своим наклонностям. Стало также ясно, что необходимость в русском генконсульстве в этом районе была сильно преувеличена.

 

 

Глава пятая. Милые люди в Вашингтоне

 

Было бы сердце, а печали найдутся.

В. О. Ключевский

 

После шестидневного путешествия через Атлантический океан П. С. Боткин прибыл в Америку и, уставший, добрался, наконец, до Вашингтона. Проснулся он утром в незнакомой комнате и незнакомой постели. С трудом вспомнил, что находится в Соединённых Штатах Америки и что приютил его у себя в доме и обласкал милейший Кирилл (Карл) Васильевич Струве (1835–1907), русский посланник в Японии и США (1882–1892), вдовец и умнейшая голова. Супруга посла Мария Николаевна, урождённая Анненкова, умерла в 1890 году, оставив на Кирриша Васильевича четырёх дочерей, воспитывавшихся в Петербурге.

Разбудили Боткина звуки музыки, раздававшиеся из зала по соседству. Кто-то вполне профессионально играл на пианино. Вошёл негр-камердинер и принёс чай. На вопрос Боткина, кто играет, слуга ответил:

— Мистер Андреефф[86].

Приведя себя в порядок, Боткин пошёл представиться сотрудникам миссии и первым делом познакомился с музыкантом Андреевым. Это был неказистый человек лет сорока с невзрачной же внешностью, мешковатый, с круглой плешивой головой и длинными, как у морского котика, усами. Ничто в его внешнем виде не гармонировало, а наоборот, всё находилось в контрастном противоречии. Особенно аляповато выглядели, конечно, усы. Но как он играл! Никто бы ни за что не подумал, что такая серенькая личность могла извлекать из инструмента такие чарущие звуки. «Мистер» Андреев воистину был талантливым музыкантом-исполнителем.

Выяснилось также, что Андреев вовсе не был дипломатом. Несколько месяцев тому назад он, бухгалтер и сотрудник Департамента личного состава и хозяйственных дел, приехал ревизовать миссию, да так и застрял в Вашингтоне. В миссии в это время не оказалось ни одного дипломата — в отпуск уехал второй секретарь барон Шиллинг, да так и не вернулся, и Струве решил попридержать бухгалтера, чтобы использовать его хотя бы как технического сотрудника. Но бухгалтер проявил недюжинные способности дипломата и постепенно стал в миссии просто незаменимым. Он делал и черновую, и хозяйственно-административную работу, и выполнял сложные дипломатические поручения. Ну а то, что он оказался ещё великолепным пианистом, только прибавило ему веса и уважения.

— Ваш приезд для меня тяжёлый удар, — сказал Андреев, познакомившись с Боткиным. — Мне придётся возвращаться в министерство, снова засесть за бухгалтерию — скучную, одуряющую механическую работу.

— Что ж, мне следовало, вероятно, потонуть в океане? — пошутил Боткин.

Андреев кисло улыбнулся и ничего не ответил.

Боткин скоро узнал, что Андреев на самом деле вкусил от запретной дипломатической жизни яда и заболел дипломатией. Он всю свою жизнь мечтал стать дипломатом, но стеснённые семейные обстоятельства не позволяли получить ему соответствующее образование. Он был вынужден содержать старушку-мать и то ли сестру, то ли брата. Стать бухгалтером тоже было не просто, но всё-таки вполне возможно. Задержавшись в США, Андреев надеялся на то, что, возможно, станет дипломатом явочным порядком. Приезд Боткина разрушил все его планы: теперь у посланника Струве не было никаких формальных оснований задерживать загостившегося бухгалтера в миссии. Тот сильно загрустил.

Боткин вскоре убедился, что Андреев был гвоздём программы всех вечеров и в миссии, и за её пределами. Его слава гремела по всему Вашингтону и его окрестностям. Играл он прекрасно, до изнеможения. В частности, он часто выступал на вечерах у одной знакомой американки X., долго прожившей в Европе и имевшей красавицу дочь Памелу. Американка была вхожа в русскую миссию и сама часто устраивала у себя дома вечера для русских дипломатов.

Когда П. И. Чайковский находился в США, то К. В. Струве организовал в его честь вечер в миссии. Андреев играл произведения Петра Ильича и был, как никогда, в ударе. После выступления растроганный композитор подошёл к нему и крепко обнял. Это был апофеоз музыкальной карьеры мидовского бухгалтера и вообще его звёздный час. Присутствовавший на вечере антрепренёр Чайковского предложил Андрееву гастроли по стране с его участием, но тот отказался. Позже он пояснил Боткину, что как только антрепренёр узнал бы, что он никакой не дипломат, то сразу же бы от него отказался или платил бы ему за выступления гроши.

— Они здесь ценят не талант, а деньги и происхождение, — сказал он.

Боткин усомнился в этих предположениях Андреева, но спорить не стал. Ему тогда казалось, что в демократической, открытой для всех стране такое было невозможно. Случай, и даже не один, убедиться в своей неправоте скоро представился дипломату. Но мы будем рассказывать только об Андрееве.

Последнее время наш бухгалтер стал вести себя как-то странно. Он сбрил свои длинные усы и сделал из них нечто вроде зубной щётки. Теперь его лицо напоминало не котика, а моржа. Он весь как-то и внутренне, и внешне подобрался, подтянулся и стал где-то пропадать. Однажды Боткин получил из цветочного магазина счёт за букет, который он не заказывал. При выяснении обстоятельств оказалось, что счёт предназначался «мистеру Андреефф». Потом Боткин, как-то проходя мимо дома миссис X., услышал знакомые звуки пианино. Он хотел было зайти к ней, но передумал: ему вдруг стало очевидно, что там был Андреев, который, по всей вероятности, влюбился в дочь этой американки Памелу и теперь ухаживал за ней. Он прошёл мимо, чтобы не мешать бухгалтеру ухаживать за Памелой.

Некоторое время спустя предположения Боткина подтвердились. Он встретился с хозяйкой дома, и та обо всём ему поведала: Андреев на самом деле влюбился в красавицу Памелу и теперь чуть ли не каждый вечер просиживал у них дома. На слова Боткина типа «совет им да любовь» американка отреагировала нервно и агрессивно. Она в категоричной форме заявила, что ни за что не даст развиваться этим отношениям, у которых, с её точки зрения, не было никакого будущего. Она всё-таки разузнала, что Андреев вообще никакой не дипломат, так что о браке её дочери с этим человеком не могло быть и речи.

Боткин был неприятно поражён. Конечно, мешковатый и толстенький Андреев не очень-то выгодно смотрелся рядом с красивой и длинноногой американкой, но всё-таки он никак не ожидал, что культурная, образованная, прожившая много лет в Европе женщина, исповедовавшая «широкий» взгляд на жизнь, так отнесётся к ухаживаниям Андреева — Андреева, которого она до сих пор буквально боготворила и превозносила до небес за его музыкальный талант.

Прошло некоторое время, и Боткин узнал, что миссис X. отослала Памелу к своей сестре в Нью-Йорйс подальше от Андреева. Бухгалтер был сам не свой и во всём признался Петру Сергеевичу. Тот посоветовал ему поехать в Нью-Йорк и попытать там своё счастье, пользуясь отсутствием матери предмета обожания. Добрейший Кирилл Васильевич не возражал против непродолжительного отсутствия бухгалтера в миссии, и Андреев поспешил в Нью-Йорк.

Вслед за ним «проветриться» отправился и Боткин. Посланник благоволил к молодому дипломату и тоже отпустил его с работы — правда, с непременным условием оставить свой адрес и при первой необходимости немедленно вернуться к своим служебным обязанностям. В Нью-Йорке Боткин встретился с Андреевым и узнал, что никакой взаимности он от молодой американки не встретил. Памела довольно в циничной форме тоже объяснила Боткину своё отношение к мистеру Андрееву: он ей не пара, потому что низкого происхождения. Безродные эмигранты Нового Света стали мнить себя чуть ли не баронами или герцогами!

Бедный Андреев просиживал теперь дни и ночи в гостинице, страшно тосковал и страдал, но возвращаться в Вашингтон не решался. Он неоднократно пытался объясниться с Памелой, но каждый раз наталкивался на холодный приём.

Трудно было сказать, как бы развивались события дальше, если бы из Петербурга не пришло, наконец, спасительное указание о том, чтобы Андреев покинул Вашингтон и вернулся домой. Это известие бухгалтер встретил с равнодушной покорностью и, в конце концов, решил, что так будет лучше для всех. Он уехал, и на какое-то время Боткин потерял его из вида. Место Андреева скоро занял секретарь германского посольства — баварский граф, тоже игравший на пианино, но совершенно бездарно. Это был высокий, тощий, холёный, породистый, а главное — богатый немец, который сразу стал ухаживать за молодой американкой и, несмотря на отсутствие музыкального таланта, нашёл у неё взаимность. Мамаша Памелы тоже была в восторге от немца. Как-никак он был граф! Какой американец не хотел бы породниться с европейским аристократом! То, что он был стар, плешив и беззуб, роли не играло.

…Во время первого же отпуска Боткин поинтересовался у своих коллег судьбой Андреева. Оказалось, что у бедного бухгалтера после возвращения из Вашингтона умерла мать, и после её смерти практически ничто не связывало его больше с Петербургом. Он стал проситься на любую консульскую работу за границей. Боткин, используя свои знакомства, походатайствовал за Андреева, и некоторое время спустя тот был назначен консулом в Вальпараисо (Чили). Был ли счастлив бывший бухгалтер на новом поприще, не известно.

Некоторое время спустя Боткин узнал, что милейший Андреев скончался там от диабета. А может быть, диабет был только побочной болезнью?

Эта история могла бы умереть вместе с нашим скромным бухгалтером, но благодаря П. С. Боткину она стала теперь нашим достоянием. Мы теперь знаем, что некоторые царские дипломаты тоже вышли из гоголевской шинели.

А подлинное имя нашего героя не так уж и важно.

Некоторое время спустя после отъезда Андреева на родину наша американка X. устроила у себя вечер для дипломатов, на котором главным гвоздём программы был знаменитый тогда фокусник Гофман. После его блестящего выступления был дан торжественный ужин. За столом фокусник Гофман как почётный гость сел справа от хозяйки, а английский посол как старший среди присутствовавших послов — слева.

Русский посланник К. В. Струве тоже присутствовал на этом вечере. Возвращаясь с ним обратно домой, Боткин заметил, что посланник чем-то был сильно расстроен, — нет, разгневан и шептал про себя какие-то ругательные слова. На вопрос Боткина, что случилось, Кирилл Васильевич дал волю своим чувствам.

— Нет, извольте видеть: какой-то фигляр сидит справа от хозяйки, а посол великой нации — слева. Скандал!

Боткин пытался убедить посланника, что наступили другие времена, что, в конце концов, мадам X. не обязана была соблюдать дипломатический протокол, но Струве был неумолим:

— Дома ли, в гостях или на улице, я посланник государя императора и должен смотреть за тем, чтобы моё место оставалось за мной, а не становилось достоянием любого шута горохового.

После этого Струве больше не посещал дом миссис X.

Дипломатический этикет не мог примириться с мещанским тщеславием и высокомерием.

Побеждает, однако, всегда мещанство.

Вакансия 1-го секретаря миссии была, наконец, заполнена: вместо отсутствовавшего барона Шиллинга прибыл некто Богданов (в записках Боткина он фигурирует под буквой «Б»). К. В. Струве, который должен был бы радоваться прибытию нового сотрудника, был возмущён до глубины души, потому что согласовать кандидатуру нового 1-го секретаря с ним Певческий Мост почему-то не удосужился. Впрочем, посланник распорядился встретить и разместить нового работника, как тому заблагорассудится. Богданову заблагорассудилось поселиться у Боткина, который, собственно, встречал его и который сам предложил некоторое время пожить в своей пустой холостяцкой квартире.

С первых дней своего пребывания в Вашингтоне Богданов обратил на себя внимание своей странной внешностью. Это был настоящий живой труп, облачённый исключительно во всё чёрно-белое и поражающий всех своим мертвецким взглядом. Он был немногословен, ко всему равнодушен и постоянно находился наедине со своими мыслями. Что это были за мысли, можно было только догадываться. По всей видимости, он приобрёл их во время своей работы в Бразилии. Ясно было только, что он чем-то мучился и терзался, но ни с кем своими переживаниями делиться не хотел.

В первую же ночь Боткин проснулся от неприятного ощущения. Он встал и увидел какое-то привидение, чьи белые одежды развевал ветер, врывавшийся в комнату через открытое окно. Он не сразу узнал своего жильца, набросившего на себя белую простыню и медленно прогуливающегося по квартире. С тех пор Боткин потерял сон и со страхом ожидал чего-то непременно трагического. Мелькали дни, проходили недели, а Богданов всё жил у Боткина и, судя по всему, и не думал подыскивать себе собственное жилище. Из деликатности и Боткин не решался ему напомнить о том, что пора бы и честь знать.

Изредка жилец заводил с хозяином беседы, которые вращались в основном вокруг одного предмета — небытия. На всём живом дипломат видел один лишь отпечаток смерти.

— Жизни нет, — говорил он, — жизнь — всего лишь один из фазисов смерти. Люди вокруг нас — не живые, они — мертвецы.

…Застрелился он в постели, оставив после себя записку: «Слишком тяжело носить в своём теле мёртвую душу — посему уничтожаю себя».

Это был настоящий диагноз поразившей его болезни.

Посланник сердился — миссия не переживёт такого позора! Стоило ли, для того чтобы всадить в себя пулю, пересекать всю Европу и Атлантический океан? Неужели нельзя было сделать это в Петербурге? Местная полиция пошла навстречу пожеланиям русского посланника и выдала справку о том, что русский дипломат стал жертвой неосторожного обращения с оружием.

В дипломатии нет места для самоубийц. В ней всё должно быть пристойно, чинно и благородно.

 

 

Глава шестая. Милые люди в Пекине

 

Зачем ума искать и ездить так далёко!

А. С. Грибоедов

 

…После долгого путешествия И. Я. Коростовец и Ю. Я. Соловьёв прибыли, наконец, в Шанхай. Посмотрим же на Китай, на русскую миссию и жизнь в Пекине их глазами.

Коростовец, как мы уже упомянули, свои докитайские дорожные приключения не описывает, он сосредоточивается на описании своего путешествия по реке в лодке, которую тянули китайцы-бурлаки. Первые впечатления оказались негативными. Во время короткой остановки в небольшом городке Туньчжоу Коростовец сошёл на берег, чтобы познакомиться с китайцами поближе, и сильно пожалел об этом: китайцы встретили европейца враждебно, они окружили его плотным кольцом и стали угрожающе кричать и жестикулировать, а когда он испуганно повернул обратно, в спину ему полетели комья сухой грязи. Разочарование в китайском гостеприимстве было полное. Вся прелесть китайской экзотики сразу и надолго улетучилась.

Молодой дипломат на въезде в Пекин был встречен временным поверенным Клеймёновым (посланник Кумани отсутствовал). С ним были несколько албазинцев[87]и нанятые местные рикши. Один из албазинцев был приставлен к Коростовцу в качестве слуги. «Мы облобызались и после взаимных расспросов сели в носилки и быстро двинулись вперёд, — рассказывает Коростовец. — Впереди скакали мафу (конюхи) и разгоняли народ, сзади ехали телеги с багажом».

Русская миссия представляла собой длинное одноэтажное здание. Помещение русской миссии, основанной графом Игнатьевым на месте русского монашеского подворья Югуан в 1860 году, обнесённое высокой стеной с китайскими воротами, украшала деревянная колоннада, крытая красным лаком и напоминавшая вход в храм. Внутри этого четырёхугольника в огромном парке были разбросаны небольшие одноэтажные домики, в одном из которых и поселили Коростовца с семьёй. Всё кругом в соответствии с китайской традицией было огорожено заборчиками, стенками, ширмочками, между которыми стояли декоративные колонны. Парк вмещал много старых деревьев, кустов и длинных тенистых аллей. Коростовец пишет, что в нём было очень красиво, и всё напоминало старую русскую помещичью усадьбу.

«От консула Падерина и полковника Путяты (военный агент. — Б. Г.) я узнал кое-что о наших посольских делах в Пекине, — продолжает Коростовец, — то есть кто работает, кто лодырничает, кто пользуется наибольшим влиянием, кто с кем в неладах. Дел политических они коснулись вскользь, заметив, что это их не касается. Оба были милые люди».

Военный агент Путята основным своим занятием считал сбор древностей, путешествия по стране и изучение китайских обычаев. Настоящим делом стал заниматься лишь сменивший его подполковник К. И. Вогак, внёсший солидный вклад в последующие события, связанные с вторжением русского империализма в Китай. По происхождению швед, Вогак одновременно был военным агентом и в Японии, а потому постоянной его резиденцией был Шанхай. В Пекине он появлялся лишь изредка. Вогак был чрезвычайно популярен среди иностранцев, вёл открытый и широкий образ жизни и в политических вопросах проводил свою особенную линию, часто не совпадавшую с точкой зрения посланника.

Временный поверенный в делах Клеймёнов тоже принадлежал к тем «милым людям», которые к своим обязанностям относились с удивительной простотой. Не успел Коростовец освоиться с обстановкой, как Клеймёнов собрался в Шанхай встречать цесаревича Николая Александровича, находившегося на пути в Японию. Он вручил молодому дипломату ключи от кассы, чековую книжку для выдачи жалованья сотрудникам миссии и сказал на прощание обычные в таких случаях слова: давай, мол, управляй хозяйством. На вопросительное выражение Коростовца Клеймёнов ответил, что по всем внутренним дела^ следует обращаться за советом к драгоману Попову, а по международным делам — к дуайену дипкорпуса германскому послу фон Брандту. На вопрос, как поступать, если немец даст плохой совет, Клеймёнов заверил, что такого быть не может, потому что немец «прекрасно знает, что нам нужно и важно».

Цин-чай (по-китайски — посланник) Комани так и не вернулся к месту своей службы, и скоро на горизонте появился новый цин-чай — наш знакомец граф Артур Павлович Кассини. Его в командировку сопровождали маленькая племянница Маргарита, гувернантка госпожа Шелли и две болонки по кличке Буффо и Буфардо. В «обозе» следовал 2-й секретарь Павлов, доверенное лицо графа по всем вопросам, включая дипломатические.

Встречать его выехали чуть ли не всей миссией. Взору Коростовца предстал слегка обрюзгший салонный лев с моноклем в глазу, который одновременно внушал трепет и уважение и подчинённым, и китайцам. Путешествие на чуане (лодке) повергло европейца Кассини и членов его семьи в шок, начались крики, рыдания и вопли: несколько суток надлежало провести на набитых соломой и тараканами матрацах без всяких удобств и туалетных принадлежностей! Но потом как-то все смирились и нашли всё это даже пикантным, включая полуголых грязных бурлаков-китайцев. Настроение совсем улучшилось, когда накрыли импровизированный стол. Блюда «приезжали» на лодке и подавались через борт непосредственно в руки их сиятельства.

Сотрудники миссии скоро стали свидетелями того, как граф публично изложил своё основное кредо: «Гастрономия — основа дипломатии». До Пекина каким-то образом уже успели дойти слухи, что, будучи резидентом в Гамбурге, граф угостил Н. К. Гирса хорошим обедом, после которого министр заявил, что для такого гастронома, как граф Кассини, Гамбург был слишком узким полем деятельности, и назначил его посланником в Пекин. Это было как нельзя кстати, потому что в Гамбурге граф наделал долгов, и приличное жалованье посланника могло помочь их ликвидировать, тем более что в китайской столице тратить деньги практически было не на что.

Достигнув стен Пекина, граф Кассини пришёл в восторг от паланкинов. Да и вообще, новое место ему пришлось по душе. Он неожиданно почувствовал себя восточным царьком, окружённым людьми и фееричной атмосферой из сказки «Тысяча и одна ночь». Уважение китайцев к европейцам было огромным (боксёрское восстание только назревало), а точнее раболепным, и у многих европейцев в Китае от этого начинала кружиться голова. Не стал исключением и Кассини. Этот утончённый до кончиков пальцев европеец быстро освоил роль «восточного сатрапа» и стал её исполнять с большим вдохновением и талантом. В общем-то ленивый и недалёкий человек, он тем не менее быстро обвёл вокруг пальца китайских чиновников и легко договорился с ними о строительстве Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД). В этом не совсем богоугодном деле графу усердно помогали драгоман Попов и секретарь Павлов.

Приезд нового цин-чая ознаменовался опалой Клеймёнова. Граф Кассини при приёме дел обнаружил недостачу в кассе. Клеймёнов, по мнению Коростовца, честный, но легкомысленный человек, позволил себе увлечься картишками и дорогим шампанским и теперь должен был вносить в кассу миссии ежемесячные взносы из своего жалованья. Место Клеймёнова занял Павлов, и бывший временный поверенный превратился при «маленьком самодержце» Кассини в дворецкого и церемониймейстера.

Граф Кассини был первым иностранным послом в Китае, который вручил свои верительные грамоты непосредственно самому богдыхану. До этого они на довольно будничной церемонии передавались второстепенным китайским чиновникам. Главы дипломатических миссий давно пытались убедить китайцев, что это не соответствует международному праву, но долго упорствовала и сопротивлялась вдова-императрица, регентша малолетнего богдыхана; ей помогали многочисленные евнухи и другие члены двора. Наконец была выработана и согласована процедура. Для церемонии представления послов был выбран так называемый Вассальный зал, в котором китайский император имел обыкновение принимать губернаторов и прочих чиновников Поднебесной. Это было унизительно для послов и посланников, но на этом пункте китайцы стояли насмерть.

Графа Кассини сопровождали Путята, Попов, Клеймёнов и Коростовец. Войдя в зал, русские дипломаты сделали поклон в сторону трона, на котором восседал хилый мальчик — князь Цин. Какой-то китаец попытался указать полковнику Путяте место, где он должен был стоять, но военный агент грубо оттолкнул его и стал там, где счёл нужным. Церемония продолжилась. Кассини произнёс краткую речь, которую перевёл Попов, и вручил грамоты князю Цину. Тот положил их на столик рядом с троном, сказал несколько слов в ответ и снова, как истукан, замер на троне, окружённом китайскими князьями и сановниками. Уходя из зала, дипломаты сделали уже три поклона. За процедурой из-за решётки тайно наблюдала императрица.

После этого был устроен банкет со множеством китайских блюд, подаваемых в маленьких тарелочках. Ели маленькими ложечками, потому что палочками никто пользоваться не умел, да и не хотел. Красное вино наливали из чайников. Присутствовавшие на трапезе китайские сановники в знак изъявления гостеприимства старательно и громко икали и рыгали.

Передвижение дипломатов по городу происходило либо в паланкинах, либо верхом на коне. (Вот зачем дипломаты везли сёдла в Пекин!) Карет в обиходе не было даже у иностранных послов. Выезд посла в гости к своему коллеге обставлялся весьма внушительно: впереди мчались мафу и, подобно опричникам Ивана Грозного, нагайками разгоняли народ. Скакавшие рядом с ними казаки конвоя тоже иногда прибегали к ремённой плётке. Ночью впереди паланкина шёл китаец-фонарщик с большим бумажным фонарём, на котором были вырезаны иероглифы даженя, то есть посла. За фонарщиком следовал паланкин с самим даженем. Как высшему сановнику, Кассини полагались зелёные носилки. За ним несли носилки и следовали телеги с сопровождавшими его лицами. Аналогичные фонари имелись и для сопровождения остальных дипломатов, в том числе и у сан-цин-чая, то есть третьего посланника, как китайцы величали 2-го секретаря миссии Коростовца (вторым, естественно, был Павлов).

С заходом солнца ворота китайских городов закрывались, и всякое движение в город или из города прекращалось. Если кортеж с русскими дипломатами запаздывал и была опасность не попасть в какой-нибудь город засветло, то вперёд высылался мафу, который должен был предупредить власти города о прибытии русского посланника и попросить задержать закрытие ворот.

Коростовец описывает свой период работы в миссии как сплошное ничегонеделание. Настоящие дипломатические дела, связанные с проникновением России в Маньчжурию, ещё предстояли, и дипломаты много времени уделяли досугу: играли в теннис, хоккей, футбол и крикет, увлекались скачками, катались на коньках, коллекционировали древности, ходили на обеды, рауты и любительские концерты и устраивали пикники. Полковник Путята часто выезжал на охоту, а граф Кассини занимался отстрелом ворон и сорок. За ним следовал казак и собирал убитых птиц в мешок.

В период дождей дипломаты уезжали из Пекина на запад, в горы, где китайцы сдавали так называемыекумирни, превращенные дипломатами в «дачи». Кругом бегали стаи одичавших собак, всё вокруг кишело скорпионами, змеями и крысами, и приходилось всегда быть настороже. Но жили дружно: сплетничали, танцевали или просто убивали время. Коростовец, у которого были маленькие дети, пытался заказать у китайцев коровье молоко, но из этого ничего не получилось. Китайцы грубо высмеяли его — они молока не употребляли, оно предназначалось исключительно телятам, а сан-цин-чаю было просто стыдно и неприлично питаться телячьим пойлом!

Коростовец самокритично замечает в своих мемуарах, что был человеком критически настроенным и на язык несдержанным. Это качество сослужило ему дурную службу. К лету 1894 года у него возник конфликт с даженем. До Кассини дошли слухи о том, что третий посланник много болтает лишнего, в частности, распускает сплетни о том, что миссией на самом деле руководит госпожа Шелли, гувернантка племянницы Маргариты. Коростовца также обвинили в том, что он отравил одну из болонок графа, бегавшую по ночам по парку и мешавшую всем спать (сан-цин-чай в своих мемуарах, кстати, умалчивает, имели ли эти обвинения основание или нет). Как бы то ни было, Кассини вызвал 2-го секретаря на «ковёр» и распёк его по всем правилам китайского, итальянского и русского бюрократического искусства. В числе обвинений граф упомянул также не санкционированную никем публикацию Коростовцом своих статей в местных газетах. В конце беседы посланник предложил подчинённому покинуть Пекин.

Местом ссылки было выбрано консульство в городе Чифу

Сослуживцы немедленно отвернулись от Коростовца (sic!), проявляя солидарность с «маленьким самодержцем». Иван Яковлевич послал телеграмму матери в Петербург, чтобы она похлопотала о новом для него месте. Устроиться ссыльному дипломату в Чифу на первых порах помог сэр Роберт Харт, начальник морской таможни, бесплатно предоставив в его распоряжение пустующий шикарный коттедж таможенного комиссара[88]. Поступив в формальное распоряжение вице-консула А. Н. Островерхова, Коростовец слегка успокоился, но развернуть свои способности на консульском поприще не успел. Начиналась Японо-китайская война, затронувшая также и Корею. Китайцы потерпели полное поражение, а корейский император укрылся в доме К. Вебера, русского посланника в Сеуле.

Эти события волей-неволей нарушили покой «маленького самодержца», и граф Кассини зашевелился. Как-то инстинктивно он почувствовал опасность и запросился из Китая в отпуск. Граф был настолько уверен в том, что никаких препятствий на этом пути не будет, что заранее прибыл в Чифу, чтобы быть поближе к пароходу, который должен был отвезти его в Европу. Вместо себя в Пекине Артур Павлович попросил поработать упомянутого выше К. Вебера. Новый временный хозяин Пекинской миссии встретился с Коростовцом в Чифу и приказал ему вернуться на прежнее место в Пекин.

Коростовец вместе с морским офицером Александром Боткиным (братом дипломата Петра Боткина и сыном известного лейб-медика Сергея Петровича Боткина) сел в джонку и поплыл в Пекин. Плыли не торопясь, потому что Боткину захотелось подробнее ознакомиться со страной. Когда они появились в миссии, выяснилось, что Вебера снова откомандировали в Сеул, а на «хозяйстве» по-прежнему сидел цин-чай Кассини — отпуск ему отменили. Пришлось «поворачивать оглобли обратно» и плыть снова в ссылку в Чифу

Со стороны это можно было принять за сцены из какой-нибудь комедии Гольдони, но самому Коростовцу тогда так не казалось. К счастью для ссыльного, скоро пришла телеграмма о новом назначении: Коростовец получил предписание, не заезжая в Петербург, немедленно отправляться в качестве временного поверенного в Бразилию. Граф Кассини, узнав об этом, решил подпортить Коростовцу настроение и приказал не выдавать ему проездных денег. Но Коростовец не расстроился и поехал на свои. Он готов был ехать куда угодно, лишь бы поскорее уехать из Китая. Аборигены встретили его комьями грязи, а начальник выпроводил его из страны проклятиями и мелкой местью.

Примерно год спустя на его место прибыл Ю. Я. Соловьёв.

В Шанхае Соловьёв решил отдохнуть после дороги, осмотреться и привести себя в надлежащий вид. Здесь его встретил внештатный или почётный консул Юлий Августович Рединг, мрачная личность из русских немцев, прозванная русскими моряками Сентябрём Октябревичем. Рединг, вопреки прозвищу, довольно тепло встретил молодого дипломата и сразу записал его в местный англо-американский клуб. Это было необходимым условием для всякого респектабельного европейца в Шанхае, и, кроме того, здесь можно было хорошо питаться.

В клубе, куда не допускались ни японцы, ни китайцы, дипломат встретил нескольких русских купцов, представлявших три московские фирмы, торговавшие чаем: «Молотков, Токмаков и К°», «Панов, Чирков и К°» и «Молчанов, Печатнов и К°». Один из представителей этих компаний появлялся в клубе в сопровождении англичанина-собутыльника, в обязанности которого входило выслушивать мнение купца об англичанах. Купец, нимало не стесняясь в выражениях, всячески поносил «паскудную английскую нацию», а заодно и их королеву, парламент с обеими палатами и, естественно, купцов, а англичанин всё это молча сносил и даже кисло улыбался.

В Пекин, где располагалась русская миссия, ехать не пришлось, поскольку граф Кассини выехал в город Чифу, ставшим местом летнего отдыха для всего пекинского дипкорпуса. Там объединённая эскадра из русских, французских и германских кораблей демонстрировала свою мощь Китаю и Японии после заключения Симоносекского договора[89]. В Чифу Соловьёв прибыл на скверном пароходике и в плохую погоду и остановился в скверной гостинице «Бич-отель», в котором единственным ценным предметом был стол, за которым китайский представитель Ли Хун-чжан поставил свою подпись под Симоносекским договором. Во время переговоров с японцами на Ли Хун-чжана было совершено покушение. Пуля, застрявшая под правым глазом, не была извлечена до самой его смерти.

Согласно этикету дипломат, представлявшийся своему начальству, должен был одеться в вицмундир (в 1906 году этот порядок был отменён, и вместо вицмундира можно было надевать визитку или пиджак). Поверх вицмундира дипломат накинул жёлтое пальто, а чтобы фалды вицмундира не выглядывали из-под пальто, он их заткнул в карманы брюк. Так поступали многие его коллеги.

«Маленький самодержец» граф Кассини «правил» в Пекине уже четвёртый год. При нём, как мы уже упоминали, была выдана концессия на строительство КВЖД, и он был не прочь намекнуть собеседникам, что сыграл в этом деле далеко не последнюю роль. Китайско-Восточная железная дорога делала захолустный Пекин довольно привлекательным местом для дипломатов. Кассини с годовым окладом в 45 тысяч рублей уже выплатил свои долги и изменил своё семейное положение: он женился на гувернантке своей тринадцатилетней племянницы. Каким образом ему удалось преодолеть запрет Святейшего синода, осталось загадкой — по всей видимости, помог император Николай. Во всяком случае, это было предметом живейшего обсуждения всей русской колонии. Коростовцу, разгадавшему планы госпожи Шелли, поучаствовать в этих обсуждениях уже не удалось — он в это время боролся с превратностями бразильского климата.

В отличие от язвительных и саркастических ноток, которыми окрашен рассказ Коростовца о графе Кассини, описание Соловьёва выдержано в более спокойных тонах. Наш «маленький самодержец» выглядел уже далеко не молодым мужчиной. Граф, по мнению Соловьёва, был дипломат горчаковской школы и говорил и писал исключительно на французском языке, хотя владел ещё немецким и английским. Языка представляемой им страны он старался тщательно избегать. За всё время пребывания в Пекине Соловьёв видел лишь один документ, написанный посланником по-русски. «По всем своим свойствам Кассини был своеобразным типом итальянского кондотьера, — пишет автор мемуаров. — С Россией он ничего общего не имел, но подобно целому ряду таких же, как и он, иностранцев на русской службе оказал русскому правительству немало услуг». Впрочем, граф был остроумным собеседником и хлебосольным хозяином и по сложившейся тогда традиции регулярно приглашал к себе домой своих подчинённых на обеды или завтраки[90].

Второму секретарю отвели пятикомнатный домик с небольшим садиком и бассейном — по всей вероятности, тот самый, в котором жил изгнанник Коростовец. Садик Соловьёв устроил на китайский лад, отремонтировал бассейн и напустил туда золотых рыбок. Со временем он обзавёлся тремя верховыми лошадьми, содержание которых обходилось ему в 30 рублей в месяц. Конюху он платил 10, старшему слуге и повару — по 14, а двум младшим слугам — по 5 рублей. Жизнь в Пекине была очень дешёвой.

В состав миссии, кроме двух дипломатов, входили известный уже нам П. С. Попов, 1-й драгоман, известный синолог (китаевед) и будущий профессор Петербургского университета по кафедре китайского языка, исполнявший должность 2-го драгомана Н. Ф. Колесов, врач миссии В. В. Корсаков, студенты (по-нынешнему, стажёры) миссии Е. Ф. Штейн, В. Ф. Гроссе и П. С. Рождественский. В состав технического персонала входил начальник почтовой конторы монгол Гамбоев. Согласно Петербургскому договору вся официальная переписка и несрочные телеграммы миссии шли через Монголию, до 1911 года входившую в состав Китайской империи. Телеграммы отправлялись из Троицкославска, первого русского населённого пункта на русско-монгольской границе, имевшего телеграф.

Накануне приезда Соловьёва в Пекин в русской миссии произошло романтическое событие — сбежала воспитательница детей 2-го секретаря Коростовца, предшественника Соловьёва. К ней из русской духовной миссии зачастил молодой монах, в миру Сипягин. Монах не выдержал оков данного им обета и предпочёл рай на земле с милой в шалаше. Позднее Сипягин по протекции министра Ламздорфа стал русским консулом в Яссах. (Иван Яковлевич Коростовец в своих мемуарах обходит этот эпизод предусмотрительным молчанием — так же, как и собственные более поздние эскапады в Китае, когда он, посланник России и отец почтенного семейства, сбежал из Пекина с 16-летней дочерью директора французской таможни.) Пекин, вероятно, настраивал всех на романтический лад.

При ближайшем знакомстве с членами миссии Соловьёв обнаружил, что они были разделены на две враждующие группы, а это создавало тягостную атмосферу в «монастырских» стенах представительства. Попов и Гамбоев, поддерживаемые большинством других членов миссии, находились в ярко выраженной оппозиции к Кассини. Они не поддерживали контактов с иностранцами, «варились в собственном, русском, соку» и вели образ жизни, типичный для русского восточносибирского чиновничества.

Военным агентом (то есть военным атташе), вспоминает и Соловьёв, был блестящий подполковник, а потом полковник Генерального штаба К. И. Вогак, прибывший в Пекин ещё при Коростовце. Соловьёв, в отличие от своего предшественника, решил ни к каким враждующим группировкам не примыкать, интригами не заниматься и поддерживать со всеми ровные и добрые отношения. Это, конечно, была правильная и оптимальная линия поведения в подобных условиях, но и она не спасла нашего героя от неприятных осложнений. Не по своей воле Соловьёв был вовлечён в извечный «местнический» спор о том, кто был важнее в миссии: дипломат или драгоман. Граф Кассини с первых дней пребывания Соловьёва объявил ему, что дипломаты на всех дипломатических приёмах проходят первыми. Получилось так, что 53-летний первый драгоман Попов был рангом ниже 23-летнего 2-го секретаря. Соловьёв чувствовал себя неудобно и всячески пытался сохранить с Поповым добрые личные отношения.

Такого согласия, однако, трудно было ожидать от иностранных коллег. На одном приёме в бельгийской миссии Соловьёву было дано место ниже 1-го французского драгомана Висьера, и в знак протеста Соловьёв покинул приём. Никаких неприятных последствий для него этот инцидент не имел, но зато во французской миссии по поводу первенства дипломатов перед драгоманами разгорелись нешуточные страсти. Второй секретарь граф Дашэ-де-Мужен, бывший офицер, предъявил посланнику Жерару требование на место выше Висьера. Жерар был не согласен с этим, и в ходе жаркой дискуссии между посланником и его вторым секретарём произошла рукопашная схватка. Дашэ вызвал начальника на дуэль, но тот вызов не принял, сославшись на своё высокое положение. Тогда Дашэ послал телеграмму в Париж с просьбой предоставить ему отпуск, так как дальнейшее пребывание в составе миссии, по его мнению, стало невозможным, поскольку он «был вынужден прибегнуть к физической расправе над своим посланником».

Жерар отказал Дашэ в шифре, и телеграмма была отправлена открытым текстом, и её содержание, естественно, стало достоянием гласности. Скандал во французской миссии тут же подхватили недолюбливавшие французов английские журналисты и с нескрываемым злорадством сообщили о нём и в прозе, и в стихах в местной прессе. Теперь вызов на дуэль в знак благодарности к шефу был вынужден взять на себя невольный виновник скандала 1-й драгоман миссии Висьер. Соловьёв, получив специальное разрешение временного поверенного Павлова, вместе с итальянским коллегой стал секундантом графа Дашэ. Они вступили в контакт с секундантами Висьера и вместе сумели предотвратить кровопролитие и разрешили конфликт примирением обеих сторон. Посланник Жерар по существу конфликта официально запросил Париж и получил оттуда окончательный вердикт: 1-му драгоману положено место сразу после 1-го секретаря миссии. Граф Дашэ был вынужден этому подчиниться.

В любимчиках у Кассини ходил «кореец» и дуэлянт А. И. Павлов, только что произведённый графом в первые секретари (потом он станет поверенным в делах). Павлов монополизировал право составлять в Петербург все политические отчёты миссии, и второму секретарю Соловьёву оставались переписка с десятью консулами, работавшими в Китае, работа с шифрами и заведование канцелярией. В этой работе Соловьёву помогали студенты (практиканты) миссии. Кроме того, он ведал небольшой командой забайкальских казаков, выполнявших роль охранников. Они не были вооружены и никаких проблем ни миссии, ни китайцам не доставляли. Каждое утро к Соловьёву приходил урядник и докладывал, что «на Шипке всё спокойно».

Всех членов миссии китайское правительство в благодарность России за возвращение Ляодунского полуострова наградило орденами Двойного Дракона, включая только что прибывшего в страну Соловьёва и никак не участвовавшего в процедуре изъятия полуострова из-под японской юрисдикции.

Ближайшим другом Кассини в дипкорпусе и завсегдатаем миссии стал французский посланник Жерар. Это был «медовый месяц» Антанты — франко-русского «сердечного согласия», Жерар был холост, и практически не проходило дня, чтобы он не появлялся у Кассини. Отношения между русской и французской миссией были чрезвычайно тесными, и дипломаты шутили, что в национальные праздники следовало проводить совместные богослужения русского архимандрита Амфилохия и французского католического епископа Фавье. Если французы в Пекине считались для русских «братьями», то голландцы и бельгийцы — «племянниками».

Английская миссия образовывала в Пекине некий антипод. Английская колония группировалась вокруг своего Пекинского клуба. Англичане везде умели устраиваться, как у себя дома. Английская миссия ревниво относилась к успехам российской дипломатии в Китае и находилась с русской миссией в самых неприязненных отношениях. Контакты между ними сглаживались усилиями жены английского посланника сэра Николаса О’Коннора, но с приездом нового посланника Клода Макдональда напряжённость в отношениях снова усилилась. Англичане с присущей им ехидностью постоянно тонко третировали русских. Граф Кассини был, к примеру, чрезвычайно рассержен тем, что Макдональд не поздравил его с коронацией Николая II, а выразил лишь соболезнование в связи с Ходынской трагедией.

Не любил Кассини и американцев за их грубость и фамильярность. «Я никогда не забуду возмущения Кассини, когда драгоман американской миссии, будучи слегка навеселе, ласково похлопал графа по плечу», — вспоминает Соловьёв. Что ж, графу спустя некоторое время пришлось испытать американские нравы на все сто процентов, потому что скоро был назначен послом в Вашингтон. Там-то американцы по-настоящему отвели душу и вволю нахлопались по хлипкому плечу итальянца!

Принимая у себя англичан или американцев, Кассини всегда просил кого-нибудь из дипломатов переводить их беседу. Он всячески противился вводу в дипломатический обиход английского языка и пытался всюду и всегда отстаивать французский язык. Однажды, когда американский посланник, дуайен дипкорпуса в Пекине, произнёс на собрании речь на английском языке, Кассини, отлично понимавший английский язык, потребовал от своего драгомана Попова перевести её на любимый французский. Этому примеру потом последовал и посланник Франции Жерар. Кстати, Попов не справился с заданием своего начальника, потому что английским языком, в отличие от китайского и французского, владел плохо, но от этого удовольствие обоих послов только увеличилось.

Английский клуб организовывал ежегодные скачки, в которых принимали участие и русские дипломаты. Соловьёв на первых порах в конных состязаниях участия не принимал. Но как-то ему предложили выступить вместо внезапно вывихнувшего ногу жокея фон Таннера. В результате он выиграл приз, учреждённый внешнеполитическим ведомством Китая, который многие годы подряд доставался англичанам. Английский посланник, член жюри, попытался было оспорить победу русского дипломата, обвинив его в том, что он на финише якобы задел своего соседа, но потом был вынужден признать свою неправоту. Этот успех повысил репутацию Соловьёва в глазах англичан, и через три месяца он впервые в истории существования русской миссии в Пекине был выбран старшиной Английского клуба. Об этом событии доктор миссии Корсаков, внештатный корреспондент газеты «Новое время», послал статью в Петербург.

При Соловьёве в русской миссии возникло дело о перебежчике. Некто Ельманов, преподаватель русского языка в Кантонской высшей школе, появился в миссии и заявил, что его преследуют и хотят отравить англичане. Для самозащиты он приобрёл револьвер и обзавёлся… пузырьком с ядом. Выяснилось, что Ельманов страдает манией преследования — такое с русскими людьми, прожившими длительное время за границей, случалось. Возникла проблема: что делать с больным человеком? Психиатрических лечебниц в Китае не было и в помине. Соловьёв поручил его наблюдениям казаков, но однажды Ельманов исчез и объявился почему-то в английской миссии. Там он пожаловался, что русская миссия его, как важного политического преступника, преследует и держит взаперти. Англичане тогда ещё не были так идеологически заряжены против русских и признать в Ельманове политического беженца отказались. Его вернули русским, и беднягу в сопровождении двух казаков повезли во Владивосток Дальнейшая его судьба не известна.

Русская миссия в Пекине по совместительству представляла интересы Дании. В национальный день Дании над миссией поднимался её флаг — красное полотнище с распластанным на нём белым крестом. Флаг приходилось изготовлять самим, и в один прекрасный день над русской миссией взвилось вверх красное революционное полотнище, на котором белый крест был пришит лишь с одной стороны. Это дало повод для шуток внутри дипкорпуса о том, что русские дипломаты явились рассадником революционной заразы в Китае. В другой раз русским дипломатам пришлось оформлять брак проживавшего в Пекине датчанина со швейцарской гражданкой. Поскольку единственной формой брака в России был лишь церковный, то венчать новобрачных пришлось православному русскому священнику. Как пишет Соловьёв, брак лютеранина с кальвинисткой оказался на редкость счастливым.

Цин-чаю Кассини часто приходилось разъезжать по стране, и согласно заведённому порядку вся его канцелярия, включая шифровальное хозяйство, следовала за ним. Поэтому на Соловьёва, как 2-го секретаря, легли обязанности шифровки и расшифровки телеграмм. Как-то ему пришлось расшифровывать телеграмму в присутствии иностранного дипломата. Как видим, практика дипломатической работы сильно отличалась от инструкций, предписывавших строгое обращение с кодами и шифрами и охрану государственных тайн.

В Чифу работал уже упомянутый нами вице-консул А. Н. Островерхов, известный тем, что в 1911 году он на свой страх и риск сделал свой дом прибежищем китайских революционеров, вынашивавших заговор против Циньской династии. Естественно, начальству это нравилось мало. Поэтому, когда на Пасху — день, в который в России обычно раздавались награды и делались повышения, — он получил из Петербурга шифрованную телеграмму, то подумал, что его ждёт отставка. При расшифровке он, к своей неописуемой радости, узнал, что произведён в действительные статские советники. Петербург был доволен свержением старой династии и установлением в Китае республиканского правления. В другом государстве можно было терпеть и республиканцев.

В Чифу граф Кассини останавливался не у Островерхова, а по очереди в роскошных особняках русских коммерсантов полубурятов А. Д. Старцева или Батуева, занимавшихся транспортировкой чайных грузов. Эти купцы на протяжении многих лет усердно разыгрывали в Чифу роль Монтекки и Капулетти, находясь в смертельной вражде. Останавливаясь у Старцева, Кассини не имел права встречаться с Батуевыми, и наоборот.

Крупным событием в жизни миссии стала отправка китайского сановника Ли Хун-чжана на коронацию императора Николая П. Это была большая дипломатическая победа графа Кассини. На переговорах с ним министра финансов С. Ю. Витте будет достигнута секретная договорённость о строительстве КВЖД. С Ли Хун-чжаном в Россию отправлялась большая свита. Предусмотрительный китайский сановник, согласно традиции, вёз с собой гроб на случай внезапной смерти и транспортировки тела обратно в Китай. Провожая Ли Хун-чжана в Россию, Кассини произнёс яркую прочувствованную речь, которую переводил 1-й драгоман Попов. Китайское произношение Попова было ужасным, и китаец, ничего не поняв, взял у него текст с иероглифами и прочёл сам.

Отпусками дипломаты русской миссии почти не пользовались, а если и брали отпуск, то проводили его в Японии. При посещении Японии они непременно заезжали в Корею, только что получившую статус самостоятельного государства. Суверенитет Кореи существовал, конечно, только на бумаге: в стране продолжали господствовать китайские, английские и японские чиновники, а сам император Кореи спасался бегством в русской миссии, боясь покушения на свою жизнь со стороны членов прояпонской партии. Это было время, когда император окружил себя исключительно русскими советниками, и влияние России на Корею в то время было чрезвычайно велико.

С приобретением Россией в аренду Порт-Артура и города Даляньвань (Дальний) на Ляодунском полуострове забот у миссии заметно прибавилось. Наша военщина, возглавляемая «безобразовской кликой»[91], вообразила себя настоящими колониальными завоевателями и обращалась с китайцами вопреки и духу, и букве заключённых с китайским правительством договоров. Соловьёв описывает один «забавный» случай, когда командующий русской эскадрой в Порт-Артуре адмирал Дубасов решил «отличиться» и взять штурмом соседний китайский городок, из которого якобы по русским были произведены выстрелы. Разбирать инцидент на Ляодунский полуостров был послан Соловьёв. Он узнал, что в городке располагались так называемые знаменные полки китайской армии, по своему вооружению мало чем отличавшиеся от русских стрельцов XVII века и набиравшиеся из мирного населения, занимавшегося торговлей и ремёслами. Естественно, никакой военной угрозы это горе-войско ни для кого не представляло. Всё объяснялось просто: у Дубасова в комплекте наград не было ордена Святого Георгия 4-й степени, который присваивался морским командирам за взятие сухопутных крепостей, поэтому он решил штурмовать упомянутый город. Конечно, Соловьёв выяснил обстановке и предотвратил выросший на ровном месте конфликт России с Китаем.

Между тем накануне боксёрского восстания ненависть китайцев к проживавшим среди них иностранцам возросла. Во время одной пешей прогулки по улицам Пекина на Соловьёва и его спутников напала толпа и забросала их камнями. В провинции участились случаи убийства миссионеров. Поведение иностранцев, особенно англичан, немцев и американцев в Китае, в некоторых случаях было настолько вызывающим и бесцеремонным, что взрывы негодования со стороны китайцев были просто оправданы. Русская терпимость и уважение местных обычаев в целом сдерживали китайские эмоции, что вызывало раздражение английских дипломатов. Как-то посланник Великобритании Клод Макдональд пошутил, что для китайцев все европейцы кажутся на одно лицо и что они не отличат Австрию от Голландии.

— Да, но Россию от Англии китайцы прекрасно отличают, — заметил кто-то из его подчинённых.

С расширением сферы действий русских дельцов, военных и дипломатов в Маньчжурии и вообще в Китае в дополнение к военному агенту Вогаку из Петербурга был направлен ещё один военный агент — негласный. Это был полковник Десино с резиденцией в Чифу. Десино очень тяготился своим гражданским прикрытием и званием и любил, чтобы его называли полковником. Помощником при нём состоял поручик, которого военная разведка русского Генштаба не дала себе труда вообще как-то замаскировать и отправила открыто как офицера. Нечего говорить, пишет Соловьёв, что между Вогаком и Десино начались трения, и дипломатам приходилось то и дело вмешиваться в конфликт между ними. Дело дошло до дуэли между помощниками обоих полковников.

Вслед за Десино в Пекин прибыл «настоящий полковник» гвардейского гусарского полка Воронов с двумя бравыми гусарскими офицерами. Они были прикомандированы в качестве инструкторов в один из китайских армейских корпусов, чтобы преобразовать его на европейский лад. Из этой затеи, пишет Соловьёв, ничего не вышло, но Воронов сильно не огорчался и нашёл утеху в выгодном браке с дочерью богатого тяньцзиньского купца А. Д. Старцева[92].

Кроме военных, среди людей, «покушавшихся на Китай с негодными средствами», был и известный бурят Жамсаран, он же П. А. Бадмаев, авантюрист, выдававший себя за специалиста по тибетской медицине, пользовавшийся в дворцовых кругах большой популярностью и ставший автором многочисленных проектов по проникновению в Китай и Монголию. Он прибыл в Китай с большой помпой и таинственными полномочиями, окружённый стражей, состоявшей из одних монголов, облачённых в красные кафтаны. Бадмаев вещал об известных ему кладах и сокровищах китайских императоров, зарытых якобы под стенами Пекина, но больше внимания уделял реальным проектам типа установления постоянного сообщения между Кяхтой и Пекином с помощью русских почтовых троек. Он исчез из Пекина так же внезапно, как и появился.

Самым сановным и важным «знатоком» Китая был, конечно, князь Э. Э. Ухтомский, редактор «Санкт-Петербургских новостей» и член правления Русско-Китайского банка, сопровождавший в своё время Николая И в поездке в Японию. Он появился в Китае летом 1897 года с ответным визитом к Ли Хун-чжану

Командировка Ухтомского была организована министром финансов С. Ю. Витте, помимо Министерства иностранных дел, так что русская миссия никаких инструкций о цели его визита от министра Муравьёва не получила. Для встречи князя, прибывшего на пароходе Добровольного флота в Тяньцзинь, были командированы Соловьёв и полковник Вогак. Китайцы оказывали князю всяческие почести и демонстрировали знаки высшего внимания. Несмотря на страшную жару, пыль и духоту и вопреки уговорам Вогака и Соловьева, Ухтомский пожелал путешествовать в Пекин в полной парадной форме. Его примеру последовал и член свиты кавалергардский поручик князь Александр Волконский, который получил специальное разрешение появиться в китайской столице в своей кирасе[93]. Блестящая кираса поручика произвела на китайцев совершенно противоположный эффект: китайская толпа при виде сверкавших на солнце лат и обливавшегося потом поручика откровенно улюлюкала и смеялась.

Ухтомского в сопровождении всей русской миссии принял сам богдыхан, и князь, в нарушение китайского протокола, поднялся по ступенькам трона и собственноручно вручил правителю знаки екатерининского ордена для вдовствующей императрицы. Подарки богдыхану и его придворным раздавались на следующий день. Из-за вопиющей неосведомлённости членов миссии Ухтомского об обстановке в Китае произошли многочисленные накладки. Так, для начальника китайской таможни, англичанина сэра Роберта Харта, в качестве подарка было заготовлено… пять кусков красного сукна! На обеде, устроенном богдыханом в честь Ухтомского, князь произнёс, как он полагал, настоящую восточную речь, закончившуюся фразой: «С трепетом поднимаю бокал за здоровье присутствующих сановников». Драгоман Грот, переводивший эту речь, конечно, не стал озвучивать эту «галиматью», потому что с китайской точки зрения она была унизительна для её автора.

Дипкорпус миссию Ухтомского фактически проигнорировал. Сам князь, полагая себя выше всякого иностранного посла в Пекине, не нанёс им ни одного визита. Англичанин Макдональд, получив из Лондона уведомление о том, что Ухтомский послом не является, не обращал на него никакого внимания. Позже в русской миссии узнали, что Ухтомский при отъезде из Петербурга был наделён званием необыкновенного в дипломатическом обиходе «чрезвычайного посланца», что дало повод некоторым злым языкам переделать его в «чрезвычайного зас. нца». Не удалась и сама миссия Ухтомского: китайцы на расширение КВЖД не согласились. Министр иностранных дел Муравьёв торжествовал: Витте, вторгшийся в его «епархию», был посрамлён.

После трёх лет пребывания в стране Ю. Я. Соловьёв запросился домой. Он полагал, что если задержится ещё на некоторое время в Китае, то его в Министерстве иностранных дел сочтут за знатока этой страны, а это грозило ему продлением китайской командировки на неопределённое время, что в его планы не входило. Соловьёву хотелось познакомиться и с другими странами.

 

 

Глава седьмая. Русские дипломаты в Афинах

 

В Греции всё есть.

А. П. Чехов

 

Афины, тогда самые настоящие задворки Европы, были далеко не главным центром основных противоречий в Европе и средоточием маститых политиков, дипломатов и корифеев, решавших судьбы Европы и мира. Но вместе с тем греческая столица представляла собой точное и зеркальное воспроизведение проблем, входивших в обойму так называемой большой политики.

В Афины русскому дипломату можно было попасть лишь через Италию (на пароме из Бриндизи в Патрас, а далее поездом вдоль Коринфского залива) или Турцию (пароходом Константинополь — Пирей). В конце XIX века бывали дни, когда в греческую столицу почта из Европы не приходила вовсе. Русский дипломат Ю. Я. Соловьёв, назначенный секретарём в русское посольство в Афинах в 1898 году, чуть не заплакал, когда увидел, куда он приехал (а до этого он работал в Китае). Можно было продолжать плакать, и тогда пребывание в Греции превратилось бы в ад, а можно было находить в афинском сидении и положительные стороны, например, вспомнить, что Греция дала миру цивилизацию. Русский дипломат был всё-таки воспитан на почитании греческих классических ценностей, и это сильно скрасило его пребывание в Афинах. Он не только принялся за изучение греческого языка, но активно посещал проводившиеся при нём в Греции археологические раскопки.

Греция переживала в это время тяжёлый период и жестоко платила за так называемую Критскую авантюру 1897 года. На острове Крит, входившем в состав Оттоманской империи, в 1896 году вспыхнуло антитурецкое восстание, и Греция на помощь восставшим послала корабли с добровольцами и вооружением. Амбициозное греческое правительство Критом не ограничилось и отправило своих солдат в Македонию, тогда турецкую провинцию, и началась греко-турецкая война. Многие дипломаты не без оснований считали тогда Грецию ещё одним очагом возникновения общеевропейского пожара. Но на стороне Турции выступили Англия и некоторые другие европейские страны, и через две недели турецкий главнокомандующий Эдхем-паша стоял под Афинами.

По подписанному 4 декабря 1897 года мирному договору Греция должна была выплатить Турции контрибуцию в сумме четырёх миллионов турецких фунтов. Страна оказалась банкротом, и над ней 9 марта 1898 года со стороны Англии, Франции, России, Германии, Австро-Венгрии и Италии была установлена финансовая опека. Фактически страна потеряла суверенитет и превратилась в международный кондоминиум.

Всё в Греции, включая политическую и дипломатическую жизнь, «вертелось» вокруг греческого двора — особенно для русских дипломатов. Король Греции, Георг I (1845–1913), по происхождению датский принц, брат русской императрицы Марии Фёдоровны и английской королевы, посаженный на трон в 1863 году ловкий и циничный правитель, уверенно лавировал между политическими течениями и международными силами и более 40 лет успешно правил двумя с половиной миллионами греков. Уже при возведении на трон он заручился пожизненной пенсией сразу трёх держав-покровительниц — России, Англии и Франции, и каждая из этих стран обязалась выплачивать ему до самой смерти, даже в случае его вынужденного отречения, по 100 тысяч франков в год! Нужно отдать ему справедливость: не будучи греком, но обладая тактом, он легко маневрировал между своими темпераментными подданными и направлял их мегаломанию в нужное русло. Он относился к своему королевству с легкомысленной снисходительностью (или со снисходительным легкомыслием) и каждый год уезжал на отдых во Францию, предаваясь там приятному времяпрепровождению.

На своё положение конституционного монарха он смотрел вполне философски. «Мои обязанности весьма легки, — сказал он как-то в шутку одному из дипломатов. — Обыкновенно первый министр, являясь ко мне с докладом, сообщает, что большинство палаты за него. В таком случае я иду гулять. Случается и так, что министр приходит и говорит мне, что большинство против него. Тогда я ему отвечаю: «Идите гулять»»[94].

Королевой Греции являлась великая княгиня Ольга Константиновна (1851–1926) — не менее яркая и колоритная личность, чем супруг. Она была дочерью генерал-адмирала и великого князя Константина Николаевича (1827–1892) и продолжала считать себя русской великой княгиней и после замужества. Она была доброй весьма религиозной русской женщиной, а потому бесцеремонно, по-матерински, вмешивалась в жизнь довольно многочисленной русской колонии и русской дипломатической миссии.

Особым её вниманием пользовалась русская средиземноморская эскадра, постоянно зимовавшая в Пирее. Она чуть ли не ежедневно появлялась на кораблях и часто устраивала там многочисленные приёмы и обеды. Как дочь бывшего генерал-адмирала, она считала себя вправе давать «ценные указания» адмиралу А. А. Бирюлёву, как командовать флотом, и до чрезвычайности баловала русских матросов. Она, например, приглашала их во дворец на чаепитие, что вызывало неудовольствие короля-супруга и адмирала Бирюлёва, считавшего, что все эти заигрывания серьёзно подрывают дисциплину в эскадре. Нечего и говорить, что исключительное внимание греческой королевы к своим соотечественникам оскорбляло национальное чувство греков и мало способствовало поднятию русского престижа в Греции.

Не менее сложными у неё были отношения и с русскими посланниками. Ольга Константиновна считала русские миссии филиалом своего двора и ещё более бесцеремонным образом, нежели в дела флота, вторгалась в прерогативы русских дипломатов, диктуя им свою волю. Недаром посол в Афинах барон Р. Р. Розен называл русскую миссию в Афинах «придворной конторой» королевы Греции. Греческий и петербургский дворы были связаны многочисленными браками: кроме королевы Ольги, в Афинах появились великая княгиня Елена Владимировна, вышедшая замуж за королевича Николая, а греческая принцесса Мария вышла замуж за великого князя Георгия Михайловича. Оба двора вели между собой оживлённую переписку — чаще всего через головы своих дипломатов, так что фактически между Афинами и Петербургом велась двойная дипломатия, причём официальная дипломатия, естественно, во всём должна была уступать придворной.

Желая сделать добро своим подданным, королева выступила с инициативой перевести на современный греческий язык евангелические тексты Нового Завета. Она не осознавала, что вторглась в весьма чувствительную сферу: Евангелия от Матфея, Марка, Луки и Иоанна, написанные на древнегреческом, считались национальными святынями, и греки полагали себя хранителями подлинных евангелических текстов. Хотя, конечно, большинство их совершенно не понимало, что там было написано. Тем не менее в стране вспыхнули волнения, инициативу королевы посчитали панславистским выпадом, зачинщиком выступлений против перевода Евангелия стал местный университет, был поднят на ноги афинский гарнизон, на улицах началась стрельба, появились многочисленные жертвы. Положение спас король Георг I: он отправил в отставку всё правительство вместе с митрополитом Прокопием, известным русофилом. Через три дня после этого волнения в Афинах прекратились.

Видимое равновесие русско-франко-английского патроната над Грецией было нарушено браком королевича Константина (1868–1923) с принцессой Софией, сестрой Вильгельма II. Теперь в греческие дела вмешалась и Германия, что создало позже дополнительные проблемы в урегулировании последствий Балканских войн 1912–1913 годов. В выборе имени наследника греческого престола сказались панэллинистские мечты о Константинополе, созвучные с теми, которые испытывали определённые круги в России. В этом смысле маленькая Греция становилась соперницей России и помехой на пути претворения её амбициозных планов. Королева Ольга оставалась чисто русским человеком и не одобряла этих «бесплодных мечтаний греков». Однажды, когда она на пути в Россию на своей яхте «Амфитрита» проплывала в виду Константинополя, один из её придворных спросил:

— Когда же, наконец, греческий флаг[95] будет развеваться над бывшим Византийским собором?

— Пота, — ответила она сердито, то есть «никогда». И хотя Греция проиграла войну Турции за Крит, в качестве губернатора на остров вскоре выехал королевич Георгий, сын наследного принца Константина — тот самый беспутный повеса, что сопровождал цесаревича Николая в его поездке в Японию и спас будущего императора России от рокового удара самурайской сабли. Только что Англия помогла выиграть туркам войну с греками, а теперь она помогла грекам управлять Критом. Конечно, греков в этом вопросе сильно поддержал и Николай II, благоволивший к принцу Георгу.

Англо-русскому согласию в Афинах во многом способствовал тот факт, что посол Великобритании сэр Эдвин Эджертон был женат на вдове секретаря русской миссии Каткова, сына известного публициста М. Н. Каткова (1818–1887). Как пишет Ю. Я. Соловьёв, Эджертон очень любил своих пасынков, и русские дипломаты могли наблюдать на афинских улицах умилительную сцену: внуки гневного обличителя английской политики Каткова мирно гуляли с любвеобильным отчимом. Брак английского посла со вдовой русского дипломата создавал для английской дипломатии благоприятные возможности: с одной стороны, Эджертон пользовался расположением принца Георга, ярого англомана, в то время как леди Эджертон располагала полным доверием королевы Ольги.

Русская жена была и у турецкого посланника Рифаат-бея. Мария Николаевна Рифаат, умная и деятельная женщина, во всём помогавшая мужу, была дочерью русского генерала фон Ризенкампфа, разжалованного в солдаты за столкновение со своим корпусным командиром Свистуновым. Помилованный потом Ризенкампф жил у дочери в Афинах, но на глаза никому не показывался. После всех потрясений он впал в детство.

Русские жёны были и у итальянского посланника герцога Аварна, и у болгарского дипломатического агента Цокова.

Хуже обстояло дело с русским послом М. К. Ону, о котором Александр III сделал ироничное замечание на полях его донесения: «А ну его!» и женой которого была приёмная дочь швейцарца Г. В. Жомини, сподвижника князя А. М. Горчакова. Личность этого русского посланника в Афинах в своём роде замечательна. Он начал свою карьеру мальчиком для поручений при канцелярии русского главнокомандующего во время подавления Венгерской революции 1849 года. На него обратили внимание, отдали в гимназию, а потом в Лазаревский восточный институт, откуда он вышел знатоком турецкого, греческого и арабского языков. Начав дипломатическую службу студентом посольства в Константинополе, он к подписанию Сан-Стефанского мира числился в русской делегации первым драгоманом. Потом его сделали советником русского посольства в Константинополе, а уже оттуда М. К. Ону выехал в Афины в качестве русского посланника. В 1890 году он был прикомандирован к цесаревичу Николаю Александровичу для сопровождения его в Японию. Это была весьма неприятная для старого дипломата миссия, в ходе которой ему пришлось столкнуться с непочтительным, а иногда и хамским отношением к себе как со стороны русского наследника Николая, так и греческого принца Георга. Великовозрастные «мальчики» стали позволять себе неприличные выходки по отношению к старику и совсем перестали слушать его советов. В Александрии принцы отправились по злачным местам, в Красном море принц Георг бросил в дипломата грязную тряпку. К счастью для Ону великий князь Георгий Александрович разбил себе ногу и посланник вернулся вместе с ним в Европу.

В Афинах Ону был дуайеном, то есть посланником, дольше всех проработавшим в греческой столице. Как отмечает Соловьёв, наблюдавший с Ону несколько лет в Афинах, посол не обладал нужной самоуверенностью в обращении с европейскими коллегами, но зато полностью компенсировал этот недостаток в контактах с турками. В своей дипломатической работе Ону применял типичные восточные приёмы, причём с изворотливостью и тонкостью, которой мог бы позавидовать даже самый настоящий левантинец. Если он терялся на больших приёмах, то зато блистал в разговоре с одним-двумя собеседниками, делая иногда замечания, поражающие своей глубиной и точностью мысли. Не менее талантлив он был в своих отчётах: в одной телеграмме он мог изложить суть и предусмотреть исход важного международного события.

Когда Греция начала военные действия против Турции из-за Крита, то в Европе всполошились: а вдруг война перекинется на другие части материка! М. К. Ону протелеграфировал в Петербург: «Двух недель войны будет достаточно, чтобы успокоить воинственных греков». Так оно и случилось. Когда все уверяли, что англичане в два счёта справятся с бурами, Ону сказал своему голландскому коллеге: «Через три года англичане будут утомлены».

Когда в 1901 году Ону умер, посланником назначили барона Романа Романовича Розена. Барон не был доволен своим переводом из Токио, где должен был уступить своё место А. П. Извольскому, в «придворную контору» королевы Ольги, и греческий двор ответил ему неприязнью. Всё кончилось для барона весьма печально[96]. В отличие от мягкого и покладистого Ону, он попытался настаивать на самостоятельности своей миссии, чем вызвал большое недовольство королевы Ольги и её супруга короля Георга. Дело кончилось скандалом. «Погорел» Розен на коринке — мелком изюме, являвшемся основной статьёй греческого экспорта в Россию.

Коринка облагалась высокой пошлиной, и королева Ольга усиленно хлопотала об отмене таковой, пытаясь найти ходы к тогдашнему министру финансов С. Ю. Витте. В результате пошлину не отменили, а лишь снизили, но в знак особого расположения к грекам Петербург распорядился все деньги, получаемые от пошлины на коринку, возвращать обратно королеве Ольге на её благотворительные дела. На эти деньги, в частности, был построен госпиталь в Пирее для русских моряков. На открытие госпиталя барон Розен получил приглашение от гофмаршальской части. Он стоял с женой у входа и встречал королеву Ольгу, которая прибыла к госпиталю по воде, на русской военной шлюпке в сопровождении своей лучшей подруги леди Эджертон, русского адмирала и нескольких русских дам и офицеров. Барон нашёл, что его достоинство дипломатического представителя России было грубо нарушено, и написал графу Ламздорфу прошение о переводе его из Афин. Он перепоручил миссию временному поверенному и уехал из греческой столицы. Николай II и Ламздорф этот шаг не одобрили, император попросил графа успокоить барона, но Розен проявил упрямство и в Афины возвращаться не пожелал. В это время посла в Японии А. П. Извольского перевели в Копенгаген, и Розен вернулся на своё прежнее место в Токио.

На страницах этой книги мы ещё встретим имя этого дипломата. Будет, вероятно, уместным проинформировать читателя прямо здесь о последней встрече с ним — уже за пределами Афин и афинского периода. В 1916 году Р. Р. Розен в составе делегации Государственной думы (Протопопов и др.) приехал в Англию, чтобы дать понять англичанам, что Россия не изменит своему союзническому долгу и будет продолжать военные действия с Германией. По прибытии в Лондон выяснилось, что у делегации не было руководителя, что по чисто протокольным соображениям вызывало некоторые неудобства. Посол Бенкендорф своей властью назначил главой делегации Романа Романовича как самого старшего и по званию, и по рангу, и по дипломатическому опыту. Когда Розен вернулся из посольства в гостиницу и объявил о решении Бенкендорфа, среди делегатов начался невероятный ажиотаж, все кричали, что это несправедливо, что нужно было выбрать русского, а не какого-то «инородца» Розена. Дипломат молча покинул это сборище «демократов» и «борцов» за народное счастье и больше себя членом делегации не считал. Он был человеком чести и принципа.

…На место Розена посланником в Афинах был назначен советник посольства в Константинополе Юрий (Георгий) Николаевич Щербачёв — также интересный и умный человек, получивший доступ к дипломатической карьере благодаря Александру III, которому дипломат приглянулся за истинно русский внешний облик. Вся жизнь посланника до Афин делилась на две части: первую половину её он провёл на своём украинском хуторе, а вторую — в посольстве в Константинополе. Согласно тогдашним дипломатическим обычаям, должность посла не была уж такой привлекательной, потому что жалованье его было недостаточным, а представительские расходы нужно было вести за собственный счёт.

Ю. Н. Щербачёв к состоятельным людям не относился, давно уже заложил и перезаложил своё украинское имение и вёл скромный образ жизни. По мнению Соловьёва, он вёл жизнь Диогена, ходил в чёрном потёртом сюртуке с суковатой палкой в руке. Он обитал в верхних комнатах миссии, где единственной мебелью в спальне были узенькая железная кровать, крошечный умывальник, над ним — осколок зеркала, а в столовой — колченогий стол и набор разнокалиберных стульев. Со стороны его можно было принять за русского провинциального барина средней руки. Но зато он был трудолюбив и усидчив, а также, в отличие от Розена, внимателен к местному двору и умел на свои скромные средства «закатывать» пышные приёмы. К тому же он слыл большим хлебосолом и приглашал к себе обедать всех младших дипломатов миссии — таков был патриархальный обычай, заведённый в Константинопольской миссии.

Ю. Н. Щербачёв любил рассказывать своим подчинённым о своей юности. Так, он вспоминал, что самолично переписывал Сан-Стефанский договор, а затем сопровождал графа Игнатьева с текстом договора в Петербург. В коридорах Министерства иностранных дел атташе Щербачёв встретил Гамбургера, «присяжного остряка» из окружения князя А. М. Горчакова и единственного дипломата-еврея в дипломатическом ведомстве.

— Вы переписывали Сан-Стефанский договор, — пошутил Гамбургер, — а крепко ли вы его сшили?

Патриархальность царила и на рабочем месте Щербачёва. В своём кабинете он устроил фактически вторую канцелярию миссии, где работали его дочь и… её гувернантка. Здесь же размещался его частный архив, включавший, между прочим, коллекцию визитных карточек, когда-либо вручённых ему, и многие десятки дипломатических паспортов, по которым он когда-либо ездил. Перед отправкой диппочты — аврального «момента истины» для дипломатов всех времён и народов — в кабинете начиналась настоящая «дипломатическая страда». Сам посланник в ночном костюме, то есть пижаме или халате, с самого утра сидел за столом и правил донесения своих подчинённых. Правка всегда была излюбленным делом русских начальников, а у Щербачёва — в особенности. Соловьёв пишет, как однажды ему во время приёма в турецкой миссии принесли от Щербачёва записку, в которой значилось: «Если Вы ещё не переписали той депеши, которую я Вам отдал утром, то замените на четвёртой странице слова «а также» словами «равным образом»».

Пишущие машинки тогда ещё не появились в дипломатическом обиходе, так что все донесения приходилось писать от руки. Младший дипломатический персонал переписывал тексты, составленные старшими дипломатами. Нужно было вырабатывать хороший почерк, потому что донесения читались самим императором, считавшим дипломатические отношения своей непременной обязанностью и своим «участком» работы. У Николая II, читавшего почти все дипломатические письма, была неплохая память. Как-то на приёме, вспоминает Соловьёв, император спросил его:

— У вас в миссии есть какой-то необыкновенный почерк с крючками?

Николай II на понравившихся отчётах делал и лестные, и критические замечания в адрес автора, причём царская хвала до того, как правило, не доходила, а вот «втыки» курирующие работу миссий чиновники Министерства иностранных дел непременно доводили до их сведения. Как-то 1-й секретарь Афинской миссии Смирнов забыл подписать всю почтовую экспедицию, на что граф Ламздорф не преминул среагировать замечанием: «На ваших донесениях государю императору благоугодно было начертать: «Не подписано»».

В Пирей на турецкой яхте «Иззеддин» приплыл по пути из гостей у султана домой князь Черногории Николай, с которым Соловьёв, исполняя обязанности временного поверенного в делах, познакомится официально впервые. Князь Николай был щедр и наградил русского дипломата своим орденом. Вряд ли черногорец предполагал тогда, что судьба снова сведёт его с этим человеком.

Зимой 1904/05 года в русскую миссию из МИД пришла эзоповская телеграмма с просьбой оказать неким секретным агентам содействие в выполнении их важного задания. Скоро в Афинах появились сами агенты: капитан 1-го ранга Брусилов, представлявший Морское министерство, возглавляемое бездарным и скандально известным интриганом великим князем Александром Александровичем, и некто Флинт, от Главного управления по делам торгового мореплавания и портов, возглавляемого великим князем Александром Михайловичем. В задачу этих лиц входила покупка на греческий флаг нескольких военных кораблей в Чили с последующим их включением в состав ВМС России (дело было накануне Цусимского сражения).

Как обнаружилось, эмиссары ни в коммерции, ни в мореплавании не разбирались вовсе. До Афин они провели безуспешные переговоры в Константинополе. Истратив там понапрасну массу денег на подкупы и подходы к нужным лицам, эти секретные агенты в сопровождении помощника военного агента в Османской империи прибыли теперь в столицу Греции.

Секретная миссия была похожа на фарс. Соловьёв пишет, что Брусилов выдавал себя за француза Бланкара, но по-французски не говорил ни слова. Именно поэтому, вероятно, ему в помощь был дан личный секретарь Александра Александровича француз Коттю, который для пущей конспирации прибыл в Грецию под фамилией Котюрье. Флинт, гражданин США, бывший гувернёром в какой-то русской семье, по всей видимости, считался у Александра Михайловича большим военно-морским специалистом и докой по части коммерции.

В центре этой опереточной «труппы» стал местный банкир Георгиадис. Греки любят будущее время, а потому много обещают и мало что делают в исполнение своих обещаний. Получив аванс в размере 400 тысяч драхм, Георгиадис пообещал для содействия проектам Брусилова и Флинта (каждому в отдельности) при необходимости привести в действие не только земные, но и потусторонние силы, в том числе свергнуть греческое правительство, если оно откажется взять на себя труд помочь православному русскому воинству.

Начались конспиративные встречи, интенсивная переписка агентов с Петербургом, от которой у дипломатов миссии волосы на голове встали дыбом. Ответственный за шифры Соловьёв узнал, что Брусилов и Флинт дали грекам в обмен на их услуги необыкновенные обещания: находившийся под международной оккупацией остров Крит и соседнюю Македонию! В Афинах дело с покупкой чилийских кораблей тоже не выгорело, и довольным в результате оказался лишь один Георгиадис.

…Проработав в Греции почти шесть лет, Соловьёв был переведён 1-м секретарём в Цетинье, столицу Черногории. Он оставлял в Афинах свою жену и родившихся там двух дочерей, пока не устроится на новом месте. В проводах дипломата 9 января 1905 года приняли участие гофмаршал греческого двора, греческие друзья и коллеги-дипломаты. Накануне он был принят королём и королевой, а также всеми членами королевской фамилии. Королева Ольга Константиновна смотрела на Соловьёва как на революционера, потому что он на прощальной аудиенции высказал мысль о необходимости дарования России конституции. Тем не менее его наградили греческим орденом и подарили фотографии со своими подписями. Королевская аудиенция хорошо запомнилась дипломату, потому что в её ожидании ему пришлось провести много времени в нетопленом зале и побегать, чтобы согреться.

 

 

Глава восьмая. В стране, где протекают крыши

 

Императору — столицы, барабанщику — снега.

М. И. Цветаева

 

Если в Афинах дипломату пришлось немного помёрзнуть, то в Черногории, как мы увидим, ему пришлось помокнуть.

Черногория в конце XIX века, без сомнения, была самым захолустным местом в Европе. Если Афины считались задворками Европы, то столица Черногории Цетинье в 1900-е годы считалась настоящей дырой. Соловьёв ехал к месту назначения с плохо скрываемой тревогой, находясь под впечатлением фразы, сказанной в Афинах итальянским посланником Болатти. Узнав, что русский дипломат принял назначение в Черногорию, итальянец воскликнул:

— Да вы с ума сошли!

Соловьёву не повезло (или очень повезло) с самого начала: пароход, курсирующий между Корфу и Каттаро[97], на который он заказал билет, потерпел крушение у берегов Албании. Следующий пароход должен был пойти в Каттаро через восемь дней, а в кармане дипломата лежала телеграмма из Петербурга, требующая его немедленного прибытия в Цетинье. Поэтому он решил плыть до итальянского порта Бриндизи, а оттуда добраться до Бари. Стояла необыкновенно холодная зима, и в Бари было морозно, на море бушевал шторм, а потому отплытие парохода задержали на неопределённое время. В гостиничном номере дипломат тоже не нашёл тепла, потому что отопление предусмотрено не было. Принесли средневековое средство обогрева — жаровню, но от неё теплее в номере не стало, зато Соловьёв тут же угорел, и жаровню пришлось убрать. Прошло три дня, прежде чем он смог продолжить путешествие, а пока решил заняться осмотром местных достопримечательностей. Русского консула в городе тогда ещё не было. Он появится позже[98].

В Каттаро прибыли поздно вечером. Переход по морю был тяжёлым из-за сильного шторма. Как только пароход пришвартовался, в каюту дипломата постучали. Пришёл кавас — лицо, соединяющее функции телохранителя, курьера и соглядатая, — высланный для встречи Соловьёва российским посланником в Цетинье. Кавас, в живописном черногорском костюме, назвал себя почти библейским именем Ново и сообщил дипломату неутешительную весть, что ввиду снежных заносов выехать в Цетинье пока не представляется возможным. На расчистку дороги высланы солдаты черногорской армии, но сколько времени им понадобится на это, с учётом их численности и высоты заносов, никто не знал.

Вынужденное сидение в Каттаро длилось два дня. Дорогу, наконец, расчистили, пришёл кавас Ново и сказал, что можно ехать. Балканские «удобства» не шли ни в какое сравнение с комфортной «монгольской» почтой: Соловьёву, вместо саней, заложили старую рассохшуюся то ли коляску, то ли телегу, то ли арбу и в ней повезли дипломата к горному перевалу. На самой его вершине проходила австро-черногорская граница, о чём свидетельствовали два покосившихся столба с государственными гербами. Нерасчищенная дорога, по которой, судя по всему, редко ступала нога человека, пролегала через австрийскую территорию. Испытания продолжились. Предусмотрительный Иово захватил с собой три лопаты, и Соловьёв вместе с кавасом и кучером провёл два часа в борьбе со снегом. Они прорыли в нём траншею и кое-как проехали дальше. С трудом добрались до первой черногорской деревни Негош, принадлежавшей черногорской княжеской семье. В нетопленой избе-гостинице промёрзшие путники кое-как пообедали, а отогреваться залезли… в камин с тлеющими углями.

Вечером добрались до Цетинье, где Соловьёв переночевал в лучшей и единственной локанде, то есть гостинице, в которой протекали крыша и потолки, а в 22.00 он вошёл в уютный кабинет посланника А. Н. Щеглова. От него-то и узнал о причинах срочного вызова в Цетинье: русская миссия лишилась сразу двух дипломатов — самого посланника Щеглова и предшественника Соловьёва 1-го секретаря фон Мекка. Их обоих отправили в отставку, и Соловьёву поручалось руководство миссией. Причиной увольнения дипломатов послужила возникшая буквально на ровном месте ссора, что красноречиво свидетельствовало об убогости окружавшей их обстановки и страшной скуке. Черногорская «глушь» и идиотизм провинциального образа жизни вызвали беспричинную раздражительность и нетерпимость друг к другу, что привело к неразрешимому конфликту двух культурных людей.

История произошла следующая.

Щеглов проживал с фон Мекком в одном казённом доме, специально построенном для нужд миссии. Дети одного из слуг, игравшие на чердаке дома, бросили в расширительный бак водопровода тряпку, отчего водопровод засорился и перестал действовать. Фон Мекк был лишён возможности принимать ванну и потребовал для починки труб взломать пол в кабинете Щеглова. Посланник с этим не согласился, и Мекк отправил в Петербург клерную — незашифрованную — телеграмму с жалобой на посланника и просьбой об отставке из-за несносного характера начальника. Падкие на всякого рода интриги черногорцы перехватили телеграмму и показали её Щеглову, который, во имя сохранения своего престижа, дал в Петербург свою тоже клерную телеграмму с просьбой уволить фон Мекка из Министерства иностранных дел. Центр сделал посланнику внушение о неуместности выносить сор из избы, тогда Щеглов встал в позу и тоже запросился в отставку. Обе отставки были приняты, и в итоге в миссии не осталось ни одного дипломата.

Через десять дней Щеглов с фон Мекком уехали, оставив на Соловьёва и миссию, и сам дом с водопроводом. В наследство временному поверенному достались также слуга Щеглова с сорванцами-детьми, два каваса и драгоман Ровинский, глубокий старик, проживший почти всю жизнь в эмиграции народоволец, отличный славист, но совершенно непригодный для дипломатии, хотя его труды в это время регулярно печатались в Академии наук России.

Попутно заметим, что лучше бы фон Мекк навсегда остался в Черногории, потому что именно ему Россия обязана тем, что российская императорская супружеская чета скоро «ударилась» в «беспробудную» мистику. После отставки «свихнувшийся» в Черногории фон Мекк поехал в Европу читать лекции о спиритизме, встретил там французского мясника Филиппа Низье-Антельм-Вашо (1830–1905) и представил его княгиням-черногоркам, а те в 1902 году ввели его под видом «кудесника» в царский дом. Филиппу от имени Военного министерства России присвоили степень доктора медицинских наук, а царь Николай одарил его чином действительного статского советника. После «кудесника» Филиппа в царском доме появился и Г. Распутин. Вот так маленькая черногорская склока между двумя дипломатами крайне неудачно отразилась на судьбах всего русского народа!

В маленькой, но гордой Черногории всё было фарсом: и местный княжеский двор, и власти, и дипкорпус, и черногорская столица, и сама жизнь в ней. Взять хотя бы здание русской миссии. Оно было построено по эскизам итальянца — хорошего художника, но отвратительного архитектора. Он превосходно расписал стены и украсил интерьер дома, более похожего на театр, нежели на дипломатическое представительство, но сконструировал такую крышу, что она совершенно не держала воды, так что дорогие паркетные полы то и дело заливало водой. Даже в зале для приёма гостей постоянно стояли вёдра. Впрочем, протечки крыш и потолков были характерной особенностью всех домов черногорской столицы.

Соловьёв перебрался из гостиницы в нижний этаж миссии (в верхних этажах жить из-за протечек было просто невозможно) и в тот же день познакомился с французским коллегой, поверенным в делах, Прево. Прево попал в Цетинье прямо из Парижа, так что контраст для него был ещё более резким. Кроме протечек в номере локанды, в результате которых его кровать была залита потоком грязной воды, у него развалилась железная печь, и он едва не угорел до смерти. К тому же у него украли серебряные вещи, что мало согласовывалось с черногорской честностью, так разрекламированной туристским справочником «Бедекер». Знакомство с французским коллегой длилось недолго, потому что временный поверенный в делах Франции не выдержал и скоро сбежал в Рагузу. Рагуза была европейской дырой чуть получше.

По-видимому, в Цетинье иностранные миссии возглавлялись исключительно вторыми лицами. Болгарской миссией руководил временный поверенный Ризов. Вопрос с цетинской скукой он решил кардинально раз и навсегда, женившись на дочери управляющего гостиницей Вулетича, личного агента князя Николая Черногорского. Князь и был истинным владельцем дырявой локанды. Соловьёв и появившийся после бегства Прево французский посланник граф Серсэ выступили на свадьбе Ризова в качестве дружек. Согласно местному обычаю они явились в дом Вулетича и вручили ему вено — выкуп за невесту. Дипломаты положили в стакан несколько золотых монет, а потом отдали дань ожидавшему их угощению.

Ризов, большой русофил и революционер, в Болгарии был приговорён к смерти за участие в антиправительственном заговоре и едва избежал петли. Став дипломатом и временным поверенным в Константинополе, он отблагодарил прокурора, требовавшего его смертной казни, выхлопотав ему турецкий орден. Когда в Цетинье пришло известие о смерти великого князя Сергея Александровича (от бомбы Каляева), Ризов в присутствии всего дипкорпуса и чинов местного дипломатического ведомства восхищённо воскликнул:

— Какой ловкий удар!

Русскому поверенному пришлось реагировать на этот неуместный выпад фразой:

— Вы так любите Россию и так с ней сроднились, что я вполне понимаю, что у вас о каждом событии в России может быть своё особое мнение.

Впрочем, инцидент не имел никаких последствий, Соловьёв сохранил с Ризовым дружеские отношения, и болгарин, как пишет русский дипломат, «будучи весьма хорошо осведомлён, доставлял мне постоянно весьма интересные сведения».

Перед своим отъездом из Черногории Щеглов представил Соловьёва князю Николаю, правившему к этому времени страной уже четвёртый десяток лет. На фигуре князя стоит остановиться особо. Соловьёв пишет, что в нём пропал великий актёр. На не знавших его людей князь Николай (по-сербски Микола) производил сильное впечатление. Притворяясь простым и добродушным человеком, он на самом деле был хитёр, как тысяча лис, а как политик прошёл через огонь, воду и многие километры медных — кажется, в основном канализационных — труб. Его корыстолюбие уступало лишь его вероломству, он с успехом прикладывался к соскам сразу двух коров — России и Франции — и прекрасно владел языками обеих держав. Он учился во Франции, но преднамеренно насыщал свою речь простонародными сербскими выражениями, подделываясь под тон простого черногорца. Стараясь и выглядеть таковым, он носил черногорский национальный костюм и не снимал Капицы (шапочки) даже в помещении.

Этот черногорский Нерон с ухватками Ивана Грозного со своими подданными обходился, мягко говоря, бесцеремонно. Без всякого суда он посадил в тюрьму своего гофмаршала, а потом, после нескольких лет заточения, назначил его первым министром. Министры были для него такие же слуги, как кавасы илиперядники (телохранители). Они подавали ему платок, подсаживали в седло, подносили еду и напитки, сметали пыль с сапог.

Любимым занятием черногорского князя была политика. Он искусно ссорил дипломатов между собой, а потом поочерёдно и не менее искусно выпытывал у них нужные сведения. Самым неприятным для него испытанием был дружный дипломатический корпус. Политика князя Миколы вертелась вокруг трёх объектов: России, Австро-Венгрии и Италии. В действительности же России в Черногории с её 250-тысячным населением делать было абсолютно нечего, кроме удовлетворения панславистских завихрений в умах членов некоторых кружков Петербурга и Москвы. Союзные же Вена и Рим имели в Цетинье вполне реальные интересы, соперничая между собой за влияние на Адриатическом море. В Петербурге тешили себя надеждами, что в лице князя Миколы Россия имеет верного вассала, и платили ему за это ежегодными субсидиями в размере двух миллионов рублей. Деньги должны были идти на содержание черногорской армии (князь Микола убедил Александра III, а потом и Николая II в том, что «в случае чего» выставит 50 тысяч солдат), но на самом деле попадали в личный карман князя. Никто не контролировал его и не спрашивал, куда и на что идут русские деньги, а между тем он неустанно хлопотал об увеличении субсидии, действуя через своих дочерей-смолянок, прирождённых интриганок, удачно выданных за братьев — великих князей Николая и Петра Николаевичей[99]. Начнутся Балканские войны, за ними — Первая мировая война, и тогда князь Черногории с большим мастерством сыграет в них свою неприглядную роль, несопоставимую с размерами и политическим весом своего княжества, в котором дырявыми были крыши всех или почти всех домов…

…При первом свидании с новым руководителем русской миссии князь Микола по обыкновению изобразил глубоко преданного России и царю человека.

— Для меня существуют лишь приказания русского императора, — с большим пафосом произнёс он. — Мой ответ всегда одинаков: «Слушаюсь!»

Напомнил он и о знаменитом тосте, произнесённом Александром III на приёме в честь «черногорского вассала». Миротворец назвал тогда Николая Черногорского своим «единственным искренним другом». Вряд ли император питал какие-нибудь иллюзии в отношении этого «друга» и, скорее всего, сказал эти слова по чисто дипломатическим соображениям.

Спустя некоторое время черногорскую столицу опять занесло снегом, и в течение недели никакой связи с внешним миром не было. С Чёрной горы в Каттаро за почтой могли спуститься только кавасы. Начали расти цены на продукты питания. По обыкновению на расчистку снега была брошена черногорская армия. Зимой в Цетинье дипломатам делать было нечего — сам князь покидал свою столицу и уезжал на Скутарийское озеро. Заблаговременно разъезжались и дипломаты: кто — в Италию, кто — домой, только русского поверенного не отпускали неотложные дела. Он встречался с министром иностранных дел Гавро Вукотичем, к нему приходил военный министр (военного агента Россия в Черногорию почему-то не назначила) за субсидией, которая переводилась частями из австрийского банка в австрийских кронах (своего банка князь Микола не имел). «Помнится, что эти передачи для меня были неприятны, так как я не мог отрешиться от мысли, что деньги эти тратятся совершенно понапрасну», — вспоминает Соловьёв.

Не выдержав скуки и одиночества, русский поверенный в делах тоже сбежал к своему коллеге вице-консулу в Скутари. Туда вела дорога, окружённая со всех сторон чёрными скалами (отсюда и название страны), а Скутарийское озеро нужно было пересечь на пароходике, капитан которого, узнав, что на борту находился русский дипломат, приказал поднять российский флаг. Албанский город Скутари тогда ещё входил в состав Османской империи, и турки встретили Соловьёва с почётным караулом, а вице-консул настоял на том, чтобы тот нанёс визит местному генерал-губернатору — толстому турецкому паше.

Албанцы ходили в живописных национальных костюмах, все мужчины сплошь и рядом были вооружены до зубов и носили патронташи, набитые патронами. По местным обычаям русский вице-консул был одет в военный мундир и, идя по улице, то и дело прикладывал руку к козырьку отвечая на приветствия. Албанцы принимали его за местное начальство и проявляли по отношению к нему соответствующее почтение и внимание. «Эти неестественные взаимоотношения между нашими консулами в Турции и местным населением, находившие объяснение в расширенном толковании царским правительством консульских прерогатив на Востоке, вызвали в Турции последовательное убийство двух русских консулов», — замечает в своих воспоминаниях Соловьёв.

Весной в Цетинье стало немного веселей. К Соловьёву приехала семья, словно пернатые, «слетались» и дипломаты. Приятным сюрпризом стало появление французского посланника графа Серсэ, с которым восемь лет тому назад Соловьёв расстался в Пекине. Возобновление таких знакомств на чужбине и особенно в таком захолустье, как Цетинье, приобретает особое значение. Вернулись домой князь Николай и его два сына — Данило и Мирко. Первый княжич был женат на немке, герцогине Мекленбург-Стрелицкой, а второй на сербке, урождённой Константинович. Политические роли между сыновьями Николая Черногорского тоже были поделены с «умом»: Данило выдавал себя за австрофила, а Мирко, по выражению Соловьёва, был присяжным сторонником России. Во время Первой мировой войны братья поменяются ролями: Данило станет ярым приверженцем Антанты, а Мирко — твёрдым сторонником Тройственного союза.

Дуайеном маленького цетинского дипломатического сообщества был турецкий посланник Февзи-паша, проживший в Черногории уже одиннадцать лет. Блистательная Порта отказывала своим дипломатам в отпусках, и Февзи-паша исчезал из Цетинье потихоньку, договорившись предварительно с министром иностранных дел Черногории, чтобы в случае запроса из Константинополя дать правильный ответ. Аккредитованных в Черногории англичан не было, и в Цетинье время от времени приезжал советник из британского посольства в Риме. Впрочем, и те немногочисленные дипломаты, которым выпало работать в Черногории, размещались в её столице с большим трудом. Лишь русские и австрийцы имели собственные здания для своих миссий, остальные ютились в тесных частных черногорских домах, в которых, естественно, протекали крыши. Когда король и королева Италии прислали в свою Черногорскую миссию собственные портреты, то они не поместились в представительской комнате из-за низких потолков, и рамки пришлось подпиливать. Дипломатия в Черногории требовала больших жертв от искусства!

Общение между дипломатами было упрощено до предела, все находились со всеми в хороших отношениях, что особенно не нравилось князю Миколе. Всё, что князь конфиденциально нашёптывал итальянскому или болгарскому посланнику, тут же становилось известно французам или туркам. Понятное дело, вести настоящую игру князю в таких «тяжёлых» условиях было просто невозможно. И тогда князь прибегал к одному из излюбленных приёмов: как только ему доносили, что господа дипломаты собрались у кого-нибудь на партию бриджа, он неожиданно посылал за ними перядника и приглашал всех дипломатов к себе в дом на приём. Игру приходилось прерывать, и господа дипломаты отправлялись вслед за перядником к князю. Отказываться от приглашения было и опасно, и неудобно. Князь предлагал продолжить игру, сам брался за карты, но поскольку играл он из рук вон плохо, то кому-нибудь из дипломатов приходилось стоять рядом и помогать ему. Во время игры он мог отпустить шутку:

— Если я проиграю, то за меня платит Соловьёв — Россия так часто за меня платила.

Так цинично он демонстрировал на публике свою «независимость» от Петербурга. Встречаясь же с Соловьёвым с глазу на глаз, князь Микола не переставал делать заверения в своей преданности России.

— Я считаю себя более русским, нежели все русские вместе взятые, — заявил он однажды.

— В таком случае прошу ваше высочество считать меня немножко черногорцем, — дипломатично ответил Соловьёв.

Иногда на своих приёмах князь устраивал танцы, и тогда сам выходил танцевать сербский танец «коло», в котором вёл за собой весь хоровод. Что и говорить: князь Микола являлся колоритной и даже харизматичной личностью!

Из русской малочисленной колонии в Цетинье можно упомянуть энергичную Софью Петровну Мертваго, устроившую для черногорских девиц нечто вроде Смольного института, кстати, единственного в Цетинье нормального учебного заведения. Ещё на русские деньги содержалось военное училище.

Софья Петровна пользовалась у своих воспитанниц непререкаемым авторитетом. Так, она запретила дочери министра иностранных дел Гавро Вукотича выходить замуж за влюблённого в неё товарища министра Мартиновича, и последний ничего не мог с этим поделать. Он однажды заявился в русскую миссию и пригрозил при первой же встрече… плюнуть Софье Петровне в лицо. Соловьёв попытался успокоить взвинченного влюблённого и выразил надежду, что тот ни за что не посмеет оскорбить женщину. Он знал, что у черногорцев было принято плевать в лицо врагу, но чтобы унизить даму…

— Госпожа Мертваго носит титул превосходительства, и потому я не могу считать её за даму, — возразил товарищ министра.

Это свидетельствовало о том взгляде, который был принят в черногорском обществе на слабый пол. Женщины там выполняли самую тяжёлую работу, их часто использовали в качестве обычных вьючных животных. Если в армии нужно было перенести какую-нибудь тяжесть, то возникал спор, кого надо нанять: «жено или осла». На горных дорогах княжества часто можно было наблюдать такую сцену: черногорец шагает налегке с одним ружьём на плече, а за ним, сгибаясь под непосильной ношей, плетётся «жено».

Пребывание Соловьёва в «дружественной» Черногории длилось всего чуть больше четырёх месяцев и закончилось самым нелепым и неожиданным образом. Князь Микола отправился на лечение в Карлсбад и оставил на княжестве старшего сына Данило. С ним у русского поверенного уже до этого произошёл неприятный эпизод — естественно, из-за денег. Среди многочисленных субсидий княжеству значились и 10 тысяч рублей княжичу Данило, пересылаемых по особой ведомости, в которой указывалось: «на известное его императорскому величеству назначение». И лишь в особом же препроводительном письме к ведомости говорилось, что деньги предназначались для Данило. Согласно заведённому порядку, получив деньги, Соловьёв уведомил об этом адъютанта княжича, но вместо адъютанта за «пособием» явился камердинер княжича. Соловьёв вполне справедливо нашёл такое поведение княжича оскорбительным для чести и достоинства миссии и деньги лакею-немцу не выдал. Получалось, что княжеская семья смотрела на русские субсидии, как на своего рода дань. Он попросил драгомана Ровинского вручить царские деньги под расписку самому получателю субсидии, что тот и выполнил. Данило затаил на Соловьёва злобу.

В мае 1905 года пришло печальное известие о гибели русского флота под Цусимой. Ни соболезнования, ни сочувствия от княжеского двора не последовало. Княжич Мирко неофициально посетил русскую миссию, а черногорский митрополит Никифор предложил отслужить по погибшим морякам панихиду. Но княжич-регент Данило панихиду запретил, а в кругу многих лиц выразил восхищение храбростью и искусством адмирала Того.

Через пару дней после Цусимы Данило пригласил дипкорпус на открытие табачной фабрики, построенной итальянцами. Соловьёв в довольно сухой форме от приглашения отказался. Данило протелеграфировал отцу в Карлсбад, требуя разрешение на отзыв из Цетинье русского поверенного в делах. Князь Микола посетил русского посла в Вене Капниста и предъявил ему странный ультиматум: либо Соловьёв будет отозван, либо он, князь Черногории, в свою страну не вернётся. Петербург, как это часто случается с нашими правителями, проявил мягкотелость и излишнюю уступчивость, и Соловьёву было предложено «по делам службы» выехать в Петербург, оставив миссию на вице-консула в Скутари Лобачёва.

Вернулся с лечения князь Микола и дал прощальную аудиенцию опальному русскому дипломату. Оба делали вид, что ничего особенного не произошло. Позже Соловьёву от графа Серсэ станет известно, что князь выражал сожаление по поводу необдуманных своих действий в Греции, где он наградил Соловьёва черногорским орденом, но отнять орден не решился.

Несмотря ни на что, русский дипломат был доволен, что его пребывание в «чересчур своеобразном» Цетинье не слишком затянулось. Когда Соловьёв по пути в Петербург заехал в Будапешт, то выяснил, что слухи о его конфликте с княжеским домом Черногории уже опередили его. В Европе однозначно осудили действия черногорского дома и придали инциденту политический смысл. Такая известность имела как положительную, так и негативную сторону. Из-за деликатности Соловьёв наложил на себя печать молчания и событие никак не комментировал. Дипломат — человек государственный и личные эмоции должен в подобных случаях держать при себе.

Не так посмотрели на всё это на берегах Невы. «В Петербурге меня приняли кисло-сладко, — пишет Соловьёв, — заявив, что временно я не должен возвращаться в Черногорию». Вряд ли дипломат встретил такое заявление с сожалением, тем более что его карьеру, слава богу, не прервали. Однако Министерство иностранных дел и министр Ламздорф, пасующие перед всякого рода интригами и склоками, в защиту дипломата, отстаивавшего честь и достоинство страны, открыто выступить не решились. Ведь адвокатами князя Миколы и княжича Данило выступили влиятельные сёстры-черногорки. Как всегда, начальство в подобных ситуациях пожертвовало «стрелочником».

Продолжая числиться секретарём миссии в Цетинье и не поступив ещё в распоряжение Министерства иностранных дел, Соловьёв поехал в своё имение под Варшавой, где к нему вскоре присоединилась жена с детьми. Она рассказала, что отношение к ней после отъезда мужа со стороны черногорского двора и особенно дипкорпуса было отменным. Княжич Мирко прислал с ней подборку газетных вырезок, в которых описывался конфликт русского дипломата с местным двором.

В Цетинье был назначен новый посланник Максимов, бывший первым драгоманом в Константинополе, который при первой же беседе с князем изложил желание МИД о восстановлении Соловьёва в должности 1-го секретаря миссии в Цетинье. Князь Микола решительно запротестовал против этого, утверждая, что тот в течение своего пребывания в Черногории проявлял диктаторские замашки, что из-за него имя его сына Данило попало в прессу и что он напишет обо всём императору Николаю И. Князя поддержали сынок и министр иностранных дел Вукотич. В такой ситуации Ламздорф отступил, и «инцидент с Соловьёвым» потихоньку свели на нет. А между тем дело было сугубо политическое, и речь шла не об обиде, нанесённой дипломату, а о чести и достоинстве России.

Пассивность Министерства иностранных дел и министра в черногорском деле вышла Ламздорфу боком. Мало того что на него свалили ответственность за дальневосточную авантюру (что было несправедливо), но теперь ему припомнили инцидент с грубым и циничным поведением князя Николая Черногорского и его сына Данило по отношению к русскому дипломату (что было вполне справедливо). Отставка графа была предрешена.

..А русские субсидии Черногории продолжали аккуратно выплачиваться вплоть до Первой мировой войны. В войну княжество вступило первым, так и не успев починить крыши своих домов. Князь Микола своей безответственностью ещё много попортит нервов и государю императору, и его дипломатам.

Случаи, когда русским дипломатам не удавалось «сработаться» с местным правительством или отдельными его представителями, в дипломатической практике не такие уж и редкие. Как правило, они заканчивались не в пользу дипломата. Его начальники на Певческом Мосту предпочитали пожертвовать сотрудником, нежели рисковать расстроить отношения с каким-нибудь зарвавшимся европейским хамом. Так, к примеру, получилось в своё время с советником русского посольства в Вене А. М. Горчаковым. Его самостоятельная и принципиальная линия, направленная на защиту интересов России, не понравилась министру иностранных дел Австрии князю Меттерниху. Последний пожаловался на Горчакова графу Нессельроде, и Карл Васильевич, души не чаявший в австрийском дипломате, отозвал Александра Михайловича домой.

В знак протеста Горчаков в июле 1838 года подал в отставку, но уже в октябре 1839 года был восстановлен на службе в том же чине статского советника. В одной из своих бесед с Бисмарком он как-то сказал: «Если я выйду в отставку, я не хочу угаснуть, как лампа, которая меркнет, я хочу закатиться, как светило».

Но Соловьёв был не той фигурой, чтобы рассчитывать на такой исход — он был маленьким светильником, который могли задуть, даже не заметив этого.

 

 

Глава девятая. Бухарест (1906–1908)

 

Сия пустынная страна священна для души поэта.

А. С. Пушкин

 

И снова мы отправимся вслед за Соловьёвым — теперь уже в Румынию.

Новое назначение вполне его устраивало, потому что оно показывало, что в черногорском эпизоде он косвенно был признан правым. Год пребывания на родине не показался ему уж очень интересным, материальные вопросы были урегулированы, так что снова можно было окунаться в прекрасную атмосферу новизны и острых ощущений. В сентябре 1906 года он приступил к своим обязанностям второго по рангу человека в Бухарестской миссии — первым был советник М. Н. Гирс, старший сын бывшего министра иностранных дел.

М. Н. Гирс являлся дипломатом старой школы с уклоном в канцелярскую работу. Последние семь лет пребывания отца на посту министра сын фактически был его личным секретарём. Он знал все закулисные тайны ведомства на Певческом Мосту но за границей выглядел робким и осторожным — даже в беседах с глазу на глаз. Не исключено, что это находило своё объяснение в том, что он был глуховат. На фоне своего предшественника посланника Фонтона, открыто жившего с двумя француженками сразу (что даже для легкомысленного Бухареста было большим перебором), целомудренному Михаилу Николаевичу было легко создать себе великолепную репутацию, а сама русская миссия по своему политическому значению занимала едва ли не первое место во внешнеполитической системе России.

По своему влиянию на Румынию с русской миссией могли конкурировать лишь австро-венгерская и германская миссии. Во главе последней стоял грубоватый, но весьма способный дипломат бисмарковской школы фон Кидерлен-Вехтер, будущий министр иностранных дел. Оставаясь в тени, он энергично способствовал внедрению германской промышленности в экономику страны пребывания и совершенно бесцеремонно обращался с придворными. Киндерлен стал известен в дипкорпусе тем, что назвал двух своих догов именами выдающихся румынских государственных деятелей: Стурдзой и Карлом. Он выходил с ними на прогулку и громко, во всеуслышание, звал их своими именами, вызывая возмущение и недовольство прохожих.

В Румынии уже сороковой год правил Карл I, принц Гогенцоллерн-Зигмарингенский, одновременный родственник давно почивших в Бозе Наполеона III и короля Пруссии Вильгельма I. Он появился в стране, раздираемой борьбой молдаванских бояр с валашскими и приобрёл богатый опыт по части гибкости и маневрирования. По своим взглядам и убеждениям Карл I так и остался настоящим прусским офицером. Он был прекрасным собеседником, хорошо знал историю и обладал отличной памятью. Королева Румынии Елизавета, немецкая принцесса Вид, тоже была незаурядной личностью — она стала известной писательницей, выступавшей под именем Кармен Сильвы. Королева постоянно находилась в окружении людей литературы и искусства и оставила после себя бесконечное количество забытых теперь стихов и новелл. Находясь в своё время в качестве фрейлины при великой княгине Елене Павловне, она выучилась говорить по-русски. На неё смотрели как на возможную невесту цесаревича Александра Александровича, но претендентка не понравилась ему, и цесаревич женился на датской принцессе Дагмар.

После Русско-турецкой войны 1877–1878 годов к России отошла Молдавия, и хотя Румынию вознаградили за потерю территории другими землями, она постоянно выказывала своё недовольство. Приняв лишь символическое участие в боевых действиях против турок (вместе с двумя нашими полками румынская армия взяла один Гривицкий редут), Румыния выбила медаль по случаю 30-летия падения… Плевны. На ней значилось: «Взятие Гривицы — освобождение Болгарии».

Светская жизнь в Бухаресте била ключом, и Соловьёв с супругой целыми неделями ходили по приёмам либо принимали гостей у себя дома. Бухарест, как пишет Соловьёв, жил по модным образцам эпохи Второй французской империи[100]. Подражатели, как правило, берут не самые лучшие образцы, и румыны во многом перещеголяли своих французских учителей, в частности, по количеству разводов. Не было ни одного представителя высшего бухарестского общества, который не был бы разведён хотя бы раз. По приезде в Бухарест Соловьёв нашёл на своём столе приглашение на свадьбу, сделанное сразу от восьми лиц — родители жениха и невесты были разведены, но повторно вступили в брак, и теперь они вкупе с новыми мужьями и жёнами составили четыре «родственных» супружества. Разведённые супруги совершенно свободно встречались со своими бывшими партнёрами по браку — в противном случае в Бухаресте нельзя было бы устроить ни одного званого обеда. Разведённые имели обыкновение снова соединяться между собой, но тут они встречали препятствие в лице румынской церкви.

В штате миссии находились два секретаря, военный агент, атташе, два канцелярских чиновника и два курьера из местных русских скопцов. Секретари помимо дипломатической выполняли и консульскую работу, поскольку отдельного консульского учреждения в Румынии не было. От своего предшественника С. А. Лермонтова Соловьёву в «наследство» достались запутанные финансовые дела, включая управление зданием миссии, аренду помещений, сдаваемых лавочникам, и строительство русской православной церкви. Кроме того, в распоряжении миссии находилось около одного миллиона рублей, пожертвованных частными лицами на разные благие дела. Все деньги хранились в сейфе 1-го секретаря, поэтому его кабинет был снабжён окованной железом дверью, запиравшейся на внушительных размеров железный замок. Соловьёву постоянно приходилось пересчитывать огромные суммы денег, раскладывать и хранить их в зависимости от происхождения и назначения. Двое его предшественников были уволены со службы за растрату денег, поэтому скопцы-курьеры, отличавшиеся необыкновенной честностью, с известным подозрением присматривались к очередному «начальнику».

Почему же деньги не хранились в банке? Оказывается, на часть этих капиталов предъявило претензии румынское правительство. Одно из пожертвований, сделанное митрополитом Нифонтом и хранящееся в банке, было когда-то секвестровано местными властями. Впрочем, все эти препятствия, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении мнимыми, Соловьёву удалось успешно преодолеть, и он всё-таки сдал деньги в банк, переименовав капиталы на вклады с другими обозначениями. Почему до этого не додумались предшественники Соловьёва, сказать трудно. Вероятно, потому что деньги, по всей видимости, имели обыкновение «прилипать» к рукам тех, кто их хранил. Это предположение имеет все основания считаться верным, потому что преемник Соловьёва после отъезда нашего героя снова вернул дело с хранением капиталов в «первобытное» состояние. Выходило прямо по Жванецкому: что охраняешь, то и имеешь.

Поясним дело со сдачей в аренду лавок в здании миссии. Некий купец Рефалов пожертвовал деньги на ремонт здания миссии, и Петербург с этим охотно согласился. По условиям пожертвования израсходованные на ремонт деньги должны были быть восстановлены за счёт сдачи в аренду помещений миссии восьми лавочникам! Так что Бухарестская миссия была уникальным учреждением, допустив в свои стены представителей местной торговли. Это на много лет предвосхитило нашу постперестроечную практику со сдачей в аренду зданий кинотеатров, НИИ и прочих госучреждений.

В 1906–1907 годах в миссию стали обращаться «Потёмкины» — матросы с мятежного броненосца «Потёмкин», получившие в Румынии политическое убежище. Их было около 700 человек, и первое время румыны использовали их на сельскохозяйственных работах. Но вскоре многие из них работу потеряли и захотели вернуться на родину. Каждый день на приём ко 2-му секретарю миссии приходили по несколько человек Дипломаты говорили морякам, что в России их ждёт суд, но большинство отвечали, что готовы на всё, лишь бы вернуться домой.

Румыния имела общую границу с Россией, и от этого объём работы дипломатов лишь увеличился. Пограничные дела доходили до курьёзов. Однажды в миссию в русской полицейской форме заявился становой пристав из русской Бессарабии. Он прибыл в Румыниюпо приказанию своего исправника, преследуя убийцу, скрывшегося на румынской территории. Становой, нисколько не смутившись возможными дипломатическими последствиями, не прерывая погони, нелегально пересёк русско-румынскую границу, добрался до Бухареста и потребовал в русской миссии содействия в розыске и передаче ему убийцы. Он был крайне удивлён ответом, что выдача преступника может иметь место только после дипломатических консультаций с местным министерством иностранных дел. Становой так разволновался, что потребовал от Соловьёва письменного подтверждения в пользу такого развития событий, что дипломат и сделал, внеся соответствующую запись на первой странице уголовного дела, которое становой прихватил с собой из России.

Немало курьёзов происходило и с русскими подданными, оказавшимися за границей без денег и просившими миссию о вспомоществовании. Так, было выдано пособие одному молодому человеку, одетому в форму Елизаветградского кавалерийского училища. Позже выяснилось, что под личиной русского юнкера скрывался болгарский авантюрист.

К лету, когда в Бухаресте наступала нестерпимая жара, весь дипкорпус, вслед за королевской семьёй, переезжал в Синайю, в летнюю резиденцию румынского короля, расположенную у самой венгерской границы. В Синайе было прохладно, и все дипломаты старались снять там дачи. Тем не менее по средам главы миссий должны были возвращаться в Бухарест, где во дворце Стурдзы, в котором размещалось министерство иностранных дел Румынии, в громадном раззолоченном зале, министр Братиану устраивал для дипломатов рауты с чаепитием.

Досадный инцидент произошёл во время организации проезда через Румынию в Болгарию великого князя Владимира Александровича. Дядя Николая II должен был принять участие в празднествах в связи с 30-летием со дня окончания Русско-турецкой войны 1877–1878 годов и открытием на Шипке храма-памятника. Румынский посол в Петербурге Розетти-Солеско, женатый на сестре Гирса, проявил инициативу и пригласил Владимира Александровича посетить Бухарест. Поскольку Николай II так и не нанёс румынскому королю ответного визита, то Извольский хотел визитом великого князя «закрыть» эту дипломатическую проблему. И хотя румынский премьер Стурдза поддержал идею своего петербургского посла, получилась накладка: Карл I заявил, что принять великого князя не сможет в связи с выездом на лечение в Германию. Было очевидно, что король не был удовлетворён предлагаемым уровнем визита[101]. В знак протеста Соловьёв, выполнявший в это время функции временного поверенного в делах, выехал из Синайи в Бухарест. В качестве предлога он выдвинул необходимость посещения бессарабских поселений, расположенных на Килийском рукаве Дуная.

В описываемое нами время на русско-румынской границе произошло несколько инцидентов — румынские пограничники стреляли в наших рыбаков. Были убитые, и румынское правительство должно было выплачивать пострадавшим семьям денежную компенсацию. Дипломату нужно было посетить это место, чтобы увидеть всё собственными глазами и окончательно разобраться с обстановкой.

В городе Галаце стоял стационер миссии — эсминец, находившийся в полном её распоряжении, и Соловьёв отправился на нём в путь. Местные русские гражданские и военные власти устроили дипломату пышный приём. В портах Рени и Измаил они встретили его в полном составе и в парадной форме, в Измаиле провели показательную пожарную тревогу, а вечером в местном клубе был дан праздничный обед. Попутно Соловьёв посетил порт Констанцу. Там случился переполох: эсминец русской миссии был первым русским военным судном, посетившим Констанцу после «визита» броненосца «Потёмкин», и румынские власти оказались к встрече не готовы.

Вернувшись в Синайю, Соловьёв представил подробный доклад о положении дел в устье Дуная и порекомендовал усилить охрану Килийского рукава Дуная и учредить консульство в Констанце, за что доклад был удостоен высочайшего замечания Николая II: «Правильно». К которому из этих предложений — к охране Килийского рукава или к учреждению консульства — относилось замечание царя, руководству Министерства иностранных дел было не ясно, а потому решили выполнить и то и другое. К этому времени недоразумение с визитом Владимира Александровича и его супруги Марии Павловны было урегулировано: они согласились провести две-три недели в венгерском имении болгарского князя Фердинанда[102], а за это время Карл I успеет «поправить своё пошатнувшееся здоровье». Так оно и получилось: румынский король, вернувшись из Германии, принял Соловьёва с русским Георгием на шее, а королева продекламировала наизусть русские стихи.

Русские дипломаты занимались не только политикой, но и экономикой. Так, Соловьёв, подражая германскому коллеге, своим вмешательством способствовал продвижению на румынский рынок продукции российских машиностроительных заводов. При участии в международном тендере наши Путиловский и некоторые другие заводы были поставлены в неравные условия, и Соловьёву пришлось встречаться с премьер-министром Стурдзой и указывать ему на эту несправедливость. В результате нашим предпринимателям удалось получить заказ на 26 паровозов и 50 железнодорожных цистерн.

К сентябрю из отпуска явился посланник Гирс, который, к своему удовольствию, отметил, что во время его отсутствия работа миссии на месте не стояла. Потом состоялся визит великого князя Владимира Александровича, который специально отметил, что он состоялся исключительно благодаря усилиям 1-го секретаря Соловьёва. Зато князь грубо и по-солдафонски, в присутствии румын, обошёлся с Гирсом. Бедный Михаил Николаевич так расстроился, что решил подать в отставку. Соловьёв рассказал ему приведённый выше эпизод с афинским посланником Розеном, на прошении которого уволить со службы император Николай II начертал: «Успокойте Розена». Рассказ ещё больше впечатлил Гирса, и он, к счастью, идею об отставке оставил, поддавшись внушению Соловьёва: если из-за каждого великого князя бросать дипломатическую карьеру то скоро в Министерстве иностранных дел России не останется ни одного стоящего дипломата.

К сожалению, великих князей было достаточно много.

Получив заслуженный отпуск, Соловьёв отправился с семьёй сначала в Париж, а потом и в другие европейские столицы. В Петербурге его ждал А. А. Гирс, директор 2-й экспедиции (Бюро печати). А. А. Гирс предполагал вернуться снова в Санкт-Петербургское телеграфное агентство, откуда его в своё время призвал Извольский, а своё место в министерстве предлагал сдать Соловьёву. Быть начальником экспедиции — это уже следующая ступенька в дипломатической иерархической лестнице, связанная с получением ранга советника, что в принципе предполагало возможность быть в будущем назначенным посланником в какую-нибудь миссию. И Соловьёв этим предложением соблазнился.

 

 

Глава десятая. Штутгарт (1909–1911)

 

Торжественные церемонии не выигрывают от повторений.

Г. Манн

Следующей «остановкой» в загранработе Соловьёва стал германский город Штутгарт, столица Вюртембергского королевства, насчитывавшего около двух миллионов жителей. Работа в Бюро печати Министерства иностранных дел больше не устраивала его, и он попросился за границу. Соловьёву предложили вакансии 1-го секретаря в миссии в Токио и Пекине, но это было не совсем то, чего он желал. Хотелось получить место поближе к своему польскому майорату, чтобы провести там некоторые хозяйственные улучшения. Открылась вакансия 1-го секретаря в Штутгарте, в центре Европы, что давало возможность для отлучки по личным делам в Польшу. Его прочное положение в министерстве позволяло совмещать полезное с приятным.

Штутгарт был не самым последним постом для русских дипломатов. До Ю. Я. Соловьёва в 40-х годах XIX столетия здесь работал посланником А. М. Горчаков. Тогда королём Вюртемберга был Вильгельм I, связанный родственными узами с Николаем I. Горчаков активно содействовал браку наследника принца Карла-Фридриха-Александра Вюртембергского с дочерью Николая I — Ольгой. Династические связи играли тогда в межгосударственных отношениях решающую роль. Русский посол был в курсе практически всех событий при местном дворе и вообще в Германии. В обязанность Горчакова входило отслеживание интриг европейских государств в Германском союзе, он развернул здесь кипучую деятельность и засыпал Петербург депешами и отчётами. Рассказывали, что он приходил рано утром на рабочее место, и если его секретари ещё спали, то приказывал их будить.

Дипломатические службы России и некоторых других крупных держав даже после объединения Германии, наряду с посольством в Берлине, содержали представительства при многих дворах союзных княжеств и земель: в Мюнхене, Штутгарте, Дрездене, Карлсруэ, Дармштадте и Веймаре находились посланники, а при сенатах Гамбурга, Бремена и Любека — были аккредитованы так называемые министры-резиденты. Все эти представительства лишь на бумаге значились миссиями, но в реальности они играли роль консульств[103].

Семья дипломата осталась в Польше, и сам он решил, не «пуская корней» на новом месте, поселиться в гостинице «Маркварт» — лучшей во всей Южной Германии. Посланником в Штутгарте был К. М. Нарышкин, перед тем проведший более двадцати лет в посольстве в Париже. Там он если и не сделался настоящим французом, то усвоил все привычки этого народа и взгляды на жизнь и рассматривал своё пребывание в Штутгарте как ссылку или печальное недоразумение. Он даже не пытался скрывать своего пренебрежения к Вюртембергскому королевству и перед его чиновниками и жителями успешно выполнял функцию оскорбителя национального достоинства немцев. Когда Нарышкин представлял своего нового заместителя вюртембергскому премьер-министру и министру иностранных дел, умному и тонкому старикану Вейдзекеру, он первым делом сказал по-французски:

— Однако и жарко у вас, господин министр! Неужели вы занимаетесь здесь разведением кофе?

И, не дожидаясь ответа, посланник подошёл к окну и самолично широко распахнул его.

— Как видите, — прошептал Вейдзекер изумлённому Соловьёву, — у нас здесь не стесняются.

Нарышкин вскоре укатил в продолжительный отпуск, оставив на «хозяйстве» Соловьёва. Через год Нарышкина перевели посланником в Стокгольм, но, по-видимому, он и там считал себя в изгнании, так как из всех столиц признавал лишь Париж. Пример Нарышкина доказывает, как нецелесообразно с точки зрения образования дипломатических кадров слишком долго держать дипломатов на одном и том же посту, — справедливо заключает Соловьёв. — Если они и могут явиться полезными в этом месте назначения, то зато при дальнейших передвижениях они с трудом приспосабливаются к новым условиям жизни и работы». И правда: через год пребывания в Швеции К. М. Нарышкин вышел в отставку и поселился в Париже в качестве частного лица. По объявлении войны он вернулся в Москву и умер там в 1921 году.

Вместо Нарышкина посланником в Штутгартской миссии стал первый секретарь миссии в Стокгольме барон Стааль фон Гольштейн, остзеец по происхождению, который уже раньше работал в Штутгарте и, в отличие от «парижанина» Нарышкина, чувствовал себя в Вюртемберге как рыба в воде. Новый посланник проработал около года и умер за игрой в карты, как и немецкий министр Кидерлен-Вехтер, у графа Моя, баварского посланника. Странно, что бдительная вюртембергская полиция так и не заинтересовалась баварским «картёжником», у которого на дому, один за другим, отдали Богу души два иностранных дипломата.

Вюртемберг являлся самой передовой в политическом отношении составной частью Германии, что дало как-то повод кайзеру Германии Вильгельму II задать вюртембергскому королю Вильгельму II шутливый вопрос:

— Как там поживает твоя республика?

В Штутгарте процветала культура и находилась почти вся оппозиционная берлинскому кабинету печать; в Штутгарте под редакцией Струве издавался журнал «Освобождение» и закладывалась база для создания русской партии кадетов. Население королевства — швабы довольно презрительно относились к пруссакам и говорили: «Этого не понимают иностранцы и северные германцы», что сильно возмущало секретаря прусской миссии накрахмаленного лейтенанта фон Ойленбурга.

Король Вюртемберга вёл жизнь частного гражданина и, чтобы не обидеть своих подданных, всячески подчёркивал свою приверженность к демократии и справедливости. Он ходил пешком по улицам города, занимался коммерцией, открывал гостиницы и рестораны и лишь по необходимости выполнял свои королевские обязанности. Когда товарищ министра народного просвещения России Шевяков прибыл в Вюртемберг для размещения русских студентов в Тюбингенском университете, Вейдзекер выразил готовность пойти навстречу русскому правительству, но с лукавой улыбкой добавил:

— За благотворное, однако, влияние нашей университетской атмосферы на ваших студентов я не ручаюсь. Я сам тюбингенский студент, а моим товарищем был Вальян, убитый в Париже на баррикадах во время Парижской коммуны.

В Вюртемберге новые веяния самым причудливым образом переплетались с пережитками старых времён. В королевстве сохранилось многочисленное поместное дворянство[104], представители которого, случалось, сами иронизировали над этими контрастами. Обер-камергер королевы барон фон Расслер, владелец большого живописного замка, рассказывал, как его, ехавшего как-то в поезде в вагоне 3-го класса, соседка-старушка спросила:

— Чей это замок мы только что проехали?

— Мой, — ответил барон.

Старушка поглядела на скромно одетого бюргера и возмутилась неуместной шуткой.

— Что за бесстыдное враньё! — обиделась она и, поджав губы, прекратила разговор.

Дел в русской миссии было не так уж и много, и её сотрудники употребляли всё свободное время на туристические разъезды по живописным местам королевства или на поездки в гости в другие миссии. Здесь Соловьёв научился водить автомобиль, стал членом автомобильного клуба. И хотя он с гордостью пишет, что за время вождения не задавил ни одной собаки, тем не менее, признаётся, что на него за различные мелкие нарушения было составлено восемь полицейских протоколов. Протоколы аккуратно передавались в местное министерство иностранных дел, и когда вернулся из отпуска Нарышкин, ему их торжественно вручили в переплетённом виде. Среди них значилось нанесение ущерба трамваю, за компенсацию которого нарушитель должен был заплатить штраф в размере трёх марок. Соловьёв отдал деньги посланнику и утешил его тем, что на остальные нарушения распространялась дипломатическая экстерриториальность.

Соловьёв теперь часто ездил на автомобиле к семье в Польшу и даже совершил поездку в Париж. Из Парижа в Штутгарт для ремонта своего «мерседеса» приехал его хороший знакомый по Румынии князь Бибеско и предложил ему перегнать отремонтированное авто в Париж, чтобы дать русскому дипломату возможность воочию убедиться, что в культурном отношении Франция значительно уступала Германии.

Дипкорпус Штутгарта был малочисленный, он включал в себя дипломатов лишь четырёх миссий: прусской, баварской, австро-венгерской и русской. Поскольку пруссаков и баварцев вряд ли можно было принимать за иностранцев, то дипломатами в истинном понимании этого слова считались русские да австрийцы. Был в Штутгарте внештатный — почётный — консул банкир Федерер, исполнявший одновременно обязанности итальянского и турецкого консула. Когда в 1911 году началась Итало-турецкая война, Федерер попал в щекотливое положение: по всей вероятности, он единственный в истории дипломатии представлял сразу две воюющие стороны. В конце концов, ему пришлось выбирать, и скоро турецкий герб исчез со стены его здания. Русские дипломаты в Штутгарте тесно подружились с австрийцами, но одни австрийцы удовлетворить потребности в общении не могли, и эта потребность удовлетворялась за счёт местных граждан. Швабы приняли Соловьёва за своего и откровенно делились с ним своими соображениями и опасениями насчёт опасного курса Берлина на мировой конфликт. Офицеры местного драгунского полка, в отличие от своих прусских военных товарищей, предпочитали во внеслужебное время ходить в штатском.

Баварский посланник Мой оказался в Штутгарте не по своей воле. До этого он работал в Петербурге и, по всей видимости, отягощенный отсутствием возможностей заниматься политикой (это входило в прерогативу общегерманского посольства), решил «отличиться», передав в Мюнхен содержание разговора между британским поверенным О’Бэарном и германским послом графом Люксбургом. Инициатива тут же был наказана, и Моя перевели из Петербурга в Штутгарт, где возможности вмешательства в большую политику были сильно ограничены. Вероятно, именно после этого граф увлёкся игрой в карты.

Впрочем, русская миссия находилась в аналогичном положении. Она большой политикой не занималась — это была прерогатива посольства в Берлине. Правда, по отношению к Соловьёву, направившему в Петербург несколько политических депеш (но отнюдь не общегерманского характера), министр Сазонов никаких репрессалий не применил. Да и посольство в Берлине никогда не ставило себя по отношению к остальным миссиям в Германии в положение наставников, и все сношения Штутгартской миссии шли непосредственно с Министерством иностранных дел России. Когда Соловьёв посетил Берлинское посольство, посол барон Остен-Сакен поразил его «своим почти преувеличенным желанием подчеркнуть то, что он не является для меня начальством».

Единственное поручение, которое миссия получила от Берлинского посольства, носило церемониальный характер. В Штутгарте умер старый знакомый Соловьёва по Бухаресту, бывший германский посланник и бывший министр иностранных дел Германии Кидерлен-Вехтер. Кидерлен приехал в Вюртемберг навестить свою сестру и, как мы уже сообщили, внезапно умер от разрыва сердца во время игры в карты у графа Моя. Соловьёва попросили возложить на могилу умершего немца венок. На похороны приехал канцлер Германии Теобальд Бетман-Хольвег, и Соловьёв беседовал с ним в прусской миссии об археологии, большим знатоком которой тот являлся.

В Дармштадт в сопровождении министра двора барона Фредерикса приехал Николай II, и была предпринята попытка собрать всех русских дипломатов в Германии для представления царю, однако из этого ничего не вышло. Собравшиеся ждали Николая II в местной русской церкви, но император сильно опоздал — по всей видимости, из-за общения со своими коронованными немецкими родственниками, и на встречу с дипломатами времени у него не осталось. Не явился он и на завтрак у министра-резидента в Дармштадте фон Кнорринга, который таким невниманием царя был поражён и смущён до чрезвычайности и вскоре подал в отставку.

Зато вюртембергский двор уделял дипломатическому корпусу самое пристальное внимание и дал зимой несколько больших приёмов, два бала, обед для дипломатов и два-три концерта. Помимо того, каждый из вюртембергских герцогов устроил по одному приёму. Особенно оригинально выглядела карусель, на которой катались король с королевой. В придворном манеже проводилась фигурная верховая езда, возглавляемая двумя шталмейстерами в парадной форме. Двор и дипломаты сидели в ложах. Нарышкин с видом знатока утверждал, что всё это выглядело совершенно в стиле Людовика XIV.

Герцогиня Вюртембергская, русская великая княгиня Вера Константиновна, сестра греческой королевы Ольги, тоже довольно часто принимала у себя дипломатов, особенно из русской миссии (она вскоре умерла, и связи между русским и вюртембергским дворами нарушились).

В Штутгарте жил известный изобретатель летательных аппаратов граф Цеппелин. Когда-то он служил в расквартированном в Штутгарте уланском полку, а потому на всех приёмах появлялся в генеральском кавалерийском мундире. Он был вполне бодрым стариком и находился в зените славы. Когда-то его, как и Циолковского, считали опасным сумасшедшим. На своих опытах он разорился и заодно разорил своих родных, но в описываемое нами время его верфь по производству цеппелинов, расположенная на Боденском озере, работала весьма успешно и приносила солидные доходы. Он был женат на прибалтийской немке и весьма дружелюбно относился к русским. Когда Соловьёв как-то спросил его, летал ли он когда-нибудь на аэроплане, Цеппелин ответил, что это его нимало не интересует: он конструктор летательных аппаратов, а не лётчик.

В числе консульских обязанностей миссии была защита прав русских сельскохозяйственных рабочих, которых по всей Германии набиралось до 600 тысяч человек. Было их много и в Вюртемберге, причём вюртембержцы обращались с ними порой грубо, пользуясь незнанием ими немецкого языка, платили мало и задерживали возвращение документов. Однажды на приём к Соловьёву пришла женщина, показавшаяся ему сначала украинкой, но оказавшаяся на самом деле венгеркой. Она сняла кофту и показала на спине шрамы от полученных побоев. Русской миссии оставалось лишь писать ноты протеста в местное внешнеполитическое ведомство. Послал Соловьёв и в Петербург предложения о систематизации консульской защиты русских рабочих в Германии, они удостоились резолюции Николая II: «Надо об этом подумать» и публикации в «Вестнике Министерства иностранных дел».

После смерти Гольштейна Соловьёв долгое время опять оставался временным поверенным в делах, пока не прислали нового посланника — С. А. Лермонтова из числа первых секретарей миссии в Мадриде. Почему Соловьёва не назначили посланником, непонятно: то ли ему не хватило выслуги, то ли ему припомнили независимое поведение в Черногории и на месте управляющего Бюро печати. Тайна сия мадридская велика есть.

И Юрия Яковлевича перевели первым секретарём в Мадрид на место С. А. Лермонтова. Уже в третий раз он шёл по следам Лермонтова, который успевал послужить раньше него в Цетинье (до фон Мекка), Бухаресте и вот теперь в Мадриде. Перед выездом к месту нового назначения Соловьёв побывал в Петербурге, чтобы, во-первых, заняться устройством подросших детей (в Мадриде не было возможностей продолжить начатое ими образование) — серьёзная проблема для семейных дипломатов, а во-вторых, получить в министерстве необходимое напутствие. В Министерстве иностранных дел он узнал, что его «благожелатели» сильно потрудились, чтобы воспрепятствовать его командировке в Испанию, но неожиданно для всех посол в Мадриде барон Будберг из трёх кандидатов выбрал именно Соловьёва. Остзеец Будберг познакомился с Юрием Яковлевичем, когда гостил в Штутгарте у своего земляка Стааля фон Гольштейна. Эта случайность и трезвый ум посланника решили дело.

 

 

Глава одиннадцатая. Мадрид (1912–1917)

 

Всякой комедии, как и всякой песне, своё время и своя пора.

М. Сервантес

 

«…Я не создавал себе иллюзий, что это большой политический центр. Но назначение туда меня устраивало, так как таким образом я всё же продвинулся по дипломатической лестнице, не будучи вынужденным непосредственно участвовать в политике Извольского, Сазонова и Нератова. Сочувствовать этой политике я не мог, а продолжать служить своей стране считал своим долгом» — с такими мыслями Ю. Я. Соловьёв отправился в свою очередную командировку на Иберийский полуостров.

В Мадрид он попал в начале мая 1912-го — самое глухое время года. Уже наступила летняя жара, и жизнь в испанской столице замерла. В 1879–1893 годах здесь «посольствовал» сын А. М. Горчакова светлейший князь М. А. Горчаков (1839–1897)[105]. Посол Будберг немедленно сдал дела новому 1-му секретарю и уехал в отпуск. За ним последовали секретарь барон Мейендорф и военный агент Скуратов, бывший сослуживец Соловьёва по уланскому полку в Варшаве. Барон Будберг, проработавший в Испании пять лет, весьма тяготился своей жизнью в этой стране и так и не акклиматизировался там; он не смог привыкнуть не только к местному климату, но и к местным жителям. Единственным кругом его общения стали коллеги-послы.

Соловьёв поселился в той же гостинице, что и посол. Мадрид во многом уступал тому же Штутгарту. Сразу было заметно, что ты находишься далеко не только от русского дома, но и вообще от Европы. Соловьёв в первые же дни пребывания в испанской столице обратил внимание на то, что взаимное общение дипломатов, так существенно облегчающее жизнь на чужбине, здесь почти отсутствовало. К тому же и мадридское общество было настроено по отношению к иностранцам весьма прохладно и всячески отгораживалось от дипломатов. Испанцы считали себя если не пупом земли, то центром цивилизации, а потому полагали, что иностранцам, попавшим в Испанию, и так уже оказана большая честь. Поэтому все иностранцы, включая дипломатов, старались походить на местных жителей. Такая же печальная участь ожидала и новичка Соловьёва. (Потом русский дипломат благодарил себя за то, что он оставил своих детей в России, заранее предвидя, что за долгие годы пребывания в Испании они вполне могли утратить свою национальную идентичность.)

Хорошо, что хоть служба в Испании была не сложной, поскольку уровень отношений Испании с Россией был довольно низок. К тому же в тот период русская колония в Испании практически отсутствовала. С другой стороны, это было отягчающим обстоятельством, поскольку на первых порах буквально не с кем было перемолвиться словом. Единственным русским в Мадриде оказался страшно страдающий от жары бурый медведь в зоопарке. Такого с Соловьёвым не было ни в Пекине, ни в Афинах, ни даже в Цетинье. Были русские консулы в Барселоне и Кадисе, но они не шли в счёт, потому что находились от Мадрида на приличном расстоянии. В 1914 году Кадисское консульство закрыли, и оставался лишь генеральный консул в Барселоне — тот самый князь Гагарин, с которым Соловьёв когда-то начинал службу в Азиатском департаменте. Гагарин курировал работу всех внештатных консульств в Испании и тем самым освобождал посольство от значительной доли забот и проблем. «Чистые» дипломаты не любили консульскую работу, всегда нудную, скучную и кляузную.

Прибытие через две недели первого курьера из Парижа стало большим событием. Курьером оказался русский псаломщик в Веймаре, которому наш кружной курьер[106]по известным только ему одному соображениям уступил эту поездку из Парижа в Мадрид. Курьер пробыл в Мадриде три дня, и Соловьёв ежедневно приглашал его к себе отобедать.

Отбыв канцелярские часы в посольстве, Соловьёв шёл в местный клуб завтракать со своими коллегами. Настроение у всех дипломатов было подавленное, и радости от общения с ними тоже не ощущалось. Все они испытывали острую ненависть к месту пребывания, бесконечно жаловались на мадридские неудобства и жару и тем самым ещё больше отравляли существование и себе, и другим. Наступали минуты, когда Соловьёв стал думать о том, чтобы навсегда оставить службу в Министерстве иностранных дел. Меньше всего он рассчитывал на то, что в Испании ему придётся прожить долгих шесть лет, что он постепенно свыкнется со страной и даже найдёт в ней много положительных и привлекательных сторон.

Чтобы ещё раз утвердиться в мысли не задерживаться надолго в Мадриде, он решил ознакомиться с местными достопримечательностями и проверить на них свои первые отрицательные впечатления. Он ехал в поезде в Севилью, стояла жара 54 градуса по Цельсию, и с ним едва не случился солнечный удар. В Севилье его встретил русский почётный консул из англичан (!) и поселил в местную гостиницу в подвальный номер, где хоть можно было дышать. Поездка, несмотря на жару, оказалась весьма полезной и впечатляющей и помогла развеять некоторые негативные настроения, возникшие от первых впечатлений. Больше того: Соловьёв решил учить испанский язык, осознав это как необходимость и верное средство для того, чтобы проложить дорогу к испанским сердцам. Необходимость, потому что испанцы никакими иностранными языками не владели и учить их не собирались. «За редкими исключениями, испанцы поражают своим узким кругозором и полным отсутствием космополитизма, — пишет Соловьёв. — В этом они являются противоположностью итальянцам». Они настолько были высокомерны и самоуверенны, что в присутствии иностранцев отпускали о них язвительные замечания. Само владение одной-двумя фразами на испанском языке могло послужить для таких испанцев предупреждением, что их понимают, но они на это не считали нужным обращать какое-либо внимание.

Постоянно мучила жара[107]. «Испанцы, к сожалению, сравнительно легко переносят жару», — вздыхает Соловьёв, а потому выезд дипкорпуса к морю происходил лишь в июле, когда местный двор после трёх месяцев изнурительной жары покидал столицу Следует заметить, что переезд дипкорпуса в более прохладное место отнюдь не был вызван лишь причинами собственного удобства дипломатов. Согласно тогдашним обычаям, аккредитованные при местном дворе послы обязаны были следовать к местам летнего отдыха коронованных особ. Хорошо, что через несколько недель вернулся посол, и на летнее время русское посольство тоже переехало на берег Бискайского залива — в Сан-Себастьян, на самой границе с Францией. Там была уже Европа! Там шикарная гостиница «Мария-Кристина», в которой останавливались большинство дипломатов. В большой столовой гостиницы каждое посольство имело свой стол, а после завтрака и обеда дипкорпус собирался вместе. Рядом — французская Биарриц, и многие дипломаты устремлялись туда.

Правил, но не управлял Испанией Альфонс XIII (1886–1941), ставший королём за три месяца до своего рождения. Все дела за него на первых порах решала мать, австрийская эрцгерцогиня Мария-Кристина, а потом бразды правления он вручил диктатору генералу Примо де Риверо. Сделавшись в 16 лет полноправным монархом, Альфонс забросил своё образование и остался на всю жизнь дилетантом — правда, не без способностей. Он увлекался спортом и втянул в это занятие своих подданных. Прекрасный стрелок, шофёр и наездник, он отдавал предпочтение поло и гольфу, а потому все мадридские дипломаты тоже играли в эти игры.

Соловьёв был приглашён на церемонию поздравления короля с днём рождения, проходившую в большом зале мадридского дворца. В течение двух часов перед Альфонсом, сидящим на троне и окружённым с одной стороны грандами, а с другой — членами министерства, проходили длинной вереницей военные, чины министерств, администрации и т. п. Повернувшись спиной к дипкорпусу, они отвешивали глубокий поклон монарху и уходили к противоположным дверям зала. Король сидел неподвижно, не отвечая на поклоны. Лишь когда к этой веренице присоединялся один из инфантов, король отвечал ему лёгким наклоном головы. Остальное время инфанты сидели на табуретках возле трона. На табуретках, расставленных вдоль стены, располагались и жёны грандов, имевших право сидеть в присутствии короля. Послы и посланники, поверенные в делах и прочие дипломаты, в соответствии с рангом и временем вручения верительных грамот, выстраивались напротив трона. В соседней комнате играл оркестр. Вряд ли это было большим удовольствием для дипломатов стоять в жару несколько часов подряд. И только после прохождения всех поздравлявших король подходил к дипломатам и говорил каждому несколько слов. В другой зале дворца после этой церемонии королева, иногда вместе с королевой-матерью, обходила выстроившихся жён дипломатов.

Вручение верительных грамот королю происходило тоже весьма торжественно, причём для послов и посланников были предусмотрены разные процедуры. За послом высылали золочёную, в окружении отряда королевского эскорта, карету, запряжённую цугом шестёркой белых лошадей. Конюхи, ведущие лошадей под уздцы, были одеты в ливреи XVII века, на них — треугольные шляпы, парики и белая пена кружевных жабо. Рядом с дверью кареты ехал обер-шталмейстер, ещё двое шталмейстеров ехали впереди кареты. И, как на картине у Веласкеса, впереди всех — пустая карета, коче-де-респето, карета уважения, резерв на случай поломки основной. Акт вручения верительных грамот — слишком ответственная церемония, чтобы отдавать её на волю случая. Разве можно рисковать потерей достоинства при приёме представителя какого-нибудь всемогущего императора или короля! Карета вполне может поломаться — мостовые в Мадриде были не всегда ровные. А если на посла по пути во дворец будет совершено покушение, как недавно на самого короля Альфонса XIII?

Впереди коче-де-респето ехала ещё одна карета, запряжённая парой лошадей. Это — карета начальника протокольной части. Это его праздник и одновременно экзамен. Нужно, чтобы всё прошло согласно расписанию. Протокол — символическое отражение мощи и достоинства государства, концентрат исторических традиций и обычаев. Когда посол в парадном мундире в гордом одиночестве (интересно, о чём он в это время думал?) располагался внутри огромной кареты, начальник протокола скромно занимал место на переднем сиденье. Оба дипломата всю дорогу молчали — каждый о своём.

В четвёртой по счёту карете ехали советник посольства и секретари, их везла четвёрка лошадей неопределённой масти, тоже цугом и тоже с конюхами и эскортом. Во дворец пропускали лишь карету с послом. В мадридском дворце открывали средние ворота, предусмотренные лишь для послов и глав государств. Два рядовых шталмейстера, как угорелые, срывались с места и скакали по диагонали через двор, предупреждая, кого надо, что карета посла появилась у входа. Со стороны эта мизансцена напоминала процедуру во время боя быков.

На первых ступенях дворца посла встречали церемониймейстеры, его окружал почётный караул из алебардистов, и процессия под звуки национального гимна поднималась по лестнице. На две-три минуты всех — посла и сопровождающих его дипломатов — задерживали, а потом вводили в тронный зал, где на троне в окружении своих министров и грандов восседал Альфонс XIII.

Посол, как положено, произносил речь, состоящую из общих и цветастых выражений приветствия от своего монарха (президента) и надежды на процветание двусторонних отношений, а затем вручал королю верительную грамоту, то есть документ, официально подтверждающий его статус посла и полномочия. Король, не читая, передавал грамоту министру иностранных дел, получал от него взамен текст ответной речи и зачитывал его, не вставая с трона.

Церемония окончена, и король спускается с трона и вступает с послом в неофициальный разговор: как доехали, как вам у нас нравится, здоров ли ваш император? Посол представляет королю своих дипломатов. После короля посла и дипломатов принимают одна или обе королевы Испании (супруга монарха и королева-мать). Теперь посол аккредитован и его воспринимают как официального представителя своей страны.

Приём посланника происходил в Испании (да и в других странах тоже) по упрощённому варианту: и карету за ним присылали в упряжке из двух лошадей, и в королевский дворец она въезжала через боковые ворота, и эскорт высылался «пожиже», и церемониймейстеры выбирались ростом пониже. Одним словом, принимали уже по второму разряду.

…Между тем к 1913 году Соловьёв серьёзно заболел и был вынужден выехать в Виши на лечение. Следует отметить, что болезнь дипломата не прерывала его прикомандированности к посольству или миссии, после излечения он возвращался к месту своей службы, и только в более серьёзном случае он мог быть освобождён от занимаемой должности.

Временный поверенный — это дипломат, прикованный к своему рабочему месту без всякой надежды отлучиться от него даже на короткое время. Когда Будберг находился в очередном отпуске, а секретарь барон Мейендорф тоже уехал, и Соловьёву, ставшему временным поверенным, нужно было выехать в Россию из-за болезни дочери, оказалось, что посольство оставить не на кого. В этой ситуации поступило весьма своеобразное и достаточно любезное предложение от посла дружественной Франции Жоффра поруководить временно посольством России. Соловьёв пишет, что не решился телеграфировать в Петербург об этом предложении: «Это слишком выходило за рамки общего служебного порядка». И правильно сделал: вряд ли бы его понял Сазонов. Дружба дружбой, а секреты-то у всех свои!

За несколько дней до возвращения Будберга к месту службы произошло событие, послужившее поводом для мировой войны: боснийский серб Гаврило Принцип совершил в Сараеве покушение на австрийского эрцгерцога Фердинанда. Известие об этом русская миссия получила от австро-венгерского посла князя Фюрстенберга. С князем, проживавшим в одной с ними гостинице, все русские дипломаты были очень дружны и продолжали поддерживать с ним тёплые отношения и после этого печального события. Никто ни в русском посольстве, ни в дипкорпусе в целом сараевскому убийству большого значения не придавал, и жизнь продолжалась как ни в чём не бывало. Испанское правительство организовало проведение торжественной панихиды по убиенному в присутствии короля и всего дипкорпуса, и через два дня Соловьёва отпустили в долгожданный отпуск.

В парижском посольстве, куда по пути заехал русский дипломат, так же мало предвидели наступление роковых событий, как и в Мадриде. После двухнедельного отпуска в своём польском имении Юрий Яковлевич получил весть из Варшавы, что германская армия заняла польский город Калиш и продолжает наступать в северном направлении. Началась Первая мировая война. Поскольку военными планами русских предусматривалось очищение от вражеских войск всего Царства Польского вплоть до Брест-Литовска, Соловьёв с семьёй выехал в Петербург, ставший к тому времени Петроградом.

В министерстве дипломату сказали, что возвращаться в Мадрид он пока не должен, и предложили ему при испанском посольстве образовать и возглавить справочный стол о русских, которых война застигла на вражеских территориях. В одной Германии их оказалось около 40 тысяч человек. Испанское правительство взяло на себя обязанность оказывать покровительство всем нашим подданным в Германии и Австро-Венгрии, но поскольку испанское посольство в Петрограде было малочисленным, ему в помощь придали более десятка русских дипломатов. Соловьёва наделили широкими полномочиями вплоть до самостоятельных ответов за подписью Сазонова и его товарища Нератова на все многочисленные телеграммы и письма, поступавшие в МИД в связи с судьбой застрявших за границей русских эмигрантов, туристов и курортников. Испанское посольство выделило группе Соловьёва две комнаты, и теперь он со своими коллегами ежедневно трудился вместе с испанскими дипломатами.

В некоторые дни к ним приходило до нескольких сотен посетителей. Каждого нужно было принять, и с каждым нужно было поговорить. Выручало лишь то, что ответы им всем давались одинаково краткие и неутешительные: пока конкретные сведения о судьбе русских в Германии и Австро-Венгрии отсутствовали, поскольку испанское посольство в Берлине на все телеграфные запросы не отвечало. В это же время посольство США в Петрограде, взявшее на себя миссию по защите германских и австро-венгерских интересов в России, исправно поддерживало связь с Берлином. Было ясно, что германские власти намеренно затрудняли связь между обоими испанскими посольствами.

Соловьёв предложил Сазонову заблокировать с нашей стороны связь американского посольства с Берлином, и положительный результат не замедлил бы сказаться, но министр на это не пошёл. Прошло некоторое время, прежде чем от испанского посла в Берлине Поло де Барнабе поступила первая телеграмма о судьбе русских в Германии, и посол Испании в Петрограде граф Картагена немедленно сообщил об этом Соловьёву. После этого связь с Берлином стала налаживаться, и оттуда стала поступать необходимая информация, а группе Соловьёва прибавилось работы: теперь они должны были заниматься также и переводом денег застрявшим в Германии и Австро-Венгрии русским. Каждому родственнику в России разрешалось переводить до трёхсот рублей и лишь в исключительных случаях — до пятисот рублей в месяц. В первый же день группа Соловьёва получила от сердобольных родственников и знакомых 45 тысяч рублей. Кстати, заметим, что для поддержки соотечественников за границей во время войны русское правительство во все посольства и миссии перевело необходимые суммы денег.

Потом всю справочную службу вместе с картотекой отправили в здание Министерства иностранных дел, и Юрию Яковлевичу Соловьёву, хоть и с трудом, выделили там отдельный кабинет. Посетители продолжали штурмовать справочный стол, бегая вокруг Певческого моста и спрашивая, где находилось испанское посольство. По наивности они полагали, что в МИД было переведено всё посольство Испании целиком.

Работа в справочной службе принесла Соловьёву ранг действительного статского советника. Он уже стал подумывать о том, как бы вообще не возвращаться в Мадрид — тем более что намечалась вакансия при штабе главного командования русской армии. Но у него не было сильного покровителя в министерстве, и, как назло, в сентябре 1914 года Нератов предложил ему вернуться в Мадрид, чтобы с помощью правительства Испании возглавить работу по защите интересов России во враждебных странах. Ему намекнули, что посол Будберг стал сильно прихварывать и в любое время может быть отправлен в отставку.

Семья снова оставалась в России. Из-за войны расстояние от Петрограда до Мадрида возросло вдвое: теперь нужно было выбирать окольный путь через Скандинавию и Англию. В Балтийском море появились военные корабли Германии, которые задержали уже несколько пароходов и сняли с них пассажиров, принадлежавших к воюющим с Германией странам. Как водится, Соловьёва нагрузили дополнительными обязанностями доставить в Париж и Лондон жалованье дипломатам в сумме пяти тысяч рублей золотом и дипломатическую почту. Знающие люди посоветовали ему обзавестись кожаным поясом, в который можно было бы спрятать золотые рубли. Набитый деньгами пояс оказался настолько тяжёлым, что надеть его на тело дипломат не смог. В случае потопления парохода пояс сразу бы потянул его владельца на дно. На Финляндский вокзал приехал бывший начальник Юрия Яковлевича Р. Р. Розен и попросил его во Франции заехать в Аркашон (в окрестностях Бордо) и помочь его жене и дочери вернуться на родину.

Россию Соловьёв покидал в подавленном настроении.

Ему предстояло пересечь Финляндию и проехать через Швецию — путешествие, которое он сам, в силу неорганизованности этого пути и многочисленных пересадок с одного вида транспорта на другой, назвал скачками с препятствиями. В Хапаранде, на границе Финляндии и Швеции, случился забавный эпизод. Финн, привезший в гостиницу багаж, не говорил ни по-русски, ни на каком-нибудь другом иностранном языке, и Соловьёв никак не мог договориться с ним. Обоих вывел из затруднения оказавшийся рядом немец, владевший финским и шведским языками. Немец сообщил ему, что возвращается из России в Германию, чтобы пойти на войну, и поинтересовался, не находился ли Соловьёв в аналогичном положении. Соловьёв предположил, что немец, скорее всего, был сотрудником германской разведки.

До первой шведской железнодорожной станции (27 километров) дипломат ехал в маленьком «форде» в обществе трёх русских офицеров сапёрных войск, направлявшихся в Англию для закупки автомобилей. Они не владели ни одним иностранным языком, в первый раз оказались за границей и свой багаж везли в каких-то неприспособленных для дальнего путешествия картонных коробках. К тому же они были страшно обеспокоены отсутствием англичанина, которого им пообещали в качестве сопровождающего лица в Швеции. Англичанину не хватило места в автомобиле, и он хладнокровно последовал за ними на велосипеде. Когда поезд должен был уже вот-вот тронуться на юг, и сапёры то и дело тревожно выглядывали из окна вагона, англичанин наконец появился. Он едва успел избавиться от велосипеда и впрыгнуть на площадку вагона, чем несказанно обрадовал сапёров.

В Стокгольме Соловьёв увиделся с «парижанином» А. В. Неклюдовым, бывшим советником посольства в Париже и сменившим теперь «завзятого парижанина» К. М. Нарышкина. Стокгольмская миссия России с этого времени и до конца войны превратилась в перевалочный пункт для всех русских, так что работы всем от посланника до последнего атташе хватало по горло.

В стокгольмском «Гранд-отеле» Соловьёв увидел германского посланника фон Люциуса, работавшего до этого советником в Петербурге. Он владел русским языком и конечно же был хорошим осведомителем своего правительства. Стокгольм кишел русскими и их союзниками, так что место для наблюдения за ними для немцев было весьма удобным.

Из Стокгольма путь шёл в Христианию (Осло), где Соловьёва встретил посланник Б. К. Арсеньев, недавно переведённый из Черногории, так что обоим дипломатам было что вспомнить. Переход через Северное море на маленьком пароходике в бурную погоду оказался мало приятным. На полпути пароход был остановлен английским крейсером, и английские моряки проверили груз и пассажиров. В Ньюкасле Соловьёву пришлось воочию столкнуться с драконовскими таможенно-пограничными процедурами при въезде на территорию воюющей Англии. Покинуть пароход разрешили только на следующее утро. На борт поднялась команда таможенников и иммиграционных чиновников, которые заседали несколько часов и просматривали паспорта пассажиров. Упростить процедуру контроля для русского дипломата помог знакомый по Румынии консул Буткевич.

В Лондоне Соловьёв встретился ещё с одним остзейцем — послом России графом А. Бенкендорфом. Характеризуя его как опытного и умного дипломатического деятеля, выгодно отличавшегося от стопроцентного русского Извольского, Соловьёв, тем не менее, отмечает, что все они — и граф Будберг, и Стааль фон Гольштейн, и тот же Бенкендорф (за исключением умницы Розена) — «…выполняли свои обязанности под особым углом зрения. Они считали себя не столько на русской службе, сколько на личной службе у династии Романовых, которую они называли полным русско-немецким именем: Романовы-Гольштейн-Готторпские. В мирное время это очень облегчало им службу по Министерству иностранных дел. Они лояльно служили династии, не задаваясь никакими вопросами, от которых русские не могли отрешиться. В то время как для остзейцев центром была, конечно, династия, для русских на первом месте стояла Россия. Мне пришлось слышать от одного из своих начальников-остзейцев весьма удобное толкование обязанностей дипломата. По его словам, каждое дипломатическое представительство за границей было попросту «почтовым ящиком». То, что нам предписывал Петербург, мы должны были добросовестно передавать местному правительству».

С Парижем в сентябре 1914 года сообщение было расстроено, и багаж туда из Лондона не принимался. Поэтому Соловьёв отправил его морем прямо в Бордо, куда, ввиду опасности захвата столицы немцами, переехали все посольства, включая русское (но за исключением испанского, которое осталось в Париже на случай необходимости защиты русских интересов), и куда он всё равно собирался заехать, чтобы сдать почту и выполнить поручение барона Розена. Париж был пуст и скучен. Половина магазинов закрыта, таксомоторы не работали — они все были конфискованы для нужд армии.

В Бордо русское посольство разместилось в доме маркизы де Жискур, предоставившей его безвозмездно (в следующий проезд через Бордо Соловьёву пришлось везти маркизе в благодарность за эту её услугу подарок от Николая II — какую-то брошку). Посол А. П. Извольский эвакуировал посольство в полном составе, не оставив в Париже даже дворника, в то время как в столице Франции скопилось огромное количество русских эмигрантов. Каждый день перед закрытым посольством накапливалась огромная толпа, и лишь несколько дней спустя Извольский распорядился командировать в Париж одного консульского чиновника. В Бордо все посольства, по образцу Биаррица, обедали в одном и том же ресторане — каждое посольство, включая послов, за своим столом. Только русский посол Извольский сидел отдельно от своих подчинённых, в полном одиночестве, не обмениваясь ни с кем ни словом. Никто из дипломатов не любил его, пишет Соловьёв.

В Аркашоне Юрий Яковлевич узнал, что поручение барона Розена стало уже неактуальным, потому что его семья уже уехала в Грецию. Зато сам дипломат попал в необычную для себя ситуацию. Он зашёл в книжный магазин, заказал книгу и стал изучать на стене карту. В это время в соседней комнате он услышал разговор двух французов:

— Это бош. Он изучает нашу карту.

Франция заболела шпиономанией. Соловьёва не арестовали как немецкого шпиона, но неприятный осадок от всего этого остался. В другой раз, при заказе железнодорожного билета на поезд из Барселоны в Мадрид, француз-агент снова заподозрил Соловьёва в принадлежности к немецкой агентуре, хотя дипломат назвал ему свою фамилию и должность. Всё равно француз дал знать в своё консульство, а то стало запрашивать русское консульство и уточнять личность Соловьёва. Прибыв в Мадрид, он узнал более «интересную» историю о том, как по пути из Франции в Испанию советник французского посольства в Мадриде, заподозренный в принадлежности к германским шпионам, подвергся нападению своих соотечественников. Советник остался цел и невредим, а вот его авто было разбито толпой. Самое смешное состояло в том, что советник был таким рьяным патриотом и шовинистом, что его не терпели не только испанцы, но и союзники англичане.

Настроение сотрудников посольства России в Мадриде в связи с войной было, мягко говоря, подавленным. Особенно тяжело переживал посол Будберг — ведь ему пришлось прервать контакты со своими лучшими друзьями, послами Германии и Австро-Венгрии. Он не мог не сделать этого ввиду ретивости французского посла, строго следившего за исполнением «союзнических приличий и долга». Впрочем, и петроградский Центр занял по этому вопросу тоже строгую позицию. Первый секретарь посольства в Риме был немедленно уволен со службы за поддержание знакомства с германским морским агентом.

Война расколола мадридский дипкорпус на два молчаливо враждующих лагеря. В нейтральной Испании возникли уникальные условия сосуществования дипломатов стран Тройственного союза и Антанты. С самого начала войны представители неприятельских коалиций дали соответствующие, то есть диаметрально противоположные, сообщения в местной печати. Поэтому за ними последовали соответствующие опровержения и обличение друг друга во лжи. Тон этих опровержений иногда был так резок, что вызвал со стороны испанского правительства напоминание сторонам о необходимости соблюдать приличия. Испанский двор и Министерство иностранных дел Испании оказались в весьма затруднительном положении также и в отношении официальных приёмов. Предпоследний общий сбор дипкорпуса состоялся во время крещения одного из сыновей короля Альфонса. Послов рассадили в соответствии с протоколом, и русский посол оказался рядом с германским, француз сидел рядом с австрийцем, и никто из них не разговаривал друг с другом. Казалось, испанскому правительству следовало бы прекратить свои эксперименты собирать всех дипломатов вместе, но нет: нужно было пригласить всех снова на самое несвоевременное мероприятие того времени — открытие памятника в Сан-Себастьяне в связи со столетием освобождения этого города англичанами от французов. На церемонии очень рассеянный английский посол протянул руку германскому а тот в ответ не подал свою. Скандал!

Впрочем, дипломаты продолжали друг с другом раскланиваться, но в разговор между собой не вступали. Последнее не всегда можно было выполнить. Как-то Соловьёв сидел и обедал за столом в клубе, и тут за соседний столик присел австрийский посол Фюрстенберг. Австриец завёл с Соловьёвым разговор, совсем не отвечать было бы невежливо, и пришлось отвечать односложно. При этом мысли русского дипломата были заняты лишь одним: как бы рядом не оказались французские коллеги и не уличили бы своего союзника в предательстве союзнического долга. Кто-то предложил остроумное замечание, что союзники в нейтральных странах так усердно следят друг за другом, что им не остаётся времени на то, чтобы следить за немцами. После вступления в войну Италии и Португалии на стороне Антанты немецкие дипломаты в Мадриде оказались полностью отрезанными от своего Центра, и последние годы войны они получали инструкции, доставляемые подводными лодками.

На Испанию с обеих сторон оказывали усиленное давление, побуждая её вступить в общую кровавую бойню. Германия обещала испанцам за это вернуть Гибралтар, часть Марокко и даже часть французской территории. Королевский двор оказался расколотым на два лагеря: королева-мать Испании как австрийка симпатизировала центральным державам, в то время как жена короля Альфонса, королева Виктория, англичанка, была настроена в пользу Антанты. Альфонс лавировал между матерью и женой и выступал перед воюющими державами с разными посредническими инициативами.

Несмотря на войну, русская миссия пыталась продолжать нормальную дипломатическую жизнь. В начале 1915 года Соловьёв отправился на три недели в инспекционную поездку по Испании с целью ознакомления с работой почётных консульств. Предварительно он заехал в Барселону проконсультироваться с князем Гагариным, курировавшим эту сферу дипломатической деятельности, а потом проехался по всей Испании, заехал в Гибралтар и заглянул даже в Танжер. Весной Соловьёву дали отпуск, и он поехал домой в Россию повидаться с семьёй и отдохнуть от жаркого Мадрида, с надеждой никогда больше туда не возвращаться. На сей раз он решил добираться до России южным путём — через Италию, Грецию. Сербию, Болгарию и Румынию. Отбыв положенный отпуск, он снова вернулся в Испанию — тем же северным путём, что и в первый раз.

В Мадриде он нашёл посла Будберга совершенно больным. Посол пребывал в мрачном настроении и постоянно повторял: «Всё рушится». Впрочем, он продолжал скрупулёзно выполнять свои обязанности и поддерживать тесный контакт с союзными послами, которых становилось всё больше по мере вступления в войну новых стран. Так, при согласовании какого-то очередного общего шага в русском посольстве собрались уже 11 послов и посланников.

В начале февраля 1916 года из Петербурга пришла телеграмма об увольнении Будберга с должности посла в связи с назначением его сенатором. Фактически это было почётное удаление на пенсию. Петербург предписывал запросить согласие испанского правительства на приём нового посла — посланника в Брюсселе князя Кудашева, свояка Извольского (они оба были женаты на сестрах). Барон очень переживал свою отставку, потому что рассчитывал стать не сенатором, а членом Государственного совета. В течение нескольких дней он не выходил из комнаты, скрывая свою отставку от коллег как какой-то позор, а потом вовсе заболел и слёг. Позвали местного профессора-врача, тот поставил мрачный диагноз. Будберг скоро впал в бессознательное состояние и перестал узнавать людей. Через два дня посла не стало. Его последними словами было обращение к Соловьёву с вопросом, почему тот не получил место посланника в Норвегии как один из самых старших советников Министерства иностранных дел (Будберг ошибался, замечает Соловьёв. Он получил ранг советника совсем недавно — в 1913 году, хотя его рабочий стаж и в самом деле был солидным).

Через час после смерти барона с соболезнованиями прибыл генерал-адъютант короля и первый министр Романонес. Посольство посетили большинство послов и папский нунций монсеньор Рагонези (в похоронах нунций не участвовал, потому что Будберг не был католиком). Неожиданно появился князь Фюрстенберг с супругой, они попросили разрешения отдать последнюю дань телу их друга барона Будберга. Соловьёв был вынужден допустить их к гробу в надежде, что присутствовавший в посольстве Романонес не накляузничает об этом французскому послу. Тот бы такого скандала не простил.

Юрий Яковлевич в который раз взял в свои руки управление посольством и организацию похорон посла. Единственный лютеранский пастор в Мадриде был в германском посольстве, но обращаться к нему было конечно же невозможно. Бельгийский поверенный в делах порекомендовал отпевать Будберга в церкви английского посольства, что и было исполнено.

Хотя перед смертью Будберг уже был уволен в отставку и фактически послом не являлся, король Альфонс отдал ему все почести, полагавшиеся при похоронах иностранного посла. По своему рангу Будберг был приравнен к званию генерал-капитана, а потому в похоронах принял участие весь мадридский гарнизон. В полдень был произведён орудийный салют. Тело посла везли на лафете, за которым шли инфант дон Карлос, все придворные, министры, а также союзный и нейтральный дипкорпус. При определении места в процессии для дона Карлоса возникло затруднение: по испанскому протоколу он должен был идти за гробом между поверенным в делах и членами семьи покойного. Будберг умер в одиночестве, и никого из близких рядом не было. Место членов семьи занял его старый друг князь Гагарин, благо среди родственников покойного числилась супруга генерального консула княгиня Гагарина. Пока Соловьёв и дон Карлос стояли у гроба, мимо церемониальным маршем проходил мадридский гарнизон.

Тело барона предавали земле на специальном кладбище для иноверцев, католикам на его территорию входить было строго запрещено, так что рядом с могилой покойного в последнюю минуту никого из официальных испанских лиц не оказалось. Да и русские были представлены только дипломатами. Несколько позже в посольство с острова Ивиса (Балеарские острова) от неизвестной женщины пришло письмо, написанное по-русски, но подписанное испанским именем. В письмо было вложено пять песет, отправительница просила купить на них букетик фиалок и положить их на гроб посла. В письме она также рассказала, что каждую неделю носит цветы на могилу двух русских матросов, случайно похороненных на острове. Позже выяснилось, что это была дочь известного русского писателя Данилевского, вышедшая замуж за испанского офицера, служившего на Балеарских островах.

Соловьёв обратился в Центр с предложением от имени правительства России поблагодарить короля Альфонса за отданные им чрезвычайные почести барону Будбергу и с разрешения Николая II попросил аудиенцию у Альфонса XIII. Король любезно согласился принять русского временного поверенного, они сидели в небольшом кабинете, король вёл себя свободно и непринуждённо, угощал дипломата папиросами и сам зажигал их. Выкурив папиросу, Соловьёв обнаружил, что пепельницы не было, и тогда Альфонс предложил бросить окурок на пол. Соловьёв этого делать не стал и положил окурок на пьедестал стоявшей рядом статуи. Трудно сказать, что было меньшим злом с точки зрения этикета: мусорить на пол или «украшать» мусором статую. Главное, конечно, было то, что всё делалось с разрешения хозяина кабинета и что окурок не прожёг дорогого ковра.

Во время беседы король вспомнил, что Соловьёв некоторое время тому назад обращался к его секретарю за справкой относительно присылки сведений о доходах с его польского имения, оказавшегося в руках немцев, и предложил ему обратиться за помощью в испанское консульство в Варшаве, защищавшее там русские интересы. Дипломат вежливо отказался, понимая, что не пристало решать свои частные дела с помощью иностранного государства. Нужно заметить, что Альфонс и его секретариат много хорошего сделали для русских военнопленных, в том числе по части облегчения их положения и в смысле обмена, и всю войну король Испании вёл обширную переписку с их родственниками в России.

Соловьёв приводит один показательный эпизод, в котором Альфонс XIII для спасения жизни русского подданного использовал свои родственные связи с венским двором. Нашего православного священника Рыжкова, сидевшего в плену в Праге, договорились обменять на львовского униата Шепетицкого, интернированного русскими властями за то, что тот вознёс молитву в храме в присутствии русского генерал-губернатора в честь австрийского императора Франца Иосифа. Шепетицкого отпустили, и он уже находился в Швеции, в то время как Рыжкова австрийцы решили предать смертной казни. Вмешался король Испании, он обратился к австрийскому императору Карлу, и Рыжков был помилован и отпущен в Россию. Иногда помощь короля выражалась в довольно своеобразной форме: узнав о том, что военнопленные его подшефного русского полка пользуются в Австрии некоторыми привилегиями по сравнению с остальными пленными, он обратился в русское посольство с просьбой предоставить аналогичные условия пленным из его подшефных германского и австрийского полков.

…В июне 1916 года приехал новый посол князь Кудашев и вручил королю свои верительные грамоты. Кудашев оказался куда гибче остзейца Будберга: если барон не пожелал первым нанести визиты испанским грандам и остался без контактов с местным аристократическим обществом, то русский князь поступил ровно наоборот и перезнакомился со многими испанцами. К тому же он сделал это в некотором смысле как частное лицо, до вручения верительных грамот королю, без умаления своего посольского достоинства — русский ум оказался гибче остзейского.

После признания Кудашева полноправным послом Соловьёв уехал в очередной отпуск. И вернулся он в Мадрид в конце июля 1916 года, по телеграфному вызову Кудашева. Оказывается, князю надо было срочно выехать в Виши на лечение — за два месяца пребывания в Мадриде он успел подорвать своё здоровье. Дипкорпус пребывал уже в Сан-Себастьяне, где гастролировал балет Дягилева. Осенью в Мадрид к Соловьёву приехали жена и дети — видно, положение в России было уже настолько нестабильным и угрожающим, что дипломат вызвал семью в Испанию.

А в феврале 1917 года в Мадрид пришли вести о революции.

Print Friendly

Коментарии (0)

› Комментов пока нет.

Добавить комментарий

Pingbacks (0)

› No pingbacks yet.